Книга: Мишахерезада
Назад: ЦИРКОВАЯ ИСТОРИЯ
Дальше: НЕВЫНОСИМАЯ МЕЛОЧЬ БЫТИЯ

КАЗАНСКИЙ СОБОР

Стигматы

Я пришел в Казанский собор 22 апреля, в день Всесоюзного коммунистического субботника в честь дня рождения Ленина, и не важно было, на какой день недели приходился субботник. Танцуют все!
Церковнославянская золотая вязь в длину фронтона вылезала над крылья колоннад: «Всесоюзный государственный музей истории религии и атеизма».
Отдел кадров освидетельствовал мой университетский диплом и выдал красные корочки «Министерство культуры РСФСР». Внутри корочек было написано: «Младший научный сотрудник». Я влился в ряды научной интеллигенции.
Но работать головой оказалось еще рано. Путь в науку лежал через реэкспозицию. Это юмористический вариант пути в звезды через тернии.
Реэкспозиция — это: ре-экс-позиция. Позиции делают экс и ре-позиционируют, но уже иначе. Типа перестановки мебели со сменой штор и обоев.
Толпа младших и старших научных сотрудников под управлением доцентов, возглавляемых профессорами, сверлила, вбивала, клеила, переносила, пилила, резала, примеряла, поднимала и роняла вдребезги, попадая себе по пальцам. Я был приятно поражен неформальными отношениями в академической среде.
Мне дали плексигласовую пластинку с дырочками по углам и велели привинтить вон на тот планшет, прижав под плексиглас какую-то картинку. Шурупы в ДСП лезть не хотели. Эти древостружечные плиты так спрессованы и таким пропитаны, что их надо сверлить. Но электродрель была одна на всех, дрелей ручных и коловоротов не было, я украл молоток почтенной дамы и гвоздем наметил дырочки.
Статуи и витрины в главном нефе и подвальном этаже чуточку перемещали, экспонаты чуточку заменяли, этикетки чуточку переписывали, свет ставили чуточку иначе. Интеллигенция негодовала, что ее за ту же зарплату перевели в рабочий класс, и демонстрировала полную свою непригодность по Марксу выступить в качестве производительной силы.
Потом они посмотрели на часы, закричали что ж такое, положили планшет на две тумбы и быстрей пожарных накрыли на нем стол из сухого с водкой и бутербродов. Повеселели страшно и выпили за Ленина с бревном.
А я крутил свои шурупы, докручивая порученное мне количество. Меня приняли не на постоянную, как обещали, а сначала два месяца временно типа испытательного срока. И я налегал своей крестовой отверткой, давил всем весом на ладонь и менял руки, уставая.
И вот уже иду я по улице с бутылкой к друзьям, кругом настроение, будто с уроков отпустили. Развлечений было мало, люди радовались любой возможности не работать.
Пришел в компанию, застолье приветствует, сажают, наливают. Я им — про первый рабочий день в Казанском соборе. И тут они переглядываются, и на меня — со страхом:
— А что это у тебя за стигматы?
У меня посреди ладоней — кровавые дыры. От отвертки. Старался.
— А, это? Я же говорил — реэкспозиция! Пришлось на кресте повисеть немного.
— Нет, серьезно!
— Если честно — сам только что заметил. Может, к кожнику сходить? Или к священнику?
— Слушай, ты больше в этот собор не ходи.
Ржали и безбожно пили за то, как Господь метит шельму.

Экскурсии

Экскурсоводов в Казанском не было. Экскурсии водили младшие научные сотрудники. У нас была экскурсионная нагрузка. Нагрузку калькулировал замдиректора по научной работе. Мне он нарисовал два часа в неделю. Чтоб не сильно отвлекался от полезного ручного труда.
Первая тема была общая: обзорная, как у всех. Вторая — согласно определенной научной ориентации: возникновение и ранние формы религии.
Термина «стадный инстинкт» мы еще не знали, но к экскурсантам относились примерно так. Сливаясь в толпу и доверяя свои мозги специально обученному сотруднику, люди превращаются в идиотов автоматически.
— А сколько всего колонн в Казанском соборе? — спрашивали они и смотрели с внимательностью баранов перед новыми воротами.
На этот вопрос было много ответов. Цифра варьировалась в зависимости от настроения мэнээса. От семидесяти двух до ста сорока четырех. Лишь бы четное число. Сбрасывая им на уши лапшу, ты взмывал над своей зарплатой и униженным статусом. Ответ был местью за вопрос. Спросил — на.
Второй дежурный вопрос:
— А сколько весит люстра?
А сколько бы вам хотелось? Двести семьдесят шесть килограммов подойдет? Не впечатляет. Тонну восемьсот семьдесят! А четыре тонны двести сорок не хотите?! Ой, не может быть!.. Хо-хо, еще и не то может, она же литой бронзы! Да-а?.. А вы как думали!
Больше всего народу нравилось, что архитектор Воронихин был внебрачным сыном графа Строганова от крепостной. Папик дал ему вольную, протежировал поступление в Академию Художеств и обеспечил двухлетнюю стажировку в Италии. И уж победа в конкурсе проектов на новый столичный собор тоже без папы не обошлась, будьте спокойны. Пилить казну и тогда хорошо умели. Советских людей эта биография самородка буквально завораживала. Внимали, как дети в кукольном театре, которым Буратино читает программу КПСС.
Еще им нравилось, что Кутузов, оказывается, похоронен здесь, а сердце его в серебряном сосуде похоронено в Бунцлау, а сам Кутузов был масоном. То есть с наибольшим успехом впаривалась информация сюжетно-биографического характера.
А категорически не нравилось то, что противоречило вложенным ранее убеждениям.
— Так мы что… не происходили от неандертальцев?! Как это… А как же Дарвин?.. А от кого тогда? Я думаю — здесь вы не правы: вот Энгельс писал…
— Так это как это — что же, религия всегда была?.. И попы?.. Да ну-у — и как это ученые могли установить, спрашивается?..
Сведения о реальном, скорее всего, существовании Иисуса Христа как исторической фигуры, — отвергались как идеологическая диверсия:
— Это кто же вам позволил такое говорить? А еще комсомолец, наверное!
Доверчивый народ в большинстве своем гордился государственным образом мыслей и попов готов был ссылать на Колыму. Так учили в школе, в газетах, по телевизору и на политзанятиях.
Черт возьми. Это мы, штатные платные атеисты, хранили историческое и материалистическое обоснование религий! В забитых книгами и иконами закутках мы чокались:
— Ну — за святую веру!
— За Магомета!
— За Шакья-Муни!

Доски

— Сейчас поедешь на товарный двор, привезешь доски.
— Какие доски?
— Для подиумов в боковых нефах.
— Сколько их?
— Чего сколько?
— Досок.
— На месте разберешься.
— А документы есть?
— Какие еще тебе документы!
— Ну… накладная… спецификация… ассортимент.
— Вот документы там тоже на месте получишь и привезешь.
— Машина какая?
— Машина? А на троллейбусе не доедешь?
— А обратно?
— Слушай, ну ты что, ребенок, вообще ничего не можешь? Закажешь в автопредприятии, оплата по безналичному.
Еду. Ищу. Опрашиваю всех. Нахожу доски. Двенадцать кубометров. Шестиметровая дюймовка, двадцать сантиметров ширины. Договариваюсь о машине. С грузчиками не договориться — их безнал не колышет, а у диспетчерской свои заботы. Звоню в музей, велю столяру гнать пять-шесть рыл молодежи. К вечеру с шестью мэнээсами загружаю шаланду. К ночи разгружаем ее под колоннаду.
— Ты чего привез?
— Не понял.
— Вот именно что не понял! Они же сырые! Я что за тебя, от завэкспозиции выслушивать всякое должен?
— Значит, так. Сказали привезти — привез. Какие были!
— Ладно, ладно. Только их надо высушить?
— Где я их высушу?!
— Ты меня удивляешь. Где сушат доски?
— В жопе!!
— Ладно, ладно. Не кричи! Позвони на фабрику музыкальных инструментов Луначарского.
— Балалайку для церковного хора купить?
— Ты поостри еще, работничек хренов! Там сушильные мастерские. Оплата по безналичному.
Заказываю шаланду. Снимаю мэнээсов. Везу на фабрику. По акту приемки их уже не двенадцать кубов, а одиннадцать.
Звонят через неделю. Еду, забираю, заносим внутрь, складываем в штабель. Завэкспозицией тщательно мерит штабель рулеткой, перемножает на бумажке. Девять с половиной кубов. Матерится со вкусом и виртуозно: хранитель культуры.
— Усушка и утруска, Георгий Георгиевич. Везли, бросали, сушили.
— Чтоб у вас так усохло, чтоб трясти нечем было!
Приходит директор, клеит прядь поперек лысины:
— Юра, да обойдемся мы без этих досок. Я с самого начала был против подиумов. Они перспективу едят.
— Это вы меня, Слава, все едите! Вашу мать, полгода ждал этих вонючих дров!
Через полгода:
— Доски отвезешь в Гатчину, сдашь на древообделочный комбинат. Вместо них возьмешь древостружечные плиты на планшеты. Я с замом по производству договорился.
Грузим. Явно меньше девяти с половиной кубов. Десяток досок мы со столяром сами унесли в столярку, пригодятся.
Зима, серо, скользко, шаланда еле ползет. Ноет, выматывает душу и ползет. Эдак я вернусь завтра.
— Давай, отец родимый! — погоняю извозчика. — Я тебе сколько хочешь часов и километров подпишу!
— Да скользко же.
— Нас же все обгоняют, ты посмотри!
Он бубнит про гололед, резину и тормоза. Но я давлю на него, он давит на газ, мы разгоняемся: бодримся, веселеем.
И на повороте слетаем с дороги в кювет, в поле. Шаланда опрокидывается на бок, выворачивая замок тягача. Доски — веером по всему снежному полю.
— Как они меня заколебали!.. — молюсь я лесопильному богу.
Водитель безропотно обследует свое несчастье. Мокрый снег выше колен.
— Трактор нужен, — произносит он священное заклятие. Он маленький, старый, скромно-жуликоватый, и его ничем не пронять.
Я уезжаю на попутной в Гатчину. Организовывать помощь с древокомбината.
Зам по производству спокоен, будто они только и собирают доски по полям. Звонит насчет трактора, отряжает работягу мне в помощь на погрузку, гонит со мной разгрузившуюся во дворе шаланду.
В собор я вернулся послезавтра.
— Слушай. У тебя уже есть опыт работы с пиломатериалами…
— Юрий Арсентьевич, вы какого роста?
— А что?..
— У нас с Гомозовым в подвале шесть досок осталось, он из них прикидывает гроб на продажу сделать.

Реставрация

Где-то вверху под сводами, на полпути к раю, торчали два полукруглых балкончика. Там, среди света и воздуха, помещались два привилегированных кабинета. На один каждое утро карабкалась и задыхалась Софья Абрамовна, профессор Рутенбург. Писать монографию о раннем христианстве. С собой она волокла судки с обедом. Наверху пряталась запрещенная плитка. Спускаться и подниматься дважды в день было свыше ее сил. Десять лет она писала заявления на кабинет внизу. Там все было занято директором, хозчастью и экскурсоводами. Раз в год она грозила директору выброситься с балкона.
На втором балконе бессменно, как в гнезде, жил реставратор Семен Израилевич. Казалось, он там и вылупился лет семьдесят назад. Он умудрился провести себе в гнездо параллельную телефонную линию, и теперь только седой птичьей головкой крутил над краем. Телефонировал заказы с доставкой наверх.
Семен Израилевич снисходительно и сочувственно относился к всеобщей неумелости и безрукости. Расставаясь с выполненным заказом, он безнадежно махал рукой и отворачивался, вздыхая. Отреставрированную икону четырнадцатого века, отмытую, осветленную и закрепленную, на отпаркетированной доске с ювелирно собранным левкасом, он вложил Рашковой в руки и сжал ее пальцы поверх предохранительной шелковой бумаги, Рашкова порозовела от благодарности и любви к искусству, пискнула все слова, поцеловала Семена Израилевича в лобик и уронила икону с балкона.
Внизу с ней от истерики сделался приступ смеха.
— Четырнадцатый век!.. — заливалась она. — Четыре тысячи рублей! Ха-ха-ха!.. Пополам… ха-ха-ха!
А в столярке телефона не было, поэтому к нам пришли из экскурсоводской и передали вызов наверх.
— Вот эту картину, — застенчиво сказал Семен Израилевич, — надо отнести для дальнейшей работы в реставрационные мастерские Русского музея. Они ждут. Игорь, я могу доверить только тебе. И твоему… другу. — И он показал пальчиком на огромное полотно два на три, вылезавшее на лестницу.
— Семен Израилевич, — сказал Игорь, — эту мондулу я лично год назад поднимал к вам на веревке. С Валерой и Толиком.
— И что? — не понял Семен Израилевич.
— Хорошо, я понял, — сказал он.
Он достал из шкапчика у стенки две мензурки, поставил на табурет, снял с полки колбу и отмерил струю.
— Немножко спирта, — пояснил он.
Шпателем отделил в кастрюльке два ломтя массы типа студня и расположил на жестяном подносике. Студень пах рыбой и медом одновременно.
— Осетровый клей? — понюхал Игорь.
Мы закусили реставрационный спирт реставрационным клеем и сказали, что и ничего бы страшного от курения картинам не было. И стали примеряться к картине. Она не пролезала в повороты лестницы в стене.
— А снять с подрамника нельзя? — интимно заканючил Игорь. — Я бы мигом! А потом обратно как было.
Мы спустили картину на веревке и отнесли в Русский музей. На набережной канала нас парусило, как яхту.
Да, так я всего лишь хотел сказать, что когда мы выносили из Русского музея картину после реставрации — нас никто ни о чем не спросил: ни в охране, ни на выходе, ни во дворе, ни милицейский пост у ворот. Тащат двое в черных халатах здоровенную картину через главный вход — и так и надо.
— Давай завтра еще одну вынесем! — размечтались мы.

Пыточная камера

Прошлый завхоз, Михалыч-старый, был дока. Он двинул четыре тысячи квадратов реставрационного оцинкованного железа, перекрыл собор обычной кровельной жестью, на разницу купил черную «Волгу», полученную по музейной разнарядке, и свалил в туман, сделав ребенка восемнадцатилетней машинистке.
Новый зам по АХЧ, Арсентьич, завидовал предшественнику обескураженно. Все было сперто до него.
— Административно-хозяйственная часть — базис учреждения, — повторял он. И посылал нас с Игорем на разведку в неучтенные закрома и забытые залежи.
— Полный списочек запасников представите — чего, где, сколько!
В бесконечных подвалах западного крыла колоннады недавно нашли восемнадцатиметрового Будду. В тридцатые годы его привезли из Бурятии, разоряя дацаны. Разобрали по секциям, перегрузили с верблюдов в вагоны, и свалили здесь. Потом все вымерли в блокаду, а документацию сожгли в буржуйках. Теперь Будде радовались, как кладу. Описали, обфотографировали и сделали две кандидатские диссертации. Арсентьич так горевал, словно найди его он, так продал бы на медь. В одной из экспедиций в катакомбы восточного крыла мы нашли паркет. Роскошную буковую плаху. Стопки были ровно обернуты буковым же шпоном и обтянуты латунной проволокой.
— Миха-алыч забыл!.. — умилился Игорь. — Он по-срочному увольнялся, дир следствием грозил.
Паркета набиралось квадратных метров сто. Было естественно продать его кому-нибудь для дачи. Мы прикинули стоимость и поздравили друг друга с праздником.
Вдохновленные нежданным богатством, мы углублялись в подземные ходы, как кладоискатели. Фонарик выхватывал из мрака ящик застывшего цемента, кладбищенский железный крест, полное собрание сочинений Сталина, чей-то бюст с эполетами и банки из-под краски. Мы пригибались гуськом, свод стукал в макушку.
Вдали показался свет.
— Интересно, куда это мы вышли?..
Проход расширился, свод поднялся, электрическая желтизна обогатилась багрово-красным оттенком. Донесся фальцет Жеребиной, перечислявший ужасы Средневековья. И мы выбрались с тыла в пыточную камеру, которой замыкалась подвальная анфилада экспозиции. Стараясь не порушить жаровню, дыбу, муляжи палачей с жертвой и прочие испанские сапоги, полезли наружу.
Нас оглушил хоровой вопль. Вопили дети, и ледяной ужас смерти являл себя в невообразимых дискантах. Там оцепенел класс пионеров, и волосы их стояли дыбом. Посреди их высилась Жеребина, глаза ее расширились за границы очков и она хватала ртом воздух.
Мы сделали успокаивающие жесты — и тогда они ломанулись прочь, в панике спотыкаясь и падая друг на друга. Снесли вертушку с фотографиями, опрокинули витрину и рыцарский доспех, крик рассыпался на звуки индивидуального спасения с надрывными задыхающимися подстонами. Мужественная Жеребина, как мать-наседка, прикрывала их сзади раскинутыми крыльями, суетливо подпрыгивая.
— Какие-то беспокойные пионеры, — сказал Игорь.
— Ну, не мы же их испугали, — усомнился я.
Через пять минут мы отпаивали Жеребину заначенной бутылкой пива, влив туда для лечения отстоянной политуры. Она не попадала сигаретой в рот и смешливо взрыдывала. Детей след простыл, прощальные угрозы учительницы мы застали.
— Вы же идиоты! Кретины! Надо же думать! Дети! Там же темно! Я же специально рассказывала, чтоб страшно! И тут вы! Рожи! Это же ужас! Можно же сойти с ума!
Народ млел в восторге и требовал реконструировать ситуацию в деталях. Картина складывалась незаурядная.
У пятиклассников по истории Средневековье. Учительница сдала класс и гуляет. Жеребина им в подвале — про инквизицию, аутодофе, «норнбергскую деву» с шипами внутри футляра, охоту на ведьм и пытки еретиков. Экспонаты подлинные. Пробирает.
А вот и главный экспонат — настоящий пыточный подвал. Вот это дыба, на ней пытаемого поднимают к потолку, вывернув руки. Это жаровня, на ней раскаляют щипцы рвать тело. Это испанский сапог, он раздавливает кости ног. Полутемно, потому что подвал освещен только светом углей жаровни. Монах за столом записывает признания. Несчастная жертва лежит на скамье обнаженная, в крови (ну, чресла прикрыты), палач с подручным приступают к новой пытке.
И тут в полутьме камеры проявляются два зловеще бледных мужских лица. Чернобородые, с горящими глазами. Они плывут на высоте роста и близятся к нам. Сейчас они покинут камеру! Это высокие худые мужчины в черных балахонах, они живые, они вперились в нас, выбирая жертву!!!
Конечно оцепенели. Конечно заорали. Конечно побежали.
Свет на камеру был поставлен так, что задняя стенка подвала неразличима в полной темноте, ее ободранный кирпич незаметен. И вот вышли мы, в черных халатах и темных штанах. И оба бородатые — у Игоря по контуру чернеет, у меня посредине. Вошли в белый поперечный луч на высоте лиц. Маски смерти и живая мимика.
— Они же полкласса описались! Мальчики же с девочками вместе! Ну вы же хоть соображайте! — Жеребина стала материться.
И таковы законы психологии, что, приятно освеженные этим маленьким приключением, мы только через неделю вспомнили про паркет. Которого на месте не оказалось. Арсентьич двинул. И смотрел добрыми отеческими глазами.

Голубь мира

«…и старый клоун Пикассо, изготовивший по заказу Коминтерна марксистскую голубку, загадившую все стены нашего прекрасного, но — увы! — беззащитного Парижа». Помню со школы эту газетную цитату из мемуаров Эренбурга.
Начало не предвещало дурного, скорее наоборот. К обеденному перерыву Игорь Гомозов, мой технический руководитель и старший столяр, открыл дружеский сюрприз: бутылку портвейна и четыре беляша.
— С утра купил, — принял он похвалу своей предусмотрительности. — Пойдем загорать на крышу?
За колонной черный бархатный занавес скрывал дверь в стене.
— Именно то, — сказал Игорь и отрезал половину занавеса на подстилку.
Мы затопали внутри стены по бесконечному маршу лестницы. Потом она стала винтовой, еще выше каменные ступени сменились металлическими, мелькнуло ощущение подъема на тот свет.
Наконец, мы вывалились через слуховое окно на пологую двускатную крышу, просторную и зеленую, как стадион.
— А? — сказали мы. — Класс!
Внизу шумел Невский, а мы загорали в трусах напротив купола Дома книги. Так чувствует себя снайпер на небоскребе или человек-невидимка. Мы чокались, жмурились, жевали и наслаждались прикосновением ласкового бархата под боком. Черное нагрелось горячо, а ветерок с канала Грибоедова освежал кожу.
— Как прекрасно быть столяром! — пожелал нам я.
— В Казанском соборе, — уточнил Игорь.
Потом мы курили, гуляя по периметру парапета и высовываясь по грудь. Мы рассматривали любимый Ленинград под непривычным ракурсом сверху, как марсианские космонавты.
— Купол! — воскликнули мы. — Мы всегда хотели залезть под купол.
Энтузиазм первооткрывателей распирал нас. Хороший портвейн, хорошая погода, хороший друг. И по железной наружной лестнице, закрепленной меж окон барабана, мы полезли в небо. Над жестяным карнизом купола, венчавшего барабан, близ перекладин открылась дверца.
Внутри замыкалась широкая круговая балюстрада. В центре, как цирковая арена, огражденная низким бортиком, зияла гулкая пустота.
Мы заглянули вниз, фиксируя положение тела и чувство опоры под ногами. Крошечные отчетливые люди ползли мышиным стадом: Перова вела экскурсию. Голоса не доносились.
Я успел подумать, что купол должен умножать и посылать звук, как огромный рупор.
Черт толкнул в ребро.
— Моли-итесъ мне-е в хра-аме мое-ом!.. — загудел я вниз как можно внушительнее, словно джинн из сосуда.
Мы отпрянули назад к стене.
— Ты что, охренел, — фырчал Игорь.
— Где ж услышать глас всевышнего, как не в доме его, — прошептал я.
— Между прочим, директор может выгнать.
— Да? Сам будет оргстекло фрезой пилить.
— Если настучат, ему в Смольном могут выговор дать.
— К психиатру, батенька, к психиатру! Коллективное бессознательное.
Напомнить народу о культурной традиции не вредно, успокоили мы себя с достигнутых горних высот.
Оштукатуренный свод над головой вовсе не был серо-голубым, как виделось снизу. Он сиял белизной. Из центра опускалась бесконечная штанга люстры — стальной стержень в руку толщиной.
— Купол не сплошной, — узнали мы.
— Верх сюда отдельно от внутреннего свода. Над ним.
По продолжению наружной лестницы мы взобрались до самого золотого шара, венчающего макушку купола. Креста тогда не было, из шара вздымался небольшой шпиль. Типа елочного навершия.
Пониже чернела битой рамой еще одна дверца, с площадочкой под ней.
— А там что?
В проемы вылетели голуби.
— Вот где они живут!
— Давай пару поймаем.
— В соборе выпустим.
— Они поднимутся к куполу — и исчезнут!
Великовозрастные идиоты. Нечего делать. С одной бутылки портвейна.
Мы составили план. Разделили функции. Я сяду в дверце лицом внутрь, заслонив ее. А Игорь пойдет в глубь межкупольного пространства и шуганет. Они захотят улететь в дверцу, а мимо меня трудно протиснуться. И я двух поймаю.
Там было метра полтора меж кирпичным сводом и жестяной покрышкой. Он ушел, согнувшись, и шуганул!
Грязный пыльный ураган мощным потоком вышиб меня из дверцы!!! Он больно бил крыльями в лицо и царапался когтями! Я зажмурился, дышать было нечем. Выгнувшись спиной наружу, я цеплялся за косяки. И все воняло.
— Эй, ты держись! — закричал Игорь, схватил меня за ноги и втащил внутрь.
Все стихло. Одинокий голубь трепыхался в темной глубине.
— Твою мать… — сказали мы, в ужасе глядя друг на друга. И стали хохотать.
Мы были обгажены с головы до ног. Под огромным куполом у них таилось главгнездо. Тысячи птиц поднялись в воздух, птичий базар, и сбросили на самоубийц удобрительное аммиачное гуано.
Если считать голубей в храме Божьем реинкарнацией Духа Святаго, это была скорая и соразмерная кара за святотатство и узурпацию слов Его в доме Его. Такая несерьезная мысль пришла нам позднее.
Сверху одежду отчасти защитили рабочие черные халаты. Мы сняли их и изнанкой обтерли лица.
— Выкидывай, — швырнул Игорь. — Новые выпишу.
— А голова… — потрогал я, глядя на его рельеф.
Он с омерзением касался себя там и сям.
— Нельзя так идти.
— А как идти?..
Мы спустились на крышу, разорвали злосчастный бархат и полчаса утирались.
— А что это вы какие-то запачканные? — интересовались в экспозиции. — А чем это так… пахнет?..
— Мужской одеколон! «Икар»! Греческий!
— Да?..
Полдня после обеда ушли на мытье, стирку и сушку. В экскурсоводской на выходе Перова курила с девчонками.
— Ой, а у меня такое было!.. Вы не слышали? — повторяла она на бис. — Вот прямо как голос везде зазвучал: «Говорит Бог, и вы все должны мне молиться». У меня половина группы слышала. А половина не слышала… Помните еще, как плачущая икона — плакала тогда?.. Ребята, а вы не слыхали?
— А ты пей с утра больше, — сказал Игорь. — Не то услышишь.
— Что-о?..
— Лучше, конечно, портвейн.

Иван Грозный

Когда в Русском музее я вижу бронзового Ивана Грозного работы Антокольского, меня влечет пошлепать его по шее. Ни с одним царем судьба не сводила меня столь близко, и ни с одной статуей я не был близок так интимно.
Ленинград — город истории и искусства, здесь любое событие имеет культурные корни яркие и ветвистые, как проекция молнии под землей. Вначале Екатерина затащила в постель Понятовского.
Ну да. Молодой красавец-граф был ее бой-френдом. Точнее — одним из фаворитов. Величие императрицы сказывалось и в том, что сексуальные отношения с лучшими мужчинами России направляли их в орбиту государственных свершений. Итого, Понятовский после раздела Польши был посажен начальником ее большей и лучшей части, вошедшей в Россию.
Ему, любимому католику, перешедшая в православие лютеранка Екатерина построила костел. Естественно, костел наименовали Святой Екатерины. При жизни Понятовский там молился, по смерти его там похоронили.
После Второй Мировой войны Советская власть Понятовского выкопала и подарила коммунистическому польскому правительству. В знак дружбы, как кошка дохлую мышку. Получился оскорбительный намек. В Польше Понятовский считался русский прихвостень, царская подстилка и продажная сволочь. Поляки рассыпались в благодарностях, захоронили с почестями и прибавили еще один аргумент к ненависти к России.
Осиротевший костел директор Казанского собора выпросил себе. Под филиал и административные помещения. И мы стали переезжать.
Музейщики — особые люди. Особенно экспозиционеры. Сначала решили переселить в костел статуи. Чтоб они получили свою долю благоустройства. У нас там толпились шеренги статуй. Алебастровые копии Дрезденской галереи. Директор не чаял, как от них избавиться.
— Да ведь побьются при перевозке, Владислав Евгеньевич!..
— Не обязательно. Зато сколько места освободится.
Но две статуи были серьезные. Настоящие. Одна — мраморный Мефистофель в натуральную величину. Голый и белый, он сидел на мраморной же тумбе, обняв тощее колено и вперившись дьявольским ликом в пространство. А вторая — бронзовый Иван Грозный, задумчиво раскинувшийся в кресле типа домашнего трона. Знаменитый Марк Антокольский был скульптор экономически продвинутый и удачные работы тиражировал сериями. И все — авторские, родные, престижные, дорого стоят. Вот две.
Я уже трудился в статусе особы, облеченной директорским доверием. Имел полномочия привлекать народ. И вот нас собралось столяр, рабочий, шофер, художник, фотограф и десяток мэнээсов мужского пола. Я совмещал обязанности дирижера и надсмотрщика.
Алебастровые статуи наша муравьиная куча перемещала без проблем. А Мефистофель врос в пол. Я прикинул объем, умножил на вес мрамора, и получил тонну. Трудности стали понятны. Мы закряхтели, заскрипели, запердели и сдвинули.
— Сначала надо затащить в кузов самую тяжелую, — справедливо рассудил Игорь Гомозов. У кого как, а у нас рабочий класс был умнее интеллигенции.
Иван Грозный сидел у квадратной колонны. И он не сдвигался никак. Ни в какую сторону. Никакими «раз-два-взяли». Если бронзовое литье окажется сплошным, он потянет тонн пять. Но это невозможно! Должен быть полым!
Мы застучали в бронзу, как звонари в бомбоубежище. Глухо.
— А как рабы строили пирамиды? — озадачились мы и принесли из запасников веревку типа трос. Обвели вокруг Ивана и в две линии ударили копытами, как на празднике перетягивания каната. Веревка затрещала! Царь не обращал внимания на нашу возню, жестокая бронзовая ухмылка оставалась отрешенной.
Мы объявили брэйн-штурм и побились головами о стены.
— Читайте книги… — сказал я.
— Какие книги?
— Про пиратов! Игорь — стамеску и молоток. Женя — ведро горячей воды и пачку мыльного порошка.
Мыло лили на палубу врага в абордаже — чтоб скользили и падали.
Разболтали ведро мыльного раствора. Подбили стамеску под постамент Ивана и осторожно подлили в щель. И так с трех сторон, чтоб под низ просочилось.
— А теперь — аккуратно: мыльную дорожку до дверей.
За два конца заведенной веревки впряглись по семеро. Мы с Игорем втиснулись меж спинкой бронзового трона и мраморной стеной. Уперлись удобней спинами, коленями и локтями. Задушенная команда:
— Раз!.. два!.. пошшеелллллл!!.
Йес! Статуя шевельнулась, сдвинулась, поехала — и пошла, пошла, пошла!
— Давай! Давай! Не останавливаться!
Мы повернулись и толкали сзади, держа ноги вбок от мыльного следа. Трон разогнался по скользкому, упряжка летела!
— У-тю-тю-у!..
По мыльной трассе, по мраморному полу, бронзовая масса — со свистом.
— Хорош. Стой. Тормози.
А уж хрен. Летит.
— Стой! Держи!!! Назад!!!
Разогнанный тонный бронзовый таран с хрустом вломился в дубовую дверь собора. Так вышибали крепостные ворота.
Мы оцепенели. Глаза боялись видеть.
Дверь треснула.
— Ой бля… — сказал народ, готовясь к расстрелу.
— Фигня, — сказал Игорь Гомозов. — Смешаю опилки с эпоксидкой и зашпаклюю.
— Эта трещина с революции семнадцатого года.
— Дух Ивана Грозного штурмует дух Казани, — объяснил Серега Некрасов. Он был самый интеллигентный из нас.
По брусьям, по паперти, по мыльной смазке мы заволокли Ивана в кузов подогнанного вровень грузовика. Рессоры просели.
После этого Мефистофель был нам — фью. Прочие тем более.
Я встал в кузове, поддерживая под ягодицы Венеру и Артемиду. Красивые снежные хлопья садились на обнаженную античную толпу. Вандальское зрелище, жертвы зондеркоманды. Беззащитны в грузовике, как партизанки перед виселицей.
— На первой езжай! Тихо, ровно…
Мы пересекли Невский, заложили разворот по каналу, площади Искусств, мимо «Европы», и по Невскому до костела. Со скоростью пешехода. Народ балдел. Иностранцы щелкали камерами.
Ревнуя к нашей славе, директор пришел в костел наблюдать и вдохновлять. Мы застелили лестницу брусом, полили мылом, тащили спереди и толкали сзади.
— Вот так работали на стройке пирамид, Владислав Евгеньевич!
Директор обиделся. Доценты и доктора наук за глаза называли его циничным эксплуататором.
— Рабы хреновы… — отреагировал он.
Иван скользнул с брусьев, как рухнувший косо с платформы танк, и размозжил директору большой палец ноги.

Автогонщики

В АХЧ вечно говорили о машинах. Странный народ толокся.
— Это друзья Юрия Арсентьевича — автогонщики?
— Это друзья Юрия Арсентьевича — жулики, — вразумительно ответствовал Георгий Георгиевич, завэкспозицией и мой верховный шеф.
Если он был высок, строен, беспечен и гриваст, то его друг и директор Слава, он же Шер, хотя Шердаков, был его лысо-корыстной копией. Слава требовал, чтобы Казанский во всех возможных случаях и документах именовали МИРА. Музей Истории Религии и Атеизма. «Вам звонят из МИРА!» Не то из МИДа, не то из МУРа, хрен вас знает: на всякий случай слушали с опаской.
Слава хотел двух вещей: стать член-корром и ездить на черной «Волге». И работал в этих направлениях. Поил командировочных приятелей из Института Философии и купил по блату списанную «Волгу» на бюджет музея. Вот ее и требовалось привести в божеский вид. Отремонтировать, выкрасить и вылизать. Юрий Арсентьевич радостно набрал прохиндеев на ставки уборщиц и сторожей. Они трындели на жаргоне фарцы, курили «Мальборо» и прихватывали наших мэнээсок.
— Владислав Евгеньевич, мы договаривались, что я буду вылизывать вашу машину, а не ваш зад, — с невообразимой наглостью и собственным достоинством заявил один, и Шер съел.
— Юра, — сказал другой Арсентьичу, — давай я сам буду тебе платить те девяносто в месяц, что ты мне выписал, только чтоб я это долбаное железо больше вообще не видел.
Это были ребята из шайки угонщиков, освободившиеся по условно-досрочному. Они пришли на легализацию: работа, трудовая книжка, справки для прописки и т. д. Наши зарплаты оставляли их в непонимании.
С Сашей, бывшим чемпионом-раллистом и перегонщиком краденых аппаратов в Среднюю Азию и на Кавказ, я иногда ездил по хозяйственным надобностям. Он садился за руль раздолбанного, списанного, перечиненного «рафика» как хищный зверь на гоночный мотоцикл. Прогревал, газовал, и рвал с места пулей, топя педаль и переходя с первой на прямую.
Он не держал по городу меньше девяноста. Микроавтобус дребезжал, трепетал и разваливался. В поворот он вписывал вираж на двух колесах, не снижая скорости. Заскакивая правыми на тротуар, мертво осаживал перед светофором, и ни разу сосед слева не посмел возразить.
— Кто чует машину — того чует сосед, — скалился он. — В городе только дураки бьются.
С ним было весело. Полный симбиоз биологического организма и разваливающегося железа.
Он разбился через три года в угоне, слетев с дороги, когда встречная из-за грузовика вышла ему в лоб.

Сигнализация

— Вы кто?
— Кто скажете, Владислав Евгеньевич.
— Вы что заканчивали?
— Вообще?
— В частности.
— В частности все, что начинал.
— Вы кем работаете в музее?
— Владислав Евгеньевич, у меня тоже вопрос. Я кем работаю в музее?
— Вы за что получаете зарплату?!
— Мне кассир не говорила.
— Вас давно пора уволить!
— Меня — уволить? Меня давно пора наградить!
— За что?!
— За боевые заслуги! За оборону Ленинграда! За спасение утопающих!
— Где сигнализация?!
— Вот я вам сигнализирую!
— Прекратите паясничать! (Хлоп по столу.)
В кабинете присутствует наш отдел кадров Наташа Лубенец. У Наташи большая грудь, тонкая талия и бедовые черные глаза. Она регулярно залетает. Сейчас она наслаждается поединком двух самцов и испускает женские флюиды. Дир распускает лысый хвост. Я не могу поджать свой в Наташином присутствии. В конце концов, я моложе и лучше выгляжу.
— Кто позволял вам садиться?! (Хлоп по столу.)
— Владислав Евгеньевич, у меня в вашем присутствии ноги слабеют.
— Я спрашиваю: где сигнализация?! Что вы пишете?!
— Младший научный сотрудник. Экскурсовод.
— Что?
— Помощник главного столяра. Заместитель заместителя заместителя по административно-хозяйственной части.
— Кто?
— Снабженец. Курьер. Бригадир младшенаучных грузчиков. Первая фреза собора — пильщик оргстекла.
— Что вы бормочете галиматью!
— Отвечаю на ваш вопрос кто я.
— Я вам сам отвечу, кто вы! Вы работать собираетесь?!
— Уже нет.
При серьезных нотах Наташа встает и тактично уходит, цокая по каменному полу. Мы ни на секунду не отвлекаемся на симфонию заднего фасада лучшей фигуры музея, просто внимания не обращаем. Кураж сразу спадает. Секс-бомба оживляла смысл диалога.
— «Прошу вас…» Хрена лысого я тебя уволю.
— Нет уж увольте, возразил Чичиков.
— Когда наконец будет сигнализация! Ты что, ничего не можешь поставить!
— Я все могу поставить! Хоть к стенке, хоть пистон! В этой «Главсирене» очередь два месяца, а что я?
— Так раком их поставь! Омаром, силь ву пле!
— В гробу они меня видали!
— А я тебя где видал?..
— А давайте минное поле поставим в коридоре. Чего там сигналить.
— Иди работай! Не подпишу!
Последний месяц мы с ним жили душа в душу, лучшие друзья. Извинялись за расставание. Наташа ему не дала. Мне тоже.
Назад: ЦИРКОВАЯ ИСТОРИЯ
Дальше: НЕВЫНОСИМАЯ МЕЛОЧЬ БЫТИЯ