ОХОТА ПУЩЕ НЕВОЛИ
Неосторожное обращение
Охотники работали от госхоза «Таймырский». В коридоре барака на Талнахе висела выколотка по латуни: олененок сосет олениху. Московский художник изобразил ей ветвистые рога, и таким образом теленок сосал у быка.
— Вот так и мы! — хмыкали охотники. — Художник-то дурачок, а картина-то со смыслом…
Вертолет закинул нас на Рассоху. Это два часа лету за Норильск, на север по Пясине.
Накануне закинули трех квартирьеров. Рассоха — это базовая точка, оттуда на лодках по участкам в тундру. Река встанет в сентябре, и вскроется в следующем июне. Июль — это время смены и отпусков.
Квартирьеры должны принять хозяйство и подготовиться к нашему приему. Они приняли и подготовились — двое встречали с мрачными харями, а третий лежал на нарах, как покойник, каковым успел сделаться.
Все выругались и стали варить чай на берегу и давить мошку́. Вечером вертолет вернулся из Норильска с ментами. Сфотографировали, описали, погрузили, допросили свидетелей. Двое в голос: выпили бутылку на троих, ссор не было, претензий не было, личной неприязни не было, а только он жаловался на жизнь и говорил, что у него депрессия и он уже вешался. И что, сам покончил с собой тремя ударами ножа в грудь? Да вот просыпаемся, а он мертвый, и нож в руке. А вы чего? А мы ничего не трогали и стали вас ждать.
Все всё понимали. Версия самоубийства всех устраивала: чтоб преступность не росла, глухарь не повис и следствие не загружать.
Здесь работали серьезные люди.
— «Вследствие неосторожного обращения с холодным оружием…» — выводил следователь.
— Так, нары помыли, пол помыли, — велел старший по участку, Салтан Цалагов, сипатый немолодой осетин.
Цалагов был крут, спокоен и справедлив. Его уважали.
— Салтан Цалагович, а с тюфяком чего, и с одеялом?..
— Ну вы чего, сами не понимаете, что все Цалагова спрашивать надо? Сними и положи в кладовую. Да посуши сначала. Новенькие приедут, заберут. Спать же можно.
Мы готовились принять баржу с сезонным припасом: соль, консервы, мука, водка и патроны.
Убить и не убить
Когда мне выдали патроны с утиной дробью пятерка, я им крутил пальцем у виска:
— Ты хоть смотришь, чего выдаешь?
— А чего тебе не нравится?
— Мне же на оленя!
— Ну, и чего?
— Пятерка же! Ты еще бекасинник выдай.
— Да тебе какая разница?
— Это тебе, дятлу, может без разницы что выписывать, а мне-то разница, как ты думаешь?
— Все берут. И ты бери, хватит базарить, слушай.
Оказалось, что разницы нет.
Револь сидит сзади на моторе, а ты на передней банке с кастрюлей патронов между ног. Дюралька подходит к плывущему через широкую воду оленю, уравнивается в трех метрах, бах! и соседнего — бах! Перезаряжаешься и продолжаешь.
Стрелять надо под основание головы, в самый верх шеи. Чтоб не попортить лишний край шкуры и килограмм мяса. На такой дистанции дробь с пыжом летит как кулак.
Олень опускает голову в воду и всплывает боком. Воздух в жирной шерсти и вздутый кишечник держат его на плаву. Речное течение в плоской тундре почти стоит, сплывают туши медленно.
Иногда переправляется огромный табун и «строит мост» — передние уже выходят на берег, а задние еще не вошли в воду. Тогда может не хватить патронов. Один патрон — один олень. Промахов здесь нет.
Жадничать нельзя. Во-первых, всех оленей надо собрать и привезти на берег. Во-вторых, всех надо за сегодня обработать.
На веревочный поводок нанизано десять двухметровых отрезков с затяжными петлями на концах. Сбрасывая тихий газ, Револь подводит дюральку впритирку к оленьей туше. Не слишком перегибаясь через борт, ты чалишь оленя за ногу или рог. И, держа поводок в руке или привязав к банке, вы буксируете этого оленя до следующего, зачаливая и его к связке. Когда набирается десяток, лодка упирается в связку носом и на полной мощности толкает плот к берегу.
Стрелять можно только выше по течению. Чтоб в результате вытолкать их к себе на точку. Сплывают вниз, толкаешь вбок. Против течения ты их не вытянешь. Медленное оно медленное, но и подвесной «Вихрь» не буксир.
По инструкции стрелять положено в ассортименте. Столько-то быков, столько-то важенок, по стольку телят первого и второго года. На самом деле охотник бьет рогачей побольше. Платят с килограмма мяса. Пожелания биологов насчет сохранения пропорций стада все имели в виду.
Олень красивое животное, и голова у него красивая, и глаза, у теленка этой весны головка как у кошки, у важенки средняя, матерый рогач куст над головой несет, и вот они пытаются в последние секунды отвернуть, уйти, и молча, не спастись, а ты целишься точнее и равновесие в лодке удерживаешь, и злоба возникает, что они еще мешать тебе пытаются. Не злоба, но легкое раздражение наготове, негативная реакция на любое их поведение.
…С песцом зимой легче. Снегоходов еще практически не было. Редко кто достал себе «Буран». Путик обходили на лыжах. Капканы по маршруту то есть. Главное не вспотеть кто потливый. Лучше куртку снять и иди себе в свитере, когда разогрелся, а то застынешь потом в мокром.
Если его плашкой прихлопнуло, просто в рюкзак бросишь. А если в капкане еще жив, лучше душить. Беречь шкурку и патрон заодно. А он тянется от тебя как можно дальше и защищается из последних сил. А тебе надо рукавицей перехватить ему шею.
И жалости никакой, одна деловитость. Работа такая.
…Но бить котиков на Командорах я не полетел, как хотел. Дубиной по носу на лежбище? Спасибо за охоту. А мотыгой по черепу на пляже не хотите получить?
Разделка
На берегу стоят вешала́ — навес с поперечными балками на высоте поднятых рук. Под балками висят на крюках за задние ноги оленьи туши, ждут на ветерке-холодке вывоза.
Полоска плоского берега перед ними выстлана досками. На доски выволакивают из воды добытых оленей и раскладывают в ряд.
Сначала надо пройти ряд с топором и плашкой и отрубить им головы. Плашка — это чурочка с вбитой для переноски скобой. Головы откладываются отдельно.
Потом кончиком ножа вскрывается брюшина и выпускается бутор — все внутренности. Они грузятся в носилки, легкие вырываются за трахею и кидаются к кишкам. Носилки относятся в яму.
Сердце надрезается и очищается от остатков крови, от печени отделяется желчный пузырь, сердце и печень кидаются по разным ящикам.
Голяшки с копытами отрезаются, нож проходит суставы через хрящи и связки, ножки выкидываются в те же носилки с бутором.
Затем центральный разрез продолжается до среза шеи вверх и нижнего отверстия вниз, и от него четыре надреза по внутренней длине ног. Ножом аккуратно подрезаешь связующие пленки, крепящие шкуру к мышцам. И надавливаниями кулака отделяешь шкуру от туши, словно отлепляешь марку от конверта.
Обдирать удобнее уже на весу, вдев крючья над суставами задних ног и повесив под балку. Чулки — шкуру с ног, это камус, снимают отдельно. Лобик с головы, род скальпа, — отдельно. Их надо аккуратно сложить в стопу, пересыпав крупной солью для сохранности.
Осталось вырезать из голов языки — отдельно, и вырубить из черепов рога с прилегающим куском кости.
Жесткая оленья шерсть тупит нож мгновенно, все время приходится точить.
Руки и нож ополаскиваешь в воде, от ледяной воды руки немеют, лимфа разъедает мельчайшую ссадинку в незаживающую ранку, на ночь мажешь руки техническим вазелином и кряхтишь.
В первый день от этой работы мутит и тошнит.
Через месяц я вдруг поймал себя на равнодушной мысли, что точно так, теми же действиями, могу разделать и человека. Отделить голову, выпотрошить, печень налево, сердце направо, кишки в яму. Ничего особенного в работе палача нет. Ополоснуть руки, вытереть о штаны, закурить, уже позвали:
— Миша, иди чайку хватанем! — Револь заварил и сел на ящик.
Валет и типажи
Кличка «Валет» на Валерке написана. Большая буква на большом пальце, остальные на остальных. Он тощий, жилистый, кудлатый, шебутной. С такими легко и хорошо.
— Ты меня знаешь, мне деньги по фигу, — плюет и лыбится он.
— А чего работаешь?
— А из интереса. Чтоб по-нормальному.
На разделке он рвал за двоих, потный и веселый.
— Вон тот здорово хуярит! — отметили друг другу нганасаны, на неделю подключенные к процессу решением неких местных органов. Для нганасан это типа на картошку отправили. Природные тундровики, маленькие, субтильные, сто пятьдесят сантиметров на сорок килограмм. А в сопку прет по тундре, как паровоз, хрен за ним угонишься. Работают не то чтобы лениво, просто у них замедлитель в организме. Среднее между охотником и вялым овощем. В тундре жизнь такая: и торопиться некуда, и силы беречь надо небольшие, и потеть вредно. Им запрещено продавать спиртное: спиваются. Мы с нашими двумя разделили как-то свои цалаговские сто двадцать пять граммов. Со стопки у них поплыли масленые глаза, ласковые и наглые щелочки.
На Рассохе были постоянные стычки. В большой непритертой компании народ агрессивен. Смирнейший из людей, тощий и длинный щербатый колхозник Толя при всех пообещал залупистому крепышу Коту: «Еще приебешься — голову «Дружбой» отпилю. Я десятку лес валил, еще могу повалить». Кот посмотрел и стал обходить его за пять метров.
Здоровый лоб Валентинов, сто девяносто в длину и в окружности, повадился травить Петю-очкарика. Петя мелкий, и вообще бывший бухгалтер.
— Вот ты уедешь, а он — останется, — сказал Цалагов.
— Почему?
— Видел я разных людей… — неопределенно пояснил Цалагов.
В результате Валентинову с грыжей вызывали санрейс и отправили в Норильск, а Петя нормально заработал за сезон и остался.
Первым стрелком участка был Коля-большой. Коля вальяжно соблюдал свой аристократизм, в работах не участвовал, валялся с ружьем под рукой — для понта. Кинут в воздух у него за спиной бутылку и крикнут: «Колян, бутылка!» Он успевает повернуться и с одной руки разнести бутылку. У него была хорошая гэдээровская вертикалка с эжектором.
Били мы с Валеркой яму под бутор. Метр оттаявшей земли, потом полметра оттаивающей под воздухом грязи. Стоишь резиновыми сапогами на вечной мерзлоте. Потом яма заполнится оленьими потрохами, тогда засыплем. Кидаем совками грязь, а в воздухе осколки стекла брызнули.
— Урод, — сказал Валерка, вылез и принес чью-то старую тулку и две бутылки.
— Кидай обе сразу, только повыше, — велел он мне, и разбил обе бутылки почти дуплетом.
— Ничо трудного, — сказал он.
Я снимал дерн под расширение ямы. Дерн толщиной на штык лопаты, плотный и переплетенный. Его вырубаешь квадратами и вынимаешь, потом копать легко.
— Всегда ты, Миша, найдешь себе самую легкую работу, — поддел Валерка и курил, пока я дернил. Потом докурил и сделал три четверти работы.
Банька
Гигиена — это свято. Хотя условия не всегда.
Скажем, туалет. Яму сделали, загородочка: культурно. Но мошка́ совершенно отравляет процедуру. Интимные действия превращаются в ускоренное кино. Скачешь вприсядку и суетишься руками между ног, оберегая смысл жизни. Потом мчишься в бало́к и еще долго давишь и вытаскиваешь, пытаясь заглянуть.
Или мытье. Вроде и не пачкаешься. А прилетели вертолетчики вывозить туши — бог мой: благовония утюга, парфюма и свежести. А они:
— Неслабо у вас воняет, вы как вообще здесь?
Так что иногда, если жертв на горизонте не видно, можно прыгнуть в лодку и помчаться на Рассоху — в баньку. Там она всегда в полуготовности. Лучше приезжать к послеобеду: повар у Цалагова классный, и всегда остается на возможных гостей.
Поздоровались, пожали руки, перекурили впечатления у кого как охота идет, посплетничали об отсутствующих. Продраились в баньке горячей водой. Выпили под обед по сто двадцать пять граммов — это Цалагов норму установил, он так и делит: бутылку на четверых. И поехали восвояси.
— Вы там найдете ехать куда? — напутствовал Цалагов. — Ночь если чего, осторожней.
У Цалагова в прошлом году брат утонул. В ветер поехал и утонул.
Как пишется, «мотор взревел», пять лампочек Рассохи съехали назад и тьма их съела: холмик какой закрыл. И вот тогда оказалось, что не видно абсолютно ничего ни с какой стороны. С носа я еле угадываю Револя на корме.
Облачность плотная, ночь безлунная, тундра темная. Куда мчимся? Где повороты? А если на берег выскочим, порвем дно, погнем винт? А если бревно плывет и поймаем — конец: пробьет лодку. Мы и от доски опрокинемся на скорости.
Валерка наш резвый шапку глубже натянул, в ватник закутался и закурил, пригнувшись. Ему все по фиг дым.
— Мне за твоим огнем вообще ничо не видно! — нервничает Револь.
— Хасанов, а ты почему Револь? — в сотый раз достает Валерка.
— Родители назвали, сокращенное «Революция».
— А. А я думал — «револьвер» без дула.
Довольно глупо утонуть, предварительно помывшись, вслух думаю я, и всем это кажется очень смешным.
Тонут здесь за милую душу. Вот Лисицын весной пьяный вышел на лед и стал каблуком ямку пробивать — напиться они захотели. Оп! — и нет Лисицына, ахнул солдатиком под лед, и больше никто не видел.
— Надо было свечку на окне оставить, — бухтит Револь. — Хрен чо увидишь…
— Ага, и бало́к спалить? — раздражается Валерка. — Чо ты такой бздиловатый, рули давай.
Вообще ничего не видно. Где берег, где река, чернота со всех сторон. Ни малейшего намека на линию горизонта. Никаких признаков линии берега.
Вокруг лодки бурлит и мчится пенная вода. И лодка в кольце этой белой несущейся воды неподвижно находится в центре непроницаемого черного пространства. Рев мотора, тугой шорох струй, и лодка никуда не перемещается в космической пустоте, как во сне.
Это действует на нервы. Теряешь ориентацию. В груди холодок.
Вообще у каждого есть спасательный жилет. Эти оранжевые жилеты валяются под нарами. Их никто никогда не надевает. Это своя этика, кодекс приличия, нормальное поведение. В госхозе все при оформлении расписывались за технику безопасности и за жилеты.
— Где-то здесь поворот… — кряхтит Револь.
— Я скажу! Я знаю когда! — Валерку не проймешь.
Вообще именно так в тундре и исчезают. Вышел из точки А и не прибыл в точку Б. В этой воде не поплаваешь, температура не та и одежда утянет. Дно — метровый слой ила поверх вечной мерзлоты. Искать некому и неизвестно где.
Я даю обет всегда надевать жилет и никогда не садиться в лодку ночью. Все молчат и таращатся в этот полярный вариант тьмы египетской.
— Давай-давай! — подбадривает Валерка нормальным голосом. — Правее давай! Сейчас за поворотом уже близко!
Этого человека нельзя не любить, с ним спокойно в огонь и в воду, не пропадешь.
— Сбавь-ка газ! — командует он.
— Зачем?
— Делай как я сказал.
Сквозь свое тарахтенье мы различаем лай двух наших собак.
В расчетное время лодка шуршит и тычется носом в берег.
Мы растапливаем печь и варим чай. Страхи кажутся смешными, дорога как дорога, нормально доплыли.
— А я уж думал, пиздец, — говорит Валерка. — Хер я еще ночью поеду.
Мусорная рыба
Я всю жизнь думал, что не люблю рыбу. Потом оказалось, что я не люблю мусорную рыбу.
Когда впервые я попробовал Степиной, повара с Рассохи, ухи из нельмы и котлет из нельмы, я глупо млел от удовольствия. Вкус передать не могу — «сьписьфисцкий», лизать и чмокать.
На своей точке стояла сеточка в сторонке у берега, и раз в день одну-две рыбины из нее доставали: чир, подчирок, нельма, кижуч. Хошь вари, хошь жарь, хошь ешь так. Жарить глупо — родной вкус пропадет. Одну в кастрюлю, другую на стол.
Субудай, он же малосол: снял из разреза малые потроха, нарезал ломти в два пальца, посолил, посыпал накрошенным чесночком. Можно спрыснуть уксусом, от него острей и еще мягче, но грубит родной вкус. Через два часа готово. Если невтерпеж, можно через сорок минут.
Лучшей закуски под стопку вообще человечество не изобрело.
А когда по холоду берешь мороженую, ее строгаешь ножом и потребляешь с заправкой, пока в завитушке ледок не распустился, чтоб холодок уже на языке таял и проявлял вкус. Необыкновенно.
…Когда много лет спустя я пригласил редактора своей первой книги в дорогой ресторан и заказал среди закусок балык, и подали в селедочной тарелке лесенку жидких ломтиков, ну так у нас такие обрезки было принято сбрасывать со стола ребром ладони на пол для собак. Не говоря о свежести. И вызывающей хохот цене шизофреников.
При складе
Боря достал «Буран». Покупку привезли на вертолете. И теперь он прибыл в гости. А поговорить!
— А теперь запросто, — с небрежной радостью говорит он.
Поехали кататься. Фантастика, конечно. Летит, как три чемпиона мира по лыжам. Ветер лицо сечет! Боря в очках, я морду ему в спину.
— А поехали Саню проведаем, Лида его может как раз хлеб напекла!
Через час в стороне от реки — нефтебаки на бугре.
— А давай к Володе заедем!
На лыжах ты до Володи два дня идти будешь. Он тут при складе черт-те сколько лет, его все старожилы знают.
— Буран купил, — ходит вокруг и щупает Володя. — Сколько отдал? Очередь долго ждал? Дай проехать! — И с тонким рокотом бензопилы закладывает вираж по белой реке.
— В гости заходите, — приглашает он. Он кряжистый, рукастый сорокалетний мужик, голос зычный, волос в проседь, пальцы в синей росписи.
— Да мы к Сане едем, — отказывается Боря.
— Да чо вам Саня, — в Володином голосе появляется просительность, он смотрит в сторону, пересиливая себя. — Посидим у меня, баба на стол накроет.
— Жена-то как? — спрашивает Боря.
— Скучно ей, — Володя жмет плечом, вздыхает и сплевывает. Он явно обуреваем чувствами, показывать неприлично, а скрывать сил нет.
— В том году как с материка ее привез, поначалу-то ничего было. Интересно, тундра, олень, гуси полетели. А как снег и темно, тоскливо ей, конечно. Поначалу-то. Я еще уйду, по путику или в хозяйстве чего, возвращаюсь — она сидит и плачет. Волки подошли, воют, страшно ей. Баба. Она ж молодая, с людьми привыкла. Заходите.
В холодной хозяйственной половине — ряды распластанной рыбы на веревках, шкаф с пушниной, припас в мешках и ящиках. Ступеньки вверх — жилая комната. Половики, мебель, приемник.
— Катя, на стол собери, гости у нас.
Женщине меньше тридцати, очень толстая, но по-простому миловидная даже. На заплаканном лице такая жажда семьи, детей и нормальной жизни, такое пронзительное желание нормальной женской человеческой жизни, что почти больно смотреть.
Чего не понять. Замуж не брали. Крутой мужик с Севера, с деньгами немереными, с планами купить потом дом на юге и жить на зависть. Север, красоты, простор, еще денег подкопить. Дежурный вариант.
Мы распиваем бутылку, едим борщ и пирог с мясом и говорим, говорим сплошные комплименты хозяйке, Катя оттаивает, начинает улыбаться, шутливо шлепать мужа по руке, шутливо ругаться, сколько еще ждать переезда на материк, хватит им и маленького дома. Мы уважительно хвалим Володины достоинства, которые тут же придумываем.
На крыльце прощаемся без Кати. Володя благодарит нас за гости. Мы благодарим его. Небо из серого сделалось гаснуще-темно-серым, пространство темнеет, свет в основном от белого снега.
— Ты уже здесь сколько лет-то? — говорит Боря. — Валил бы на материк. Деньги-то уже есть, хватит на жизнь, поди?
— А на материке-то чего?
— Да склад этот от геологов давно не нужный, сто лет законсервирован. Нелегко тебе годами-то здесь жить-то так.
— Чего, нормально я живу, — осмысленно говорит Володя. — Песца бью, чай пью, бабу ебу. — И мочится с крыльца в снег.
Паучок
Вот после этого я с охотой завязал. Как отрезало. Не то желание исчезло, не то воздух вышел.
Я когда-то любил охотиться. В шестом классе отец впервые взял меня на гусей. А в седьмом подарил малопульку. Однозарядка 5,6 мм, шестнадцать пятьдесят в культмаге по охотбилету, нереальная мечта. Из этой мелкокалиберки я с первого выстрела метров за двести убил дрофу. Правда, дрофа стояла. И двух королевских уток метров за полтораста, они у края болотца плавали. Я хорошо стрелял.
Я читал брошюрки, сколько корпусов упреждения нужно брать по летящей крякве или взметнувшемуся из зарослей чирку. И мечтал о настоящей охоте — на горного барана или медведя.
Опять же — кумир эпохи был Хемингуэй. Он охотился в Африке на буйволов и львов. Это входило в идеал мужественного героя.
…И вот иду я пустым проулком, а по солнечному асфальту семенит наперерез паучок, и как раз у него здесь назначено место встречи с моей шагающей ногой. И не в том дело, что я его не раздавил. А в том, что остановился, закурил, смотрел, как он ловко влез в щель меж кирпичей, и думал печально, что не хотел бы убить его, и приятно, что он пошел жить дальше. Что за хрень сю-сю, я не буддист. Но если делал я в жизни черное нехорошее дело, так это убивал на промысле.
Много лет спустя я купил для тренировки хорошую воздушку и сдуру решил, что буду из форточки стрелять по воробьям. И вот прицелился я в воробья, а он сидит на ветке серенький и живой. У меня сердце упало от тоскливой гадливости к себе. И вспомнил я паучка, на материке летом после промысла. Город не помню, улицу тем более, не помню куда зачем шел, его помню.
Я поздравил себя с тем, что не заплакал вслед воробью, унесшему с собой мою любовь, и стал стрелять по крышкам от бутылок.
Я презираю охоту. Когда много убивал, и знаешь, что можешь, знаешь как, и как это просто, то хочется по возможности этого не делать, и жизнь каждой твари ты любишь как свой ей подарок. Больше отрады дарить жизнь, чем отнимать. Если сознаешь свою власть убить — то не убить это дважды поступок, дважды действие. Хотя я допускаю, что сначала надо насытить в себе жажду убийства…
Охотники-любители для меня унтерменши. Убийство для развлечения и оправдательный лепет о «спорте». Инстинкт охотиться и убивать заложен в любом плотоядном животном. Цивилизация лишает его выхода. Охота — это сублимация, эрзац, экстрим, искусственные проблемы, игра с убийством. Игры взрослых мальчиков. Суррогат настоящей жизни.
Утка тебя не убьет. Что может лев против хорошего стрелка с хорошим стволом. Если ты знаешь, что можешь убить — зачем ты убиваешь? Что кабан тебе сделал, он просто хотел жить?
Желающим мужских ощущений — пожалуйста на стажировку в убойный цех мясокомбината. Ознакомьтесь с отрезанием голов и взрезанием глоток на конвейере, в перерыве попейте там же чаю с бутербродом, и успокойтесь.
Честные чувства — в американской дуэли. По стволу, по обойме, и по сигналу — с двух концов в рощицу: кто кого. О. Это да.
Вот автомат в руках вызывает приятное желание уложить прохожего прицельным выстрелом со спортивной дистанции. Это же не животное.
Я думаю, это потому что жизнь такая. Агрессивная.
А паучок был хороший.