РОМАН ЛЕОНИДОВ
Шесть бумажных крестов
Набежавшая волна
Моет уходящую…
X. Рансэцу. XVII в.
По утрам мне становится хуже. Ворочаясь на больничной койке, я тяжело дышу, чувствую себя разбитым и постаревшим на сотни лет.
«Ты похож на философствующего шимпанзе», — как-то сказал мне Франц-Иозеф, тот самый, который вырезал из серебряной оберточной бумаги кресты и нашивал на полосатый больничный халат.
Шутка показалась мне оскорбительной, и я попытался откусить ему ухо, за что целый день провалялся в смирительной рубахе Впрочем, после этого, изредка заглядывая в посеревшее зеркало, я находил сравнение довольно поэтичным — в иллюзорном, отраженном мире я встречался со странным субъектом, всклокоченным, сумрачным.
А по вечерам меня охватывает тоска. Мне кажется нелепым думать о том, что мои сверстники все еще полны жизненных сил, что они могут нянчить внуков, читать газеты и греться под лучами вечных как мир иллюзий.
Я думаю о своих сверстниках иногда с иронией, иногда с презрением, но зависть моя всегда тут как тут — назойливая муха… Я даже думаю, что жизнь в общем-то здорово изменилась. Это видно по моему доктору, по его прическе, по галстукам и воротничкам, от которых давно отвыкла моя шея
Утренний обход доктора — это весть из большого мира, оставшегося за высокими стенами клиники. Пока он оттягивает мои веки, постукивает молоточком по коленке и дает указания старшей сестре относительно дозы лекарств, я рассматриваю его халат из белого, сверкающего материала, его авторучки, торчащие в кармашке, и смакую тонкий запах сигарет, который исходит от его пальцев Должно быть, наш доктор очень невнимательный человек. Оттягивая веки, он не замечает моего испытующего взгляда или просто делает вид, что не замечает, выполняя свой профессиональный долг за те деньги, что ему платит моя тетка, те деньги, на которые он покупает новые галстуки, американские авторучки и дорогие сигареты.
Последнее время его взгляд становится мягче, когда он подходит к моей койке.
«Бедняга, — думал я, — что он будет делать, если я стану совсем порядочным джентльменом. Не буду выдергивать пружины из кроватей и глотать шнурки от ботинок?» Я искренне жалел доктора Хенрика, потому что привык к нему, и мне было неловко огорчать его примерным поведением…
А в общем по вечерам я чувствую себя неважно прежде всего от духоты и вони в палате. Но дай бог, этот вечер последний в клинике доктора Хенрика. Последний… А ведь еще утром я и понятия не имел, что он в самом деле окажется последним. Но после того как мне разрешили увидеться с теткой, все разом изменилось и невероятное с визгливой трескотней вошло в мою жизнь.
Санитар провел меня в комнату, где происходили свидания с родственниками. Вид моей тетки был убийственно торжественным.
— Мой мальчик! — воскликнула она патетически. — Доктор Хенрик сказал, что ты совершенно здоров. Ты понимаешь, что это значит? Столько лет, столько лет!..
Я предусмотрительно отошел подальше от тетки, потому что ненавижу, когда женщины впадают в состояние экзальтации. Сгорбившийся, постаревший, несвежий, я думал, сколько она сэкономила средств за время моего вынужденного отсутствия, моей командировки на Олимп, к богам, запертым в душные камеры, спеленутым в желтые рубахи и спящим в нездоровом лекарственном сне. Я разглядывал тетю внимательно, неторопливо, пока ее рот судорожно выплевывал междометия, рассматривал поредевшие волосы, стеклянный блеск помутневших глаз, морщинистую черепашью шею, и к тому времени, когда она полезла в необъятную сумку, она успела мне так надоесть, что я с удовольствием заткнул бы ей рот.
Но я держался стойко и облегченно вздохнул лишь тогда, когда свидание было окончено и я оказался в своей палате возле зарешеченного окна, за которым старый клен ронял листья — индульгенции ушедшему лету.
И все же этот вечер последний, последний… А Франц-Иозеф, мой сосед, храпит черт знает как. Храпит, булькает, шепчет и ничего не знает.
— Франц, подлый кофейник, заткнись! — крикнул я.
— А, что? — Франц-Иозеф таращит глаза и на ходу проверяет сохранность орденов. — Я не храпел, клянусь, — подмигивает он заговорщически. — А что, говорят, в седьмой палате к обеду давали пиво?
— Пиво? Ах-ха-ха… — меня затрясло, — это не пиво, а патентованное слабительное. Помню, в Лейпциге, в погребке Ауэрбаха, вот было пиво. Фауст знал, где бражничать со своими студентами. Тогда мне еще не приходилось кормить окопных вшей и спасаться от чесотки. Я не был везучим. Не то что иные… всю войну провели в офицерских клубах.
Франц не уловил хода моих мыслей и вновь захрапел. Будить его я не стал. Все равно в его разжиженном мозгу мысль о несправедливости не нашла бы ни одной сочувствующей извилины. Я только поднял тяжелый башмак и несколько раз постучал по полу. Храп стал менее оглушающим. За долгие годы я привык к храпу Франца-Иозефа. Он даже стал мне дорог, как учителю музыки жалкое пиликанье учеников. Но в этот последний вечер я имел право на тишину. Я даже мог бы не спать всю ночь и куролесить в компании генерала Гломберга, который ночами все еще решал стратегические планы «уничтожения мавританских войск, скопившихся у границ Священной Римской Империи германской нации».
Последняя ночь в клинике пустая формальность, хотя, если говорить откровенно, формальности не всегда оказывались такими пустыми — в нынешний век они эффективно заменили поизносившийся рок. Так что придется вылежать эту ночь, как солдат в окопе в последний день войны.
Здесь, на этой койке, прошло немало бессонных ночей, во время которых лихорадочно колебались качели разума и безумия. И моим любимым развлечением было представлять различные рожи и сценки в переплетении трещин, изъевших штукатурку.
Сегодня в сумбурном переплетении пиний на потолке я увидел знакомый профиль: орлиный нос мыслителя, аскетически впалые щеки, болезненную складку губ.
— А, это вы, Хейдель, мой учитель, мой наставник и прочее, и прочее?… — спросил я воображаемое лицо.
Пепельные губы сжались среди мрака, да, мне точно показалось, сжались в недовольную гримасу.
— Ну разумеется, — кивнул я понимающе, — вы всегда чем-то шокированы, метр. Догадываюсь. Мы проиграли — вы и я. А кто знал, чем это кончится? Историограф?… Это звучит достаточно гуманно. И все же, если задуматься. Разве можно было быть уверенным в том, что самая чистая профессия не станет орудием в руках мясника? Впрочем, вы всегда избегали давать ответы на такие вопросы. Вы, Хейдель, были убеждены, что настоящий ученый нейтрален в высшем смысле и свобода — его единственное и универсальное мерило истины. Да, ваше счастье, что в то время, когда завсегдатаи пивных решили, что им под силу расколоть земной шар пивными кружками, вы покоились в уединенном уголке Зальцбургского кладбища. Над вашей утомленной головой мирно шептались каштаны, а над головами живых!.. Если я и прощаю вам ваш оптимизм, то только из любви к вам. Ведь с самого начала войны, когда в тридцать восьмом рейхсканцлер в берлинском Спортпласе открыл всему миру наши карты, с этого самого момента я служил армейским санитаром, а моя карьера, латинские хроники, — все это осталось в далеком, теперь уже никому не нужном прошлом.
Я получил все сполна: засохшие, пропитанные кровью бинты, целые реки йода, удушливый запах наркоза, бессонные ночи и так до бесконечности. Я выл. Что ни говори, а я был избалован жизнью. Первый год войны, первое отчаяние, первый шаг к смирению. Машина войны работала вразнос.
И тут произошло непредвиденное…
Меня неожиданно отозвали в штаб сухопутных войск и передали в распоряжение берлинского отдела по науке. Именно тогда началось мое вынужденное сотрудничество с доктором Ф. Знал ли я тогда, Хейдель, что после такой расстановки фигур все ваши реминисценции вылетят в трубу.
Я знаю, что имя Ф. вам ни о чем не говорит. Вы заведовали кафедрой средневековой историографии в Зальцбурге, а доктор Ф. в это же время занимался гипнозом, парапсихологией и феноменами где-то в Швейцарии. В Германию он приехал в тот момент, когда многие предусмотрительно эмигрировали за океан. Он нашел сочувствие, материальную поддержку. Ему отвели место под парусами третьей империи, и, надо полагать, на него возлагали известные надежды. Все связанное с темными сторонами человеческой психики имело в те годы самый широкий сбыт. Однако и я тогда еще не знал, кто такой доктор Ф. и какие зеркала он льет.
Я был порядком замучен процедурой с документами, а они в иных ситуациях значат больше, чем сам человек.
Заглядывая в витрины универсальных магазинов, я бродил по Берлину. Тощие ноги манекенов торчали среди банок консервированного пива. В парке на карусели развлекались солдаты. Они трепали паклевые гривы деревянных пегасов и швыряли окурки. Хозяин карусели в тирольской шляпе с фазаньими перьями заискивающе гоготал. Полки в книжных магазинах были удивительно красочные. То была веселенькая драпировка из сотен военных изданий. Я бродил и ждал и был почти убежден, что произошла ошибка, что внезапный вызов будет иметь для меня катастрофические последствия. Мог ли я предполагать, что отделу по науке потребуются услуги какого-то малоизвестного историографа Огюста Штанге?
Но час пробил.
Полковник Блазер в спецотделе вручил мне документы:
— Поздравляю вас, Штанге, с этого момента вы сотрудник доктора Ф. Это большая удача, успех… — Блазер благодушен, взвинчен. Он зажигает сигарету, протирает рюмки, смотрит в них. Вине булькает кровянистой струйкой. — А что вы думаете? Документы только формальность. Здесь играют роль невидимые пружины ситуации. Мнение н-да… Психология…
Проповедь полковника просветлила меня. Но только позже я усвоил, что если великой империи требуется специалист, например, по средневековой историографии, то она покупает его на корню, со всеми идеалами и инстинктами. Вам, Хейдель, уже никогда не понять этого. Вам никогда не понять механизма, который превращает ученого в преступника.
* * *
Через два дня, или, выражаясь в стиле военного времени, через сорок восемь часов, меня перевезли в лабораторию военного ведомства. Райский уголок, скажу вам, Хейдель. Старое, но добротное имение некоего банкира неарийского происхождения, который предусмотрительно покинул Европу еще до того, как ее похитил бык войны.
Здание было переоборудовано с размахом. Вершина научной респектабельности, о которой вы, дорогой Хейдель, так мечтали. Единственное, что портило пейзаж, это окантовка из колючей проволоки на каменной ограде и застывший нелепым манекеном часовой. Молчаливое напоминание о войне.
Меня поручили заботам фрау Тепфер. Показывая мою комнату, она на ходу повторяла правила ежедневного распорядка. Инструктировала, как пользоваться сигналом тревоги, светозащитными шторами, вручила индивидуальный ключ от бомбоубежища. Она также объяснила, что телефон не связан с городской сетью и просила не засорять комнату бумагами как это делал герр Нойман.
Поправив висящий над письменным столом офорт, изображавший манерно изогнутых игроков в бильярд, фрау Тепфер грозно предупредила, что лист подлинный и что доктор Ф. большой знаток графики.
Я выразил покорность внутреннему уставу и поблагодарил за свежий букетик цветов, стоявший на залитом солнцем подоконнике…
Наша беседа носила чисто идиллический характер. Драматическое действие разыгралось позже. Действующие лица — я и доктор Ф. Но прежде Хайнц Мезе через пять минут после знакомства занял у меня пятьдесят марок. Визитер был пьян.
— Кол-ле-га, — ловил он непокорное слово, зыбкую волну согласных, — тридцать лет я был физиологом, фанатиком. Тридцать лет зуммер был моим колокольным перезвоном, а фистула кадильницей. Собачки, кролики, мышки и опять мышки, кролики, собачки. Кто над кем экспериментировал? Сучки с нежностью обнюхивали мой халат. Кроликам казалось, что мои пальцы аппетитная морковка, а мышки пачкали ф-ру Дибель, чистокровную блондинку. Вот роскошное меню для мучеников! Вы везучий, Штанге, как Хайнц Мезе. Война дала нам настоящую работу и надолго. Вы любите детей? — спросил он неожиданно, почти трезво.
Откровенность была излишней. Я ответил, что люблю детей, этих розовых ангелочков, амурчиков, херувимчиков. Но я не любил детей таких, как тот маленький Огюст Штанге, вороватый и лживый. Он был подлецом. Бракованные головы античных муз заменяли ему игрушки. Художественная мастерская братьев Каро недалеко от школы поставляла их. в изобилии. Достаточно было пролезть в дыру забора в том месте, где валялись дородные торсы купальщиц и алебастровые цветы для помпезных фронтонов. Головами было очень удобно колоть орехи. Классические носы быстро ломались. Улыбки крошились каблуком. Глаза выковыривались перочинным ножиком. Огюст Штанге был палачом и умело скрывал это. На стандартный вопрос: «Кем ты будешь, Огюст?», Огюст отвечал: «Магистром».
Хайнц Мезе казался довольным моим ответом:
— Это вам поможет, Огюст. Любовь к детям возвышает. У меня их пятеро… — Хайнц с тоской пошуршал марками, — а вообще, когда вам намозолят трезвые мысли, звоните шесть-два-шесть.
Хайнц был безусловно философом. Но у него не было системы. Возможно поэтому в сцене «обед» его стул пустовал.
За столом жевали второстепенные персонажи и статисты. Историограф Огюст Штанге не произвел на публику никакого впечатления. У него был взгляд трущегося о решетку зверя и мундир, скверно пахнущий войной.
Но во время первой встречи с доктором Ф. военная форма была воплощением духа германской интеллигенции, о которой пели рейнские сирены. Возможно, Ф. питал известную слабость к военным мундирам, но так или иначе он принял меня под соусом неожиданной радости.
Я начал с вопроса. Суть его сводилась к следующему: «Что ждут от историографа Огюста Штанге?»
— Творчества, только творчества, — ответил Ф., листая книжонку.
Это был его козырь. Я узнал одну из первых моих работ. Книга по истории средних веков для детей: «Замки, рыцари и привидения», Лейпциг 1928 год. Помните, Хейдель? Вы тогда долго убеждали меня написать увлекательную книгу о средневековье. Это была сомнительная компиляция, но работа над ней вернула мне забытое ощущение безграничности времени, которое простиралось в неведомые дали прошлого, где возникали и рушились империи, зарождались мифы и предания, смешивались языки и диалекты, нравы и обычаи, боролись идеи, плоть смеялась над духом и дух изгонял плоть.
То было время, когда моя личность как бы вырвалась из тесного, душноватого мирка физиологического эгоизма, соединилась с прошлым и в нем нашла смысл настоящему. В краткий миг я переживал тысячелетия и в дворцах Вавилона, в каменоломнях Египта, на римском Форуме, в толпах крестоносцев, всюду находил и узнавал себя. Отныне Огюст Штанге переставал быть человеком, пришедшим неизвестно откуда, — судьба мира была его судьбой. Неповторимое время… В коротких забавных историях было много от моего личного энтузиазма, но свою задачу я так и не выполнил до конца. Я был плохим литератором — книга не имела успеха, и о ней справедливо забыли.
— Представьте, Штанге. В Цюрихе ваша работа имела резонанс, — Ф. продолжал перелистывать книгу, — удивлены?
Что я должен был ответить? На какой ответ я имел право и имел ли я вообще право удивляться, негодовать, презирать в ближайшем будущем, которое целиком зависело от того, каким образом будут поняты и оценены мои старые грешки. Огюст Штанге в роли непризнанного гения. Как трогательно. У Огюста Штанге нет выбора: по одну сторону лежит геометрическое однообразие солдатского кладбища, по другую — стерильная чистота лабораторий.
— Удивлен, — согласился я.
— Это полезно, — подтвердил Ф. — Когда перестаешь удивляться, значит, сдаешь. Я знал, что вы не придаете особого значения «Замкам». Никто из ваших коллег не упомянул эту работу. Ни одной ссылки, даже язвительной Вам известна причина?… Впрочем, сейчас это не играет роли. Я не собираюсь читать проповедь о довоенном консерватизме. Я только хочу подчеркнуть, что именно ваша работа сыграла решающую роль в выборе кандидатуры историка для нашей лаборатории. Основное направление наших исследований — социальная психология.
Важность исследований в этой области сейчас не требует доказательств. Перед нами стоит задача создать тип личности, достойной той роли, которую она возьмет на себя в истории Европы и человечества. Главная проблема — освобождение германского духа от чуждых ему элементов; разрушение плотин, преграждающих поток чистой воли к власти. Прежние потуги неарийской социопсихологии с ее болезненной верой в разум оказались бесплодными. Только в глубинах души мы можем обнаружить силы, способные установить истинный порядок жизни, найти материал, пригодный для строительства третьего райха.
Сейчас я хочу подчеркнуть, что в данный момент нас особенно интересует стадия формирования исторического сознания, точнее исторического расового сознания. Ваша работа, Штанге, очень помогла нам в этом. Вы довольно удачно избежали штампов классической филологии. Истории о рыцарях и замках воспринимаются с необычайной живостью. Происходит в известной форме погружение в прошлое, причем не бездумное, а сознательное… Миф, мистика и философия искусно сплетаются в глубочайшую мысль: война — вот истинная тайна всей немецкой истории. Вы понимаете?… Но есть одно «но». — Ф. захлопнул книгу. — Историй для наших исследований мало, нам бы хотелось расширить географию. Надеюсь, это выполнимо?
В ответ я попытался расчувствоваться и выразил готовность продолжить свою научную работу. Ф. не уловил фальши.
— У нас превосходные условия для творческой работы. Тишина. Цветник. Взгляните, из окна очень хорошо видны цветы. Великолепный набор семян и луковиц. Мне прислали их из Италии.
Цветы были голубыми, нежно-розовыми, лиловыми, дружно отливали тяжелым пурпуром и горячей желтизной. Но я брезгливо отвернулся. Это был грим — толстый слой жирных красок, пудры и клея, которыми война пыталась скрыть свое ржавое тело.
— У вас нездоровый вид, Штанге. — Ф. предупредительно предложил рюмку коньяку. — Советую обратиться к невропатологу Блоссу.
— Пустяки, я немного устал.
— В таком случае небольшое развлечение вам не повредит. Давайте осмотрим отдел экспериментальной историографии.
Мы заскользили по окаменевшему паркету, мимо тихих лабораторий, где подобно гомункулюсу создавался интеллект сверхчеловека.
Сопровождавший нас комендант долго возился со спецключами Мы оказались в светлой, прямоугольной комнате, обставленной удобно и практично: широкий стол, вращающееся кресло, подвижные стеллажи для книг, большой сейф системы «Феникс», в котором мне вменялось в обязанность хранить рукописи и первоисточники. История в гарантированном от пожара и взломов стальном шкафу. Покрутившись в кресле, я стал изощряться в комплиментах, и Ф., приняв их как должное, ушел, сказав на прощание:
— Привыкайте…
В кабинете остались я и комендант. Он равнодушно перебирал ключи, пока я не сказал ему: «Закройте». Он вновь стал возиться с ключами. Я вернулся к себе и впервые за все время попытался воспользоваться услугами логики, но у меня ничего не получилось. Вся лаборатория с ее идиллической тишиной, цветами, равнодушно жующими сотрудниками была как бы олицетворением бессмыслицы. Я вижу, Хейдель, вы морщитесь. Это даже не гнев, а брезгливость. Вам непонятны мои попытки восстановить равновесие между видимостью и смыслом. Но я оставался еще живым человеком, и меня не устраивала видимость смысла, которая с трудом прогляды вала в объяснениях доктора Ф.
Провалявшись до вечера, я позвонил Мезе, шесть-два-шесть
Он наверняка искал компаньона, и мой звонок был воспринят с радостным покашливанием.
В комнате Хайнца стоял казарменный порядок, поддерживаемый заботами фрау Тепфер.
— У вас вид утопленника, — трескуче посмеивался Мезе, — неужели доктор Ф. не настроил вас творчески.
Я пожал плечами:
— Просто я, как специалист, поставлен в глупейшее положение Работать неизвестно над чем и для чего…
Мезе по-рыбьи пристально смотрел на меня серыми глазами.
— А к чему знать? — спросил он неожиданно. — Какая вам к черту разница? Работайте, копошитесь, суетитесь… Одним словом, создавайте видимость творческого рвения. Я думаю, на передовой не легче.
Слова Мезе застали меня врасплох. Во-первых, они противоречили его прежним радужным рассуждениям об «интенсивной работе, которую нам дала война». Во-вторых, мне казалось, что в скверном положении нахожусь один я, но вот Мезе…
— Я физиолог, — повторил он несколько раз, как бы взвешивая слово. — Я физиолог, а не поденщик. Я отлично разбираюсь в том, что такое чистый эксперимент, а что такое шарлатанство. Моя карьера началась еще в то время, когда не было разделения на арийскую и неарийскую науку. Однако меня купили, купили и потребовали, чтобы я, Хайнц Мезе, занялся селекцией.
— И вы пошли на это?
— ?
Мезе уставился на меня чужими глазами, потом спросил:
— Вы знаете, чем занимается наша лаборатория?
— Знаю. Проблемы социальной психологии.
Мезе трескуче рассмеялся, теребя жидкие волосы.
— Ну разумеется, психология… творческие инстинкты расы… ха-ха… бессознательная воля, сильный экземпляр, циркулярные реакции… Слова, мыльные пузыри, шлепанье губ… — Смех оборвался. — Тогда знайте — мы получаем экспериментальный материал из концлагеря. Через мои руки они прошли тысячами: изможденные скелеты, а не люди. Я исследую их, отбираю экземпляры с наиболее расшатанной психикой и передаю доктору Ф. Что происходит с ними потом, одному богу известно. Если мне не изменяет память, за последний месяц я отобрал около двадцати заключенных. Суммируйте за год. Поток материала постоянный, и меня еще никто не ограничивал. Но ведь это не кролики?… Знаете, Штанге, иногда я вижу, как они барахтаются в этой паутине, и думаю, а что, если бы меня… понимаете?
Мезе сказал много и ничего. Я начал вытягивать из него подробности, но он мрачнел, ограничивался намеками и в завершение предложил мне выпить.
Искусство существования заключается в умении заметать следы личной жизни. Мне это удавалось, хотя и с меньшим успехом, чем вам, Хейдель. Не подумайте, что я завидую, метр. Просто вам досталась более практичная маска гуманиста. А для меня начиналось самое страшное, Хейдель. Качели разума и безумия пришли в движение. Равнодушие? Нет, Огюст Штанге не мог оставаться в шеренге с гордо выпяченной грудью. Огюст Штанге не завоеватель. У Огюста Штанге завелся червячок. Огюст Штанге падалица с роскошного древа науки. Он подписал договор с дьяволом, но надеялся под финал надуть его.
* * *
Я никогда не забуду те времена, Хейдель.
Каждое утро я спускался в свой кабинет, открывал белый сейф системы «Феникс», раскладывал на столе нетронутые стопки писчей бумаги, фолианты в побуревших свиных переплетах, зажигал сигару и, развалившись в кресле, пускал к лепному потолку вибрирующие кольца дыма. От меня требовали видимости «творческого горения», отлично, я ее и создавал. На потолке каменели танцующие вакханки. Я принимал участие в их неподвижном безумии, ровным счетом ничего не делая. Когда в моей голове начинали копошиться какие-нибудь мысли, я открывал книгу, рассматривал гравюры, экслибрисы, пометки на засаленных полях. Тут были уникальные издания, которые могли бы привести в трепет любого библиографа: Плиний, Тацит, Сенека. Как специалист, я в полной мере мог оценить возможности доктора Ф., широкий размах всех его начинаний Он подсунул мне редкости не без расчета не то, что я сполна отплачу ему за возможность работать с такими источниками. Он как бы говорил: «Я сделал невозможное, остальное за вами». У доктора Ф. были не только связи, ему фатально везло Список светониевых «Цезарей» XIII века с несколько наивными миниатюрами ему удалось достать в берлинской антикварной лавке Я это сразу заметил по красноватому штампу с инициалами торговца и адресом:
«X.В. Кайзерштрассе, 80/5».
Вы, Хейдель, наверняка заглядывали в такого рода лавчонки, но сознайтесь, попало вам в руки что-нибудь похожее на такой список? Сейчас это, правда, вас не интересует. Вы изучаете книгу вечности и давно примирились с догматиками, эмпириками. А я, черт возьми, очень заинтересовался лавчонкой букиниста. Это было единственное, чего достиг доктор Ф. своими фолиантами. Я воспользовался первой же возможностью порыться на ее полках. Это произошло после того, как Мезе предложил мне провести воскресный день в кругу его семьи.
До этого случая я не выезжал в город. Берлин в общем-то мало знаком мне, не то что Зальцбург. Мезе соблазнил меня заливным и печеным сыром. Я вспомнил об антикваре и согласился. Всю неделю до воскресенья я обкуривал своих вакханок и даже испачкал четверть листа — нарисовал дюжину обезьянок.
В воскресенье фрау Тепфер принесла мне крахмальную сорочку, Вскоре явился Мезе, весь затянутый и надушенный. Пока я одевался, он развлекал меня каким-то маршем и новостями:
— Трам-тара-рам… На восточном фронте успешно развиваются наступательные операции. Взята Винница и шестнадцать населенных пунктов. Па-пам… Потоплено семь английских транспортов. Бам-бам… В парижской опере идет «Волшебная флейта»…
Потом мы спустились, сели в его приземистый автомобиль, въехали в тень сторожевой будки и после проверки пропусков приветственно помахали охраннику.
Я опустил стекло и, жмурясь от удовольствия, глотнул упругую струю воздуха. Мезе философствовал:
— Эта война решительно обнажила в нас лучшие свойства. Хайнц Мезе — нежный супруг и любящий отец. Ха-ха! Каждую неделю я разыгрываю одну и ту же кукольную комедию. Дети смотрят на мой мундир с восхищением. «Наш папочка солдат». Анна-роза как-то спросила меня: «А ты много убил человекрв?» Я решил отшлепать ее, а потом подумал: «Стоит ли разрушать семейный мир?» Дети растут, у них появляются свои взгляды на жизнь. Карл и Гец могут кое в чем поучить даже меня. Они изобретают универсальное средство от чесотки, которое должно спасти Европу. Детские игры изменили масштаб…
Потом мы въехали в город. Сонные улицы. Когда-то я бродил по ним в ожидании своей участи. Теперь ехал как свой человек, и витрины меня уже не развлекали. Мезе долго кружил в поисках лавчонки. Наконец мы нашли ее.
Маленький человек в коричневых гольфах и сверкающих сапогах, напыжившись, поднимал металлическую штору. Засиженные птицами кариатиды, изображавшие египетских танцовщиц в тростниковых юбочках, уныло смотрели на торговца. Штора все же подалась. Позеленевшее от времени витринное стекло заманчиво осветило выцветшие гравюры, оправленные серебром хрустальные флакончики. Под перекрестием турецких ятаганов вздымал сломанный хобот сандаловый слон. При виде этой роскошной безвкусицы у меня упало настроение. Когда мы вошли в лавку, я спросил:
— Если не ошибаюсь, герр X.В.?
— Совершенно верно. Хельмут Вольке, специалист по нумизматике, энтографии, библиографии и реставратор. Чем могу быть полезным? — спросил антиквар, поворачивая утиный нос то к Мезе, то ко мне, точно пытался по запаху определить наши финансовые возможности.
В двух словах я объяснил ему, что мне требуется. Лицо антиквара обмякло, стало приторно любезным. Он торжественно повернул свой нос к шкафам, стал с нарочитой медлительностью выдвигать какие-то ящики, они при этом жалобно скрипели, пугая зазевавшихся тараканов. Действия торговца были особенно эффектны в завершающей стадии представления. Он сдувал пыль с фолиантов и, раскладывая их на прилавке, давал самые фантастические комментарии к каждому изданию. Его речь могла бы послужить своего рода эталоном ораторской речи. На Мезе она произвела такое впечатление, что он оторвался от созерцания пышногрудой баронессы и, пощупав увесистые тома, начал листать дешевое издание цицероновских речей.
— Какая роскошная мысль, — воскликнул Мезе. — «По своему смыслу настоящая война такова, что вы должны проникнуться сильнейшим желанием довести ее до конца. Ее предмет — завещанная вам предками слава»…
— Цицерон, узнаю, — в тон подхватывал герр Вольке, — редчайшее издание тысяча восемьсот…
— Вы меня не поняли, герр Вольке, — довольно резко остановил я излияния букиниста. — Еще сегодня утром я держал в руках действительно приличный список Светония, и мне казалось, что антиквариат на Кайзерштрассе…
Эффект был совершенно неожиданным. Герр Вольке вытянулся. С лица его облетела розовая пыльца самодовольства, а усики беспомощно затрепетали, как крылья ночной бабочки. Он живо рассовал книги по ящикам и, проскрипев сапогами, провел нас в отдельную комнатку позади прилавка. Здесь стоял большой застекленный шкаф, где я сразу приметил несколько любопытных изданий: «История Флоренции» Макиавелли и «Десять книг прусской истории» Ранке.
Герр Вольке принадлежал к редкому типу дельца. Он был возвышенным шарлатаном.
— Я вовсе не хотел ввести вас в заблуждение, — оправдывался он. — Но в настоящий момент так мало истинных знатоков, которые по одному виду способны оценить издание с точностью до трех марок. К тому же некоторые мои недоброжелатели распускают ложные слухи о том, что я, герр Вольке, член национал-социалистической партии с тридцать четвертого года, торгую запрещенной литературой, преданной символическому сожжению перед рейхстагом. Если бы не заступничество доктора Ф., то от моей лавки остались бы лишь египетские танцовщицы…
— Вы знаете доктора Ф.? — спросил я Вольке.
— И даже очень давно, — охотно подтвердил антиквар, — в двадцатые годы доктор Ф. несколько раз гастролировал у нас в Берлине с уникальными психологическими экспериментами: чтение мыслей, массовый гипноз, видение сквозь непрозрачные экраны нечувствительность к болевым ощущениям, отгадывание прошло го. Великий артист! Редкий талант! Газеты называли его не иначе как «швейцарский Парацельс». У меня сохранились афиши, программки, взгляните на них.
Герр Вольке с крысиным проворством забрался в нижние отделения шкафа, извлек оттуда пухлую папку, перевязанную шпагатом, и, развязав узелок, стал разворачивать шуршащие афиши. Это было представление в стиле средневековых «Волшебных картин». Выцветшие буквы все еще продолжали восторженно вопить:
«ЕДИНСТВЕННОЕ… НЕПОВТОРИМОЕ… СЕНСАЦИОННОЕ…»
Доктор Ф. повсюду фигурировал в индийской чалме и элегантном фраке. Черные глаза смотрели пронзительно на блондинку астенического типа, застывшую в эффектной позе. Подняв край афиши, Мезе сказал:
— Сомнамбула недурна… Вы не находите. Штанге?
Вольке продолжал комментировать:
— Я познакомился с доктором Ф. во время его гастрольной поездки. Преподнес ему редкое издание «Сивиллиных книг». С того времени он постоянно пополнял мою коллекцию своими афишами, а вот сейчас, когда его талант по-настоящему оценен, я… одну минуту…
Над входной дверью звякнул звонок. Бросив афиши, антиквар вышел к покупателям. Голос его любезно журчал из-за плотной портьеры: «Редкий… экземпляр… Изумительно выполнены тени… Классические линии. Совсем недорого…»
Я отложил в сторону Ранке, захватил пальцами уголок желтоватой афиши, быстро сложил ее и спрятал в карман. Мезе от неожиданности открыл рот, но рассуждать было поздно. Явился герр Вольке, и афиши вновь запорхали в его руках. Казалось, превращениям блондинки под воздействием гипнотического взгляда доктора Ф. не будет конца. Тогда Мезе сказал:
— К сожалению, у нас нет времени, герр Вольке. Как-нибудь в другой раз.
Вольке оставил афиши и, рассыпаясь в любезностях, провел нас к автомобилю. Я попросил его оставить для меня Макиавелли и Ранке. Он казался растроганным. Потом машина дернулась. Кариатиды пронеслись в стремительном танце. Когда мы свернули за угол, я развернул афишу. Она липла к лицу, вырывалась из рук под напором ветра.
— Что вы скажете, Хайнц, о прошлом нашего метра? — спросил я.
— Почему только метра?
Я внимательно всмотрелся в черты сомнамбулы. Черные точки клише ползли по чувственному лицу, маняще сгущались в разрезах глаз. Сомнения не было.
Это была фрау Тепфер.
* * *
У вас утомленный вид, Хейдель. Призраки тоже способны утомляться, особенно когда им приходится усиленно шевелить мозгами. Вспомните-ка лучше ваш цикл лекций по истории Флоренции. Зальцбург. Девятнадцатый год. Вы неистовствовали на кафедре, а я мечтал о конце вашей лекции, чтобы, забежав в харчевню, с жадностью проглотить порцию требухи. Теперь положение изменилось, и вы, знаю, ждете спасительного рассвета, чтобы, по рецепту Овидия, «раствориться в золоте утра». Мы распрощаемся навсегда, Хейдель. Вы вознесетесь в эмпиреи, чтобы там наслаждаться пением хрустальных шестеренок, а я вернусь в мир, отравленный ядом индустриальных облаков, в мир, где есть политика, собачьи выставки, юбилеи и исторические концепции. Я отнюдь не противник цивилизации и порождаемых ею иллюзий, но рудиментарный остаток совести мешает мне вести спокойную жизнь необюргера. Не зря же Фауст просил черта избавить его от совести, этой неудобной, непрактичной, маркой штучки… А тогда, в лаборатории доктора Ф., она долго мешала мне прислушаться к «голосу разума», от лица которого выступал Хайнц Мезе. Хайнц Мезе занимался селекцией, а по воскресеньям уплетал печеный сыр, беседовал с сыновьями о достоинствах нового античесоточного препарата. Когда я пытался задавать вопросы, он раздраженно отвечал:
— Какого черта, Штанге?! Мир обновляется, сбрасывает коросту под ударами германского оружия, а вы хнычете над афишами, которыми был оклеен забор истории. Вас беспокоят вопросы, которые теперь уже никого не беспокоят.
Брюзжание Мезе еще больше настораживало меня. Я должен был знать, какова настоящая цель исследований, которые проводит доктор Ф., кто эти сотрудники-артисты с бурным прошлым или маньяки? Почему в лаборатории находятся люди, которых прячут и которые исчезают неизвестно куда? Зачем мне вменялось в обязанность ворошить историю, а потом самым нелепым образом прятать безвредную пачкотню в патентованный сейф? Впрочем, ответ на последний вопрос я решил получить собственными силами
Чтобы проверить, какое в действительности значение придает доктор Ф. моей работе, я решил подсунуть ему историческую фальшивку. Реакция на мою работу могла бы объяснить гораздо больше, нежели месяц глубокомысленного безделья.
За несколько часов я состряпал несуществующий исторический факт в стиле моих «Замков». В этой исторической клоунаде, правда, не было ничего оригинального. Почти вся средневековая историография — это фантастическое сплетение истинных и ложных фактов, которые списывали друг у друга продажные перья.
Для общего колорита достоверности я отталкивался от сравнительно проверенных данных по истории Великой германской империи десятого века… Я взял за основу два действительных факта: обычай давать епископство детям и «открытие» так называемого «Константинова дара» — грамоты, по которой римский император Константин после своего чудесного исцеления якобы навечно отдавал во власть папе Рим и Италию. Сам по себе «Константинов дар» тоже был фальшивкой — грамота была сфабрикована по указанию хищного папы Льва XVI в 1150 году и, конечно, никак не могла быть открыта в десятом веке. Это меня особенно устраивало. Большая ложь лучше скроет малую. Что касается пятилетнего епископа Реймса, сына графа Герберта Вермондоа, то он действительно существовал и сан его был утвержден папой и королем. В те времена это не было бессмыслицей: епископство рассматривалось как феод, и если ребенок мог быть графом, то почему бы ему не быть епископом?
Соединив правду и вымысел, я утверждал, что в 926 году жил пятилетний епископ Мориц Реймсский. Жизнь святого сопляка была заполнена торжественными и утомительными приемами и многочасовыми молебнами Нередко при этом Мориц скучал, хныкал, и монахи, чтобы отделаться от капризного ребенка, запирали его в церковной библиотеке, где Мориц забавлялся драгоценными античными свитками, табличками и оправленными в золото священными книгами. Так, роясь в фолиантах церковной библиотеки, мальчишка нашел футляр из свиной кожи, который решил приспособить для хранения игрушек — золотых и серебряных фигурок рыцарей. Разразился скандал. Монахи отняли у Морица футляр, выпороли его, а в футляре обнаружили знаменитую грамоту кесаря Константина, датированную 313 годом.
Мориц пожаловался отцу, графу Вермондоа. Монахов примерно наказали за превышение воспитательных мер, а грамота была утеряна среди этой сутолоки. И только в 1150 году, вновь случайно найденная, она была полностью издана в сборнике декреталий по указу Льва XVI, жаждавшего власти.
Вот этот псевдоисторический анекдот я передел доктору Ф. в качестве неоспоримого доказательства творческой продуктивности моего безделья.
У меня было мерзкое настроение. Я утешался лишь словами одного весьма практичного стоика, которыми он начал одно из своих нравоучений. «Ну а если надумаю ответить, так что на ум взбредет, то и наплету, когда ж это историка к присяге водили?»
Ловко сказано, а, Хейдель?…
В тот день, помню, стоял сырой туман. Пейзаж казался размытым, цветы блекли, а сторожевые вышки подпирали невидимыми опорами завоеванный ими мир. Я как раз принес историю о пятилетнем епископе Морице, и Ф., сложив руки, широкие, как плавники рыбы, изучал миниатюру. По его лицу медленно ползли тени мыслей, оттенки настроения, заготовки стандартного набора выражений: брови сдвигались-раздвигались, уголки рта дрожали, под скулами перекатывались упрямые волны желваков. Молчание затягивалось. Это было даже не молчание, а разжижение времени. Наконец Ф отодвинул папку и посмотрел на меня неотразимым взглядом.
— Вы проделали большую работу, Штанге, — сказал он весомо, точно эта устная похвала могла облекаться в сверкающее серебро орденов
— Стараюсь! — ответил я, точнее рявкнул, как истинный солдафон-интеллигент (Геринг сказал: «Мы их научим хорошим манерам»), и протянул Ф проект новой исторической миниатюры, которая своим туманным содержанием должна была отвлечь внимание доктора от фальшивки с Морицем.
— Аттила, Ат-ти-л-ла… — не без удовольствия поигрался Ф. именем славного вояки, — аттиловы бани? — скривился он, скользнув по строчкам — Вы не могли бы подбирать факты более популярные, в стиле Морица или ваших «Замков»?
Эта фраза была для меня сигналом к действию Главное не упустить ценных возможностей сложившейся ситуации. Я сказал:
— История каменных аттиловых бань была впервые изложена в знаменитой «Истории Аттилы». Римские бани были выстроены для Аттилы архитектором Марцеллом, плененным в Сирии Марцеллу обещали за это свободу, но Аттила решил иначе и сделал архитектора своим банщиком. Мне кажется, что именно такая история наиболее подходит для неподготовленного читателя. Истинность ее весьма относительная, но впечатление.
Я попал в точку. Ф молчал. За стеной нежно лепетала секретарша: «Доктор Рембо, вас срочно вызывают. Эльза, вам необходимо… нет, к сожалению… еще не известно… состояние… поступили…»
Неожиданно Ф. сказал:
— Слушая вас, Штанге, я понял только одно — вам мешает неподготовленность в вопросах социальной психологии, хотя интуитивно вы педагог. Так вот, должен вас предупредить, что нас интересует не только художественная сторона текстов. С этой примитивной задачей справился бы любой беллетрист. И наверняка успеин нее вас… Прежде всего, вы должны отбирать яркие факты, подтверждающие героическую беззаботность нордической расы. Запомните это, Штанге. Нас интересуют моменты истории, истинность которых может быть оценена только с точки зрения задач национальной, арийской культуры.
Слова доктора Ф озадачили меня
— Мир всегда казалось, что истина не имеет национальности, — сказал я.
— Оставим в стороне академические споры. Уж не хотите ли вы сказать, что и ваши «Замки», всего лишь воздушные исторические замки, чужды прославлению нации?
— В известной степени, по причинам, которые не зависели от моей добросовестности, — ответил я, снимая с доктора Ф. воображаемую чалму и примеряя ему судейскую шапочку. Он выглядел в ней значительно лучше. — Средневековые хроникеры бессознательно мифологизировали историю. Их попытки осмыслить разрозненные факты зачастую приводили к тому, что история во многом стала шифром, ключ к которому потерян.
— Бросьте, Штанге, — доктор Ф. откинулся в кресле, — это просто эффектная фраза в стиле этого литератора, этого счастливого, пессимиста Шпенглера. Очень скоро наступят времена, когда история станет не эмпирической наукой, а духовным ПРОДУКТОМ высших рас. А пока такая возможность достигается силой нашего оружия, вам придется тщательно обработать «Замки» и устранить все недостатки. Это возможно?
— При наличии необходимой литературы и времени.
— Составьте список. Желаю удачи.
С трудом скрыв раздражение, я вышел из кабинета. Попытка узнать цель моих действий привела к еще более бессмысленным действиям. Однако, Хейдель, теперь я был твердо убежден, что возня вокруг истории отнюдь не камуфляж, скрывающий настоящие исследования. Доктор Ф придавал моим работам большое значение, даже больше, чем можно было предполагать. Вот в чем была загадка. Да, Хейдель, здесь было над чем поломать голову.
А пока оставалось одно-разыгрывать комедию, бессмысленную, как культ древних жрецов.
И Огюст Штанге ударил в тимпаны…
* * *
Каждый человек, Хейдель, втайне фаталист. Он живет жадно, неряшливо, так, что вся его судьба, предмет постоянной заботы, становится лишь бесконечным ненасытным желанием, которое невозможно утолить, потому что насыщение еще мучительнее. Но потом, когда проходит время и чувства притупляются, он ищет оправдания каждому своему действию, каждому движению мысли и, что самое удивительное, — находит. Он видит во всем смысл, порядок и даже… гармонию. Жадность кажется ему испытанием, подлость — заблуждением, а сумма желаний всего лишь продуктом своеобразия личности. Вот даже сейчас, вороша прошлое, я невольно окрашиваю все видимостью смысла.
На самом деле все было так и не так. Во всяком случае, все было гораздо глупее. Историограф Огюст Штанге страдал профессиональной ограниченностью, но не осознавал этого. Он был способен исключительно к прогулкам в садах и восторженной болтовне в стиле сократических диалогов. Всякая попытка действовать была началом поражения. И когда я по приказу доктора Ф. приступил к проверке своих прежних миниатюр, мне показалось, что реальность явно сдвинулась со своих координат.
Я открыл фолианты герра Вольке, хроники, биографии, капитулярии, деловые записки. Я перечитывал письма, буллы, эдды, сказания, притчи, надписи, эпитафии, жизнеописания, автобиографии, исповеди, статусы, досье, декреты, послания, законы. Передо мной метались тени великих историков. Они вышли все, точно из ящика Пандоры, все — авторы величайшей трагикомедии, чтобы вволю поиздеваться над историографом Огюстом Штанге. Я не узнавал книги, с которыми работал в Зальцбурге. Это была история безумцев, восторженный бред наукоманов. Устранить все возможные неточности?! Но сами посудите, Хейдель, какого сорта были эти источники. Я, к примеру, узнал, что знаменитый указ Генриха IV, который запрещал баронам право на грабеж, вовсе не был издан в 1103 году. Он не был издан и сто лет спустя, если верить биографу короля. Так моя историческая миниатюра о последних днях деревушки честных грабителей, которые буквально умерли с голоду, потому что не умели трудиться, стала по существу мифом! Они продолжали грабить! А небезызвестная эстетка, монахиня Росвита, подарившая Европе театр и изящные манеры, впала в непреодолимое заблуждение. В своей истории она стала исступленно вещать о том, что плененная королева Аделаида, дочь Рудольфа II Бургундского, вовсе не спаслась бегством в 951 году, а была передана палачу и тайно удушена по приказу ее мужа Беренгария II. Красочный рассказ о ее бегстве в Павию попросту исчез. Вы можете себе это представить, Хейдель?… Я бы мог привести еще множество нелепостей и баснословных подробностей, которые мне удалось обнаружить в книгах, предложенных доктором Ф. Я тщательно их осмотрел. Внешне они не вызывали подозрения. Они даже пахли тем специфическим островатым запахом пыли и засаленной кожи, который также неотделим от древних фолиантов, как запах помета от попугаев. И все же в моих глазах это были фальшивки, ловко сработанные, неповторимые в своем оформлении, в своей неповторимой лжи. Они противоречили всему в моих «Замках». Но кто мне их подсунул? Доктор Ф.?… Непонятно зачем. Герр Вольке?… Ну да, его мутноватый штамп красовался на большинстве изданий.
«Нумизмат!!! Авантюрист!!!..» Рыжие усики запорхали передо мной. Я спрятал литературу в сейф и пошел на поиск Мезе. Мезе обычно работал в той части лаборатории, куда доступ был разрешен немногим. Впрочем, Хейдель, забыл вам рассказать об архитектурных особенностях особняка. Я с натяжкой мог бы сравнить его с древнеримской виллой, но рассуждения о капителях и колоннах недостаточно всколыхнули бы вашу фантазию. Тогда скажу проще. Это было приземистое здание, под глянцевой, черепичной крышей, окруженное оградой из плохо на вид отесанных камней. В этой ограде была известная доля дешевого шика, хотя цветник, раскинувшийся в пределах каменного квадрата, был разбит в простой и рациональной голландской манере. Но война внесла некоторые конструктивные изменения в план особняка. Обогнув пряничный фасад, аллея пиний неожиданно упиралась в стену, которая кирпичной скобкой охватывала всю северную часть особняка. Кирпич был еще свежим. От него пахло цементом. Я долгое время гадал над целью этой стены за стеной, пока не понял, что именно за ней, в глухой части особняка, проводились все важные эксперименты. Впрочем, сбоку в стене была массивная железная дверь с «глазком». Стальное веко поднималось только по утрам, когда часть сотрудников лаборатории исчезала за кирпичной стеной. Там работал Мезе.
Я долго прогуливался по аллее, кружил вокруг стены и не заметил, как наступил вечер и в разрыве облаков закачалась сонная звезда.
Потом дверь открылась, по аллее прошли сотрудники, покорное стадо Циклопа. Они молча кивали мне, и я бы не удивился их… блеянию.
Мезе вышел последним. Он увидел меня, и его большая, по-детски круглая голова встревоженно завертелась:
— Ехать в город, ради антиквара Вольке?… После такого трудного дня.
Мезе не понимал. Он упорно шел в сторону парадного подъезда и не хотел слушать моих сбивчивых объяснений. Упрямство Мезе уже готово было одержать верх над моим решением, то произошел неожиданный поворот. Задержавшийся в развилке аллеи коллега Кохлер похлопал Мезе по спине:
— Сегодня ты, конечно, поправишь свои дела, Хайнцик. Будет играть Паск, а Паску не везет. Ты можешь отыграться.
Сцилла и Харибда… Хайнц жидковато хихикнул. Прошлой ночью он проиграл в покер гораздо больше, чем то позволяло ему трезвое воображение. Престиж игрока мешал ему отказываться по финансовым соображениям, но и садиться за карточный стол он не хотел. Хайнц раздумывал ровно столько мгнрвений, сколько потребовалось Кохлеру на ритуал похлопывания. Мое предложение посетить антиквара Вольке неожиданно перевесило. Это был отличный предлог уклониться от очередного проигрыша.
— Прости, но у нас небольшое дело, — ответил Мезе, — Паска оставляю тебе.
Кохлер косо посмотрел на меня и ушел.
— И это жизнь!.. — вздохнул Мезе.
Он продолжал вздыхать и жаловаться всю дорогу, пока мы добирались к Берлину. Его раздражало все: и плохой бензин, из-за которого мотор стрелял как мортира, и севшие аккумуляторы — «в трех шагах дерево не увидишь», и наступившая ночь.
На западе остывал край земли. Черепичные крыши ферм кружились среди редких деревьев. Героическое небо третьей империи натягивало парадный вицмундир с орденами созвездий.
Когда мы остановились возле антикварной лавки герра Вольке, Мезе не выразил особого желания заходить в магазин. Герр Вольке встретил меня с приторной любезностью. Прежде чем я успел собраться с мыслями, он осведомился о моем здоровье, о моем мнении относительно развития восточной кампании, он склонял мое имя не иначе, как вместе с именами столпов историографии, но когда дело дошло до «чрезвычайно ценных для науки останков первобытного человека», которые мне предлагали оценить, я решил, что с меня хватит, и с откровенностью сунул под нос герра Вольке фолиант сомнительного содержания:
— Куда вы дели указ Генриха IV, деревушку честных грабителей? Или вы считаете, что история может вполне обойтись без этого маленького события? А Росвита?!.. Мне показалось, что ваша Росвита яано страдает выпадением памяти. К тому же она проявила излишнюю кровожадность по отношению к Аделаиде.
— Я… я ничего не знаю!.. — с трудом собрав звуки в слова, клялся нумизмат.
— Не скромничайте, коллега, — угрожающе размахивая фолиантом, я заставил торговца искать защиты за гипсовым бюстом Веспасиана, - вы имеете наглость снабжать вашего лучшего клиента, доктора Ф., какой-то дрянью, историческим маразмом, грязными фальшивками и думаете при этом, что вам удастся избежать содержательной беседы со специалистом, у которого будут сильно чесаться руки и который ради справедливости почешет их. Где вы достали эти сборники анекдотов, кто вам их дал, кто их фабрикует?!
Герр Вольке попытался ускользнуть, но я схватил его за шиворот и требовал объяснений с такой настойчивостью, что бедный нумизмат завопил пронзительно и тоскливо, точно взывал к бесплотному духу императора. Веспасиан отрешенно взирал на наш поединок, но зов был услышан. В магазин влетел Мезе и, тряся от натуги животом, вытолкнул меня на улицу.
— И для этого, для ЭТОГО вы тащили меня в город!.. — возмущался Мезе, забрасывая свои тонкие ноги, обтянутые сапогами, в машину. — Уж лучше просадить Паску сотню-другую, чем слышать, как визжит Вольке.
Я неохотно пристроился рядом с Хайнцем, но злость уже прошла. Осталось только глупое ощущение комизма сложившейся ситуации.
— Вольке шарлатан, — ответил я на настойчивый вопросительный взгляд Мезе, — он подсунул мне кем-то сфабрикованные фолианты, делец…
Машина свирепо дернулась, потом выбралась из лабиринта улиц, и в окнах ее раскинулось темное однообразие автострады.
Я начал жаловаться Мезе. Рассказал ему о задании доктора Ф., о неудаче с историческими миниатюрами. Наконец я дошел до фолиантов герра Вольке, которые буквально выворачивали наизнанку историческую картину. Мезе бросил сигарету в ночь и воскликнул с ложным пафосом:
— Наивный герр Вольке! Скорей всего он скупил чью-нибудь разгромленную букинистическую лавку и по невежеству пустил книги в оборот, не подозревая, к каким печальным последствиям это может привести. Впрочем, Штанге, вы убеждены, что издания фальшивые?
— Это может установить только экспертиза, — ответил я, — но разве не достаточно моей профессиональной памяти, моих «Замков»?! В конце концов история о святой Аделаиде, может быть, и недостаточно известна современной публике, но уж во всяком случае не относится к категории узкоспециальных. Анекдоты всегда пользовались сбытом. Еще в начале нашего века каждый школяр мог бы довольно бойко рассказать несколько вариантов о бегстве легкомысленной королевы из тюрьмы своего коварного мужа. Но после сверки с источниками Вольке это выглядит не более чем моей фантастической выдумкой. Откройте сборник, и вы обнаружите, с какой шекспировской театральностью герр Вольке задушил Аделаиду… через пятьсот лет после ее смерти!.. Кто следующий, а Мезе? Оттон Великий, Людовик Лысый, Благочестивый?
— Не размахивайте руками, Штанге. Мы врежемся в дерево! — предупредил Мезе. — И вообще я голоден. У меня неприятности, и ваша Аделаида будет сниться мне всю ночь… Ваши доводы звучат вполне убедительно. И все же я бы посоветовал вам обратиться к доктору Ф. с просьбой отправить книги на экспертизу. Ну а потом… потом душите своего Вольке…
Остаток дороги Мезе развлекал меня старыми анекдотами. Потом машина остановилась. Мы вышли на подмостки, где марионетки в белых халатах поклонялись всемогущему Суфлеру, где Справедливость появлялась затянутой в мундир мышиного цвета и вещала в ритме военных сводок: «С точки зрения социопсихологии всякий исторический факт суть сумма действий, совершаемых определенными лицами, чье личное самоосуществление тождественно жизненному представлению великой германской нации».
— Главное, хорошо выспаться, — прощаясь, сказал Мезе, — не будем тревожить призрак прошлого.
Но мне послышалось, точно он сказал:
«Успокойтесь, Штанге. История не пахнет!..»
* * *
Тупик… Мой рассказ, Хейдель, достиг того момента, когда невольно теряешь надежду, что все линии развития получат ясное логическое завершение. Что и говорить, за годы, проведенные в клинике доктора Хенрика, я полностью растерял способность извлекать из всякой бессмыслицы смысл. Я с трудом восстанавливаю свое прошлое. Остались только отдельные картины, обрывки слов, звуки. Прошлое подобно калейдоскопу: цветными пятнами вспыхивают лица — желтые, синеватые, розовые, блуждают солнечные блики бесконечных восходов и закатов… И вот сейчас, заглядывая в этот калейдоскоп, я как бы заново переживаю ночной налет английских бомбардировщиков и взрыв авиабомбы всего в десятке метров от особняка. Это произошло как раз в ту ночь, когда мы расстались с Мезе, злые до омерзения.
Примерно до полуночи я крутился в постели, обдумывая, как лучше, незаметнее провести экспертизу фолиантов герра Вольке. В общем-то у меня была одна возможность. Вы не догадываетесь, Хейдель? Странно… А ведь я тогда подумал о профессоре Неринхоффе, вашем любимом оппоненте и друге. Представляю, как вам скучно без него. Вы любили, вы очень любили спорить, спорить и пить вишневый ликер. Так и чувствую его ароматное пламя на языке… «Спор, — говорили вы, — карнавал, который устраивают Истина и Ложь, чтобы поиздеваться над болтливыми стариками».
В этих спорах Неринхофф обычно брал на себя своеобразную роль шута. Это был самый мрачный и желчный из шутов. Это, однако, не мешало Неринхоффу быть отличным знатоком старинных манускриптов. Одного его взгляда на фолианты герра Вольке было бы достаточно, чтобы вывести шарлатана на чистую воду.
Эксперт, и притом один из лучших в довоенной Германии, у меня был. Но не было никакой возможности «протащить» книгу в Зальцбург, минуя цензуру и доктора Ф., идти через которого мне не хотелось по многим причинам. И вот, продумывая все возможные варианты, включая даже маловероятный отпуск, я ненадолго забылся сном.
Гул самолетов меня не разбудил, они шли на большой высоте Бомба взорвалась неожиданно, расколов ночь. Как говорили потом, бомба упала случайно. Англичане бомбили шинный завод, и их попытки разуть нашу боевую технику совершенно не принимали во внимание скромный особняк, затерявшийся среди ферм и фруктовых деревьев.
Утром я пошел посмотреть на место взрыва. Серо-стальная пелена облаков стлалась по небу. Под ногами крошился битый кирпич. Я остановился возле северной стены. Солдаты стройкоманды восстанавливали ограду. Вид у солдат был унылый. Кто-то разматывал моток побуревшей колючей проволоки. Она дрожала на стальных крюках. Воронку спешно забрасывали землей. Влажные комья летели вниз, погребая ночной страх, а может быть, саму истину, которой опять оказался недостоин мир?… Доктор ф. не любил зрелища воронок. Что они ему напоминали? Лунные кратеры?… Нет… нет… они ему напоминали о прошлом… о цирке, где он когда-то потрясал воображение мещан неотразимыми прелестями загипнотизированной фрау Тепфер.
Возможно, тогда мне пришло в голову простое решение. К чему посылать Неринхоффу фолианты? Не проще ли затребовать у него точные данные о Росвите и эпохе Генриха IV под каким-нибудь благовидным предлогом? Этим самым я не нарушу обязательство сохранять свои работы в несгораемом сейфе «феникс» и смогу миновать военную цензуру, которая не пропустит мое письмо особняка, но не обратит внимание, если оно будет послано обычным путем из городского почтового отделения.
Целый день я составлял письмо, стараясь придать ему как можно более нейтральный характер. В моей трагикомедии, где до сих пор действовали лукаво мудрствующие хронисты, монахи, толпы графоманов, физиологи и сомнамбулы, это письмо не сыграло какой-либо роли. Оно было написано, но не отправлено. Этому помешало событие, которое подвело итог моим бессистемным попыткам понять конечные задачи лаборатории социальной психологии.
* * *
В те дни я часто кружил по лабиринту-цветнику. Странно, но именно там в одну из бессонных ночей я нашел человека под номером 2675. В синеве неба плыли серебристые обрывки облаков. Я кружил по аллеям и с удивлением остановился перед высохшим фонтаном. Мне показалось, что теперь не три, а четыре эльфа полощат мраморные щиколотки в пустой чаше. Присмотревшись, я увидел, что на центральном островке спит человек. В отблеске прожекторов его потрепанная пижама сливалась с изъеденными сыростью каменными изваяниями. Я забрался в чашу фонтана и склонился над ним. Он тихо дышал, и ввалившиеся веки глаз, казалось, сомкнул непробудный сон. Я дотронулся до его головы и тут же инстинктивно отшатнулся — рука скользнула по безволосому темени. Незнакомец просыпался. Веки приоткрылись. Бессмысленно мелькнул в глазах водянистый блеск. Но сон был сильнее. Я ни минуты не сомневался, что передо мной был один из «подопечных» доктора Ф.
«Так вот кого селекционирует Мезе? Да ведь это живой скелет», — пронеслось у меня в голове. Я поднял человека и понес в дом. Он был легок, точно соломенная кукла. Я никого не встретил, только в дальнем конце коридора мелькнул белый фартук прислуги. Я уложил незнакомца на диван, запер дверь и, расхаживая по комнате, стал размышлять о случившемся. Вероятнее всего, заключенный сбежал, хотя было совершенно непонятно, как ему удалось миновать охрану. Конечно, его начнут искать, перероют весь особняк и найдут у меня… Тогда конец, конец историографической вакханалии. Возможно, это будет восточный фронт. Санитар Огюст Штанге с носилками. Санитар Огюст Штанге выносит обмороженные ноги, кладет их в эмалированные тазы. Ноги уже не двигаются. Марш окончен. Санитар Огюст Штанге опечатывает славных героев свинцовыми пломбами. Вой сирен. Мир, подобный образам древних сказаний: «Это был ни песок, ни море, ни ветер, ни буря. Земли не было, и сверху не было неба. Был хаос, и трава нигде не росла».
Значит, вернуть беглеца доктору Ф.? «Совершенно случайная встреча. Не правда ли, забавный экземпляр. Спал среди мраморных проказников».
Я заметался по комнате. «Игроки в бильярд» спокойно раскуривали трубки, мазали кии меловой змейкой. В открытое окно тянуло приторной предгрозовой духотой. У меня возникали самые нереальные планы. Я хотел вывести заключенного из особняка, спрятать где-нибудь. Но сознание невозможности этого приводило меня в бешенство. Долгие месяцы я пытался проникнуть в тайну лаборатории доктора Ф., и вот на очной ставке с ней растерял все аргументы. «Партия затянулась, — подумал я. — Все слишком затянулось: страх, ненависть, молчание…»
Неожиданно человек проснулся и в страхе закричал:
— Аделаида умерщвлена… это ужасно… вот она… петля… затягивается… мертвенная бледность… остановитесь… остановитесь!
— Аделаида умерщвлена? — пораженный, переспросил я. — Кто мог внушить вам подобную историческую ложь. Этого никогда не было.
Все это я пытался говорить как можно более мягко и спокойно. Я даже пытался улыбнуться. Но улыбка не получилась, потому что беглец спрыгнул с дивана, и, вытянувшись передо мной в струну, хрипло крикнул:
— Номер две тысячи шестьсот семьдесят пять!
— То есть как? — переспросил я.
— Так точно, герр доктор, — ответил человек, протягивая руку.
И тут, Хейдель, я увидел нечто такое, что в один миг разрушило мои наивные представления о высокой моральной миссии науки, взращенные вами в мертвом саду понятий и категорий. До сих пор в самых изощренных сновидениях, в бредовой лихорадке, даже в моменты, когда голос рассудка пугливо немеет во мне, я вижу эту руку, тянущуюся ко мне сквозь вихрь разбитого на мельчайшие осколки мира. Она тянется ко мне тонкими пальцами, где над костлявым изгибом кисти ползут фиолетовые вытатуированные цифры «2675». Помню, Хейдель, вы нередко, перечитывая Канта, мечтали развить на новом уровне антропологическую характеристику различных народов. Тогда вас восхищали слова философа, где он говорит о нашей склонности к методичности и педантичной классификации. Думаю, если бы вам пришлось увидеть номер, вытатуированный на тонкой руке, у вас были бы несколько иные представления о подобной «характеристике». Впрочем, вы бы и тут выкрутились, ведь у вас всегда был завидный запас софизмов. Ничто не могло умертвить вашу надежду, вашу веру в то, что наступят времена научной гуманности, исчисленной в коэффициентах, графиках и функциях. Но между оптимизмом и человечностью с недавних пор разлад… В моем сознании их разделил номер «2675».
Худшие подозрения подтвердились. Миф стал реальностью. Слухи, намеки, двусмысленные выражения, идиллическая тишина лаборатории — все облетело, осталась голая реальность. Рядом стоял голодный, изможденный человек, в глазах которого не было ни радости, ни печали, только покорность, угодливость. Номер «2675» — вот, Хейдель, вершина нравственного прогресса!..
Но хватит патетических выражений. Больничная койка не ораторская трибуна. Я отлично помню свои попытки скрыть страх от заключенного. Я сказал почти с елейными, как у сельского духовника, интонациями, что он, номер 2675-й, поступил неосторожно, предприняв попытку бежать из лаборатории, где работают выдающиеся ученые Германии, помогающие доблестной армии штурмовать ослабленный восточными идеями мир. Я сносно справился с проповедью, но ответ незнакомца свел мои старания к нулю.
— Я не убегал, герр доктор. Я знаю, что убегать опасно. Я не мог бы убежать потому, что болтаюсь в воздухе и не могу пошевелиться. А потом мне делают укол, и я начинаю видеть. Сегодня я старался… я все отчетливо видел. В прошлый раз доктор Тенком велел наказать меня электротоком за то, что я плохо усвоил некоторые факты. Поэтому сегодня я старался…
Странная логика человека-призрака меня не убедила, но в то же время сам факт побега перестал особенно интересовать, хотя в общем-то оставалось неясным, каким образом ему удалось усыпить бдительность охраны. Сработал невидимый механизм ассоциаций, и в моем сознании странным образом соединились видения номера «2675-го» и жуткая сцена удушения королевы Аделаиды. Я чувствовал, здесь не простая случайность. Испытуемый видел сцену удушения Аделаиды после того, как ему сделали какую-то инъекцию. Более того, он старался, именно старался увидеть эту картину, а не какую-нибудь другую. Значит, в общих чертах, а может быть в деталях, она была ему сообщена заранее. И очень, очень может быть, что текст был подготовлен на основе фальшивых фолиантов герра Вольке? Ведь именно в них я обнаружил кучу исторических подделок и нелепостей… Цепь неожиданно замкнулась. Что гам впереди? Невидимая тропа преступления, ведущая в будущее? А может быть, тайно развеянный пепел истории?…
Я спросил:
— Вы очень старались видеть. Похвально, очень, очень… Но не значит ли это, что в прошлый раз вы не очень старались и наказание, которому вас подверг герр Тенком, вполне заслуженно?
— Старался, я старался! Но в тот день пропал Яначек. Я искал его, а когда мне сделали укол, я видел Яначека лежащим на железной скамейке, но не видел королеву. Поэтому доктор Тенком стал топать ногами и велел включить ток.
«Видел Яначека на железной скамейке». Значит, в прозекторской, догадался я, кивая человеку-призраку, точно и в самом деле мне все было доподлинно известно. Уловка удалась. Когда я спросил о королеве Аделаиде, то в ответ услышал нечто интересное:
— Она лежала в каком-то подвале. Было сыро и пахло плохо. Королева лежала неподвижно на соломе, и мышь бегала у нее по лицу.
И тут после этих слов я вспомнил строки из Лже-Росвиты герра Вольке:
«…и когда к телу ее были допущены монахини и служанки, дабы омыть, было замечено, что лицо ее обглодано крысами, кои даже в смерти не пощадили ее красоты».
Я развернул перед заключенным желтую афишу, которую изъял из коллекции герра Вольке.
«ЕДИНСТВЕННОЕ! НЕПОВТОРИМОЕ! СЕНСАЦИОННОЕ!»
— вопила реклама «швейцарского Парацельса».
Гипнотический взгляд доктора Ф. произвел на человека-призрака неожиданное действие. Его лицо застыло, тело каталептически вытянулось и с деревянным стуком рухнуло на пол.
Я бросился на помощь, отшвырнув ядовито-желтый лист бумаги, но резкий звук открывающейся двери остановил меня. На пороге стоял Мезе — лоснящийся, злой.
— Че-е-ерт! Я кажется сломал замок…
И тут он все увидел: желтое пятно афиши, мое искаженное лицо и неестественно вытянувшееся тело заключенного. Страдальческая маска гуманиста медленно деформировалась на лице «честного физиолога». Так меняет выражение мякишная голова в руках нищенствующего скульптора.
— Параноик! — взвизгнул Мезе. — Вы погубите себя. Немедленно вызовите охрану. Его надо убрать, он опасен…
Лицо его побагровело, пока он подбирал афишу и, торопливо комкая, заталкивал в карман смокинга.
Я не двигался. Упрямство? Нет, Хейдель. Это было что-то другое. В то мгновение решался вопрос, останусь ли я человеком свободным или разрушительная сила страха навсегда свяжет меня с тем, кто в идиллической тишине лабораторий грабил человечество. Молчать, пресмыкаться, предаваться безвредному интеллектуальному нытью — нет, Хейдель, я не мог, я не хотел этого. Не ухмыляйтесь, я трезво оценивал безнадежность протеста. Я был один, но я не был первым. Я был всегда уверен, быть может наивно, что истина, однажды осветившая сознание человека, никогда не умирает вместе с ним. Именно эта вера заставила меня пренебречь советами Мезе. Он понял это.
— В таком случае я сделаю это сам, — решительно двинулся он к телефону, — будете благодарить меня всю жизнь.
…
Заключенного увели.
* * *
Светает. Мир за окнами еще погружен в богемскую синеву. Генералы и политики видят в этот час радужные сны. К соборным колокольням ползут звонари. Они поднимаются по винтовым лестницам к звездам, и звезды гаснут — мир готовится открыть заспанные глаза, и рейнские сирены прощально помахивают серебряными хвостами.
Я вижу, вы утомлены, Хейдель? Лицо у вас плоское, безразличное. Таким же безразличным оно было в тот день, когда лавочники в мундирах патриотов разогнали «Союз германских историков». Уже тогда академистам дали понять, что мировая история должна быть написана заново… Отныне главной целью стало создание служебно-государственного мифа, провозглашавшего борьбу рас вечной судьбой мира, пружиной прогресса. И хотя толпы отравленных национализмом фанатиков готовы были уверовать в свое исключительное право уничтожать «низшие» народы, этого показалось мало высокопоставленным солдафонам. Наступление на личность перешло в сферу профанированной науки и мистики. Магия (коричневая магия!..) казалась средством, способным осуществить бредовые идеи политиканов. Они вознамерились не только исказить человеческую историю, они мечтали о методах, которые позволяли бы порождать в самом течении времени любые угодные им факты, провоцировать самые нереальные события в далеком прошлом… Очевидно, решение этой бредовой задачи стояло перед лабораторией, которой руководил доктор Ф.
Я видел в этом нечто отталкивающе антинаучное. Я не мог допустить в свое сознание мысль, что историю можно переделать. Для меня это было так же нелепо, как если бы мне пришлось признать возрождение алхимии в XX веке. Но встреча с человеком-призраком на многое открыла мне глаза. Теперь я знал — разум в опасности.
В такой мучительной неопределенности шли дни. Я ждал самого худшего, но доктор Ф. молчал. По-прежнему я являлся в отдел «экспериментальной историографии» (так вот в чем смысл ее экспериментальное™!), курил сигары и разглядывал вакханок. Обеды ли своим чередом. Мезе играл в карты, мечтал о мышках, а фрау Тепфер ежедневно меняла в моей комнате вазу с цветами.
Тепло между тем шло на убыль. Вечерами из окна тянуло осенней сладковатой гнилью. По утрам на листве деревьев сгущался туман и падал тихим шелестящим дождем. В те дни я часто прогуливался возле фонтана, но среди эльфов я не видел человека-призрака. Моментами я даже переставал верить в реальность нашей встречи.
Развязка наступила неожиданно…
Я вновь оказался в кабинете доктора Ф., в том самом, где произошла наша первая беседа среди аквариумного света полированных шкафов. Но теперь доктор Ф. не плавал над столом, не шуршал листами, да и вид у него был не то что усталый, но скорее угнетенный.
Я ожидал наихудшего. Краткой беседы и еще более краткой реплики, означающей, что я больше не нужен лаборатории, что во мне гораздо больше нуждается армия, испытывающая дефицит в медицинских кадрах.
Но Ф. заговорил о другом.
— Скажите, Штанге, — спросил он, — если я правильно разбираюсь в человеческой психологии, вы, после безуспешных попыток физически подействовать на герра Вольке, теперь отлично понимаете, каково общее направление нашей работы? Я специально дал вам возможность поломать голову. Наблюдение над вами, пусть только не смущает вас слово «наблюдение», дало мне ценный материал в изучении психологии историка «вообще». Надеюсь, теперь отношения между нами сложатся иначе. Вы настоящий исследователь. Ведь от довольно примитивной мысли о фальсификации антикварных книг вы пришли к совершенно противоположному выводу, что речь идет не о приписках, а о действительном изменении суммы?…
Внутренне я весь содрогнулся. На мгновение мне показалось, что доктор Ф. видит меня насквозь. Но мне было уже все равно.
— Я не убежден… Я бы назвал это необычным видом фальсификации истории. Вы пытаетесь деформировать, изменить прошлое. И все же я отказываюсь в это верить!
— Браво, Штанге! — Доктор Ф. несколько оживился. — Вы лишний раз подтвердили ту прописную истину, что разум гораздо консервативнее действительности. Бедняга Вольке, он едва не испытал это на собственной шкуре. Из донесения Мезе можно понять, что вы обвинили антиквара в подделке. Но уверяю вас, герр Вольке ни в чем не виновен перед историей. Он только скромный служитель Меркурия. Книги были проданы ему по сходной цене как самый рядовой товар.
— Но они подделаны!
— Это уже малозначащие детали, — доктор Ф. сделал неопределенное движение рукой, как бы останавливая меня на полуслове, — да, это весьма посредственные подделки, состряпанные ослами, которые пытались внушить министру пропаганды, что история — ворох бумаг, исписанный графоманами. Преступная утопия. Ведь вы согласитесь с этим, Штанге?
Вопрос показался мне провокационным. И все же я ответил:
— Для историка бесспорно. Фальсификация источников в таких масштабах стала бы явной уже в силу своей массовости.
— Не правда ли, потрясающий факт для историка будущего! — воскликнул доктор Ф. — Не все способны это понять. Кое-кому кажется, что мы растоптали свободу, право, жизнь… Преступная слепота! Но вам, Штанге, вам я хочу кое-что показать. Вы должны быть в курсе дела. Раньше я не мог этого сделать. Но сейчас это просто необходимо, необходимо для будущего.
И мы двинулись в логово «швейцарского Парацельса»,
* * *
Утро близится, Хейдель. Лик ваш стал нечетким. Трещины на потолке расплавляет отблеск еще далекого светила. И все же я хочу успеть пригласить вас в лабиринт моей памяти. Если в глубине его вы и встретите нечто ужасное, то насколько радостным для вас будет путь к спасительному выходу. Но прежде я дам вам в руки нить. Держите, держите крепко ее конец. Представляю, какой переполох будет в небесной канцелярии, если вы заблудитесь.
Итак, доктор Ф. вознамерился изменять историю в заранее заданном желаемом направлении. Скажем, достоверно известно, что в определенный исторический момент произошло ужасное, коварное злодейство, Злодейство описано, зафиксировано. Но этот факт кое-кого не устраивает. Казалось бы, пустое желание. Доктор Ф. берется помочь. Он воздействует на прошлое, и вот перед нами не убийство, е честный рыцарский поединок. Не правда ли, Хейдель, забавная метаморфоза. Облагороженные тени прошлого теперь могут отбрасывать лучезарный свет на будущее. Все удовлетворены, и совесть историка, по версии доктора Ф., чиста. Ведь он не грешит против истины. Он не фальсифицирует, а создает новые факты истории. В истории нет таможен и границ, нет пограничников и пограничных застав. Факты некому охранять, прошлое может быть ограблено, и никому до этого нет дела.
Впрочем, у вас может возникнуть вполне законный вопрос: неужели кого-то из современников может взволновать судьба королевы Аделаиды? Какая в принципе разница, была ли она удушена или скончалась от неумеренного потребления пищи и горячительных напитков?
Я отвечу вам, и пусть моя фраза прозвучит цинично — к черту Аделаиду. Она надоела мне, вам, всем… Аделаида здесь ни при чем. Она лишь объект экспериментов. Что-то вроде лабораторной мышки, о которой хныкал Мезе. Напрасно мы бы искали какие-то нравственные критерии в житии исторической матроны. Речь идет о другом, Хейдель. О том, что доктор Ф. работал над принципиальной возможностью искажать любые, понимаете, любые факты истории. Подумайте, что такое Аделаида в сравнении с ужасами второй мировой войны?! И вот эти ужасы, о которых ваше поколение, Хейдель, могло только догадываться, эти ужасы доктор ф. хотел вытравить из истории, сделать так, будто не было ни стертых с лица Земли сотен городов, ни почти полностью уничтоженных народов, будто не было ни концлагерей, об узниках которых впоследствии поэты сложили поэмы, ни погромов, ни освященного доктриной вандализма. Война в том виде, в который хотел ее перекроить доктор Ф., выглядела бы веселым опереточным фарсом, точнее актом оперетты, в которой актеры все время переодеваются, меняя вместе с костюмами эпохи, нравы и каламбуры.
Ну как, Хейдель, нить еще не выпала из ваших рук?
Тогда двинемся дальше. Зайдем в самый глухой тупик и попытаемся выпутаться из него, если это вообще возможно.
«Ну хорошо, хорошо, — сказали бы вы, — милый мой Штанге. Я могу допустить такой мысленный эксперимент в стиле Уэллса, произведения которого увлекали меня в юности. Он кажется отправил какого-то соотечественника в машине, естественно, английского образца. Эта машина могла разъезжать по временам, как по хорошему шоссе. Но ведь это только нравоучительная сказка, мой дорогой. Возможно, писатели не одного поколения будут гипнотизировать читателя английской машинкой, но неужели она могла заинтриговать вас, историка, который, как мне кажется, не был склонен ни к спиритизму, ни к оккультным наукам и тому подобной чепухе?»
Я виновато опускаю перед вами голову, метр. Но мне ровным счетом не в чем себя упрекнуть. Ведь в детстве, как и вы, я очень, очень любил… сказки.
А вот доктор Ф., вероятно, не понимал смысл метафор. Он считал себя ученым. По его гипотезе, материальные предметы могут перемещаться во времени только в будущее, подобно тому, как вот я сейчас приближаюсь, лежа на больничной койке, со скоростью 24 часа в сутки, к своему освобождению. В прошлое способны перемещаться только тончайшие психические эманации человеческого мозга, некое подобие астрального тела — любимой побрякушки средневековых мистиков. Проникая сквозь завесу времени, эти незримые волны способны активно влиять на течение давно минувших событий истории, менять их последовательность, значение и смысл. Доктор Ф. считал этот бред вполне научной гипотезой. Посредством гипноза и введения в человеческий организм специальных нервных стимуляторов он надеялся выработать у испытуемых способность произвольно генерировать подобные излучения. «Если это удастся, — говорил доктор Ф., - то изменение прошлого станет доступным специально тренированному мозгу. Достаточно нагрузить память подробной визуальной картиной желаемого факта, как из факта воображаемого он станет фактом реальности любого отдаленного прошлого».
Не дергайте нить, Хейдель. Она может оборваться. Я ничего не прибавил от себя. Я поступил лишь как посредственный компилятор, соединивший воедино чужие мысли.
Я поступал так всегда. Ученик, достойный своего учителя…
* * *
И вот мы в логове докторе Ф.
Лязгнув, металлическая дверь с недремлющим оком обнажила нутро пещеры. Коридоры были погружены в бездонную тишину. Матовые белые плафоны бросали свет на обитые клеенкой двери. Мы тоже были в белом. Халат висел на мне как мешок. Халат был стерильный. История и асептика. Наверное, доктор Ф. боялся заразить историю микробами современности. Он синтезировал ложь по всем правилам фармакологии.
Дверь открылась, и я увидел моего спасителя в белоснежном халате и в не менее белоснежной шапочке. Мезе благодушно сложил на груди короткие и сильные руки мясника, но ничего не сказал, а пропустил нас в отделение селекции. Это была большая комната без назойливых лепных украшений и без окон. Рассеянный, не отбрасывающий тени свет четко обрисовал шарообразную камеру, окруженную густой сетью проводов, приборов на стеклянных тележках. В углу за небольшим столиком сидела фрау Дибель, блондинка с отекшим лицом. Перед ней стояла пишущая машинка. Фрау Дибель зевала и, увидев меня, сделала вид, что углубилась в изучение толстого журнала.
Я внимательно рассмотрел шарообразную камеру. Доктор Ф., конечно, не мог обойтись без циркового реквизита:
«ЕДИНСТВЕННОЕ! НЕПОВТОРИМОЕ! СЕНСАЦИОННОЕ!»
Камера была склепана из толстых стальных листов и покрашена в спокойный голубоватый тон. Сбоку к ней была приставлена металлическая лесенка. На уровне верхней ступеньки — круглый металлический люк. Мезе забалансировал на ступеньках. Цирковое представление начиналось.
— Это одна из трех изолирующих камер нашей лаборатории, — сказал Мезе, открывая люк, — диаметр два с половиной метра, шесть изолирующих слоев, восемь динамиков звуковых раздражителей, двести ламп для световых.
Внутри камера была обита черным материалом. В ней стоял какой-то неприятный удушливый запах. Внизу чашеобразный поддон, вероятно промытый дезинфицирующей жидкостью.
— С испытуемыми иногда случаются различные конфузы, — пояснил Мезе, бросив вопросительный взгляд на доктора Ф.
— Испытание довольно жесткое, — согласился «швейцарский Парацельс».
Мезе показывал мне брезентовый комбинезон с металлическими пистонами и резиновые тяжи, прикрепленные к стенам камеры.
— Испытуемый подвешивается на этих резинках в центре камеры. Он висит в воздухе, как муха, запутавшаяся в паутине. Никаких внешних раздражителей. Темно и тихо. Затем лавина звуков и мерцающего света. Так удобно регистрировать малейшее отклонение в дыхании, давлении крови и кожногальванической проводимости. Все неожиданности предусмотрены заранее. Не то что в лавке Вольке, — Мезе подмигнул, — не хотите ли, Штанге, острых ощущений? Нет, нет, я не настаиваю. Я лучше сам покажу, как это делается. Ведь мне приходится проводить инструктаж. Я всех веселю. Это почти как аттракцион, куда их в детстве водили папы, мамы и бабушки. Смотрите внимательно.
Мезе извлек из шкафа большой комбинезон, с трудом натянул его на себя и щелкнул «молниями». «А теперь фрау Дибель поможет мне застегнуть тяжи». Фрау Дибель копошилась и хлопотала вокруг Мезе с деловитостью пчелы. Мезе тянул резинки и пристегивал их к комбинезону. Постепенно резинки облепили его со всех сторон, натянулись и вот «честный физиолог» повис в воздухе, тяжелый, с большим животом и тонкими ногами, совсем как паук, затаившийся в ловчей сети. Он явно играл перед своим шефом. Качался, мелко дрожал, насвистывал уже знакомый мне мотивчик.
— А вы еще молодец, Мезе, — довольно хохотнул доктор Ф. — Фрау Дибель, включите правый осциллограф.
Белый шлейф ленты двинулся. Перо самописца бешено заплясало. Может быть, это был первый росчерк, который доктор Ф. хотел сделать на приговоре истории?
— Вот так мы определяем пригодность объекта к дальнейшей работе, — доктор Ф. остановил осциллограф. — Процент очень мал. На сотню два, а то и один заключенный. Расходы времени солидные, но ничего не поделаешь. Нам нужны только те экземпляры, которые в результате этого испытания начинают галлюцинировать.
Фрау Дибель полезла в камеру освобождать Мезе, а мы вышли в коридор. Ведя меня миме закрытых дверей других лабораторий, доктор Ф. кратко пояснял промежуточные стадии подготовки «интеллекта» к «контакту со временем».
— Доктор Кохлер доводит их регулярными сеансами гипноза до предельной гипнобалльности. Фрау Циммерер учит с ними специально разработанные по историческим справкам «иллюзиальные тексты». Обучение тоже в состоянии гипноза. Она добивается по возможности абсолютной яркости воображаемых картин. А вот здесь доктор Тенком работает на изолирующей камере номер два. Он обучает испытуемых впадать в состояние автогипноза и галлюцинировать по особой серии условных команд. Наконец доктор Ван-Манцерих ведет расчет необходимых доз психостимулятора «зиозина». Это его открытие. К сожалению, стимулятор быстро разрушает организм, а это очень невыгодно после такой дорогостоящей подготовки. Но без «зиозина» нам не обойтись. Фармакологическая стимуляция приводит сознание человека в состояние предельной аффектации. Сознание как бы выворачивается наизнанку. Подсознание всплывает и…
Неожиданно доктор Ф. умолк. Лицо его помрачнело. Он остановился перед дверью № 7. Затем извинился и вошел в лабораторию, оставив меня в коридоре. Через секунду я услышал страшную ругань, Доктор Ф. не стеснялся в выражениях. Тупая уверенность клокотала в его глотке, это был трубный сигнал той силы, которая заставляла миллионы кованых ботинок протаптывать бессмысленный лабиринт в этой бессмысленной игре, именуемой войной.
Мне стало душно. Тяжелый комок подступал к горлу. Мне кажется, Хейдель, что вы даже в своем нынешнем положении способны понять мои ощущения. Я, Огюст Штанге, рядовой армейский фельдшер, успел повидать всю жуткую изнанку славных походов. Но эти чистенькие экспериментаторы вызывали во мне омерзение. У них были дети? Очень может быть. Мезе любящий отец. Рождественский пирог, поцелуи, елка, свечи. Фрау Дибель нежно прижимает к груди младенца. Новая мадонна образца 1944 года. Кохлер дарит внукам комбинезончики с пистонами. Доктор Ф. висит в воздухе и болтается на резиновых тяжах. Их концы держат в зубах животные, чем-то напоминающие горилл. Министр пропаганды возле шлейфового осциллографа. Он ставит бесконечные подписи на стремительно бегущей ленте. Он тоже любит детей. Все мило и стерильно. Можно продолжать эксперименты. И пусть гибнут безвестные люди-призраки с бескровными улыбками. Их судьба все равно предначертана. Их поставляют с востока. Немецкие коммунисты — они тоже опасны. Гораздо лучше, когда они барахтаются на резиновых тяжах. Они будут видеть. Они будут видеть себя никогда не существовавшими. Этому их научит герр Тенком. Тенком и железная палка…
На пороге показался доктор Ф. Вид у него был взъерошенный.
— Вам, кажется, плохо, Штанге? — спросил он.
— Пустяки. Здесь душно.
— Работа всегда связана с неприятными неожиданностями. Зепп неверно рассчитал дозу «зиозина», Номер «2675» был хорошо подготовленный экземпляр.
««Незнакомец» — ну да, это он! «2675-й» погиб…» То, что произошло потом, смутным потоком прошло через мое сознание. Мы вошли в просторное помещение, украшенное такой же изолирующей камерой. Доктор Тенком фамильярно похлопал меня по плечу. Доктор Ф. с гордостью показывал рабочую обстановку:
— Здесь ставятся основные эксперименты, и очень может быть, Штанге, именно здесь мы начнем планомерно создавать новую историю прошедшего десятилетия. Хотите присутствовать при очередной серии экспериментов? Впрочем, я вижу, вы совсем плохи, Штанге… Идемте, идемте наверх, на свежий воздух. Нам осталось выяснить всего-навсего небольшую деталь.
Наверху мне стало немного лучше. День выдался солнечный. Пахло травой. Мысленно я дал себе обещание никогда ни под каким предлогом не опускаться вниз.
Впрочем, это было уже ненужным обязательством.
Мы шли мимо клумб с цветами. Тяжело качались тюльпаны, как бы прощаясь со мной. Фрау Тепфер стояла в окне второго этажа и тоскливо смотрела на доктора Ф.
Он строил грандиозные планы:
— Вас ждет блестящая карьера, Штанге. Вам предстоит собрать вокруг себя самых выдающихся историков Германии. Опыты будут продолжаться еще около года. Я надеюсь… За этот год созданной вами группе предстоит разработать детальный сценарий нового прошлого. Работа трудная, интересная. Настоящее творчество. Подумайте, как заманчиво, как захватывающе творить историю точно самое грандиознейшее из произведений искусств. Что в сравнении с этим замыслы политиков и полководцев?! День за днем, час за часом, минута за минутой препарировать историю. Одним росчерком пера уничтожать бастионы, рассеивать в пыль миллионные армии, предрешать ход сражений, играть судьбами народов…
Доктор Ф. вещал как оракул. Золотые треножники и смрадный Дым жертвенника. Заклание истории. Роковое сцепление слов. Предсказание бедняге Штанге, которому, как видно, еще предстояло совершить немало подвигов во славу третьей империи.
И вдруг я увидел фонтан, где произошла моя встреча с незнакомцем. Эльфы полоскали ноги в дождевой воде. В углублениях мраморных голов, как в чашах, собралась ночная влага. По тонким каналам вода сочилась в пустые глазницы каменных глаз. Прозрачные слезы стекали по их растрескавшимся щекам и падали с тихим звоном вниз. Как странно, ведь лица-маски смеялись…
И тогда, Хейдель, тогда я сказал доктору Ф. все-все, что думал о нем. Я не стеснялся в выражениях. Я сказал ему, что он садист и убийца. Я обвинил его в историческом и научном авантюризме. Я сказал ему, что носить ампутированные конечности более почетное и более «приятное» занятие, чем издевательское препарирование истории. Он слушал меня спокойно. Мне даже показалось, что мои слова он где-то когда-то уже слышал, но от другого человека. Со спокойным укором смотрели его глаза. Жесты его были плавны, ответ задумчив:
— Мне жаль, Штанге. Мне очень жаль… Но у вас и в правду сегодня какой-то болезненный вид.
Он ушел, а я еще долго стоял у фонтана, слушая звон падающих капель. Все было решено.
* * *
Вечером пошел дождь. Я вернулся к себе в комнату, включил весь свет и начал складывать вещи. Вещей было немного, жалкий солдатский скарб. Только одна вещь была для меня действительно дорогой. Это был круглый медальон, зашитый в кусок цветного шелка. Я никогда не открывал его, Хейдель. Мне было достаточно одного прикосновения. Но сейчас я почему-то решился на это. Дрожащими руками я начал вспарывать тонкий материал. Мне мучительно захотелось встретиться взглядом с этим лицом.
Но мне помешали. На пороге стоял Мезе. Он был изрядно выпивший и громко насвистывал.
— Браво! Браво, Штанге! Поздравляю, вы пошли в гору. Может быть, прокатимся по этому случаю в город?
Я быстро спрятал медальон в карман. Решение возникло сразу. Может быть, это была последняя возможность.
— Отлично! — Мезе прищелкнул пальцами от удовольствия.
Дождь лил как из ведра. Мы выкатили автомобиль из гаража и скоро выехали на шоссе. Мезе развлекал меня свежими анекдотами. Потом его фантазия сконцентрировалась на фрау Дибель, которая представляла реальную угрозу прочности его семейных уз.
— Это не просто блондинка, это фурия. Мне жаль моих мальчиков. Они должны вырасти и прославить нашу семью. Я не могу их бросить. Фу, что за чч-ерт! — вдруг выругался он. — Опять эти проверки.
Взвизгнули тормоза. Впереди с ручным семафором маячила фигура автоматчика. Он наклонился к самому окну и потребовал документы. Мы протянули зеленые армейские книжки. Вспыхнул электрический фонарь.
— Огюст Штанге? — спросил автоматчик.
— Огюст Штанге, — ответил я.
Луч света полоснул мне глаза.
— Следуйте за мной.
Я все понял:
— Спасибо, Мезе, за отлично разыгранный спектакль.
— Огюст, я ничего не знаю, я ничего не знаю…
Голос Мезе удалялся. Я плотно запахнул кожаный плащ и двинулся за автоматчиком. Невдалеке стояла автомашина с потушенными фарами. Только приблизившись, я увидел, что это армейская санитарная машина. Из нее выпрыгнули санитары.
— Прошу вас, — сказал один из них с притворной любезностью.
Пока я поднимался по ступенькам, кто-то толкнул меня сапогом. Я тяжело упал на металлический пол. Дверь с грохотом захлопнулась. В кабине зажегся маленький синий плафон. Машина резко дернулась и свернула с центральной автострады.
Я задыхался. Подтянулся к зарешеченному окну. В небе висели столбы света прожекторов. Дождь стремительно бежал по лужам, пенился в грязных потоках водосточных труб далекого города, и черные его волосы, разметавшись в небе, закрывали звезды.
Земля удалялась. Внизу рассыпались карточные столицы. Копошились армии. Раскалывались корабли. Взрывались зажатые в огненные кольца самолеты. Я наклонился над бездной, пытаясь понять смысл происходящего, но дождь бесцеремонно схватил меня за ногу и швырнул вниз…
Я полетел кувыркаясь… Пронзив облака, я упал на площадь пылающего города. Тогда я стал ползти, беспомощно подбирая ноги и подтягивая тело на руках. Неожиданно преградой возникают восемь костяных кресел. На них восседают отцы историографии.
Я кричу им:
— БЕГИТЕ! Все гибнет. История теряет свой смысл.
Но фигуры неподвижны.
Первый историк (он полощет горло и сплевывает). Мы никуда не двинемся. Прежде всего мы должны исследовать, является ли первородный грех актом свободной воли или он есть нарушение обета, данного богу. Если мы решим эту центральную задачу всякой истории, нам станет ясно, каково число лиц, предназначенных к личному блаженству, и каково заранее осуждено.
Второй историк (с каменным лицом истукана). Мы никуда не двинемся. Конец истории был предрешен. Гибель Римской империи есть конец земного мира. Мир слишком стар, чтобы его можно было оплакивать.
Третий и четвертый историки (перебивая друг друга). История так же смертна, как смертны города, государства, государи.
Пятый историк (вставляя в глаз монокль), Мы никуда не двинемся. История и так слишком долго агонизировала. Германскому национальному духу присуще…
Шестой историк (перемигиваясь со своей тенью). Фи-м… Мы не поддадимся провокации. История — это бесконечное движение. Это бесконечные цели, это…
Седьмой историк (глотая бесконечную макаронину). История всего лишь красивая иллюзия. История никогда не существовала. История самый эффективный вид пропаганды, который воздействует на националистические инстинкты масс.
Восьмой историк (хлопая в ладоши). В круг… в круг…
Все (хором). Мы никуда не двинемся… Мы никуда не двинемся!
Я в страхе пытаюсь бежать. Но впереди возникают гигантские фигуры, затянутые в мундиры цвета хаки.
Они вручают мне лавровые зенки и усаживают в колесницу, расписанную танцующими сатирами.
Я улыбаюсь и прощально машу историкам.
Колесница трогается, ее колеса отстукивают ритм.
Это древняя песня…
«О лира, священная лира…»
* * *
Так я оказался в психиатрической клиника доктора Хенрика. Я вижу, вы зеваете, Хейдель. Ну да, наступает утро, и призракам пора на покой. Прощайте, Надеюсь, мы больше никогда не встретимся.
Клиника просыпается. Солнце заглядывает в палаты, и генерал Гломберг во главе группы больных торжественно шествует в туалетную комнату.
Ганс в шеренге. Я так и не успел с ним попрощаться.
Старшая сестра, фрау Маргарита, ведет меня в маленькую и тесную гардеробную, где на столике аккуратно сложена свежая сорочка, на плечиках висит костюм, сшитый по последней моде.
Парикмахер Штюмпке ловко обрабатывает мою физиономию, нежно пощелкивает ножницами возле висков. Прыскает одеколоном. «Тетя уже дала ему чаевые», — невольно думаю я и прикидываю, сколько он в принципе может заработать на тех редких посетителях, которые навсегда прощаются с клиникой?… Невыгодное у него занятие.
Штюмпке весело щебечет. Угодливо смеется. Но я стараюсь не слушать его, а погружаюсь в созерцание иллюстрированного журнала с полуобнаженной натурщицей на обложке. Но что это?…
— Кто подсунул мне эту гнусную телеграмму?
— Первая почта, — щебечет Штюмпке, отжимая дымящийся компресс.
«Из Латинской Америки?» — мысленно констатирую я. Телеграмма на красочном бланке. Кругом цветы и улыбающиеся эльфы.
«Поздравляю вторым рождением. Жажду пожать руку старого друга. Мы еще поработаем. Преданный вам — Мезе».
Я с трудом сдержал себя… Зависть к моим соотечественникам испарилась. Я впервые подумал о них с ненавистью. Прошло столько лет, человечество осудило их, а они все еще думают, живут будущим. Может быть, не только Мезе, но и «швейцарский Парацельс» успел под шумок перевести свои «шарики» через океан? А фрау Тепфер? Нет, ее, конечно, не взяли. Старой развалине незачем брать реванш у истории.
Я брезгливо бросил телеграмму и вытер руки о салфетку. Улыбающийся доктор Хенрик появился в сиянии своего белоснежного халата и стал изощряться в каких-то стандартных формулах радости по поводу моего выхода на арену политической жизни.
Он подвел меня к распахнутому окну и широким жестом указал вниз на мостовую. Я увидел оживленно болтающую кучку людей в строгих черных костюмах и таких же черных рубашках. На рукавах элегантных костюмов красовались повязки со свастикой. Отвороты пиджаков украшали ордена вермахта. В руках они держали знамена, трубы, барабаны и венки роз.
— Позвольте, доктор, вы не скажете, какой сейчас год?
— А вы шутник, Штанге. Радуйтесь. Ветераны войны пришли отметить ваш торжественный выход из больницы. Здесь и опекунский совет. Вот я вижу герра…
Я понял, что обязан действовать, что минуту спустя будет поздно и машинная логика жизни вновь запрет меня в какое-нибудь секретное логово, где высокоинтеллектуальные варвары будут спокойно и хладнокровно извращать историю.
И тогда, разорвав на себе сорочку, я повел себя так же непристойно, как в первые годы моей изоляции.
Лицо Хенрика вытянулось, стало восковым. Парикмахер Штюмпке нажал кнопку вызова санитаров. Они вломились в гардеробную и хладнокровно спеленали меня как ребенка.
Я сопротивлялся, имитируя приступ, и не без успеха. Меня поместили в бокс. Старшая сестра Маргарита смотрела на меня с тоской и сожалением. А я тем временем выл, лепетал всякий вздор и обдумывал план своего дальнейшего поведения. Я разработал его в мельчайших деталях. И поэтому, когда через неделю меня поместили в общую палату, я украл у Ганса серебряную оберточную бумагу и прикрепил к своему халату шесть бумажных крестов.
НАУЧНО-ФАНТАСТИЧЕСКАЯ ПОВЕСТЬ
РОМАНА ЛЕОНИДОВА
«ШЕСТЬ БУМАЖНЫХ КРЕСТОВ»
Научно-фантастической литературе XX столетия положили начало почти одновременно появившиеся два романа, описывающие путешествие во времени. Правда векторы были разные. Марк Твен в 1899 году отправил своего предприимчивого янки в Англию короля Артура. На четыре года раньше Г.Уэллс засылает своего Путешественника по времени s далекое будущее той же Англии. Фантастические по сути своей произведения служат вполне реалистической цели — в них закладываются и обостряются с помощью необыкновенных обстоятельств политические, социологические, социально-психологические концепции писателей. Примечательно, что в обеих книгах авторы по вполне понятным причинам пренебрегают описанием технических аксессуаров транспортировки во времени. У Марка Твена они вообще отсутствуют, а обычно более озабоченный технической стороной Уэллс явно копирует в своей Машине времени только что изобретенную тогда мотоциклетку. С тех пор этим фантасмагорическим плаваниям против течения Леты посвящалась не одна книга. Не будем их касаться. Перед нами, можно сказать, последняя по счету — повесть Романа Леонидова «Шесть бумажных крестов», о ней и речь.
Коль скоро в ней трактуется все та же проблема — перемещение во времени — с «технологией» этого процесса дело обстоит не лучше, чем у Уэллса. «Шарообразная камера» доктора Ф. напоминает мне популярный в 30-е годы аттракцион в Московском парке культуры и отдыха — вращающуюся комнату, которая производила на меня, тогда десятилетнего мальчика, впечатление неизгладимое. В общем, «шарообразная камера» не лучше и не хуже сооружения из никеля, горного хрусталя и кварца, на котором уэллсовскому герою однажды удалось проскочить на восемьсот тысяч лет вперед. Но когда мы имеем дело с научно-фантастическим произведением, в котором не предвосхищаются технические новации, а моделируются социально-психологические ситуации, всяческая машинерия вообще никакой роли не играет. Тем более персонажи повести Р.Леонидова не физически мигрируют во времени, а пытаются воздействовать на прошлое чисто психологическими средствами. С научной точки зрения разница здесь не большая, чем между синим и желтым чертом, но для замысла автора этот оригинальный, хотя от того и не менее фантастический, прием представляется вполне оправданным.
Р.Леонидов переносит нас в атмосферу фашистской Германии военных лет, в научную лабораторию, где некий авантюрист доктор Ф., иллюзионист и гипнотизер, работает над проектом преобразования истории путем психического воздействия на прошлое. Фантастика? Бесспорно. Бред? Да, но в нем — используем Шекспиров — скую ремарку — есть система. Во-первых, не так уж это фантастично для идеологии Третьего рейха. Вера в сверхъестественное теснейшим образом переплеталась там с расистскими бреднями и геополитикой. Это характерно и для иррационального идеализма лейпцигской школы, порожденной немецким романтизмом и религиозной мистикой, и для характерологии психолога Иенша. На этих дрожжах поднимались принятые в тогдашней Германии психологические учения. Не случайно в ближайшем окружении Гитлера процветали ясновидящие и прорицатели, оказывающие реальное воздействие на политические события, а оккультные науки заставляли потесниться серьезных ученых. Если Гитлер позволял себе верить состоявшему при нем в ранге придворного чародея ловкому гипнотизеру, то почему фашистские бонзы должны были отказать в доверии «швейцарскому Парацельсу», доктору Ф.? Во-вторых, если оставить в стороне техническую невозможность, абсолютную невыполнимость программы лаборатории доктора Ф., то мотивы его деятельности более чем трезвы и реалистичны. В самом деле, фальсификация истории всегда была излюбленным орудием политического авантюризма, идет ли речь о национал-социалистической идеологии или современном великодержавном гегемонизме. Фашистский агрессор стремился доказать, что он жертва нападения. Гегемонист с помощью подлогов и натяжек претендует на территории, где расположены «нашенские» города. Империалистические ястребы стряпают себе голубиные автобиографии. Прием не нов. Проблема лишь в том, как заставить людей в это поверить, внедриться в их сознание, подсознание. Для этих целей разрабатывается специальная, базирующаяся на экспериментальной основе психология пропаганды. И здесь некоторые западные психологи, духовные наследники доктора Ф., не стесняются в средствах, используя фармакологические психотропные препараты и применяя гипнотическое воздействие, производя варварские опыты над ничего не подозревающими людьми…
Повесть Р. Леонидова откосится к жанру научной фантастики и подчинена ее непреложным законам. Автор, как это уже не раз делалось в такого рода книгах, оставляет читателю (и себе, разумеется) лазейку для рационального объяснения. В конце концов историк Штанге, от имени которого ведется повествование, находится в психиатрической клинике. Ему многое могло привидиться, и тогда его рассказ о лаборатории экспериментальной историографии — это всего лишь бредовое объединение в связное целое различных известных ему фактов об опытах на заключенных, которые широко практиковались в гитлеровских лагерях смерти, о многочисленных случаях передергивания исторических фактов в интерпретации историографов фашистской Германии, о слепой вере в сверхчувственные качества ницшеанских «сверхчеловеков». Но даже если так, то еще раз убеждаешься в том, что фантазия — «качество величайшей ценности». Она позволила автору, а за ним и читателю, проникнуть в психологию людей, которые вновь и вновь тщатся переписать историю в своих корыстных и человеконенавистнических целях. В этом ценность этой интересной, хорошо написанной повести.
А. В. Петровский, академик АПН СССР