ВЛАДИМИР МИХАИЛОВ
Карусель в подземелье
Свеча горела на столе, свеча горела. Или, скорее, лампа; но что-то горело, был мягкий, милый свет и теплые, уютные тени лежали в углах, сгущались под потолком, корешки книг мерцали за полированными стеклами, тишина неуловимо звенела за окном, живая тишина, полная дыхания спящих людей, сотен и тысяч, и мысли вязались, легко, без нажима, без усилия укладывались в коробочки, склеенные из слов, в коробочки фраз; мысль со всех сторон обливалась словами, как начинка — шоколадной оболочкой. Планета Земля вращалась, кружилась балериной в прозрачной газовой накидке — и из всего этого сама собой, исподволь, возникала картина: кто-то, невыразимо прекрасный, шел навстречу, раскинув руки для объятия, солнце вставало у него за спиной, и роса вспыхивала искрами на тяжелых, налитых яблоках, а счастье радугой выгибалось в небе, тугое, чуть звенящее от напряжения; так или почти так должна была выглядеть предстоящая раньше или позже, но несомненно предстоящая встреча с иным Разумом, иным Добром, иным Счастьем — если только Разум, Добро и Счастье вообще могут быть иными: вода везде остается водой, и железо — везде железом, могут разниться примеси, но основа остается неизменной. Это будет прекрасно, но пока встреча эта не совершилась, даже думать, мечтать о ней и воображать ее было хорошо. Ах, как все было славно, как ладно: лампа на гибком чешуйчатом хоботке, белая до голубизны бумага, чистая — на столе слева, а исписанная — справа. Вот как было, и сейчас могло быть. Так за каким же чертом понадобилось…
— Нет, так мы никуда не придем, — сказал Савельев. Прерывая мысли спутника, голос его, напитанный раздражением, мгновенно затух; стены, пол, потолок всосали его как воду — пересохшая губка, треснувшая земля, песчаный бархан. До Уварова звук дошел, как сквозь вату, и он протянул руку и коснулся Савельева, чтобы поверить, что соратник рядом, но тот понял движение иначе:
— Да нет, я не волнуюсь. Просто подумалось: идем ли мы? Или попали в какую-то фата-моргану?
Отчего ж не подумать и так; что угодно могло прийти в голову в путанице туннелей, коридоров, лазов, где каждую секунду казалось, что ты — в самом центре паутины, и во все стороны от тебя разбегаются ходы, вверх и вниз уходят колодцы, а по диагоналям, полого — уклоны; но проходила еще минута — и получалось, что вот он, настоящий центр, вокруг которого и завязан весь узел. Однако новый луч фонаря прямо вперед-уже маячил там. Проще было решить, что центр все время передвигается вместе с идущими; тут всякое могло почудиться.
— Долго идем? — среагировал Уваров на этот савельевский всплеск.
— Час сорок семь.
— Прошли километров пять, пять с половиной, — прикинул Уваров. — А углубились, как думаешь, насколько?
— Судя по уклону, метров на пятьсот.
— Через тринадцать минут остановимся, будем думать.
Так решил Уваров, потому что из двоих он был старшим и больше знающим.
Снова потекло беспокойное молчание. Говорить было трудно; рации отказали бесповоротно — стоило включить, и в телефонах раздавался скрежет, визг, курлыканье, вой разогнавшегося мотора, пронзительный голос сверчка, плач детей или крик весенних кошек, чье-то бесконечное «ау-ау-ау» и — через каждые две секунды — удовлетворенное басистое утробное «ух!». Магнитное поле расшалилось несмышленым ребенком, голос идущего рядом человека не доходил, увязал, рассыпался, частички его разлетались, и можно было лишь свирепеть, пытаясь найти и не находя свободной щелочки в стандартном наборе частот. Рации нет, рации были ни к чему.
Переговариваться, не открывая шлемов, не удавалось: прокладки костюмов гасили звук, костюмам не полагалось пропускать звук извне, и они честно не пропускали. Так что пришлось открыть шлемы и дышать через аварийный загубник, придуманный специально на случай разгерметизации: конструкторы-то были умны, весьма, весьма. Однако с загубником во рту не поболтаешь: вынь загубник, выговори, что успеешь, и хватай воздух снова, не мешкая. Фразы по этой причине порой звучали странно, начинались и кончались не там, где требовала мысль, а где позволяло дыхание.
Медленно проходили тринадцать минут, остававшиеся до двух ровно часов, когда решено все обдумать. Именно двух? Магия круглых чисел велика. Или просто так считать удобнее, и лишних сложностей мы не любим… Пусть так, но еще не успели рассосаться эти минуты, как впереди, в бесконечности лабиринта, стало вроде бы светлее; замерцало, словно вестник недалекого рассвета уже взлетел на розоватых перепончатых крыльях. Теплым было мерцание, зовущим, сулящим доброе. И оба невольно ускорили шаги, спеша туда, где хоть одной способностью человеческой, бесценной, незаменимой — зрением — можно будет напользоваться до отказа. И там, где, сменив мрак, как бы наступили розовые сумерки, люди остановились и принялись смотреть, чтобы понять, что же это было такое, чем они вот уже два часа пробирались, — после того, как спустились в узкую воронку, единственную, вызывавшую какие-то надежды; после того, как с великим трудом посадили и с тщанием укрепили свою капсулу в хоть сколько-то подходящем месте, нечаянно и странно возникшем среди первозданного, остервенелого хаоса, какой представляла собой поверхность планеты (откуда-то из этого района был получен вдруг сигнал «Омеги» о помощи); после того, как капсула всласть покружилась над планетой в поисках корабля или его останков и не нашла ничего, кроме этого вот места, где хотя бы предположительно могли уцелеть люди; после того, как капсула с двумя людьми стартовала с борта «Омикрона», корабля Дальней разведки, шедшего в паре с «Омегой» в этот район, где несколько раньше беспилотными зондами были перехвачены сигналы, которые при желании можно было интерпретировать и как сигналы Разума. Надежды такого рода, правда, рассыпались в пыль при первом же взгляде на небесное тело.
И вот теперь двое стояли в подземелье, всматриваясь. Источника света не было; светился сам воздух — впрочем, не воздух, конечно; что же — атмосфера? И ее здесь, если говорить строго, не было, потому что в одном из этих эллинских корней заключено понятие дыхания, а дышать тут было как раз невозможно, хотя ядовитой для глаз или кожи среда не была — это люди почувствовали бы сразу. Смесь нейтральных газов, вернее всего, и люди сделали зарубку в памяти, отметив, что для аварийной посадки, не говоря уж о колонизации, планета вряд ли годилась. Пробы газа в баллончиках, накрепко закупоренных, уже покоились в сумках, но. это потом — там, наверху, где свет, где люди, где «Омикрон» навивает петлю за петлей, не рискуя опуститься на щетинистую, хрупкую, как червем источенную поверхность, чтобы, прожигая ее жаром выхлопов, а затем продавив немалым своим весом, не ухнуть, не загреметь, не углубиться в тартарары. Итак, светился газ; но уж свет-то оставался светом, частота его была такой, какой видит земное око, истосковавшееся по голубому и зеленому. Смотреть можно было досыта, смотреть и укрепляться духом, потому что, когда видно, уже не очень страшно — так устроен обитатель Земли. И даже на столь отдаленную планету привозит он с собой свои свойства, привычки и комплексы.
Теперь можно было окинуть взглядом все вокруг сущее. Туннель с его притоками, входами и выходами, истоками и устьями; такое и не снилось творцу лабиринта на Крите, а если даже снилось, то он потом привнес в это свою, пусть искаженную, пусть ненормальную, но все же логику, ибо был человеком, а человек и в алогичности своей последователен…
«Однако, ахх, ахх, пфффиууу, в безумии этом, изуу — ухх! арррр, есть своя система!» — донеслось смутно, как если бы кто-то из дальней комнаты проговорил, не повышая голоса, сквозь шум льющейся в ванной воды, сквозь скрежет расстроенного приемника. Уваров, не отвлекаясь от идеи, машинально кивнул, позабыв удивиться тому, что мысль его, не высказанная вроде бы вслух, уловлена партнером и тот отозвался Шекспиром, чтобы, наверное, ощутить кусочек земного, незыблемого, надежного — для успокоения души. Савельев, впрочем, синхронно кивнул тоже; все прошло взаимно незамеченным, не помешав мыслям продолжиться.
Да, здесь не было логики, ибо не было творца, не было отпечатка личности, акта самовыражения: словно какая-то машина случайных чисел спроектировала этот глубинный трехмерный многоярусный лабиринт. Действуй здесь компас, люди поняли бы, что уже трижды, а то и четырежды пересекали свой след, каждый раз все ниже и в то же время были от входа дальше по числу пройденных метров, чем даже думали, — однако нет, тут нельзя сказать «в то же время», поскольку времена как раз и были разными у них и у лабиринта, где брошенное семя, едва успев упасть, тут же, на глазах, поднялось бы в полный рост, зазеленело и покрылось плодами и уронило бы их наземь и зацвело бы снова, а они бы еще только раскрывали рот, чтобы произнести звук удивления; сути времени нам пока что постичь не дано, то, что мы о нем сейчас думаем, есть лишь теория трех китов в череде космогонических гипотез, до Галилея. Времени — еще века; а уж постигнув его суть, мы перестанем быть людьми и станем чем-то большим, а чем — нам опять-таки пока знать не под силу, и это, скорее всего, к лучшему.
Туннель был хорош, и с определенной точки зрения им можно было даже залюбоваться: природа в диком состоянии, еще не ощутившая ни малейшего влияния разума, не несущая никаких его отпечатков. Разум, как известно, не только приспосабливается к природе, но и стремится приспособить ее к себе — и часто зря, ибо он не абсолютен (о чем часто забывают) и часто проламывает стену, чтобы выйти, вместо того чтобы поискать и найти дверь… Тут были ходы неправильного, меняющегося сечения, с выступами и углублениями тоже классически неправильных форм, сложенные из однообразной, пористой, словно пемза или пенопласт, крошившейся в пальцах субстанции, уплотнявшейся под ступнями, так что следы оставались на ней, словно на молодом снегу, чуть подмороженном, но еще не покрывшемся чешуей наста. Была порода эта на ощупь влажной, и воздух, или газ, и он казался коже влажным, хотя ничто не текло, не капало, не было сталактитов и сталагмитов; не было, конечно, и настенной росписи, которую всегда ищет взгляд в земных пещерах: не тот материал, да и кто стал бы расписывать тут стены? Разум нужен для этого, но он начинает не с росписей, а тут не то что росписей не было, но ни малейшего следа, пусть самого слабого, условного, прочерченного, прорисованного, протоптанного — свидетельства о том, что здесь проходили те, кого искали и ради кого брели сейчас два разведчика с «Омикрона», о том, что не зря берегли они воздух, слова и выдержку. Тут этого не было.
— Ничего, — угрюмо сказал Савельев и снова заткнул себе рот трубкой.
— Но сигнал-то был? Ошибка исключена. И сели мы на удивление удачно, и оказался же вход! — Уваров передохнул. — Просто мы не в ту, может быть, сторону пошли?… Но здесь они! Ни одной другой планеты нет в поле зрения!
«Ушшашшффууу — уиррр, сели мы на удивление хорошо, аф-аф-аф мммммм, но здесь они — пффф!».
— Да, — кивнули Уваров с Савельевым одновременно и, погруженные в мысли, снова не заметили, что сказали это оба враз.
Еще постояли молча. Розоватый свет стал медленно меняться, какие-то желтоватые, лимонные, зеленоватые оттенки возникали, исчезали и возникали снова — не постепенно, а как бы толчками; свет то почти совсем желтел, и становилось, как в осенней роще в солнечный день, то даже зеленел, словно возвращалось вопреки календарю лето, потом розовое снова заполняло все углы. Яркость при этом не менялась, только цвета переходили один в другой.
— Почему этот свет, как думаешь? — спросил Уваров.
— Свечение газа. Не чувствуешь? Покалывает кожу.
— Да. Электричество. Газ заряжен.
— Все кругом заряжено. Раньше этого не было.
— Нет. Это не опасно?
— Пока, наверное, нет.
— Значит, надо идти дальше?
— Если бы какой-нибудь след. Малейший бы признак, что они здесь. Но если они ждут в другом месте? А мы теряем время? Не прощу себе.
— И все же идем. Если бы человек останавливался в момент сомнения, он до сих пор питался бы червяками.
— Ты прав, может быть…
«Но тут уже начинается новая история, история постепенного обновления человека…»
— Что ты? — переспросил Уваров.
— Я говорю: ты прав, может быть…
— Больше ничего?
— Не понял.
— Больше ты ничего не сказал?
— Ни слова. Наоборот, мне показалось…
— Ясно. Думаю, надо еще продвинуться вперед. Там, кажется, свечение усиливается. Может быть, что-нибудь увидим.
Реплики были неторопливыми, словно люди старались показать друг другу, что им не страшно. Свет все еще изменялся, но уже медленно и незначительно, колеблясь вокруг нового, светло-зеленого цвета. Будто какое-то нужное качество было уже найдено и совершались лишь затухающие движения вокруг него; газ тихо потрескивал, наливаясь напряжением. Надо было двигаться, но что-то заставляло людей медлить, словно здесь и находилось то, к чему они так стремились. И они продолжали разговаривать, как если бы беседа служила оправданием бездействию, и старались поверить в нужность и значительность своих слов.
— Уваров, что толку искать их здесь? Где их нет и быть не может? Скажи честно: ты и не рассчитываешь. Найти их. Мечтаешь найти следы чужого разума. Думаешь, никто не понимает, зачем ты пошел с нами. Да?
— Я и не скрывал. И сейчас не таю. Хочу найти. Но не тут. Здесь его нет. Никаких признаков. Я знаю, как выглядит, как должен выглядеть разум. Во всех его проявлениях. Много лет отдал я ему, десятки вариантов рассчитал. Нет, Савельич, я не надеюсь. Как и ты, хочу найти наших.
— Не знаю, как в теории. Сужу практически: никакого их следа.
— Но сигнал был точен. А Гарми — мастер пеленга.
— Что завело их так далеко от курса?
— Мало ли что случается в пространстве. Тебе лучше знать. — Уваров сделал паузу. — Кто другой мэг подать сигнал? Именно наш сигнал, по коду Дальней разведки?
— Он мог отразиться.
— От такой поверхности? С такой чистотой и силой? Нет.
— Может быть, Гарми дослушался до галлюцинаций? Такое бывает.
— Он верит, ты сам знаешь, только в то, до чего можно трижды дотронуться ладонью. Скорее уж галлюцинируем мы с тобой И нет планеты, нет тебя — а я сижу за своим столом и пишу, извиваясь от сладостных размышлений…
— Знаю, ты человек уюта и любишь обнимать мир. Не прикасаясь к нему. Мы сперва удивлялись, когда ты оказался с нами. Потом поняли.
— Можно измышлять всю жизнь. Но хоть раз надо увидеть своими глазами. Чтобы увериться, что жил не зря. А это, наверное, самое большое счастье, какое бывает.
— Но ты не нашел его.
— Найду. Каждому, кто ищет, выпадает в жизни хоть один шанс. И уж я его не упущу.
— Надейся.
— Не здесь, конечно. Я уже сказал. Здесь — пустой номер, глухо. Можешь смеяться, но Разум я найду в пространстве, близ светила. Там увижу его тугие паруса. Именно так, не иначе. Разум всегда тяготеет к свету Катакомбы не для него. Только вынужденно, и то на краткий срок.
— Я летаю давно. И ничего не встретил. И никто другой.
— Вы не искали. Не были настроены. А я ищу. И если он есть, а его не может не быть… мы станем стремиться друг к другу бессознательно, сами того не ощущая… соприкасаться полями, которые нами еще не открыты… но не перестают от этого быть реальностью. Мало сказать, что я верю в это: я знаю. Иначе все, что я сделал в жизни, ничего не стоит.
— Разума не может не быть — почему?
— Иначе не было бы смысла и в нашем бытии. Как нет смысла в существовании одного мужчины или женщины. У них не будет продолжения, развития, движения. А мы ведь не похожи на тупиковую ветвь эволюции. Разум не самоопыляется. Когда он созрел, ему становится нужен кто-то другой Иначе он измельчает и захиреет. Как хирели некогда династии фараонов… женившихся на родных сестрах.
— Логично. Только истина — не плод логики. И потом: созрел ли наш разум? Однако мы все болтаем Слушай, Уваров, я не хочу больше терять здесь время. Сейчас время — главное. И…
«Всякое искусственно вызванное деление частиц сопровождается исчезновением определенного количества времени. И если такое деление происходит неоднократно и в больших количествах, дефект времени становится…»
— Глупости, — сказал Уваров. — Это ты придумал.
— Сколько же ты еще намерен идти?
— Я относительно дефекта времени. Откуда ты взял?
— Я? Черт, разве я что-то сказал? Бывает, я говорю вслух во сне — после больших встрясок. Извини. Что-то подобное мелькнуло у меня в голове. Но мне показалось, что это сказал ты. Я даже удивился.
— Как я мог? Физика — не моя область. Да, о мудрости… Мы еще не достигли ее, конечно. Но инстинкт размножения намного опережает ее.
— И ты решил древнюю проблему: встретив — понять? Найти общий язык?
— А так ли нужен он? Пусть выброшенные на остров мужчина и женщина говорят на разных языках. Помешает ли это им соединиться? Им не понадобятся подсказки. Это в худшем случае Но может быть — и я надеюсь, — мир разума един. И в любой точке любого пространства разум говорит на едином языке. Не в лингвистическом смысле конечно…
— Маловероятно.
— Но тебе ведь не кажется странным, что весь мир построен из одних и тех же частиц. И электрон из Магелланова Облака будет чувствовать себя в Солнечной системе не менее уютно. Почему же не предположить, что и разум? Построен из одних и тех же элементарных частиц, движущихся… и превращающихся по тем же законам? Он ведь тоже продукт движения материи?
— И в каждом мире — свой Шекспир? А принц Датский окажется старым знакомым пришельца извне?
— Что в этом принципиально невозможного?
— Не знаю. Может быть…
«Есть многое на свете, друг Горацио,
Что и не снилось нашим мудрецам…»
— У тебя хорошее произношение, — похвалил Уваров.
— Какое это имеет отношение…
— Английское. Не знал, что ты…
— Да ты когда-нибудь слышал мой английский?
— Да только что.
— Жарко. — Савельев озабоченно глянул на товарища. — И, видно, заряженная среда на нас действует. — Он только что слышал совершенно четко, как Уваров — а кто же кроме? — произнес реплику из великой трагедии; по-русски, разумеется: английского Савельев не знал совсем. — Давай, будем говорить дальше. Это успокаивает. О чем мы — перед «Гамлетом»?
— О чем же?… Да. Что невозможного в том, что «Гамлет», как электрон, един для Вселенной?
— Но тогда ты как раз должен бы поверить, что наших с «Омеги» тут нет, а сигнал послан ими, другими, говорящими на едином языке разума.
Они снова молчали несколько минут. Время сейчас, впрочем, измерялось не часами, а делениями на шкале воздушного манометра.
— Пойдем, — сказал затем Уваров. — Отдохнули. — Он сделал было шаг, но остановился, тяжело размышляя. — Слушай… Наверное, ты прав, Савельич, и в самом деле надо возвращаться. Я что-то перестал верить, что мы тут найдем их. А время, как ты сам сказал, дорого. — В словах его не было решимости, скорее какая-то неуверенность, соседствовавшая со страхом. — Посмотри, как свет усиливается — там, впереди. Если и с нами что-то случится…
Казалось бы, Савельев должен с радостью согласиться. Он, однако, замялся:
— Свет… Ты прав — он что-то означает, предвещает… Давай-ка посмотрим, что именно. И если наших там нет, будем считать, что одной загадкой стало больше в задачнике Природы. Она любит ставить в тупик, ничего не скажешь.
Уваров вздохнул:
— Она любит резвиться. Природа. Она еще дитя, она бурно растет и резвится, бездумно и непоследовательно, как девочка на грани перелома, когда детское сталкивается с женским и возникают вихри и водовороты, и проносятся тайфуны, грозя смести все, что непрочно…
— Почему бы тебе не писать стихи, Уваров?
— Боюсь. Это значило бы — стать прозрачным. А я не готов к этому. Посмотри, мы ничего не забыли?
Савельев осмотрелся.
— Нет, все свое носим с собой.
— Тронулись.
— Вперед!
— Постой! Все же — вперед?
— Да.
— Но раз наших тут нет, мы решили, значит, мы нужны им в другом месте?
— Не знаю. Думаю, что их тут и не было. И не могло быть. Наверху все наверняка выяснили.
— Откуда такая уверенность?
— Чисто пилотские соображения. Не стану утруждать тебя сейчас. В общем, у нас есть немного времени. Посмотрим, что там — впереди.
— Ну, если ты так уж уверен…
Они зашагали быстрее; воздух потрескивал; постепенно какая-то слизь, тускло мерцавшая, отдельными пятнами стала возникать на ноздреватых стенах; влажность увеличилась, порой сверху срывались тяжелые, литые капли чего-то и, мгновенно и радужно вспыхивая, разлетались, ударившись о грунт.
— Не так быстро, Савельич.
— Становится жарче, а?
— Не от скорости. Повышается температура.
— Уклон тут круче.
Уваров снова вздохнул, помахал ладонями перед лицом, словно отгоняя что-то — может быть, тот самый страх, который несколько минут назад задел его крылом.
— Спускаемся, несомненно. Ладно. Там, внизу, что-то интересное может раскрыться. Меня уже немного лихорадит. Знакомое чувство
— Лихорадка открытия?
— Прекрасная болезнь. Я дважды в жизни… Наверно, все же хорошо, что мы не повернули назад. Если возвращаешься, когда впереди маячит что-то, может быть, новое, потом неизбежно ощущаешь себя преступником и удивляешься, почему никто не выступает с обвинением. Хорошо…
«Считая нужным, однако, еще больше помочь простому народу, он позволил всякому гражданину выступать в защиту потерпевшего и требовать наказания преступника…»
— Любовь к цитатам — свойство теоретиков, а?
— К чему ты это? — спросил Уваров внешне безразлично.
— Да вот к этому самому.
Уваров помолчал, глядя под ноги.
— Не обращай внимания, — посоветовал он потом. — Нервы. Обстановка…
— Да. Мы волнуемся. Тут вредно молчать. Говори. Все равно о чем.
— Хорошо. Ты сказал: может быть, принятый сигнал послан другими. Но я не верю в города, возникающие вдруг в пустыне. Это мираж. На самом деле городу всегда предшествует дорога, Обработанная земля. Предместья. Множество признаков культуры. А здесь? Подумай: в чем функция разума? Изменять, совершенствовать мир. А как может разум совершать это, не оставляя зримых следов? Мир ведь видим, и наступившие в нем изменения тоже должны быть видимыми. Гладкая дорога вместо хаоса глыб. Я знаю это! Слышишь? Знаю!
— Да не волнуйся. Не надо. Значит, только так?
— Об ином мы ничего не знаем. Догадываться же бесполезно.
Несколько секунд только похрустывал грунт, уплотняясь под ногами.
— Градусов под сорок, не меньше, — заметил Уваров.
— Тропики. Жаль, нет моря. Давненько не видал я моря.
— А может, и есть? Там, впереди.
— Я бы выкупался.
— Дома, на Земле — если тебя не устраивает бассейн. Да, никаких признаков. А ведь разум эволюционирует куда медленнее, чем строится город на пустом месте. И следы должны быть непременно, и во множестве. И они остаются, даже если не удалось избежать катастрофы. Если цивилизация не нашла мира…
«Сражение продолжалось всего час, а восемь тысяч человек уже погибли: пять тысяч четыреста утонули, тысяча четыреста были убиты или ранены на поле сражения, тысяча двести сдались в плен; в руки победителя попали восемнадцать пушек, тридцать зарядных ящиков, пятьдесят знамен…»
Уваров заговорил громче, будто стараясь заглушить что-то:
— Начиная с самого возникновения жизни, еще только предполагающей возможность рождения разума, накапливаются следы, которым не укрыться от…
— Ну, жизни тут в избытке. Почему, кстати, мы проходим мимо? Биологи нас не похвалят.
Они остановились; Савельев вынул кинжал, соскреб немного слизи в стеклянную банку, плотно закрыл, спрятал.
— Увлеклись, — оправдываясь, сказал Уваров. — Мы все о разуме, а от плесени до него — ох какая даль… А вот, смотри, еще новое.
И правда, почти под ногами, где условные стены туннеля сходились с условным же полом, виднелись грязновато-белые, а в этом освещении почти салатные выпуклости, подобные шляпкам грибов, и размера они были, как маленькие боровички.
— Берем и это.
Савельев срезал один; две-три голубые искорки щелкнули о клинок кинжала, свет дрогнул было и стал немного ярче; Уваров порывисто оглянулся, словно услышал шаги за спиной. Савельев заметил это.
— Ты что?
— Так… — Уварову не хотелось признаться в том, что секунду назад страх как бы схватил его, сжал костлявыми пальцами сердце — и тут же выпустил, будто решив, что обознался. — Хорошо, что заряд остается прежним. Не то в нас стали бы вонзаться молнии,
— Пока опасности нет, — сказал Савельев. — В этом я соображаю. У меня словно вольтметр сидит под сердцем. Ярче становится. Замечаешь?
Свет и на самом деле продолжал усиливаться, меняя яркость, но оставаясь таким же приветливо, безмятежно зеленым, как бы убеждая, что нет никаких препятствий движению вперед.
— Низкоорганизованная жизнь, — молвил Уваров, разглядывая гриб; из среза капала слизистая жидкость, организм понемногу сморщивался, опадал в пальцах, хотя Уваров держал его, едва прикасаясь. — Спрячь. Относительно низкая, конечно. Все же гриб — не одноклеточное, уже сложнейшая система. Только и от гриба до разума — миллионы, а то и миллиарды лет. Дорогу эту никому не сократить. Лестница, на которой не перепрыгнешь через ступеньку.
— Никогда?
— Никогда. Природа постепенна. И должны быть необходимые и достаточные условия, чтобы в конце концов возникла личность.
— А что личность, по-твоему?
— Я бы сказал — сознание собственной равновеликости миру и обособленности в мире при неизбежной связи с ним. Личность! Как далек путь… Нужны были хитросплетения истории, политики, экономики, военного дела, чтобы на свет появился — и проявился! — скажем, Цезарь…
«Кто из толпы сейчас ко мне взывал?
Пронзительнее музыки чей голос
Звал: «Цезарь!» Говори же: Цезарь внемлет».
Оба остановились разом. Несколько секунд в упор смотрели друг на друга. Савельев сильно мотнул головой. Уваров заставил себя усмехнуться:
— Эти шутки мне знакомы, я ведь тоже не впервые вышел погулять. В одной экспедиции, на Медузе, лет пять назад, нам постоянно казалось, что плачут дети. Маленькие, напуганные, брошенные дети. Нас было пятеро, все с устойчивой психикой, и мы дошли чуть ли не до истерики, веришь. А все были только проделки ветра, этакая своеобразная Эолова арфа… Ты все еще хочешь вперед?
Савельев хмуро кивнул:
— Да.
Они двинулись дальше, ободряя сами себя. Свет был все ярче, стены и потолок раздвигались, создавая пространство. Грибы росли уже и на стенах, были крупнее, выпуклее, почти с футбольный мяч, морщинистые, неприятные на вид.
— Слушай…
— Весь — внимание, — откликнулся Уваров очень бодро.
— Ты сказал — развитие… Но ведь давным-давно мы научились моделировать, строить математические, кибернетические модели, проигрывать на компьютерах материальные процессы. Ни одного серьезного мало-мальски дела не начинают без них. А это и есть скачок через много ступеней сразу. Еще ничего не создав в материале, мы уже знаем, как оно будет себя вести в разных ситуациях.
— Конечно, знаем. Хотя и ограниченно, потому что всю природу не смоделируешь. А на любое изменение или вмешательство она откликается вся целиком…
— Я сейчас не об этом. Ты думаешь, разум не может — вот так, минуя этапы, — смоделироваться? Ну, вдруг вырастет такая же вот сложная живая система, и в ней возникнет, начнется процесс мышления. Просто это будет иной путь эволюции и…
— Нет! — крикнул Уваров неожиданно резко, пронзительно, что свет на мгновение дрогнул, но они, занятые самими собой, этого даже не заметили. — Нет! — повторил он. — Не может! Не имеет права! Ты не понимаешь! Ты, твое дело… — Ему не хватило дыхания, он захрипел, схватил загубник, судорожно вдохнул, закашляйся, потом задышал медленнее, успокаиваясь. — Мы все исходим из того, что чудес не бывает. И не может низкоорганизованная материя вдруг превратиться…
— Но если те же вещества и в той же структуре…
— Замолчи! Не надо! Потом, я объясню… — Уваров снова затянулся дыхательной смесью. — Понимаешь ли…
«Нашли, чем удивлять, — молвил Пантагрюэль. — В наших краях ежегодно бывает по пятьсот подобных превращений, а иногда и еще больше…»
Незаметно для самих себя люди ускорили шаг, почти бежали. Коридор стал шире, зеленый свет слоями заголубел, грибы густела некоторые места были сплошь покрыты ими. Воздух шуршал, в нем теперь непрерывно происходили микроразряды.
— Понял! — крикнул Савельев на бегу.
— Что?
— Пока это было, я включил рацию.
— И что?
— Тот же базар. Но это — это слышалось ничуть не хуже.
— Значит, это не звук? Ты считаешь?
— Нет. Это — в нас.
— Галлюцинации, конечно… Под влиянием… Какого-то излучения?
— А если все же…
— Стой! — решительно скомандовал Уваров. — Дальше опасно!
Они остановились, дыша так, что воздух хрипел и булькал в шлангах. Пот выступал и тут же высыхал в душной жаре, и от него кожа как бы покрывалась чешуйками. Свет теперь лиловел, он снова играл, и от смены цветов и яркости казалось, что грибы движутся, хотя они были неподвижны. Потолок и стены ушли куда-то совсем далеко, то уже не туннель был, а купол, зал, пределы которого никто не взялся бы сразу определить. Но, видимо, у него было еще какое-то продолжение — новый туннель? — и там ярчайшие снопы света неторопливо и ритмично сменяли друг друга, словно колесо с разноцветными сияющими спицами, — наклонно положенная карусель величественно вращалась в подземелье. Смотреть туда было больно, и они отвернулись.
— Пойдем?
— Погоди! — Уваров схватил его за руку. — Итак, по-твоему, групповая галлюцинация?
— Почему же нет?
— Но тогда… тогда и у Гарми на «Омикроне» могла быть все та же галлюцинация, и никакого сигнала он не принимал.
— Да ничего он не принимал наверняка. Я сообразил уже здесь. На борту, ты сам помнишь, как мы действовали, как по тревоге. Не рассуждая. И только тут я понял, почему нет следов, ничего нет. Вспомни диспозицию. Мы шли пусть не рядом, но параллельными курсами. Так, что они находились, условно говоря, справа от нас, а система — слева. Чтобы оказаться здесь, они Должны были своевременно изменить курс. Ты знаешь, как это сложно. Они сообщили бы. Так же как мы, замедляясь для поворота, послали об этом сообщение «Всем». На том расстоянии, какое было тогда между нами, мы приняли бы сигнал. А раз они не поворачивали, они и не могли попасть сюда раньше нас. Понял?
— Кажется… Значит, пора выходить, Савельич. Вероятно, планета генерирует какое-то поле, оно действует на нас, и на достаточно большом расстоянии. Иначе Гарми не принял бы сигнал.
— Все же интересно: словно нас заманивали. Знали, на что мы клюнем.
— Будем считать, что мы сделали микрооткрытие: грибная пещера. Может быть, она заинтересует грибников, и когда-нибудь сюда станут летать на выходной с лукошками…
— И все-таки, — сказал Савельев, — надо пройти дальше. Тем более что спешить больше ни к чему. Воздух еще есть.
— Да что тут смотреть? Мы все видели!
— Погляди внимательно. Видишь — плесень. И на том тоже. Грибы чем-то больны. Так что пока сюда прилетят любители, вес вымрет.
— Что же, — легко согласился Уваров, — такова жизнь. Законы эволюции суровы, и ни к чему поддерживать то, что не жизнеспособно. Значит, и не надо им вырастать. Не надо! Подумаешь — грибы! Разве ради них мы рисковали? Главное — можно считать доказанным: сигнала не было.
— Погоди. Помоги разобраться. Что-то крутится в голове, но я не умею так, сразу… Слушай: если эти… галлюцинации в чем-то перекликаются каждый раз с нашими мыслями… Это можно понять, это как сны. Как причудливое преломление наших мыслей. Но ведь в момент приема сигнала никто и не думал, что «Омега»…
— Откуда ты знаешь?! — яростно крикнул Уваров. — А если кто-то думал? Пусть подсознательно, сам того не понимая! Да сам Гарми мог думать! А планета просто усиливает и отражает, все остальное происходит в нашем мозгу. А нет мысли — нет и галлюцинации. Вот сейчас мы не думаем о судьбе «Омеги» и неоткуда взяться никакому сигналу!
««Омикрон», я «Омега», я «Омега», внимание, у меня ситуация три, ситуация три, спешите, я «Омега», ситуация три, найдите планету, я…»
Чвакнуло, белесые хлопья разлетелись в стороны: Уваров, не выдержав, смаху, как хороший форвард, поддал тяжелым, с оковками, башмаком, и ближайший гриб, налитой, тускло-лоснящийся, объемистый, брызнул, словно фонтанчик взлетел из-под грунта. Тишина схлопнулась, Уваров вытер пот.
— Извини, — сказал он. — Нервы. Боюсь, мы спятим совсем. Тусклая перспектива. И воздух — почти на половине. Нельзя распускаться. Извини. Такая обстановка. Пора домой. Так хорошо дома…
«Когда же мы прошли край, полный всяких утех, край приветный, с такой же умеренной температурой воздуха, как…»
— О, господи! — простонал Уваров. — Ну, не могу я! Не могу! Тогда уж лучше умереть! Здесь! Сразу!
«Не восхвалять я Цезаря пришел,
А хоронить. Ведь зло переживает
Людей, добро же погребают с ними…»
Савельев схватил спутника за руку.
— Жаль, но и вправду пора убираться. Ни минуты больше. Мы или задохнемся, или же…
Свет под потолком сгущался. Багровел. Сверкнули высоко вверху первые разряды. Жара усиливалась толчками. Что-то рокотало внизу, и под ногами чуть подрагивало. Карусель света лихорадочно завертелась.
Они побежали. Вдруг Уваров остановился, взмахнул руками.
— Я всегда был честен! — крикнул он. — Перед наукой! Перед всеми! Не думай! Не смей думать!..
«В эпоху империи он оказал важные услуги благодаря своей безукоризненной честности, и, вспоминая о нем, приходится пожалеть, что в конце своей карьеры он принимал участие в правительстве, которое…»
Бежать приходилось в гору, и от этого было вдвойне тяжело. Гневный свет сверкал. Пот выедал глаза. Но зал уже постепенно сжимался до размеров туннеля, и свет, отставая от бежавших, слабел, в туннеле смеркалось, собственные следы были уже с трудом различимы, и Савельев, не останавливаясь, вытащил фонарь.
— Я жизнь отдам… за свое дело… и отдал уже…
«Большей части варваров, и особенно персам, свойственна прирожденная дикая и жестокая ревность: не только жен, но даже рабынь и наложниц они страшно оберегают, чтобы никто…»
Становилось прохладней, и пот не высыхал теперь, а стекал по груди и спине, белье липло, было неуютно и тоскливо; люди бежали, мыслей не было, осталась лишь боязнь за капсулу — все вокруг сотрясалось, и она наверху могла не выдержать толчков. Капсула сейчас — это корабль, дом, жизнь.
«Я возмужал среди печальных бурь,
И дней моих поток, так долго мутный,
Теперь утих дремотою минутной
И отразил небесную лазурь…»
Слова звучали и бились в мозгу, неизвестно откуда взявшиеся давным-давно написанные и знакомые слова…
Люди выскочили на поверхность, когда силы, казалось, иссякли все. Выскочили с ужасным предчувствием беды. Было тихо. Наступила ночь, звездный свет с трудом пробивался сквозь плотный воздух. Надежно укрепленная капсула стояла на месте, пошевеливая кружевными раковинами антенн, как лошадь ушами.
— Уф! — выдохнул Уваров. Он похлопал по капсуле ладонью и тонкий металл отозвался тихим и едва слышным гулом, простые звуком, понятным и объяснимым от начала до конца. — Выбрались, — сказал он. — Хорошо, что наши сюда не попали.
— Да, — согласился Савельев. — Наших-то здесь не было А что же было? Слушай, может, тебе покажется смешным, я ведь не теоретик, но возникают мысли. Может быть, смешные — не мысли…
— Ну смелей, смелей, — подбодрил Уваров, играя безмятежность — а возможно, ему и на самом деле стало хорошо и спокойно здесь, где были только свои голоса. — Дерзай!
— Может быть, традиция нашего мышления узка? Та традиция, по которой возникновение разума неизбежно связано с движение и эволюцией? Может быть, природа идет к одной и той же цел разными путями, и то, что в одном месте требует долгого подготовительного цикла, создания условий, в другом — получает эти условия в готовом виде? В пустыне нужны удобрения и вода, но в черноземе желудь прорастает, не ожидая, пока ему помогу это сделать. Может быть, где-то личность, гений возникают, как конструкция, способная улавливать нечто в мироздании, как конструкция, которая воспринимает и переживает все, ничего не совершая, как мы в наших снах совершаем нечто, хотя окружающие видят, что мы тихи и неподвижны в тот миг? Может быть?…
Он закончил, глядя на Уварова, но тот уже закрыл шлем, и выражение лица было неразличимо, только голос нес информацию о мыслях теоретика.
— Мило, — проговорил Уваров; проговорил легко и небрежно, как обращаются к детям, желая показать, что держатся с ними, как с равными, зная, что на деле равенства нет, и сами дети понимают это отлично. — Для дилетанта мило, своего рода концепция. К сожалению, Савельич, критики она не выдерживает — неверно все это и невозможно, как-нибудь на досуге я объясню тебе почему; это долгий разговор. Сейчас важно другое: там, внизу, опасно, мне думается — очень опасно; возможно, мы что-то сделали не так, разворошили это гнездо, хорошо еще, что сами выбрались… И вот поэтому при рапорте мы должны…
— Карусель, — сказал Савельев медленно и сдержанно, так, что не понять было, как воспринял он слова Уварова и поверил ли им. — Не дошли. Жаль: самое интересное наверняка было там. Эти штуки могли оказаться лишь трансляторами, а сам генератор, может быть, располагается…
— Генератор чего? — Голос Уварова прозвучал сурово, как бы отвергая возможность спора. — Строк Шекспира? Наполеона? Рабле? Пушкина, Достоевского, Плутарха, наконец?
— Не знаю, кто из них Плутарх и кто — Рабле. Не читал, не успел, я ведь технарь. Но раз не читал, то у меня в памяти этих строк и быть не могло. А ведь я их слышал!
— Не читал — это ты так думаешь. Когда-то, хоть двадцать лет назад, кто-нибудь процитировал их при тебе, а память записала. Это все гипотезы, милый мой, хлипкие гипотезы. А вот опасность реальна, и если кто-нибудь полезет туда вслед за нами, это может кончиться очень плохо. Нам еще повезло. Может быть, надо даже завалить, обрушить все это, жаль — у нас нет ничего такого…
Он говорил уверенно, сам в то же время не понимая себя и не зная, отчего говорит так, а не иначе, — он, человек широкой терпимости и смелой мысли. Авторитета ли было жалко? Да нет, приди он сейчас в науку с этим — и слава первооткрывателя не затмила бы ореол мыслителя, а усилила… А может быть, страх? Потому что ведь свои концепции иного Разума он создавал исходя из того, что являлось для человека лучшим, пусть неосознанно — но именно из этого. И испугался того, что на деле, в жизни, могло оказаться не лучше для людей, а хуже? Не за себя испугался, за всех? Нет, пусть уж колесо это, карусель там, внизу, кружится сама по себе — без них! Если только… Разум, проклятый разум — он всегда находит лазейки…
— Обрушить? — медленно повторил Савельев. — Ну, это вряд ли.
— Давай-давай! — поторопил Уваров. — Наши наверняка уже беспокоятся.
Где-то, далеко впереди, свеча горела… или лампа, ожидал уютный стол, за которым можно будет снова предаться мечтам о встрече с другим Разумом, — встрече, которая когда-нибудь да состоится!
Пропустив Уварова, Савельев уселся медленно, словно неохотно. Еще одна вещь могла подвести — но не подвела, и двигатель включился сразу, мягкий, ничему не вредящий антиграв. Он был рассчитан именно на такие посадки. Заранее было известно, что посадки понадобятся. Хорошо, когда асе известно заранее.