Книга: Белая шляпа Бляйшица
Назад: Марина Палей Спасибо Гагарину!
Дальше: Виктор Славкин Письмо

Наталья Ривкина
Давид

«Не будь таким упрямым», — шепчет ветер. Стрекозы, осмелев, садятся ему на лицо. Песок и камни. Солнце, склоняясь к горам, жадно пьет из реки. Уже к началу лета остается только пересохшее русло. Даже не верится, что где-то за этой пустыней лежит море. «Не будь таким упрямым», — шутит ветер. Город теперь не виден за горами. Виноградники, узкие улочки, женщины болтают о том о сем. И вода. Прозрачная ледяная вода. Воспоминание сгущается островком прохлады. И вдруг шумно срывается. И улетает, оставляя лишь запах солнца и бабушкиной пудры, безвозвратно просыпаной на ковер, пока взрослые о чем-то громко спорят во дворе. Кто сказал, что до моря не дойти.
Время неотвратимо близится к обеду. Давид Бернштейн, человек в высшей степени почтенный, выходит из гаража. Два часа пополудни. Лужи искрятся на солнце. Давид в пижамных полосатых штанах и стоптанных домашних туфлях. Он бережно несет банку вишневого компота. Воскресенье. Из кухни оглушительно пахнет пирожками и сладко-кислым мясом.
Жена Давида, Мусенька Бернштейн, терпеливо ждет во дворе. На Мусеньке рыжая шуба, в которой несколько поколений женщин семейства Бернштейн ходят кормить курочек. Зима. Рядом с Мусенькой замер Гришка, Давидов племянник. Гришка держит в каждой руке по свежему яйцу и задумчиво жует соленый огурец. Давид Бернштейн осторожно несет банку вишневого компота. Время, хвала Богу, неотвратимо приближается к обеду.
И тут происходит нечто невозможное. Давид Бернштейн, школьный учитель, человек в высшей степени почтенный. А так оно у Бернштейнов заведено уже не одно поколение. Прадед Давида, и дед, и отец были школьными учителями, все люди воспитанные и деликатные. Об этом каждый может осведомиться в городской управе. Их имена вписаны в книгу почетных граждан города. В воскресенье, второго января, в два часа пополудни, Давид Бернштейн подходит вплотную к своему племяннику Гришке, несчастному сироте сорока двух лет. Давид заглядывает в печальные Гришкины глаза и говорит, что он, Гришка, бездельник и негодяй, украл у любимого дяди все гвозди. И даже не говорит. Давид Бернштейн, почетный гражданин города, за всю жизнь так ни на кого и не повысивший голос, заорал: «Ты украл все мои гвозди». И добавил еще кое-что, отчего Гришка выронил яйца, а Мусенька инстинктивно схватилась за сердце. Мусенька никогда не видела мужа в таком состоянии. От неожиданности она решительно не знала, что предпринять. Просто привычно прижала руки к сердцу, жест, который несколько поколений Бернштейнов останавливал от неразумных поступков. Даже Бореньку, непутевого сына, вон сколько раз останавливал. Всякий раз, как этот негодяй решал удрать из дома. В руках чемоданчик со стихами и чистенькими рубашками, два билета на поезд, на вокзале воздушная гимнасточка ждет, волнуется, поглядывает на маленькие часики. И вся она такая миленькая, тоненькая. Любимая. Тихонечко, на цыпочках. По коридору, по коридору, через кухоньку бегом, тетка Фрида и не заметит, она борщ варит, ни до того ей, через садик, всегда счастливый Артабас хвостом виляет на прощание, через двор. И тут, у калитки. Мама. Руками за сердце схватилась. В глазах боль, боль. И ведь поворачивал. А на пороге уже Соня, несчастная жена Боренькина, губы дрожат, груди колышутся от возмущения, четверо ревущих рыжих толстунов висят на юбке, пятого она несет под сердцем. И ведь возвращался. Закрывал глаза и через двор, через садик, всегда счастливый Артабас приветственно хвостом виляет, через кухоньку, тетка Фрида и не заметит.
Только второго января, в воскресенье, ничто не могло остановить Давида Бернштейна. Что такое ему привиделось в гараже между кадкой квашеной капусты и бутылью машинного масла, но в два часа пополудни Давид Бернштейн, ни разу в жизни не позволивший себе взорваться, дал крепкую затрещину единственному сыну Бореньке, назвал несчастную жену его Соню стервой, треснул кулаком по столу и потребовал, чтобы Фрида, родная его сестра, убиралась ко всем чертям со своими бульончиками и драничками. После чего Давид гордо прошествовал через двор мимо онемевшей Мусеньки, прижимавшей руки к сердцу, и заперся в курятнике. Куры, в смятении, квохтали и били крыльями. Артабас с диким лаем носился по садику. «Браво, папа», — сказал Боренька и тут же получил еще одну затрещину, на этот раз от Сони. Тетка Фрида громко рыдала на кухоньке. Видя такую страшную неразбериху, маленький Изенька укусил за ухо Аркадика. Аркадик, не разобравшись, дал тумака Шмулику. Шмулик толкнул Доника. Доник упал и разбил нос. Несчастная Соня спешно растаскивала рыжих толстунов по разным углам, где они дружно ревели, размазывая сопли кулачками. На крики начали собираться соседи.
Первой явилась тетя Зина. Потому что жила ближе всех, следующий дом в переулке. Потому что была старше Давида Бернштейна на три дня и семь месяцев, о чем Зина никогда не забывала. Потому что была лучшей подругой Мусеньки Бернштейн. И хотя они каждое лето жестоко спорили, кому все таки принадлежат сливы с дерева, растущего во дворе Зины и падающие на огород Бернштейнов, осенью их дружба возрождалась как ни в чем не бывало. В одиннадцать лет Давидка Бернштейн был безумно влюблен в красавицу Зиночку. Он писал ей страстные стихи и тут же рвал, боясь, что отец застанет его за столь постыдным занятием. Зиночка догадывалась о любви Давидки. Но она, конечно же, не могла отдать свое сердце мальчику, который не ест мороженое, потому что у него больное горло, не лазит воровать груши к директору школы Сигизмунду Шутцу и отвратительно краснеет, когда Хана целует в губы своего жениха Мотьку. Зиночке, конечно же, нужен был кто-то другой. Этим другим стал Ося, двоюродный брат Давида Бернштейна, хулиган и поэт. Зина полюбила его за страстные стихи, которые он ей посвящал. Теперь Зиночка торговала газировкой в городском парке и пользовалась огромным авторитетом в переулке.
Тетя Зина, в клетчатом фланелевом халате, мохеровом платке и резиновых сапогах, решительно прошла через двор и толкнула дверь курятника. Дверь не поддалась. Давид Бернштейн опирался на нее с другой стороны.
— Эй, Давид, — строго сказала тетя Зина, — бросай свои глупости и выходи.
В ответ ни звука.
— Давид, — не унималась Зина, — не будь идиотом. Простудишься.
Давид Бернштейн, безучастный ко всему, стоял, упершись взглядом в стену курятника, прескверно беленную бездельником Гришкой буквально на прошлой неделе.
У двери курятника уже причитала тетушка Рохеле. И хоть ноги у нее едва ходили, и жила она в самом конце переулка, услышав шум, Рохеле через три минуты была во дворе Бернштейнов. Рохеле была невыносимо любопытна. Зина за это любопытство ее терпеть не могла. А еще за визгливый голос, мигрень, больные ноги, экзему и сгубленную жизнь сапожника Мордхеле, Зининого брата, чье долготерпение Рохеле пользовала, по мнению Зины, последние сорок пять лет.
— Давид, за что мучаешь свою бедную жену, — жалобно причитала Рохеле, пытаясь сквозь щель в двери разглядеть, что творится в курятнике, — Что ты такое делаешь…
— Хватит ныть, — прервала Зина.
Рохеле собралась было ответить наглой Зинке. Но не успела. Во двор Бернштейнов заходила Шурочка, маленькая добрая старушка.
Шурочка была медсестрой дантиста Абрама Кауфмана. То есть сорок лет назад она была невестой Абрама, бледного мальчика, измученного астмой и бесконечным ворчанием Софы Кауфман, своей мамочки. Софа не выносила Шурочку. И в последний момент Абрам как-то неожиданно женился на дочери декана медицинского факультета. Шурочка навсегда осталась верна своей единственной любви. Она поступила на курсы медицинских сестер. И ассистировала доктору Кауфману в его виртуозных операциях по исправлению прикуса. Весь переулок очень гордился Шурочкой. Испокон веков к ней ходили мерить давление. Других врачей в переулке не признавали. Шурочка вежливо постучала в дверь курятника.
— Давид, выходите. Вы забыли? У вас сердце. Не расстраивайте себя, Давид. Вам это вредно. Вы же разумный человек.
Давид, конечно, уважал Шурочку. Но не отозвался.
В дверь курятника бесцеремонно тарабанила тетка Эстер. Завидев ее, Артабас исчез в конуре, а Рохеле проворно спряталась за спину тети Зины.
— Эй, Давид, — шумела Эстер, — какой пример ты показываешь детям, шлимазл. Что они себе вообразят, — Эстер брезгливо поморщилась. — Выходи немедленно.
В ответ ни звука.
К воротам Бернштейнов, тяжело переступая, шла бабушка Дора. Ее праправнучка, красавица — невеста, бежала следом с теплой шалью. Дора взглядом велела ей возвращаться. Родная Давидова тетка была самой старой в переулке. Она говорила тихим голосом, чья мягкость могла обмануть только человека постороннего. Будьте уверены, этот тихий голос так крепко отпечатается в вашей голове, что ослушаться бабушку Дору станет делом невозможным. Женщины почтительно расступились, пропуская Дору к двери курятника.
— Давид, — позвала Дора, — Давидка, душенька. Что сказала бы твоя мама, будь она жива. Давидка… Твоя мама гордилась тобой. Не расстраивай ее. Будь хорошим мальчиком, выходи.
— Давид, — тихо повторила Дора.
Давид не откликался. Боренька спешно звонил на квартиру воздушной гимнастке. Ему ответил сиплый мужской голос. Дрессировщик Григорий, потрясенно узнал Боренька. Григорий велел Бореньке держаться подальше от цирка, особенно, от воздушных гимнасток и бросил трубку. Боренька открыл чемоданчик, аккуратно разложил по местам носки, рубашки, носовые платки, лег в постель прямо в ботинках и закурил папиросу. Изенька, Аркадик, Шмулик и Доник, ошалев от невозможной свободы, поджигали ножки обеденного стола на веранде. Фрида громко высморкалась и, вздыхая, выплеснула в переулок ранний зимний вечер. Женщины расходились по домам. Какое-то время они еще топтались у ворот Бернштейнов, громко переговариваясь, вспоминали подробности этого безумного дня, качали головами, жалели Мусеньку и Фридочку бедную жалели. Потом все стихло. Густые сумерки кутали двор Бернштейнов мягким одеялом снега.
Темная тень неслышно перемахнула через забор. Артабас недовольно заворчал, но тут же радостно завилял хвостом. Это был Ося, муж Зины, хулиган, пьяница, поэт. Он прижался к двери курятника, икнул и громко зашептал:
— Эй, командор, выходи. Корабль уже ждет. Команда в сборе. Они, конечно, сплошь сброд, оборванцы и прохвосты. Но какое это теперь имеет значение. Ведь об этом, черт подери, ты мечтал всю свою дурацкую жизнь.
Дверь курятника приоткрылась.
— Они уже ушли?
— Точно, ушли, — радостно ответил Ося
— А Маруся?
— Ушла, ушла. Они решили, ты не в своем уме, — хихикнул Ося, — да и к лучшему это. Поверь, на корабле женщины, это ни к чему. Потому что они, они… — Ося запнулся и огляделся по сторонам, — В общем, это лишнее. Ты уж поверь, командор.
— А моя мама?
— Тоже ушла. Не медли командор. Я тут прихватил кой-чего. — Ося нежно погладил бутылку в кармане. — Ну, ладно. Поторапливайся, — деловито добавил Оська, — надо бы успеть. Пока Зинка не пронюхала. Вечно за мной шпионит. И кто тебе только сказал, что до моря не дойти.
Собиралась метель. Сквозь стоны ветра горестно выл Артабас. Давидка летел на салазочках. Глаза горят. Снег хлещет по щекам. Шапка сбилась на бок. Горка длинная длинная. В парке. За озером. И внизу Сара Бернштейн. Давидке только и видно, что ее рыжую шубу.
— Мама. Мамочка. Мама.
Она оборачивается. Но это Марусенька. Протягивает руки. В глазах боль, боль, боль. На раскрытых ладонях лежит сердце. В разинутой дыре аорты подрагивает теплый еще сгусток крови. Снежинки вокруг тают.
«Маруся, Марусенька», — хочет закричать Давид. И еще что-то смешное. Но снег забивается в нос, в рот, в глаза. Все меркнет. И остается только море. И бодрый Осин голос: «Пятнадцать человек на сундук мертвеца. Йо-хо-хо.»
Назад: Марина Палей Спасибо Гагарину!
Дальше: Виктор Славкин Письмо