Часть 5
Министр в плохом настроении, и верная помощница всячески старается ему услужить. Настроения министра действуют на Эрмиону, как волна, поднятая моторным катером, на находящихся поблизости медуз. Во-первых, он — она это знает — терпеть не может, когда его вытаскивают по воскресеньям в кабинет: это нарушает столь ценимые им дни отдыха с миссис Хаффенреффер и всем семейством, которые они проводят либо в Балтиморе, где в конце сезона играет команда «Ориол», либо в Рок-Крик-парке, где они гуляют с детьми, которые носятся по парку, — все, кроме трехгодовалой девочки, которую все еще приходится возить в коляске. Мисс Фогель не может ревновать его к жене и к семье, поскольку они составляют невидимую часть его, столь же невидимую, как те части, что скрыты под синим костюмом и трусами. Но мысленно она иногда сопровождает его, живописуя его более раскованным, не министром, а мужем, не сражающимся напряженно с тенями, возникающими в его загроможденном угловом кабинете. Эрмиона интуитивно чувствует, что теперь, когда влажная летняя жара наконец отступила и широкие листья американских и простых платанов на Молле приобрели благородно-утомленную окраску, министр жаждет быть на воздухе. Она это чувствует по напряжению, надувающему спину его очень темного пиджака. В Америке работающие мужчины раньше обычно носили синие или коричневые костюмы, — папа целую неделю выходил из дома на Плезант-стрит и садился на троллейбус в одном и том же коричневом в полоску костюме с жилетом, — теперь же единственный серьезно воспринимаемый цвет — это черный или темно-синий, почти черный, в знак траура по ушедшим дням дешевой свободы.
Последнее время министра мучили частые и широко освещаемые в прессе провалы в обеспечении безопасности аэропортов. Такое впечатление, словно каждый ничтожный репортеришка и стремящийся попасть в заголовки газет демократ — член палаты представителей жаждет победоносно положить под замок победоносно размахиваемые ножи, дубинки и заряженные револьверы, благополучно прошедшие сквозь рентгеновские лучи в багаже при пассажире. Они оба — министр и его помощница — стояли рядом со Службой безопасности, медленно гипнотизируемые бесконечной чередой призрачных внутренностей чемоданов, сияющих искусственным ядовито-зеленым, телесно-персиковым, закатно-красным и полуночно-синим цветом металла. Ключи от автомобиля и от дома, разложенные словно карты на кольцах или маленьких цепочках, или сувенирных вещицах; немигающий пустой взгляд очков для чтения с проволочной оправой, лежащих в футлярах из ткани; молнии, похожие на скелеты миниатюрных змей; пригоршни монет, рассыпанные по брючным карманам; собрания золотых и серебряных украшений; воздушный ряд дырочек в кроссовках и туфлях; маленькие металлические кнопочки и рычажки в будильниках для путешественников; фены, электробритвы, переговорные устройства, миниатюрные камеры — все это излучает темно-синие диатомы под пробегающими бледными катодными лучами. Нет ничего удивительного в том, что смертельное оружие снова и снова проплывает мимо глаз, остекленевших от восьмичасового разглядывания двухмерных изображений упакованного вооружения в поисках зловредной опухоли, выискивания внезапно возникшего абриса смертоносного намерения в океаническом потоке повседневного однообразия американских жизней, выпаренных до крупиц, — всего, что необходимо для нескольких дней пребывания в другом городе или штате в материальном комфорте, являющемся нашей ненормальной нормой всюду и везде. Пара маникюрных ножниц или вязальных спиц — это будет замечено и конфисковано, тогда как четырехдюймовые ножи проходят незаметно, принятые за язычки для обуви, а маленький револьвер, в основном состоящий из твердого пластика, проскальзывает прилепленным к оловянной мисочке для каши, которую — если ее темный вид вызовет сомнение — везут младенцу на предстоящие завтра в Де-Мойне крестины. Инспекция всегда заканчивается — должна заканчиваться — тем, что министр похлопывает плохо оплачиваемых сторожевых псов в форме по плечу и говорит, чтоб они старались: они же защищают демократию.
Он отворачивается в своем черном костюме от залитого светом окна, выходящего на Эллипс и на Молл — эти затоптанные луга, где пасутся овцы-граждане в своих спортивных костюмах, разноцветных шортах и туфлях для бега, похожих на космические корабли из комиксов тридцатых годов.
— Я вот думаю, — признается министр Эрмионе, — не следует ли вернуть оранжевый цвет тревоги Средне-Атлантическому району.
— Прошу прощения, сэр, — говорит она, — но я разговаривала с сестрой в Нью-Джерси, и я не уверена, знает ли народ, что надо делать, когда поднимается уровень тревоги.
Министр какое-то время это пережевывает своими мощными непослушными мускулами щек, затем заявляет:
— Нет, конечно, но власти знают. Они поднимают свои уровни, и у них есть целый список чрезвычайных мер.
Однако, произнося эти заверения, он чувствует раздражение, — Эрмиона видит это по тому, как сужаются его прекрасные глаза под бесспорно мужскими, но красиво очерченными черными бровями, — от того, какая существует пропасть между ним и мириадом чиновников, эффективных и безразличных, коррумпированных и честных, которые подобно обтрепанным концам нервов то контактируют, то нет с обширной, медлительной, беспечной публикой.
Эрмиона беспомощно говорит в утешение:
— Но мне кажется, людям действительно нравится, когда целый правительственный департамент, занимающийся их внутренней безопасностью, предпринимает какие-то шаги.
— Моя беда в том, — в свою очередь, беспомощно выпаливает министр, — что я слишком люблю эту проклятую страну и не могу представить себе, почему кто-то хочет ее разрушить. Что эти люди предлагают взамен? Больше власти Талибану — больше свести на нет женщин, больше взрывать статуй Будды. Муллы в Северной Нигерии говорят людям, чтобы они не разрешали делать детям прививки от полиомиелита, а потом парализованных детей привозят в оздоровительные клиники! Родители, преодолев все местные суеверия, привозят их туда, лишь когда они уже полностью парализованы.
— Они боятся утратить нечто такое, что ценно для них, — произносит Эрмиона с трепыханием, подойдя к новому уровню интимности (а эти уровни неуловимы и устанавливаются в соответствии с правилами приличия, существующими в этой исконно республиканской и христианской администрации). — Столь ценно, что они готовы пожертвовать своими детьми. В нашей стране это тоже существует. Маргинальные секты, куда обаятельный вождь не дает проникнуть здравому смыслу. Дети умирают, потом родители рыдают в суде и их оправдывают — они сами такие же дети. Это ужасно, что взрослые имеют право дурно обращаться с детьми. Откровенно говоря, я рада, что у меня их нет.
Это что — выступление подсудимого в суде? Жалоба на то, что хоть они и стоят вместе в начале прекрасного воскресного дня в столице величайшей нации на Земле, она — старая дева, а он — женатый мужчина, обязанный согласно обетам своей религии духовно и законно быть с матерью своих детей? А это должны были бы быть ее дети. Работая в национальном правительстве, проводя по двенадцать — четырнадцать часов в день в одной комнате или в соседних комнатах, они составляют такое же единое целое, как если бы были законно женаты. В сравнении с Эрмионой жена едва знает его. Эта мысль приносит Эрмионе такое удовлетворение, что она быстро стирает с лица случайно появившуюся улыбку.
— Черт побери! — взрывается министр: мысль его, следуя своим ходом, набрела на больной вопрос, который привел его в кабинет в день положенного отдыха. — Ненавижу терять ценное приобретение. У нас так мало своих людей в мусульманской общине — в этом одна из наших слабостей, поэтому они и ловят нас со спущенными штанами. У нас нет достаточно людей, говорящих по-арабски, и половина тех, что у нас есть, не думают так, как мы. Странная штука — язык: он делает их почему-то слабоумными. Возьми их болтовню по Интернету: «Небеса разорвутся в клочья ниже Западной реки. И прольется свет». Что — черт побери! — это значит? Извини меня за такой язык, Эрмиона.
Она бормочет, извиняя его и тем самым устанавливая новый уровень интимности.
А он продолжает:
— Проблема в том, что это наше приобретение хитрит с нами, слишком много карт держит в своих руках. Он не следует установленной процедуре. В его воображении происходит великое разоблачение и захват — как в фильмах, и главное действующее лицо, угадай, кто? Он сам. Мы знаем о канале, по которому поступают деньги во Флориду, но коммивояжер исчез. Он и его брат владеют магазином, торгующим уцененной мебелью в Северном Нью-Джерси, но там никто не отвечает ни по одному телефону и не подходит к двери. Мы знаем про грузовик, но не знаем, где он находится и кто водитель. Есть команда взрывников — мы поймали двоих из четверых, но они молчат, или же переводчик не переводит нам то, что они говорят. Они покрывают друг друга — даже те, кто у нас на содержании, так что собственным рекрутам нельзя больше доверять. Это черт знает какая неразбериха, а в воскресенье утром, знаешь ли, у нас будет труп!
В их родной Пенсильвании — она знает — людям можно доверять. Доллар там по-прежнему доллар, обед по-прежнему обед, сделка по-прежнему сделка. Роки выглядит, как и должно, боксером, а беспринципные мужчины курят сигары, носят клетчатые костюмы и часто подмигивают. Она и министр далеко отошли от этого края доброй искренности, стоящих в ряд домов с номерами на цветном стекле в окошечке над дверью, — края сыновей углекопов, становящихся звездами-защитниками в футболе, свиных сосисок, плавающих в собственном жиру, и студня из свиных обрезков в кленовом сиропе, — эта еда не претендует на отсутствие смертельно опасного холестерола. Эрмиона жаждет утешить министра, прижаться к нему своим стройным телом, сделав из него припарку, которая снимет боль гнетущей ответственности; ей хочется прижать к себе эту мясистую тушу, натягивающую de rigueur черный костюм министра, и покачать на своих крепких бедрах.
Вместо всего этого она спрашивает:
— А где этот магазин?
— В городе под названием Нью-Проспект. Никто никогда туда не ездит.
— Моя сестра там живет.
— Да? Ей следует уехать оттуда. Там полно арабов — так называемых американцев арабского происхождения. Старые фабрики привлекли их, а потом постепенно закрылись. Если дело и дальше так пойдет, Америка ничего не будет производить. Кроме фильмов, которые с каждым годом становятся все бессвязнее. Мы с Грейс — ты ведь знакома с Грейс, верно? — любили смотреть фильмы, все время ходили в кино, пока не появились дети и не пришлось нанимать для них сиделок. Джуди Гарланд, Кирк Дуглас — они выдавали хороший честный товар, каждое их выступление на сто десять процентов. А теперь только и слышишь про этих недоростков актеров — женщинам больше не нравится, когда их называют актрисами, теперь все актеры, — что они водят машины в пьяном виде, да кто забеременел вне брака. Глядя на них, эти бедные черные девчонки считают, что так здорово дать миру младенца без отца. За исключением Дяди Сэма. Он оплачивает их счета, не получая за это благодарности: они имеют право на социальное обеспечение. Если что-то и не в порядке в нашей стране — а я не говорю, что это так, если сравнить с любой другой, включая Францию и Норвегию, — так это то, что у нас слишком много прав и недостаточно обязанностей. Ничего, когда Арабская Лига завладеет страной, народ узнает, что такое обязанности.
— Совершенно верно, сэр. — «Сэр» было произнесено, чтобы напомнить ему о самом себе, о его обязанностях в данном чрезвычайном положении.
Он услышал ее. И, снова повернувшись к окну, мрачно разглядывает по-воскресному спокойную столицу с Тайдал-Бэсин вдали и гладкой белой шишкой, похожей на обсерваторию без дырки для телескопа, — памятником Джефферсону. Люди винят теперь Джефферсона за то, что он не отпускал рабов и имел детей от одной из своих рабынь, но они забывают об экономике того времени и о том, что Салли Хеммингс была очень светлой. «Бессердечный город, — думает министр, — хитросплетение ускользающей власти, разброс огромных белых зданий словно поле айсбергов, потопивших „Титаник“».
Он поворачивается и говорит своей помощнице:
— Если эта штука в Нью-Джерси взорвется, я больше не буду сидеть в доходных советах директоров. Не буду получать жалованье спикера. Не получу аванса в миллион долларов за мои мемуары. — Это было признание, какое мужчина должен делать только своей жене.
Эрмиона в шоке. Он так сблизился с ней и так упал в ее глазах. Она говорит ему не без колкости, пытаясь заставить этого красивого, самоотверженного слугу народа прийти в себя:
— Господин министр, ни один человек не может служить двум хозяевам. Одним таким был Маммон; было бы слишком самонадеянно с моей стороны назвать другого.
Министр понимает намек, моргает удивительно светлыми голубыми глазами и изрекает:
— Благодарение Богу, что ты существуешь, Эрмиона. Конечно же. Забудь про Маммона.
Он усаживается за свой скромный стол и начинает неистово набирать, позвякивая, тройные номера кода на электронной консоли, затем откидывается на спинку своего эргономически правильно созданного кресла и рявкает в свой переговорник.
Эрмиона обычно не звонит по воскресеньям. Она предпочитает это делать по рабочим дням, когда знает, что Джека скорее всего там не будет. У нее никогда не получалось разговора с Джеком, что слегка обижало Бет: казалось, будто Эрмиона унаследовала нелепые лютеранские и антисемитские предрассудки родителей. А кроме того, пришла к выводу Бет, в рабочие дни у ее «большой» сестры появляется оправдание, будто на ее другом телефоне замигал красный свет, когда она считает, что Бет слишком уж разговорилась. Но сегодня она позвонила, когда в церквах еще звенели колокола, и Бет рада была услышать ее голос. Ей хотелось поделиться с сестрой добрыми вестями.
— Эрм, я села на диету и всего за пять дней потеряла двенадцать фунтов!
— Первые фунты легче всего терять, — говорит Эрмиона, всегда занижая все, что делает или говорит Бет. — Вначале ты лишь теряешь воду, которая потом вернется. Настоящее испытание приходит, когда ты видишь разницу и решаешь обожраться на празднестве. Кстати, это не диета Аткинса? Говорят, она опасна. На него собирались подать в суд тысяча людей, потому его внезапная смерть и вызывает подозрение.
— Это всего лишь диета на моркови и сельдерее, — сообщает ей Бет. — Как только мне хочется пожевать, я беру одну из этих мини-морковок, которые теперь везде продают. Помнишь, как морковку привозили в Филли с делавэрских ферм на грузовиках — она была связана букетами вместе с грязью и песком? Ох, до чего же было противно, когда я откусывала морковку и песок попадал мне в рот, — хруст даже в голове отдавался! А теперь с этими крошками нет такой опасности: их, должно быть, привозят из Калифорнии и очищают до определенного размера. Единственная беда: если они слишком долго находятся в запечатанном пакете, то становятся скользкими. А с сельдереем беда в том, что съешь пару стеблей, и во рту образуется клубок ниток. Но я решила не отказываться от него. Бог знает насколько легче есть печенье, но каждый кусок пополняет калории. Я в ужасе прочитала на пакете, что каждая печенина дает сто тридцать калорий! А напечатано это так мелко, просто дьявольски мелко!
То, что Эрмиона до сих пор не прервала разговора, кажется странным: Бет знает, что болтовня о том, как обходиться без еды, может наскучить, но это все, о чем ей приходит в голову поговорить, и то, что она произносит это вслух, удерживает ее на диете, не позволяет отступить, несмотря на полуобморочные состояния и боли в желудке. Ее желудок не понимает, почему она так поступает с ним, почему так его наказывает, он не знает, что многие годы был ее злейшим врагом, лежа у нее под сердцем и взывая, чтоб его наполнили. Кармела не желает больше лежать у нее на коленях — она стала такая нервная и раздражительная.
— А как Джек ко всему этому относится? — спрашивает Эрмиона.
Голос ее звучит ровно и серьезно, она чуть задыхается и говорит торжественно, взвешивая каждое слово. Они бы обе похихикали над этой перспективой появления новой, стройной, презентабельной сестры, как хихикали в своей комнате в доме на Плезант-стрит, радуясь жизни. А Эрмиона, став более серьезной и прилежной в изучении наук, перестала хихикать — она обнаружила, что ей стало труднее быть веселой. «Интересно, — думает Бет, — не в этом ли причина, что она так и не нашла себе мужа: Эрм не умеет заставить мужчину забыть о своих неприятностях. У нее нет ballon, как говорила мисс Димитрова».
Бет понижает голос. Джек читает в спальне и, возможно, дочитался до того, что заснул. В Центральной школе снова начались занятия, и он согласился прочесть курс о правах и обязанностях граждан, сказав, что ему нужно больше знать об этих детях, которым он должен давать советы. Он утверждает, что они отдаляются от него. Он утверждает, что стал слишком стар, но это в нем говорит депрессия.
— Он мало об этом говорит, — сообщает она Эрмионе в ответ на ее вопрос. — Мне кажется, он боится сглазить. Но ему не может это не нравиться — я ведь делаю это для него.
Эрм спрашивает, снова все перечеркивая:
— А это хорошая мысль — делать что-то, потому что ты считаешь, этого хочет твой муж? Я просто спрашиваю — я ведь никогда не была замужем.
Бедняга Эрм, должно быть, это у нее всегда на уме.
— Ну, ты… — Бет прикусывает себе язык: она чуть не сказала, что Эрмиона все равно что замужем за этим твердолобым полузащитником, своим начальником, — ты мудрая, как любая женщина. Я ведь соблюдаю диету и для себя тоже. Я чувствую себя намного лучше, хотя спустила всего двенадцать фунтов. Девушки в библиотеке видят разницу — они очень меня поддерживают, хотя я не представляю себе в их возрасте, что я могла бы растолстеть. Я сказала, что хотела бы помочь им расставлять книги, вместо того чтобы сидеть на моем толстом заду за столом и открывать «Гугл» для детей, слишком ленивых, чтобы самим его открыть.
— А как Джеку нравятся изменения в его диете?
— Ну, я стараюсь ничего не менять для него, по-прежнему даю ему мясо и картофель. Но он уверяет, что предпочел бы есть простые салаты вместе со мной. Чем старше он становится, говорит он, тем омерзительнее ему еда.
— Это в нем сидит еврей, — отрезает Эрмиона.
— Ой, не думаю, — несколько высокомерно произносит Бет.
После этого Эрмиона умолкает, так что Бет думает, не прервалась ли связь. Террористы взрывают нефтяные трубы и электростанции в Ираке — на свете не осталось ничего, что было бы в полной безопасности.
— Как там у вас погода? — спрашивает Бет.
— Все еще жарко, когда выходишь на улицу. Сентябрь в нашем округе еще может быть душным. На деревьях не появляются все оттенки красок, какие мы видим в дендрарии. Лучшее время года здесь — весна, когда вишня цветет.
— А я, — говорит Бет, и в это время ее изголодавшийся желудок так дает о себе знать, что она хватается за спинку кухонного стула, чтобы не упасть, — почувствовала сегодня в воздухе осень. Небо такое абсолютно чистое… — «Как было одиннадцатого сентября», — хотела она сказать, но умолкла, подумав, что может быть нетактично упоминать помощнице министра внутренней безопасности об этом сказочно голубом небе, ставшем мифом, божественной иронией, частью американской легенды, подобно красному свету, излучаемому ракетами.
Должно быть, у них родилась одна и та же мысль, так как Эрмиона спросила:
— Помнишь, ты упоминала о молодом американце арабского происхождения, к которому проявил интерес Джек и который, вместо того чтобы последовать совету Джека и поступить в колледж, получил права водить грузовик, потому что так велел ему имам из его мечети?
— Смутно помню. Джек уже какое-то время не вспоминал о нем.
— А Джек тут? — спрашивает Эрмиона. — Я не могла бы с ним поговорить?
— С Джеком? — Она никогда прежде не выражала желания разговаривать с Джеком.
— Да, с твоим мужем. Пожалуйста, Бетти. Это может быть важно.
Значит, по-прежнему «Бетти».
— Как я уже говорила, он, возможно, спит. Мы ходили прогуляться, чтобы подвигаться. Движение столь же необходимо, как и диета. Это подтягивает тело.
— Пожалуйста, пойди посмотри.
— Не спит ли он? Может, я передам ему это потом? Если он сейчас спит?
— Не думаю. Я предпочла бы поговорить с ним сама. А мы с тобой поболтаем на неделе, когда ты смотришь свой сериал.
— Я тоже это бросила: для меня это слишком связано с едой. И потом все действующие лица путаются у меня в голове. Пойду посмотрю, спит ли он. — Она озадачена и усмирена.
— Бетти, если он спит, не могла бы ты разбудить его?
— Я бы не хотела этого делать. Он так плохо спит ночью.
— Мне необходимо спросить его кое о чем немедленно, дорогая. Это не может ждать. Извини. Только один-единственный раз.
Вечно ведет себя, как старшая сестра, которая знает больше Бет и говорит ей, что надо делать. В очередной раз прочитав ее мысли даже по телефону, Эрмиона мягко предостерегает Бет голосом, похожим на голос их матери:
— А теперь, что бы ни случилось, не бросай диеты.
В воскресенье Ахмад боится, что не сможет заснуть в свою последнюю в жизни ночь. Комната, в которой он находится, незнакома ему. Здесь, заверил его шейх Рашид, стоя с ним раньше в этой комнате, никто не сможет его найти.
— А кто меня станет искать? — спрашивает Ахмад.
Его маленький худенький ментор — Ахмаду кажется странным, когда они стоят сейчас так близко друг к другу, что он стал настолько выше своего учителя, который во время занятий Кораном казался выше благодаря стулу с высокой спинкой, расшитой серебряными нитями, — быстро, категорично пожал плечами. Этим вечером вместо обычного затканного переливающегося кафтана на нем был серый, западного стиля костюм, словно он оделся для деловой поездки к неверным. Чем иначе объяснить то, что он сбрил бороду, свою тщательно подстриженную бороду с вкраплениями седины? Ахмад увидел, что она скрывала ряд маленьких рубцов, оставшихся на его восково-белой коже от какой-то болезни, искорененной на Западе, но подхваченной им в детском возрасте в Йемене. Эти шрамы выявили нечто неприятное в его лиловых губах — губах недоброго мужчины, что не было заметно, когда они двигались так быстро, так обольстительно в окружении волос. На голове шейха не было тюрбана или его кружевной белой ‘amāma — отступающая линия волос ничем не была прикрыта.
Усохший в глазах Ахмада, он спросил:
— Твоя мать не станет тебя искать и не поднимет полицию?
— В конце недели она дежурит ночью. Я оставил ей записку, что ночую у приятеля. Она может предположить, что у девушки. Она все время ко мне пристает, чтобы я завел подружку.
— Ты проведешь ночь с другом, который окажется куда более верным, чем любая омерзительная sharmoota. С вечным, неподражаемым Кораном.
В этой узкой, почти голой комнате на ночном столике лежал экземпляр Корана в мягкой розовой коже на английском и арабском языках en face. Это была единственная новая и дорогая вещь в комнате — конспиративной, надежной комнате, достаточно близкой к центру Нью-Проспекта, так как из ее единственного окна можно было увидеть шпиль на мансарде Городского совета. Само здание, крытое разноцветной, похожей на рыбью чешую дранкой, возвышалось над менее высокими домами, словно эдакий сказочный дракон, застывший в момент выброса из моря. Вечернее небо за ним было исполосовано окрашенными садящимся солнцем ярко-розовыми облаками. Само солнце, его отраженный оранжевый свет, застыло на викторианских пластинках стекла на шпиле — окошках внутренней винтовой лестницы, закрытой десятилетия назад для туристов. Всматриваясь сквозь свое окно, сквозь тонкие старые стекла, грязные, в разводах и мелких пузырьках, следствиях давнего производства, Ахмад увидел, как умирающий солнечный свет словно разлился по самому высокому углу одного из прямолинейных стеклянных пополнений города. На шпиле мансарды Городского совета установлены часы, и Ахмад опасался, что их звон не даст ему спать всю ночь, отчего он станет менее эффективным шахидом. Но их механическая музыка — короткая музыкальная фраза каждые четверть часа (последняя верхняя нота звучит, создавая представление о вопросительно поднятой брови) и каждую четвертую четверть — полная фраза, предшествующая грустному отсчету часа, — на самом деле убаюкивает, успокаивает, убеждая — когда шейх наконец оставляет его одного, — что это действительно надежная комната.
Предшествующие обитатели оставили в маленькой комнате несколько следов своего пребывания. Царапины на плинтусах, два или три следа от сигарет на подоконниках и на крышке бюро, блеск на дверной ручке и замочной скважине от многократного использования, легкий животный запах на колючем синем одеяле. Комната монашески чиста, куда более чиста, чем комната Ахмада в квартире матери, где все еще можно найти и его неправедное имущество: электронные игрушки с выработанными батарейками, старые спортивные и автомобильные журналы, одежду, указывавшую в своей строгости и уютности на его юношеское тщеславие. За свои восемнадцать лет Ахмад собрал достаточно исторических свидетельств, которые, он полагает, представят большой интерес для средств массовой информации: наклеенные на картон фотографии детей, щурящихся от майского солнца на ступенях особняка, где помещалась начальная школа имени Томаса Алва Эдисона, и темный взгляд и неулыбчивый рот Ахмада среди других лиц, в большинстве черных и нескольких белых, детей-тружеников, сбитых в кучу на ниве превращения в лояльных и грамотных американцев; фотографии команды бегунов, на которой Ахмад Маллой уже старше и немного улыбается; финальные ленточки, быстро выцветшие из-за дешевой краски; фетровый вымпел «Метов» из поездки на автобусе в девятом классе на игру на стадион «Ши»; каллиграфически красиво написанный список учеников класса Корана до того, как он сократился до одного; его водительские права III класса; фотография отца с услужливой улыбкой чужестранца, тоненькими усиками, которые наверняка казались старомодными даже в 1986 году, и с блестящими, разделенными срединным пробором волосами, гладкозачесанными назад, тогда как Ахмад свои волосы, такие же толстые и густые, гордо зачесывал с помощью мусса вверх. Лицо отца, которое появится на телевидении, по общепринятому представлению красивее лица сына, — правда, немного темнее. Его мать станут, подобно жертвам наводнений и ураганов, которые показывают по телевидению, много интервьюировать — сначала она будет говорить бессвязно, в шоке и слезах, а потом — спокойнее, вспоминая его со скорбью. Ее портрет появится в печати; она станет на какое-то время знаменитостью. Возможно, будет пик в продаже ее картин.
Ахмад рад, что в этой надежной комнате нет никаких следов его пребывания. Он чувствует, что здесь он разряжается перед предстоящим резким подъемом сил, взрывом быстрым и мощным, как мускулистый белый конь Барак.
Шейху Рашиду, казалось, не хотелось уходить. Ему тоже — побритому и одетому в западный костюм — предстоял отъезд. Он суетился в маленькой комнатке, с трудом дергал, открывая, непослушные ящики бюро и проверял, есть ли в ванной губки и полотенца для ритуальных омовений Ахмада. Он деловито указал на молитвенный коврик на полу, где вплетено mihrab — указание на Восток, на Мекку, и повторил, что положил в маленький холодильничек апельсин, и простой йогурт, и хлеб для завтрака мальчику, — особый хлеб khibz el-Abbās, хлеб Аббаса, какой пекут шииты в Ливане в честь праздника Ашура.
— Он с медом, — пояснил шейх, — кунжутом и анисовыми зернышками. Важно, чтобы ты был в силе завтра утром.
— Я, возможно, не буду голоден.
— Заставь себя поесть. Ты по-прежнему крепко веришь?
— По-моему, да, учитель.
— Совершив этот великолепный поступок, ты станешь выше меня. Ты поскачешь впереди меня под грохот золотых барабанов, которые держат в Раю. — Его красивые серые глаза с длинными ресницами, казалось, наполнились влагой и ослабли — он перевел их вниз. — У тебя есть часы?
— Да.
Часы «Таймекс», которые он купил на свое первое жалованье, такие же грубые, как у матери. У них были большие цифры и фосфоресцирующие стрелки, чтобы смотреть ночью, когда в кабине грузовика ничего не разглядеть, а вне ее все видно.
— Они точные?
— По-моему, да.
В комнате есть простой стул — ножки его скреплены проволокой, поскольку перекладины больше не держатся на клею. Ахмад подумал, что было бы невежливо занять единственный в комнате стул, и разрешил себе — в предвкушении вызывающего экзальтацию положения, какое он займет, — лечь на кровать и закинуть за голову руки, желая показать, что не собирается спать, хотя на самом деле вдруг почувствовал усталость, словно в этой безвкусной комнате где-то была протечка усыпляющего газа. Ему было неприятно чувствовать на себе озабоченный взгляд шейха, и теперь он уже хотел, чтобы тот поскорее ушел. Ахмад жаждал посмаковать свое одиночество в этой пустой, надежной комнате наедине с Богом. То, как имам стоял и с любопытством смотрел вниз на него, напомнило Ахмаду, как он сам стоял над червем и жуком. Шейх Рашид стоял словно зачарованный им — зачарованный чем-то отталкивающим и в то же время священным.
— Милый мальчик, я не принудил тебя, ведь нет?
— Что вы, нет, учитель. Как вы могли меня принудить?
— Я хочу сказать: ты вызвался добровольно, от глубины твоей веры?
— Да, и от ненависти к тем, кто высмеивает и игнорирует Господа.
— Отлично. У тебя нет такого чувства, что старшие манипулируют тобой?
Это была удивительная мысль, — правда, Джорилин тоже выразила ее.
— Конечно, нет. Я чувствую, что меня мудро направляют.
— И твой путь на завтра ясен?
— Да. Я встречаюсь с Чарли в половине восьмого в «Превосходной домашней мебели», и мы вместе едем к загруженному грузовику. Он проедет со мной часть пути до туннеля. А затем я буду предоставлен сам себе.
Что-то уродливое, легкая судорога исказила выбритое лицо шейха. Без бороды и богато расшитого кафтана он выглядел на редкость заурядным — худенький, с легкой дрожью, слегка усохший и уже немолодой. Лежа на грубом синем одеяле, Ахмад чувствовал свое превосходство по молодости, росту, силе и страху, какой он внушал учителю, похожему на тот, какой люди испытывают перед трупом.
Шейх Рашид нерешительно спросил:
— А если Чарли по какому-то непредвиденному обстоятельству не сможет быть там, ты сумеешь выполнить план? Сумеешь сам найти белый грузовик?
— Да. Я знаю этот проулок. Но почему Чарли может не оказаться там?
— Ахмад, я уверен, что он там будет. Он храбрый солдат в борьбе за наше дело — дело истинного Бога, а Бог никогда не бросает тех, кто ведет войну за Него. Allāhu akbar! — Его слова слились с музыкальными фразами, прозвучавшими вдали на часах Городского совета. Теперь все казалось таким далеким, угасающей вибрацией. А шейх продолжал: — На войне, если рядом с тобой падает солдат, даже если это твой лучший друг, даже если он научил тебя всему, что требуется солдату, ты бросишься в укрытие или пойдешь дальше, на пушки противника?
— Пойду дальше.
— Правильно. Хорошо. — Шейх Рашид с любовью, однако не без опаски посмотрел вниз, на лежавшего на кровати парня. — Я должен теперь оставить тебя, мой бесценный ученик Ахмад. Ты хорошо выучился.
— Спасибо за то, что вы так говорите.
— Я верю: ничто в наших занятиях не побудило тебя усомниться в идеальной и вечной природе Книги Книг.
— Безусловно, нет, сэр. Ничто.
Хотя Ахмад порою чувствовал во время занятий, что его учителя одолевают сомнения, сейчас не время было спрашивать об этом — слишком поздно: все мы должны встретить смерть с той верой, какая зародилась в нас и залегла на случай Происшествия. Была ли его собственная вера, иногда спрашивал он себя, продуктом тщеславия юности, средством выделиться среди всех прочих обреченных — Джорилин и Тайленола, и остальных потерянных, уже мертвых, в Центральной школе?
Шейх спешил и был взволнован, однако никак не мог расстаться со своим учеником без последнего наставления.
— У тебя есть напечатанная инструкция для последнего омовения, перед тем как…
— Да, — сказал Ахмад, когда старший мужчина осекся.
— Но самое главное, — настоятельно произнес шейх Рашид, — это Священный Коран. Если дух твой ослабеет за предстоящую долгую ночь, открой его и дай единому Богу поговорить с тобой через своего последнего идеального пророка. Неверные поражаются силе ислама — она вытекает из голоса Мохаммеда, мужественного голоса, голоса пустыни и рынка, мужчины среди нас, который знал земную жизнь во всех ее проявлениях и, однако же, прислушивался к потустороннему голосу и следовал тому, что диктовал голос, хотя многие в Мекке скоры были высмеивать его и поносить его.
— Учитель, я не ослабну. — В тоне Ахмада звучало нетерпение.
Когда тот человек наконец ушел и дверь была заперта на цепочку, юноша разделся до белья и совершил омовения в крошечной ванной, где раковина упиралась в плечо сидящего на толчке. В раковине длинное коричневое пятно указывало на то, что тут годами из крана капала ржавая вода.
Ахмад приставляет единственный в комнате стул к единственному в комнате столу — ночному столику из лакированного клена, испещренному выемками пепельного цвета от сигарет, которым дали сгореть до его верхнего скошенного края. Благоговейно Ахмад открывает подаренный Коран. Его тонкие, с золотым обрезом страницы открываются на пятидесятой суре «Каф». Он читает на левой стороне, где напечатан перевод на английский, отчетливо звучащее эхо того, что сказал шейх Рашид:
«Удивились они, что пришел к ним увещатель из них, и сказали неверные: „Это дело дивное!
Разве когда мы умрем и станем прахом?.. Это возврат далекий?“»
Слова обращены к нему, однако смысл недостаточно понятен. Он читает арабский текст на противоположной странице и понимает, что неверные, — как странно, что они, дьяволы, высказываются в Священном Коране, — сомневаются в возрождении тела, о чем проповедует Пророк. Ахмад тоже с трудом представляет себе восстановление своего тела после того, как он успешно покинет его; вместо этого он видит свой дух, это крошечное нечто, сидящее в нем и, твердя «Я… Я…», вступающее тотчас в другую жизнь, словно толкнув качающуюся дверь. В этом он похож на неверных: «Bal kadhdhabū bi ‘l-haqqi lammā jā'ahum fa-hum fī amrin marīj». «Сочли они, — читает он по-английски на противоположной странице, — ложью истину, когда она пришла к ним; и они — в состоянии смятенном».
Однако Господь, изъясняясь в своей великолепной манере — в первом лице множественного числа, разгоняет их смятение: «Разве не смотрели они на небо над ними, как Мы воздвигли его и разукрасили, и нет в нем расщелин?»
Ахмад знает, что небо над Нью-Проспектом затянуто выхлопным дымом и летней влажностью, оно висит расплывшейся кляксой цвета сепии над островерхими крышами. Но Господь обещает, что над всем этим существует лучшее небо, небо безупречное, со сверкающими голубыми звездами. И, продолжая употреблять «Мы»: «И Землю Мы распростерли, и устроили на ней прочно стоящие горы, и произрастили на ней всякие прекрасные растения для созерцания и напоминания всякому рабу, обращающемуся к Богу».
Да, Ахмад станет слугой Господа. Завтра. Этот день уже почти настал. Он в нескольких дюймах от его глаз. Господь описывает Свой дождь, который пробуждает к жизни «сады и зерна посевов для урожая, и пальмы высокие — у них плоды рядами — в удел рабам, и оживили этим мертвую страну. Таков исход». Мертвая страна. Ведь об этой стране речь.
Столь же просто и непостижимо, как первое творение, произойдет и второе. «Разве же Мы изнемогли в первом творении? Да — они в сомнении о новом творении.
Мы сотворили уже человека, и Мы знаем, что нашептывает ему душа, и Мы ближе к нему, чем вена на его шее».
Этот стих всегда имел для Ахмада особое, личное значение; он закрыл Коран в мягкой кожаной обложке красного неровного цвета, как прожилки лепестков розы, уверенный в том, что Аллах присутствует в этой маленькой странной комнате, что Он любит его и подслушивает шепот его души, ее нечленораздельное смятение. Он чувствует биение вены на шее и слышит шум транспорта в Нью-Проспекте, то замирающий, то грохочущий (мотоциклы, разъеденные коррозией глушители) вокруг большого озера разбитых камней в нескольких кварталах от Ахмада, и слышит, как он затихает, когда часы на Городском совете пробили одиннадцать. Дожидаясь, когда прозвонит четверть часа, он засыпает, хотя намеревался не спать всю ночь, — засыпает, то и дело вздрагивая от высокой, самоотверженной радости.
Утро понедельника. Сон вдруг слетает с него. Снова ему кажется, он слышит замирающий вдали крик. Ком боли в желудке озадачивает его, пока через несколько секунд он не вспоминает, какой сегодня день и какая ему предстоит миссия. Он еще жив. Сегодня — день дальнего путешествия.
Он смотрит на свои часы, тщательно положенные на столик рядом с Кораном. Без двадцати семь. Слышен шум транспорта, в чей ничего не подозревающий поток он вольется и прервет его. Все Восточное побережье по милости Божией будет парализовано. Он принимает душ в кабинке с порванной пластиковой занавеской. Он ждет, чтобы вода нагрелась, но когда она не нагревается, заставляет себя встать под холодную струю. Он бреется, хотя знает, что идут дебаты по поводу того, каким Бог предпочитает видеть людей, когда встречается с ними. Чехабы предпочитали, чтобы он брился, так как бородатые мусульмане, даже юные, отпугивают покупателей — кафров. Мохаммед Атта был бритым, как и большинство из восемнадцати других вдохновенных мучеников. Годовщина их деяния была в субботу, и враг наверняка ослабил свою оборону, подобно людям при слоне перед нападением птиц. Ахмад принес с собой гимнастическую сумку и вынимает из нее чистое белье и носки, а также свежевыстиранную белую рубашку, аккуратно натянутую на несколько кусков картона.
Он молится на коврике, абстрактное изображение михраба указывает ему в отвлекающей внимание географии Нью-Проспекта направление на священную черную Кабу в Мекке. Коснувшись лбом тканой поверхности коврика, он чувствует тот же слабый человеческий запах, что и на синем одеяле. Он присоединился к череде тех, кто с какими-то скрытыми целями находился в этой комнате до него, принимал холодный душ и под звон часов курил сигареты. Ахмад съедает, хотя аппетит его растворился в болях в животе, шесть апельсиновых долек, половину пластикового стаканчика йогурта и довольно большую порцию хлеба Аббаса, хотя сладкий мед и анисовые зерна не кажутся ему такими уж вкусными сейчас, когда так близок его великий поступок, который давит на него и рвется из его горла боевым кличем. Он кладет недоеденную часть клейкого праздничного хлеба вместе со стаканчиком йогурта и половиной апельсина в холодильник на самый большой кусок картона от рубашки как бы для будущего обитателя, но так, чтобы этим не воспользовались муравьи и тараканы. Ум его словно затянуло туманом подобно тому, что предшествует событию, описанному в суре под названием «Поражающее»: «В тот день, когда люди будут, как разогнанные мошки, и будут горы, как расщипанная шерсть».
В семь пятнадцать он закрывает за собой дверь, оставив в надежной комнате Коран и инструкции по омовениям для другого шахида, но взяв с собой гимнастическую сумку с грязными трусами, носками и белой рубашкой. Он проходит по темному коридору и выходит на пустынную боковую улицу, где ночью пролился небольшой дождь. Ориентируясь по шпилю Городского совета, Ахмад идет на север, к бульвару Рейгана и «Превосходной домашней мебели». В первый же бак для мусора, который попадается ему на глаза, он сует свою гимнастическую сумку.
Небо не кристально чистое, а влажное и серое, низкое изборожденное небо, сочащееся вниз шлейфами пушистого тумана. Прошлая ночь покрыла блеском асфальт улиц, их лазы, капающую с крыш воду и пятна дегтя. Влага застыла на все еще зеленых листьях кустов, борющихся за выживание у входных лестниц и портиков, а также на алюминиевых обшивках, выцветших под солнцем. Большинство тесно стоящих домов, мимо которых он идет, еще не совсем проснулись, хотя судя по слабо светящимся окнам сзади, где находятся кухни, звону тарелок и кастрюль, а также шоу «Сегодня» и «С добрым утром, Америка», люди едят завтрак и понедельник, как многие другие дни в Америке, начался.
Невидимый пес в доме лает на тень и звук проходящего мимо Ахмада. Рыжая одноглазая кошка — другой глаз у нее слепой, как белый камушек, и кажется безумным — жмется к входной сетчатой двери, ожидая, когда ее впустят; она выгибает спину и выбрасывает золотую искорку из прищуренного хорошего глаза, почувствовав что-то странное в этом проходящем мимо молодом незнакомце. Воздух покалывает лицо Ахмада, но дождь моросит не настолько, чтобы намочить его рубашку. Накрахмаленный хлопок похрустывает на его плечах, черные узкие джинсы облегают длинные ноги, для которых полно места ниже пояса. Кроссовки проглатывают пространство, отделяющее его от судьбы; на гладком тротуаре тщательно проработанный рельеф подошв оставляет влажные отпечатки. «Что даст тебе знать, что такое поражающее?» — вспоминает он. И ответ: «Опять пылающий!» До «Превосходного» осталось полмили, шесть кварталов домов, и одно небольшое предприятие — «Булочки Данкина» — открыто, и с бакалеи на углу сняты решетки, а ломбард и страховое агентство закрыты. На бульваре Рейгана уже грохочет транспорт, и появились школьные автобусы — их красные огоньки злобно мигают, быстро переключаясь, когда они забирают дожидающиеся группки детей с яркими рюкзачками. А Ахмад уже не вернется в школу. Центральная школа кажется теперь — при всем своем грозном шуме и нечестивых насмешках — игрушечным миниатюрным замком, местом, безопасным для детей, где не надо принимать решений.
Он ждет, когда на светофоре появится шагающий человечек, чтобы перейти через бульвар. Бетон и ровное покрытие в нефтяных пятнах более знакомо ему как поверхность, по которой едут колеса его грузовика, чем это пустынное, загадочно запятнанное пространство под ногами. Он сворачивает направо и подходит к месту назначения с востока, мимо похоронного бюро с широким портиком и белыми тентами — «Ангер и сын», какая странная елейная фамилия, — потом мимо шинного магазина, где раньше была бензоколонка (насосы выдрали, а площадку оставили). Ахмад останавливается на краю тротуара Тринадцатой улицы и смотрит на стоянку «Превосходной». Оранжевого грузовика там нет. «Сааба» Чарли тоже. Там стоят две незнакомые машины — серая и черная, небрежно, неэкономно запаркованные по диагонали среди признаков таинственной деятельности: разбросанных бумажных стаканчиков из-под кофе и закрываемых на зажимы картонок, которые были брошены на растрескавшийся бетон и затем расплющены колесами приезжавших и уезжавших машин, как если бы тут произошло убийство на дороге.
Наверху солнце прожигает облака и посылает на землю слабый свет, словно от угасающего фонарика. Пока Ахмада не увидели — хотя вроде бы никто не сидит в незнакомых, нахально появившихся тут машинах, — он ныряет направо, вверх по Тринадцатой улице и пересекает ее, лишь когда его скрывают кусты и высокие сорняки, выросшие за проржавевшим «дампстером» на участке, не принадлежащем «Превосходной», а находящемся позади давно упокоившегося ресторанчика в виде старомодного трамвая. Эта забитая досками реликвия стоит на углу узкой улочки Фрэнк-Хейг-террейс, где в сдвоенных домиках царит по рабочим дням тишина, пока не оканчиваются занятия в школе.
Ахмад бросает взгляд на свои часы: семь двадцать семь. Он решает подождать Чарли до без четверти восемь, хотя в расписании значится семь тридцать. Но по мере того как проходят минуты, он понимает: что-то пошло не так и Чарли не появится. Эта стоянка отравлена. Это пустое пространство за магазином всегда вызывало у него такое чувство, что за ним наблюдают сверху, только теперь наблюдает не Бог, он не чувствует дыхания Бога. Это он, Ахмад, наблюдает, затаив дыхание.
Из задней двери магазина вдруг выходит мужчина в костюме на погрузочную платформу, некоторые из толстых досок которой все еще выделяют сосновый сок, и спускается по ступеням, где Ахмад часто сиживал. Вот тут они с Джорилин вышли вместе в тот вечер и расстались навсегда. Мужчина смело подходит к своей машине и говорит с кем-то, сидящим на переднем сиденье, по радио или мобильнику. Ему, подобно полицейскому, не важно, кто его слышит, но из-за несущегося со свистом транспорта его голос доносится до Ахмада как щебетание птицы. На секунду белое лицо незнакомца поворачивается в направлении Ахмада — сытое, но не счастливое лицо, лицо агента, работающего на правительство неверных, на власти, которые чувствуют, что власть ускользает от них, — но он не видит юноши-араба. Смотреть тут не на что — лишь «дампстер» ржавеет среди сорняков.
Сердце Ахмада так же бешено бьется, как в тот вечер с Джорилин. Теперь он жалеет, что зря потратил время, не воспользовался ею — ведь ей было заплачено. Но это было бы дурно — использовать ее падение, хотя она считала свое положение вовсе не таким уж плохим и лишь временным. Шейх Рашид не одобрил бы. Прошлым вечером шейх казался взволнованным, что-то, чем он не захотел поделиться, угнетало его, в чем-то он сомневался. Ахмад всегда чувствовал, когда учитель сомневается, поскольку для него важно было, чтобы никаких сомнений не существовало. И сейчас страх овладел Ахмадом. Он чувствует, как у него распухло лицо. Проклятие наложено на это мирное место, которое было его самым любимым на свете, на этот безводный оазис.
Он проходит по тихой Хейг-террейс два квартала — все здешние дети в школе, а их родители на работе — и затем сворачивает назад, к бульвару Рейгана, в направлении арабского района, где спрятан белый грузовик. Что-то перепутали, и Чарли, должно быть, ждет его там. Ахмад спешит и слегка потеет под пробивающимся сквозь дымку солнцем. Проходит магазины на бульваре Рейгана, которые торгуют существенными вещами — шинами, коврами, обоями и красками, крупными кухонными приспособлениями. Затем конторы по торговле автомобилями с огромными участками, где новые автомобили стоят тесно, как в военном строю, машины занимают целый акр, сверкая сейчас, когда проглянуло солнце, ветровыми стеклами и хромом, отражая свет, словно на ржаном поле в ветреный день, и зажигая искры, отскакивающие от цепочки блестящих треугольников и завернувшихся спиралью медленно вращающихся вымпелов. Нововведением для привлечения внимания, созданием новейшей технологии являются до ужаса кажущиеся живыми пластиковые трубки, которые надуваются снизу воздухом и начинают махать как бы руками и качаться взад-вперед словно в муке, в бесконечном призывном волнении, умоляя прохожего остановиться и купить автомобиль или — если такая штука поставлена возле «Я взлетаю» — горку блинов. Ахмаду, единственному пешеходу, идущему по этому тротуару бульвара Рейгана, попадается такой гигант из трубок в два раза выше его самого, истерически жестикулирующий зеленый джинн с вытаращенными глазами и застывшей улыбкой. Одинокий пешеход, проходя с опаской мимо, чувствует на своем лице и на щиколотках дыхание горячего воздуха, который позволяет этому назойливому страдальцу, осклабившемуся монстру выдавать себя за живого. «Бог дает тебе жизнь, — подумал Ахмад, — потом подводит к смерти».
На следующем перекрестке он пересекает бульвар. Он шагает по Шестнадцатой улице к Мэйн-стрит по черному в основном району, похожему на тот, по какому он провожал домой Джорилин после того, как слушал ее пение в церкви. Как она широко открывала рот, показывая его молочно-розовое нутро. Тогда на втором этаже, среди всех этих стоящих рядами кроватей, ему, возможно, следовало дать себя пососать, как она предлагала. «Меньше возни», — сказала она. Теперь все девчонки, а не только проститутки, учатся этому; в школе вечно были об этом разговоры — какие девчонки готовы были сосать и какие любили глотать. «Отделитесь от женщин и не подходите к ним, пока они не очистятся. А когда они очистятся, войдите в них, как повелел Господь. Истинно Господь любит тех, кто обращается к нему, и любит тех, кто стремится быть чистым».
Ахмад идет, одетый в черно-белое, быстро разрезая воздух, подпрыгивая как истинный американец, и видит, какие тут жалкие улицы, сколько выброшено готовой еды и ломаных пластмассовых игрушек, и какие непокрашенные ступени и портики, еще темные от утренней сырости, и растрескавшиеся и неотремонтированные оконные рамы. У края тротуаров стоят американские машины прошлого века, размером куда больше, чем требуется, и теперь разваливающиеся, с треснувшими задними фарами, без колпаков на колесах и с лопнувшими шинами. Из задних комнат доносятся женские голоса с безжалостным сетованием на то, что дети родились нежеланные и заброшенные, теперь собираются вокруг единственных дружелюбных голосов, звучащих из телевизора. Zanj с Карибских островов или Кейп-Вердинс сажают цветы и красят портики, и черпают надежду и энергию из того, что находятся в Америке, а те, кто поколение за поколением родились здесь, пребывают в грязи и лени в знак протеста — протеста рабов, ведущего к деградации, к отказу от предписания всех религий блюсти чистоту. Ахмад чист. Холодный душ, который он принял утром, остался второю кожей под его одеждой, как предвкушение великого очищения, к встрече с которым он спешит. На его часах — без десяти восемь.
Он быстро идет, но не бежит. Он не должен привлекать внимание, должен проскользнуть по городу невидимкой. Позже появятся заголовки, сообщения Си-эн-эн, которые преисполнят ликованием Ближний Восток, заставят тиранов содрогнуться в их роскошных кабинетах в Вашингтоне. А теперь дрожит он, еще не выполнив своей тайной миссии, своей задачи. Он вспоминает, как участвовал в бегах, как стоял, согнувшись, тряся голыми руками, чтобы расслабить их, в ожидании выстрела из стартового пистолета, после чего кучка мальчишек, грозно стуча ногами, устремлялась вперед по старой гаревой дорожке Центральной школы, и пока тело не брало над ним верх, а мозг не растворялся в адреналине, он нервничал куда больше, чем сейчас, потому что сейчас он действует, находясь в руке Божией, подчиняясь Его всеобъемлющей воле. У Ахмада в беге лучшим временем было 4 и 48,6 минуты за милю на смешанной дорожке, зеленой с красными разделительными линиями, в районной школе в Беллвилле. Он тогда пришел третьим, и его легкие потом еще страдали от пламени в финальном рывке на последних ста ярдах: он обогнал двух мальчиков, но двое других были недостижимы для его ног — они расплывались впереди как мираж.
Через пять кварталов Шестнадцатая улица выходит на Уэст-Мэйн-стрит. Пожилые мусульмане толпятся тут подобно мягким статуям в своих темных костюмах, а некоторые — в грязных галлабиях. Ахмад находит витрины «Бодрячков» и «Аль-Акса — Сходных цен», а затем и проулок позади них, по которому они с Чарли шли к бывшей «Механической мастерской Костелло». Он удостоверяется, что никто не следил за ним, когда он подошел к маленькой боковой дверце из подбитого ватой металла, выкрашенной в рвотный рыжий цвет. Никакой Чарли не ждет его возле нее. И ни звука внутри. Солнце прорвалось сквозь облака, и Ахмад чувствует, как плечи и спина покрываются потом, — его белая рубашка уже утратила свою свежесть. В полуквартале оттуда, на Уэст-Мэйн-стрит уже ожил понедельник. В проулке появились машины и пешеходы. Ахмад берется за новую медную ручку на двери, но она не поворачивается. В отчаянии он пытается ее повернуть. Как может какой-то маленький, не обладающий мышлением кусок металла препятствовать исполнению воли as-Samad, Безупречного?
Борясь с паникой, Ахмад пытается открыть большую дверь — задвижную. У нее внизу есть ручка, которая, если ее повернуть, высвобождает пару боковых щеколд. Ручка поворачивается; дверь, испугав Ахмада, под действием противовеса легко уходит вверх, словно взлетает, и, дребезжа, замирает на рельсах вверху во мраке, царящем под потолком.
Ахмад впустил свет в пещеру. В грязном помещении нет Чарли, как нет и двух механиков — техника и его молодого помощника. Станки и крепления — в том же виде, как их помнил Ахмад. В углах, похоже, меньше мусора и выброшенных частей машин. Гараж вычищен, прибран, словно перед концом. В атмосфере — тишина, будто в разграбленной в последний раз могиле. Транспорт, проезжающий по проулку, отбрасывает в пещеру опасные отблески огней; прохожие от нечего делать заглядывают туда. Там нет никого, только грузовик — пузатый «Джи-эм-си 3500», на котором непрофессиональной рукой написано: «Системы оконных ставен».
Ахмад осторожно открывает дверцу водителя и видит, что по-военному тускло-серый ящик все еще стоит между двумя сиденьями и от него идут провода к корзине из-под молока. С приборной доски свисает ключ зажигания, приглашая вторгшегося сюда повернуть его. Два толстых изолированных провода по-прежнему тянутся от детонатора внутрь грузовика. Дверца лаза, позволяющая по высоте проползти человеку, приподнята всего на шесть дюймов, чтобы пропущенные сквозь нее провода не натягивались. Сквозь это шестидюймовое отверстие до Ахмада доходит запах смеси нитрато-аммониевого удобрения и нитрометана, гоночного автомобильного топлива; он видит призрачно-бледные пластмассовые цилиндры, каждый высотой ему до талии и в каждом сто шестьдесят килограммов взрывчатки. Блестящая белая пластмасса контейнеров тускло мерцает, словно живая плоть. Срощенные желтые провода петлей закреплены на взрывных капсулах, укрепленных алюминиевым порошком и пентритом, находящимися на дне каждого цилиндра. Ахмад разглядывает в темноте, что двадцать пять контейнеров расставлены по пять в ряд этаким квадратом, крепко связаны друг с другом двойной веревкой для сушки белья и предохранены от скольжения, будучи накрепко привязаны к рейкам и боковым перекладинам внутри грузовика. Все в целом похоже на произведение современного искусства, прилежно созданное и непонятное. Ахмад вспоминает приземистого техника, изящную, мягкую жестикуляцию его вымазанных в масле рук и представляет себе, как он улыбается ртом, в котором не хватает зубов, с невинной гордостью творца. Они все здесь, все — в этой схеме, части великолепной машины, срощенные воедино. Остальные исчезли, но остался Ахмад, чтобы поставить последнюю частицу на место.
Он осторожно опускает вниз маленькую деревянную дверцу, возвращая заряженные цилиндры в их хрупкую темноту. Их доверили ему. И как и он, они — солдаты. Он окружен товарищами-солдатами, хотя они молчат и не оставили никаких инструкций. Дверь в задней части грузовика заперта на висячий замок. Сверху наброшен крючок, острие его продето в толстую скобу, и на скобе тоже висит тяжелый комбинированный замок. Комбинацию Ахмаду не сообщили. Он понимает идею: он должен верить своим братьям, как они верят ему, — верить их необъяснимому отсутствию, следовать плану. Он стал единственным из живых инструментом Всемилостивейшего, Безупречного. Ему дали грузовик, двойник того, на котором он обычно ездит, чтобы путь его был прямым и гладким. Он осторожно садится на водительское место. Старая черная искусственная кожа кажется теплой, словно кто-то только что слез с нее.
Взрыв, вспоминает Ахмад из своих занятий в классе физики в Центральной школе, — это просто когда твердое вещество или жидкость быстро превращается в газ, расширяясь в объеме менее чем за секунду в сотни раз. Вот и все. И, словно стоя на краю подобного химического превращения, он видит себя, маленького и сосредоточенного, как он влезает на непривычный грузовик, включает мотор, заставляет его слегка взреветь и задом выводит в проулок.
Одна маленькая неприятность. Выйдя из грузовика, чтобы опустить грохочущую дверь — за ним самим, за грузовиком и невидимой командой соратников, — Ахмад чувствует, что апельсиновый сок, выпитый за завтраком, и нервное возбуждение стали давить на его мочевой пузырь. Лучше разрядиться до предстоящего путешествия. Он ставит грузовик с включенным мотором в проулке, снова поднимает дверь гаража и находит туалет за грязной дверью без надписи, в углу, позади станка. С помощью шнура включается голая лампочка, стоит блестящий фарфоровый сосуд с овалом воды сомнительного вида, которую надо слить после того, как он добавит туда небольшую струю. Он старательно моет руки, воспользовавшись жироудаляющим средством, стоящим на умывальнике. Он выходит наружу, опускает за узловатый шнур грохочущую дверь и понимает, внутренне содрогнувшись, как было глупо и опасно оставлять грузовик с работающим мотором даже на минуту или две. Он перестал нормально думать о последних минутах в этом своем экзальтированном, однако разряженном состоянии. Надо не терять головы, понимая, что ты — инструмент Господа, холодный, и твердый, и решительный, и бездумный, каким и должен быть инструмент.
Он бросает взгляд на «таймекс» — стрелки показывают восемь часов девять минут. Еще четыре минуты потеряны. Он едет на грузовике, стараясь избежать ям и внезапных остановок. Он запаздывает, согласно намеченной с Чарли программе, не меньше чем на двадцать минут. Немного успокоившись, поскольку грузовик едет, став частью ежедневного движения транспорта в мире, он сворачивает из проулка направо, потом налево по Уэст-Мэйн-стрит, снова проезжает мимо «Бодрячков» с их картинкой-мультяшкой, на которой изображены трое мужчин — Мэнни, Мо и Джек, объединенные в трехглавом теле карлика.
Окончательно проснувшийся город мелькает и крутится вокруг него. Он представляет себе, что его грузовик кажется с высоты вертолета, охотящегося за машиной, зажатым прямоугольником, прокладывающим себе путь по улицам, останавливающимся у перекрестков. Этот грузовик ведет себя иначе, чем «Превосходный», у которого есть легкая раскачка, и у водителя такое чувство, будто он сидит на шее слона. А с «Системами оконных ставен» у него нет органического слияния. Руль ему не по рукам. От каждой выбоины на дорожном покрытии сотрясается весь остов. Передние колеса упорно тянут влево, словно в результате аварии перекосило каркас. Тяжесть — в два раза большая, чем была у Маквея, и более компактная, чем груз мебели, — толкает его в спину, когда он тормозит на красный свет, и отбрасывает назад, когда он включает скорость на зеленый.
Желая избежать центра города — школы, Городского совета, церкви, каменного озера, похожих на обрубок стеклянных небоскребов, построенных правительством в качестве подачки городу, — Ахмад сворачивает на Вашингтон-стрит, названную так, как однажды сказал ему Чарли, потому что в обратном направлении она проходит мимо особняка, где у великого генерала был штаб в Нью-Джерси. Джихад и революция — это такие же войны, пояснил Чарли, — отчаянные и жестокие войны, которые ведут обездоленные, поскольку империалистические заправилы требуют подчинения установленным ими к собственному благу бесчестным правилам.
Ахмад включает радио на приборной доске — оно настроено на станцию, передающую отвратительную болтовню, изливая нечленораздельные потоки похоти. Он отыскивает на шкале У-си-би-эс-эм, и диктор, захлебываясь, сообщает, что на въезде в туннель Линкольна, как всегда, большая пробка — стоп-поехал, хо-хо-хо! Несколько быстрых слов с вертолета, за которыми следует веселая поп-музыка. Ахмад снова выключает радио. В этом дьявольском обществе человеку в его последний час нечего послушать. Лучше уж тишина. Тишина — она музыка Господа. Ахмад должен быть чистым для встречи с Господом. Ледок, родившийся в его желудке, опускается в кишки при мысли о встрече с тем, кто так близок ему, как вена на шее, — с тем, кого он всегда чувствовал рядом, как брата, как отца, но к кому никогда не мог обратиться напрямую при Его безупречном сиянии. А сейчас он, не имеющий ни отца, ни брата, исполняет непреклонную волю Господа: Ахмад спешит доставить Хутаму, Испепеляющий Огонь. Более точно, пояснил ему однажды шейх Рашид, Хутама означает «то, что разбивает вдребезги».
В Нью-Проспекте есть лишь одна связка с трассой 80. Ахмад направляет грузовик на юго-восток по Вашингтон-стрит, пока Вашингтон-стрит не встречается с Тилден-авеню, которая выводит прямо на 80-ю, с грохотом устремленную в это время дня к Нью-Йорку. В трех кварталах севернее въезда, у широкого изгиба, где бензоколонка «Гетти» стоит напротив «Мобила», в котором есть магазин «Секундочка», Ахмад видит вроде бы знакомую фигуру, стоящую на краю площадки и машущую, но не так, как нелепо машут, останавливая такси, которые не разъезжают по Нью-Проспекту, а вызываются по телефону, — этот же человек машет именно ему. Он тычет в Ахмада сквозь ветровое стекло и вздымает вверх руки, словно желая физически остановить его. Это мистер Леви в коричневом сюртуке с несоответствующими ему серыми брюками. Он одет так, как ходит в школу в понедельник, а вместо этого стоит на улице в миле к югу от Центральной школы.
Неожиданное появление мистера Леви ставит Ахмада в безвыходное положение. Он старается прочистить мозги. Быть может, у мистера Леви сообщение от Чарли, хотя Ахмад не думает, что они знают друг друга: наставнику никогда не нравилось то, что он, Ахмад, сдал на права и водит грузовик. Или срочное сообщение от матери, которая этим летом некоторое время слишком часто упоминала имя мистера Леви таким тоном, какой означал, что она снова запуталась. Ахмад не собирался останавливаться, как он не остановился бы перед одним из этих извивающихся, докучливых чудовищ из надутых воздухом пластиковых трубок, которые завораживают покупателей, заставляя их свернуть с проезжей части дороги.
Однако свет в светофоре на углу меняется, поток транспорта замедляется, и грузовик вынужден остановиться. Мистер Леви — Ахмад и не думал, что он может так быстро передвигаться, — лавирует среди остановившегося транспорта и, подняв руку, повелительно стучит в стекло со стороны пассажира. Смутившись, Ахмад, привыкший оказывать уважение учителю, протягивает руку и нажимает на открывающую дверь кнопку. Пусть лучше будет внутри, рядом с ним, быстро решает юноша, чем на улице, где он может поднять тревогу. Мистер Леви рывком открывает дверцу у пассажирского сиденья и, когда транспорт снова начинает двигаться, подтягивается и плюхается на потрескавшееся черное сиденье. И захлопывает дверцу. Он тяжело дышит.
— Спасибо, — говорит он. — Я уже начал бояться, что пропустил тебя.
— А откуда вам известно, что я должен тут быть?
— Ведь на Восьмидесятую трассу только один выезд.
— Но это же не мой грузовик.
— Я знал, что это будет не твой.
— Каким образом?
— Это длинная история. Я знаю лишь отдельные моменты. «Системы оконных ставен» — это смешно. Впустите свет. Кто говорит, что у этих людей нет чувства юмора?
Он все еще с трудом дышит. Глядя на его профиль на том месте, где сидит Чарли, Ахмад поражается тому, каким старым выглядит его наставник вне юной толпы школьников. Усталость накопилась под его глазами. Губы у него обмякли, кожа под бровями обвисла. Интересно, думает Ахмад, каково это день за днем скатываться к естественной смерти. Он этого никогда не узнает. Быть может, прожив так долго, как мистер Леви, ты этого не чувствуешь. По-прежнему слегка задыхаясь, Леви выпрямляется, довольный тем, что добился своего и попал к Ахмаду в грузовик.
— А это что? — спрашивает он про серую металлическую коробку, прикрепленную к пластмассовой корзине между двумя сиденьями.
— Не трогайте ее! — Ахмад произносит слова так резко, что тут же из вежливости добавляет: — Сэр.
— Не буду, — говорит мистер Леви. — Но и ты ее не трогай. — И умолкает, обследуя ее, но не трогая. — Иностранного производства, возможно, чешского или китайского. Уж конечно, это не наш старый стандартный детонатор «ЛД20». Я, знаешь ли, ведь служил в армии, хотя во Вьетнам меня не посылали. Это меня тревожило. Ехать туда я не хотел, но мне хотелось проявить себя. Ты можешь это понять. Желание проявить себя.
— Нет. Я не понимаю, — говорит Ахмад.
Это внезапное вторжение привело его в замешательство: мысли точно шмели слепо бьются о стенки его черепа. Но он продолжает мягко вести свой «Джи-эм-си 3500» по изгибу соединения с трассой 80, где машины движутся бампер к бамперу в этот час, когда все едут на работу. Он уже начал привыкать к тому, что этот грузовик ничего не прощает.
— Насколько я понимаю, они закладывали взрывчатку в паучьи щели вьетконговцев, закрепляли ее и взрывали с помощью этих штук. Они называли это «рубкой леса». Некрасивое зрелище. Впрочем, во всей этой истории ничего красивого не было. За исключением женщин. Но я слышал, даже им нельзя было доверять. Они тоже были вьетконговками.
Несмотря на гудение в голове, Ахмад старается прояснить свою позицию:
— Сэр, если вы попытаетесь порвать провода или помешать мне вести грузовик, я взорву четыре тонны взрывчатки. Желтый — это предохранительный рычаг, и я его выключаю. — Он поворачивает его вправо — щелк, — и оба ждут, что будет дальше.
Ахмад думает: «Если что-то произойдет, мы этого все равно не узнаем». Ничего не происходит, но рычаг теперь выключен. Теперь Ахмаду остается лишь опустить большой палец в маленькое углубление, на дне которого красная кнопка детонации, и подождать микросекунды, чтобы воспламеняющийся порошок просочился через пентрит и топливо двигателя в тонны нитрата. Ахмад нащупывает своим пальцем гладкую красную кнопку, не отрывая глаз от забитой машинами дороги. Если этот дряблый еврей попробует заставить его отступить от цели, он отбросит его как кусок бумаги, как пучок выбрасываемой шерсти.
— У меня нет таких намерений, — говорит ему мистер Леви нарочито небрежным тоном, каким он дает советы слабым ученикам, непокорным ученикам, ученикам, поставившим на себе крест. — Я просто хочу сказать тебе кое-что, что может заинтересовать тебя.
— Что именно? Скажите, и я высажу вас, когда мы подъедем ближе к месту моего назначения.
— Так вот: главное, пожалуй, то, что Чарли мертв.
— Мертв?
— Собственно, обезглавлен. Ужасно, а? Его пытали, прежде чем обезглавить. Тело нашли вчера утром в Лугах, возле канала, к югу от «Стадиона гигантов». Они хотели, чтобы его нашли. На теле была записка по-арабски. Чарли, очевидно, тайно работал на ЦРУ, и другая сторона наконец это вычислила.
Был отец, который исчез, прежде чем мог запечатлеться в памяти, потом Чарли — такой дружелюбный и показывавший ему дороги, а теперь этот усталый еврей, который выглядел так, словно одевался в темноте, занял их место, — пустующее место рядом с ним.
— Что же было в точности в записке?
— О, я не знаю. Все то же, все то же: что тот, кто нарушает присягу, наказывает самого себя. Бог не откажет ему в вознаграждении.
— Это похоже на Коран, на сорок восьмую суру.
— Это похоже и на Тору тоже. Как скажешь. Я многого не знаю. Поздно я начал.
— А можно спросить: откуда вы знаете то, что знаете?
— От сестры моей жены. Она работает в Вашингтоне, в Министерстве внутренней безопасности. Она позвонила мне вчера: моя жена упомянула в разговоре с ней, что я интересуюсь тобой, и там подумали, не связаны ли мы как-то. Они не могли тебя найти. Никто не мог. А я подумал, что попытаюсь.
— Почему я должен верить тому, что вы говорите?
— Так не верь. Поверь лишь в том, что совпадает с тем, что ты знаешь. Я полагаю, что совпадает. Ну где сейчас Чарли, если я тебе соврал? Его жена говорит, что он исчез. Она клянется, что он занят только торговлей мебелью.
— А что с остальными Чехабами и теми людьми, которых они снабжали деньгами?
За Ахмадом едет темно-синий «мерседес» с нетерпеливым парнем за рулем, слишком юным, чтобы заработать на «мерседес», если, конечно, он приобрел его не путем махинаций за счет менее удачливых. Такого рода люди широко живут в так называемых спальных городках Нью-Джерси и прыгают вниз с небоскребов, когда Бог обрекает их на крах. Ахмад чувствует себя выше этого водителя «мерседеса» и не обращает внимания на его гудки и метания из стороны в сторону, чем он стремится подчеркнуть свое желание, чтобы белый грузовик не ехал так спокойно по средней полосе.
Мистер Леви отвечает:
— Ушли в подполье и разбежались, я полагаю. Пойманы двое мужчин, которые пытались улететь в Париж из Ньюарка, а отец Чарли находится в больнице — у него, предполагают, был удар.
— На самом деле он страдает от диабета.
— Ну от того или другого. Он говорит, что любит эту страну, как и его сын, а теперь его сын умер за эту страну. По одной теории он донес на своего сына. Есть дядя во Флориде — федералы уже какое-то время не спускают с него глаз. Эти организации засыпаны делами и не общаются друг с другом, но не все трюки они упускают. Дядя заговорит или кто-то еще. Трудно представить себе, чтобы один брат не знал, чем занимается другой. Эти арабы давят друг на друга с помощью ислама: как ты можешь сказать «нет», если такова воля Аллаха?
— Не знаю. Мне не посчастливилось, — сухо произнес Ахмад, — иметь брата.
— Не великое это счастье, судя по тому, что я вижу в школе. У шакалов, читал я где-то, малыши дерутся насмерть, как только рождаются.
Менее сухо, даже с улыбкой, Ахмад, вспоминая, говорит мистеру Леви:
— Чарли очень пылко говорил о джихаде.
— Судя по всему, это не было наигрышем. Я никогда не встречался с ним. По слухам, он был человек безответственный. Его ошибка, сказала сестра моей жены, — а она лишь повторяет то, что говорит ее босс, она боготворит своего босса, — его роковая ошибка в том, что он слишком долго ждал, чтобы расставить свой капкан. Слишком много он смотрел фильмов.
— Он много смотрел телевизор. Он хотел когда-нибудь руководить рекламой.
— Моя цель, Ахмад, — довести до твоего сознания, что тебе не надо этого делать. Все кончено. Чарли вовсе не хотел, чтобы ты шел до конца. Он использовал тебя, чтобы отпугнуть других.
Ахмад пробегает мыслью по разворачивающемуся, ускользающему рулону того, что он слышал, и заключает:
— Это была бы славная победа для ислама.
— Для ислама? Каким образом?
— Это убило бы и затруднило жизнь многих неверных.
— Ты меня дурачишь, — говорит мистер Леви, в то время как Ахмад, сманеврировав, переезжает с 80-й трассы, идущей на восток, на 95-е шоссе, идущее на юг, захватив внутреннюю полосу и не дав «мерседесу» обойти его справа, тогда как основная масса машин продолжает двигаться на восток, в направлении моста Джорджа Вашингтона.
Слева морщится от ветерка река Оверпек, что течет к Хакенсаку. Грузовик едет по нью-джерсийской скоростной магистрали над заболоченной местностью, где использован каждый клочок, который удалось осушить. Магистраль раздваивается — левый рукав ведет ко входу в туннель Линкольна. Заговорщики позаботились о том, чтобы на грузовике в центре ветрового стекла был радиоответчик И-3 — это позволит грузовику легко проехать мимо кабинки дорожного сбора, позволив сборщику или охраннику лишь на миг увидеть лицо молодого водителя.
— Подумай о своей матери. — Из голоса мистера Леви исчезли интонации диалога: зазвучали пронзительные нотки. — Она не только потеряет тебя, но и станет матерью чудовища. Сумасшедшего.
Ахмад начинает испытывать удовольствие от того, что его не трогают доводы пришельца.
— Я никогда не был важен для моей матери, — поясняет он, — хотя, признаю, она выполняла свои обязанности, когда, на ее беду, я родился. А вот насчет матери чудовища, так на Ближнем Востоке матери мучеников пользуются уважением и получают немалую пенсию.
Мистер Леви говорит:
— Я уверен, что она предпочла бы иметь тебя, а не пенсию.
— Как это вы можете быть уверены, могу я спросить вас, сэр? Насколько хорошо вы ее знаете?
Появляются чайки — он видит сначала две-три сквозь ветровое стекло, потом десятки, и десятки превращаются в сотни, кружащиеся над отходами. За этим собранием алчных крылатых, за угрюмым Гудзоном высится каменный силуэт великого города с выемками, как у огромного ключа, — силуэт сердца Сатаны. Освещенные с востока его башни вздымаются тенями на западе, а между ними легкая переливающаяся дымка. Молчание мистера Леви предполагает новую атаку на убеждения Ахмада, но на данный момент и водитель, и пассажир вместе любуются одним из чудес света, внезапно исчезающим из виду, когда транспорт делает рывок вперед и вместо прежнего зрелища появляются по обеим сторонам 95-й относительно пустые пространства — заросшее травой болото с пятнами голубого неба, отраженного в протоках воды, рассекающих грязь. Высоко на ветровом стекле появляется серебристый крест, вырвавшийся с международного аэропорта Ньюарк, оставляя за собой в молочном небе двойной след, словно расстилая дорогу для тех, кто за ним последует, в хитросплетении узоров, какие вычерчивают для них авиадиспетчеры. Настроение у Ахмада моментально поднимается, словно самолет взлетел, оторвавшись от земного притяжения.
Мистер Леви разрушает атмосферу, говоря:
— Ну о чем еще мы можем потолковать? «Стадион гигантов». Ты вчера следил за игрой «Джетов»? Когда этот малый, Картер, не сумел ввести мяч в игру, я подумал: «Ну вот опять, как в прошлом сезоне». Но нет, они вытянули — тридцать один к двадцати четырем, но ты не мог успокоиться, пока этот первогодок Коулмен в последнюю минуту, когда Бенгал в последний раз ударил по мячу, не пошел на перехват. — Это, по-видимому, еврейская комедия, которую Ахмад пропускает мимо ушей. А Леви произносит уже более искренним тоном: — Не могу поверить, чтобы ты всерьез намеревался убить сотни невинных людей.
— Кто говорит, что неверующие невинны? Те, кто не верит, говорят так. А Господь в Коране говорит: «Будь беспощаден к неверным». Жги их, дави их, потому что они забыли Бога. Они считают, что достаточно быть самими собой. Они любят настоящую жизнь больше будущей.
— Значит, убивай их сейчас. Это довольно жестоко.
— Для вас, конечно, да. Насколько я понимаю, вы — впавший в грех еврей. Вы ни во что не верите. В третьей суре Корана говорится, что все золото мира не может выкупить тех, кто однажды верил, а потом разуверился, и что Господь никогда не примет их покаяния.
Мистер Леви вздыхает. Ахмад слышит в его дыхании хрипы капелек страха.
— Да, что ж, в Торе тоже есть немало отвратительного и нелепого. Чума, массовые убийства прямиком насылаются на тебя. Племена, которым не посчастливилось быть избранными, — ставь их под запрет, не проявляй к ним пощады. Ада они еще не создали — это пришло с христианами. Будь мудрым — священники контролируют людей с помощью страха. Вызывай в воображении Ад — самая старая в мире тактика испуга. Ближайшая к пытке. А Ад является в основе своей пыткой. Ты действительно можешь всему этому верить? Господь в качестве высшего палача? Господь в качестве главного воителя геноцида?
— В записке, прикрепленной к Чарли, сказано: «Не откажет Он нам в вознаграждении». Вы упомянули, согласно вашей традиции, Тору. Пророк произнес немало добрых слов об Аврааме. Мне интересно знать: вы когда-либо верили? Как вы отошли от веры?
— Я таким родился. Мой отец ненавидел юдаизм и его отец тоже. Они винили религию в страданиях мира — религия примиряет людей с их проблемами. Тогда они приняли другую религию — коммунизм. Но вам неинтересно это слушать.
— Я не возражаю. Нам полезно прийти к согласию. До появления Израиля мусульмане и евреи были братьями: и те и другие находились на закраинах христианского мира, комично выглядели в своих смешных одеждах, служили развлечением для христиан, чувствовавших себя в безопасности благодаря своему богатству, своей белой, как бумага, коже. Даже несмотря на нефть, они презирали нас, обманывали саудовских принцев, забирая то, что законно принадлежит их народу.
Мистер Леви издает еще один вздох.
— Лихо ты слепил «нас», Ахмад.
Поток транспорта, и так уже перенасыщенный, замедляет движение, сгущается. Указатели: на Норт-Берген, Секокес, Уихокен, трасса 495 — к туннелю Линкольна. Хотя Ахмад никогда прежде здесь не ездил — с Чарли или без него, — он легко следует указателям, несмотря на то что трасса 495, по которой спазмодически ползут машины, загибается петлей, уводя поток машин со скалы Уихокена на уровень реки. Ему кажется, он слышит рядом с собой голос, который говорит: «Ведь легко, Недоумок. Это же не ракетная наука».
По мере того как дорога спускается вниз, скопления машин съезжают на нее с местных дорог с юга и запада. Ахмад видит поверх крыш машин их общую цель — длинное темно-желтое каменное сооружение и три круглые дыры для двух полос каждая, обрамленные белым кафелем. Надпись гласит: «Грузовики направо». Другие грузовики — коричневый «ЮПС», желтый «райдер», разнообразные пикапы торговцев, тракторы с трейлерами, пыхтя и визжа тащащие свои горы свежего товара из Садового штата на кухни Манхэттена, — втискиваются, проезжают несколько футов и тормозят.
— Пора вам теперь вылезать, мистер Леви. Я не смогу остановиться, когда мы въедем в туннель.
Наставник кладет руки на бедра, обтянутые неподходящими к сюртуку серыми брюками, чтобы Ахмад видел, что он не намерен дотрагиваться до дверцы.
— Я не собираюсь вылезать. В этом деле, сынок, мы с тобой вместе.
Держится он храбро, а голос звучит слабо, хрипло.
— Я вам не сын. Если вы попытаетесь привлечь чье-то внимание, я взорву грузовик прямо тут, в машинной пробке. Это будет не идеально, но я убью кучу людей.
— Могу держать пари, что ты его не взорвешь. Слишком ты хороший малый. Твоя мама рассказывала мне, как ты не мог наступить на жука. Ты пытался поймать его на бумажку и потом выбрасывал в окно.
— Похоже, вы с мамой немало побеседовали.
— Я консультировал ее. Мы оба хотим для тебя самого лучшего.
— Мне не нравилось давить жуков, но я не любил и дотрагиваться до них. Я боялся, что они меня укусят или нагадят мне на руку.
Мистер Леви оскорбительно смеется. Ахмад настаивает:
— Насекомые могут гадить — мы изучали это по биологии. У них есть кишечник, и задний проход, и вообще все, как у нас.
Мозг его стремительно работает, бьется о стенки. Потому что, похоже, уже нет времени для разговоров: он воспринимает присутствие мистера Леви как нечто бестелесное, лишь наполовину реальное, подобное тому, как он всегда чувствовал присутствие Бога, как будто Он — рядом с ним, а себя, как наполовину открытое раздвоенное существо, словно книга с двумя частями скрепленных вместе страниц, странно и равнозначно — прочитанное и непрочитанное.
Как ни удивительно, здесь, у трех ртов туннеля Линкольна (Мэнну, Мо и Джека) растут деревья и зеленеет трава — над скоплением машин, над беспорядочным мельканием вспыхивающих и гаснущих тормозных огней и огней направления на земляной насыпи лежит треугольник скошенной травы. Ахмад думает: «Это последний кусок земли, который я когда-либо увижу», — эта маленькая лужайка, где никто никогда не стоит и не проводит пикники или на который никогда прежде не смотрели глаза, которые вот-вот станут незрячими.
Несколько мужчин и женщин в серо-голубой форме стоят у краев сгущенного, продвигающегося вперед потока транспорта. Эти полицейские выглядят добродушными зрителями, а не инспекторами — они болтают, стоя парами и наслаждаясь вновь появившимся, но все еще затуманенным солнцем. Такая пробка, происходящая в эти часы каждый рабочий день, в такой же мере часть природы, как восход солнца, или приливы, или остальные явления, случающиеся на планете без участия разума. Среди полицейских есть крепкая женщина, из-под ее фуражки сзади и на ушах вырываются светлые волосы, а высокая грудь распирает карманы формы с жетоном и нагрудным патронташем; она завлекла двух мужчин в форме — одного белого и одного черного, которые скалятся в похотливой улыбке, а на талии у них висит оружие. Ахмад смотрит на свой «таймекс» — восемь пятьдесят пять. Он провел сорок пять минут в грузовике. В девять пятнадцать все будет кончено.
Он подал грузовик вправо, умело использовав зеркала, чтобы воспользоваться малейшим промедлением соседней машины. Пробка, казавшаяся некоторое время непроходимой, разбилась на полосы, ведущие в туннели на Манхэттен. Внезапно Ахмад видит, что между ним и входом в правый туннель стоит всего с полдюжины фургонов и машин. Среди них десятифутовый арендуемый фургон «Для переездов» и вагончик для ленча из простеганного алюминия, наглухо закрытый и запертый до того момента, когда он разложит свой прилавок и включит кухоньку, чтобы кормить прямо на тротуаре толпы неразборчивых едоков, а также несколько обычных машин, включая микроавтобус «вольво», в котором ехало семейство zanj. Любезно поведя рукой, Ахмад дает понять водителю, что тот может встать перед ним в сформировавшейся очереди.
— Ты не проедешь мимо будки, — предупреждает его мистер Леви. Голос его звучит напряженно, словно некий громила сжал ему сзади грудь. — Ты выглядишь слишком молодым, чтобы выезжать за пределы штата.
Но в будке, созданной для сборщика дорожной пошлины, нет никого. Никого. Вспыхивает зеленый свет — пошлина уплачена, и Ахмаду на белом грузовике разрешен въезд в туннель.
Свет в туннеле тотчас становится странным — кафельные стены, обхватывающие двойной поток грузовиков и автомобилей, кажутся не белыми, а тускло-кремовыми. Заключенный в этих стенах шум рождает эхо — вторичный поток, который слегка приглушает шум, словно он идет по воде. У Ахмада уже возникает ощущение, что он находится под водой. Он представляет себе темную массу воды Гудзона, давящую на кафельный потолок. Искусственного света в туннеле достаточно, но он не очищает воздуха: машины едут на самой малой скорости в этакой белесой тьме. Тут едут грузовики, иные до того огромные, что верхушка их трейлеров царапает потолок, а также автомобили, втесавшиеся у входа между грузовиками.
Сквозь свое ветровое стекло Ахмад смотрит вниз, в заднее окно бронзового микроавтобуса «В-90». Двое детей сидят спиной по ходу и смотрят на него в поисках развлечения. Одеты они не небрежно, однако в такой же намеренно небрежной, безвкусно яркой одежде, какая бывает на белых детях, отправляющихся куда-либо всей семьей. У этого черного семейства все было в полном порядке, пока Ахмад не пропустил их вперед.
После первоначального рывка, покрыв пространство, отвоеванное наконец благодаря рассосавшейся пробке у входа в туннель, поток транспорта снова останавливается из-за невидимого препятствия или застоя впереди. Гладкое продвижение вперед оказалось иллюзией. Водители тормозят, сверкают стоп-сигналы. Ахмад обнаруживает, что не испытывает недовольства задержкой, этими «стоп»-«поехали». Уклон дороги, неожиданно оказавшейся слишком неровной и ухабистой для такого места, которое не знало непогоды, мог помочь ему и его пассажиру, а также и грузу оказаться чересчур быстро в самой низкой точке туннеля, за которой теоретически находится слабое место во второй трети его длины, где, как было сказано Ахмаду, туннель делает загиб и оказывается наиболее слабым. Там кончится его жизнь. Перед его мысленным взором мерцает как мираж тот треугольник подстриженной, но нехоженой травы над входом в туннель, завладевший его умом. Ему было жаль этой травы, по которой никто не ходил.
Прочистив пересохшее горло, он подает голос.
— Я вовсе не выгляжу малолеткой, — поясняет он мистеру Леви. — Мужчины нашей ближневосточной крови… к нам зрелость приходит раньше, чем к англосаксам. Чарли говорил, что мне можно дать на вид двадцать один год и я могу водить большие агрегаты — никто не остановит меня.
— Этот Чарли слишком много болтал, — говорит мистер Леви. Голос его звучит напряженно — глухой голос учителя.
— Вы бы предпочли, чтобы я не разговаривал с вами на подходе времени? Возможно ведь, хоть вы и отступились от веры, а все-таки хотите помолиться.
Одна из сидящих на заднем сиденье «вольво», девочка с пышными волосами, закрученными в два забавных шарика на голове, что делает их похожими на уши некогда столь знаменитой мышки из мультипликаций, пытается улыбками привлечь внимание Ахмада, но он игнорирует ее.
— Нет, — произносит Леви таким тоном, словно ему больно произносить даже односложное слово. — Говори. Спроси меня о чем-нибудь.
— О шейхе Рашиде. Вашему информатору известно, что произошло с ним, когда все это раскрылось?
— На данный момент он исчез. Но вернуться в Йемен ему не удастся. Это я тебе обещаю. Этим мерзавцам не может все вечно сходить с рук.
— Он приходил ко мне вчера вечером. Выглядел печальным. Впрочем, он всегда был таким. Я думаю, его познания сильнее его веры.
— И он не сказал тебе, что игра окончена — все пропало? Чарли ведь нашли вчера рано утром.
— Нет. Он заверил меня, что Чарли будет ждать меня, как запланировано. И пожелал мне добра.
— Он возложил на тебя одного ответственность.
Ахмад улавливает в тоне презрение и заявляет:
— А я и есть в ответе. — И хвастливо говорит: — Сегодня утром на площадке у «Превосходной» были две странные машины. Я видел мужчину, который громко, авторитетным тоном говорил по мобильнику. Я-то видел его, а он меня не видел.
По наущению девочки она и ее маленький братик прижимают лица к выгнутому стеклу, таращат глаза и кривят рот, пытаясь заставить Ахмада улыбнуться, обратить на них внимание.
Мистер Леви внезапно обмяк на своем сиденье, изображая безразличие или же съежившись под впечатлением того, что рисует ему воображение. Он говорит:
— Еще один грубый промах со стороны Дяди Сэма. Полиция распивала кофе, обменивалась по интеркому грязными анекдотами, — кто знает? Послушай. Мне надо кое-что тебе сказать. Я трахал твою мать.
Ахмад замечает, что кафельные стены становятся розово-красными, отражая такое множество вспыхивающих при торможении хвостовых огней. Машины делают рывок в несколько футов и снова тормозят.
— Мы спали вместе все лето, — продолжает Леви, поскольку Ахмад никак не реагирует. — Она потрясающая. Я не знал, что смогу снова кого-либо полюбить, что в моем теле будет снова прилив жизненных соков.
— По-моему, моя мать, — подумав, говорит ему Ахмад, — без труда укладывается в постель со всеми. Помощница медсестры привыкла иметь дело с телом, и она видит себя этакой эмансипированной современной женщиной.
— Так что ты хочешь сказать: не переживайте, ничего особенного не произошло. Но для меня произошло. Для меня весь мир сосредоточился в ней. Потеряв ее, я словно перенес большую операцию. Мне больно. Я много пью. Тебе этого не понять.
— Не обижайтесь, сэр, а поймите, — говорит Ахмад довольно высокомерно. — Я не в восторге от того, что моя мать устроила блуд с евреем.
Леви хохочет — хрипло, точно лает.
— Эй, да что ты, мы же все тут американцы. Такова наша идея — разве тебе не говорили этого в Центральной школе? Американцы ирландского происхождения, американцы африканского происхождения, американцы-евреи, есть даже американцы-арабы.
— Назовите хоть одного.
Леви захвачен врасплох.
— Омар Шариф, — говорит он. Леви знает, что мог бы назвать и другие имена в менее напряженной ситуации.
— Не американца. Попытайтесь.
— Мм… Как же его звали? Лью Элсиндор.
— Карим Абдул-Джаббар, — поправляет его Ахмад.
— Спасибо. Это было задолго до тебя.
— Но он был героем. Он преодолел большие предрассудки.
— По-моему, это был Джекки Робинсон, но не важно.
— Мы подъезжаем к самой глубокой части туннеля?
— Откуда мне знать? В свое время мы ко всему подъезжаем. В туннеле, раз ты в нем очутился, уже не жди указателей. Раньше на этих боковых дорожках стояли полицейские, но их больше нет. Они были из дисциплинарного отряда, но, я полагаю, полицейские наплевали на дисциплину, когда все от нее отказались.
Дальнейшее продвижение на несколько минут прекратилось. Машины позади них и впереди начали гудеть — шум пролетает по кафелю, как дыхание по большому музыкальному инструменту. Словно эта остановка дает им неограниченную передышку, Ахмад поворачивается к Джеку Леви и спрашивает:
— Вы когда-нибудь читали — в ходе своих занятий — египетского поэта и политического философа Сайида Кутуба? Он приехал в Соединенные Штаты пятьдесят лет тому назад и был поражен расовой дискриминацией и откровенным половым распутством. Он пришел к выводу, что американский народ в большей мере, чем любой другой, далек от Бога и благочестия. Но понятие jāhiliyya, означающее состояние невежества, существовавшее до Мохаммеда, применимо также к любящим жизненные блага мусульманам, что делает их законными объектами убийства.
— Звучит разумно. Я включу его в факультативное чтение, если буду жив. Я подписал контракт на чтение курса основ гражданственности в этом семестре. Надоело мне сидеть весь день в этом чулане — хранилище оборудования, пытаясь уговорить угрюмых социопатов не бросать школы. Пусть бросают — такова моя новая философия.
— Сэр, сожалею, но вы не выживете. Через несколько минут я увижу лик Господа. Сердце мое переполнено ожиданием.
Их полоса двигается вперед. Детям в передней машине надоело пытаться привлечь внимание Ахмада. Маленький мальчик в красном кепи с козырьком и в полосатой рубашке в подражание «янки» свернулся калачиком и задремал в этом бесконечном «стоп»-«поехали», под визг и пыхтение тормозов в этом кафельном Аду, где очищенный бензин превращается в угарный газ. А девочка с толстыми косичками притулилась, положив палец в рот, к брату и смотрит на Ахмада остекленевшими глазами, больше не добиваясь признания.
— Давай-давай. Посмотри на подлеца, — говорит ему Джек Леви, выйдя из своего обмякшего состояния и выпрямившись; волнение прогнало болезненный цвет с его щек. — Отправляйся увидеть треклятое лицо твоего Бога — мне наплевать. Почему это должно меня заботить? Женщина, по которой я с ума сходил, бросила меня, моя работа — тоска зеленая, я каждое утро просыпаюсь в четыре и не могу больше заснуть. Моя жена… Иисусе, слишком печально об этом говорить. Она видит, как я несчастлив, и винит себя в том, что стала такой до нелепости толстой, и села на эту диету, которая должна немедленно дать результат и которая может убить ее. Она в агонии от того, что ничего не ест. Я хочу сказать ей: «Бет, забудь про эту диету, ничто не вернет нам то время, когда мы были молоды». Впрочем, мы никогда не были чем-то необычным. Иногда смеялись, смешили друг друга и получали удовольствие от простых вещей, раз в неделю ели вместе, ходили в кино, когда хватало сил, время от времени устраивали пикники на столах у водопадов. Единственный наш ребенок — его зовут Марк — живет в Альбукерке и хочет лишь забыть о нас. Ну кто может его за это винить? Мы точно так же относились к своим родителям: побыстрее уехать от них, они ничего не понимают, они стесняют нас. Как звали этого твоего философа?
— Сайид Кутуб. По-настоящему: Кутб. Мой бывший учитель шейх Рашид очень любил его.
— Похоже, он хорошо высказывается об Америке. Раса, секс — они пугают нас. Стоит выдохнуться — и Америка мало чего тебе даст. Тебе даже не позволяют умереть: больницы высасывают из медицинского страхования все деньги, какие могут. Компании по изготовлению лекарств превратили врачей в проходимцев. Зачем мне болтаться тут, пока какая-нибудь хворь не превратит меня в дойную корову для кучки проходимцев? Пусть Бет порадуется тому немногому, что я могу ей оставить, — так я считаю. Я стал обузой для мира — только место занимаю. А ну, нажимай на свою чертову кнопку. Как сказал тот парень, что летел в самолете одиннадцатого сентября, кому-то по мобильнику: «Это будет быстро».
Джек протягивает руку к детонатору, и Ахмад вторично хватает эту руку.
— Прошу вас, мистер Леви, — говорит он. — Это я должен сделать. А если сделаете вы, то победа превратится в поражение.
— Господи, да тебе следовало быть юристом. О'кей, перестань сжимать мне руку. Я ведь пошутил.
Девочка, сидящая в задней части микроавтобуса, видела эту кратковременную схватку, и ее интерес разбудил брата. Четыре ярких черных глаза уставились на Ахмада и Леви. Краешком глаза Ахмад видит, как мистер Леви потирает запястье другой рукой. Он говорит Ахмаду — возможно, желая смягчить его похвалой:
— Ты окреп этим летом. После нашего собеседования твое пожатие было вялым до оскорбления.
— Да, я больше не боюсь Тайленола.
— Тайленола?
— Тоже выпускника Центральной школы. Тупоголового громилы, завладевшего нравившейся мне девушкой. И я ей тоже нравился, хоть и казался странным. Так что не только у вас трудности на романтической почве. Это одна из серьезных ошибок атеистического Запада, согласно теоретикам ислама, — превратить животную функцию в идола.
— Расскажи мне про девственниц. Про сорок двух девственниц, которые будут обихаживать тебя там.
— В Священном Коране не указано число hūrīyyāt. Сказано только, что их много, что они черноглазые и смотрят на тебя скромно и что до них никогда не дотрагивались ни мужчины, ни джинны.
— Еще и джинны! Ну и ну!
— Вы насмехаетесь, не зная языка. — Ахмад чувствует, как ненавистная краска расплывается по лицу, когда он говорит насмешнику: — Шейх Рашид пояснил, что джины и гурии являются символами любви Господа к нам, которая есть везде, вечно возобновляемая и недоступная пониманию простых смертных.
— О'кей, раз ты так это понимаешь. Я не спорю. Нельзя поспорить со взрывом.
— То, что вы называете взрывом, для меня — булавочный укол, маленькая дырочка, сквозь которую сила Господа проникает в мир.
Хотя казалось, этот момент в норовистом потоке транспорта никогда не наступит, еле заметное спрямление туннеля и легкий скос вверх указывают Ахмаду на то, что он достиг низшей точки, а изгиб кафельной стены впереди, видимый в промежутках между высокими остовами грузовиков, отмечает то слабое место, где фанатично и тщательно составленный квадрат из пластмассовых бочонков должен быть взорван. Он снимает правую руку с руля, и она ощупывает серую, как все военное, металлическую коробку с маленьким углублением, куда войдет его большой палец. Он нажмет… — и присоединится к Господу. Господь будет менее одинок. «Он встретит тебя, как своего сына».
— Действуй, — подталкивает его Джек Леви. — А я немного расслаблюсь. Господи, как же я в последнее время уставал!
— Боли вы не почувствуете.
— Я — нет, зато ее почувствуют множество других, — откликается пожилой человек, внезапно сползая. Но молчать он не может: — Я не так представлял себе это.
— Представляли себе что? — Отклик сам собой вылетает из уст Ахмада в его выпотрошенном состоянии.
— Смерть. Я всегда думал, что умру в постели. Возможно, поэтому я не люблю быть в ней. В постели.
«Он хочет умереть, — думает Ахмад. — Он провоцирует меня, чтобы я это сделал за него». В пятьдесят шестой суре Пророк говорит о «моменте, когда душа умирающего переместится в его гортань». Этот момент настал. Путешествие, miraj. Бурак готов. Его блестящие белые крылья, шурша, расстилаются. Однако в той же суре «Падающее» Бог спрашивает: «Мы создали вас, и почему вам не поверить? Видели ли вы то, что извергаете семенем, — вы ли творите это, или Мы творцы?» Господь не хочет уничтожать — ведь это Он создал мир.
Рисунок на стенах и на кафеле, что почернел от выхлопных газов на потолке, — многократное, уходящее вдаль повторение квадратов, словно гигантская разграфленная бумага, скрученная, образуя третье измерение, — взрывается перед мысленным взором Ахмада, следуя гигантскому велению Созидания, одна концентрическая волна следует за другой, каждая подталкивает другую дальше и дальше от первоначальной точки, повинуясь Божьей воле перехода от небытия в бытие. Такова воля Милосердного, Всемилостивейшего — ar-Rahmān и ar-Rahīm, Живого, Долготерпимого, Великодушного, Безупречного, Света, Предводителя. Он не хочет, чтобы мы осквернили Его Творение, желая смерти. Он желает жизни.
Ахмад возвращает правую руку на руль. Двое детишек в движущейся впереди машине, любовно одетые и причесанные родителями, каждый вечер вымытые и спокойно уложенные, с застывшими лицами смотрят на него, почувствовав что-то странное, что-то необычное в выражении его лица, смешанное с отблеском ветрового стекла. Желая их успокоить, он снимает правую руку с руля и машет им пальцами, как машет ножками лежащий на спине жук. Дети, наконец признанные, улыбаются, и Ахмад не может не улыбнуться им в ответ. Он бросает взгляд на свои часы: девять восемнадцать. Момент для нанесения максимального ущерба прошел: туннель по наклону медленно приближается к все расширяющемуся четырехугольнику дневного света.
— Да? — спрашивает Леви, словно не расслышав отклика Ахмада на свое последнее высказывание. И выпрямляется из съежившегося состояния.
Черные дети, тоже почувствовав, что скоро их выпустят, корчат рожицы перед задним окном «вольво», оттягивают пальцами краешки глаз и качают высунутым языком. Ахмад пытается снова им улыбнуться и повторяет свой дружелюбный жест, помахав им пальцами, но вяло: он чувствует себя выпотрошенным. Ярко освещенный рот туннеля расширяется, проглатывая его и его грузовик со своими призраками, — все они выкатывают на тусклый, но становящийся ярче свет понедельника на Манхэттене. Атмосфера скученности в туннеле, до исступления душная и влажная, наконец развеялась, растаяла на просторе мощеных улиц, среди жилых домов средней высоты, и досок с афишами и объявлениями, и рядов кирпичных домов, а в нескольких кварталах дальше — хрупких на вид небоскребов. Это вполне могло быть какое-то безымянное место в северном Нью-Джерси, — лишь силуэт здания Эмпайр-Стейт впереди, снова самого высокого здания в Нью-Йорке, говорит, что это нечто другое. Бронзовый микроавтобус устремляется направо, на юг. Дети, завороженные видом большого города, вертят головками туда-сюда и не машут Ахмаду на прощание. Он чувствует, что им пренебрегли после того, на какую жертву он ради них пошел.
Рядом с ним мистер Леви произносит:
— Эй, малый! — глупо подражая принятому у школьников. — Я взмок. Ты ведь убедил меня. — И, почувствовав, что избрал неверный тон, добавляет уже мягче: — Отлично провел машину, мой друг. Добро пожаловать в Большое Яблоко.
Ахмад сбрасывает скорость, затем останавливается не совсем на середине широкого пространства. Автомобили и грузовики, рвущиеся на волю за остановившимся белым грузовиком, объезжают его и гудят; боковые стекла опускаются, и люди возмущенно размахивают руками. Ахмад замечает разгоняющийся темно-синий «мерседес» и с улыбкой думает, что как ни старался его самонадеянный водитель, презренный ворюга инвестиций, обогнать его, ему пришлось все-таки плестись позади.
Джек Леви понимает, что теперь он стал главным.
— Итак, — говорит он, — вопрос в том, что нам теперь делать. Вернем этот грузовик назад, в Джерси. Там будут рады его увидеть. И к сожалению, рады увидеть тебя. Но ты не совершил никакого преступления — я первый это подчеркну, — кроме того, что вывез из штата опасный груз, имея водительские права третьего класса. По всей вероятности, у тебя отберут права, но это не страшно. Во всяком случае, твое будущее не в доставке мебели.
Ахмад продвигает грузовик вперед и, немного выйдя из транспортного потока, ждет указаний.
— Поезжай вперед и, когда сможешь, сворачивай влево, — говорит Джек Леви. — Я не хочу возвращаться в туннель с тобой и этой штукой, нет, спасибо. Поедем по мосту Джорджа Вашингтона. Как ты думаешь, сможем мы вернуть на место аварийный выключатель?
Ахмад протягивает вниз руку, боясь теперь сделать что-то не так с тщательно отрегулированным механизмом. Маленький желтый рычажок говорит: «Щелк», — с увесистым грузом ничего не происходит. Мистер Леви, с облегчением понимая, что все еще жив, продолжает говорить:
— Поверни налево у вон того перекрестка — по-моему, это должна быть Десятая авеню. Я стараюсь вспомнить, разрешено ли движение грузовиков по Уэст-Сайдскому шоссе. Возможно, нам придется поехать по Риверсайд-драйв или выбраться на Бродвей и ехать по нему до моста.
Ахмад, следуя указанию, сворачивает влево. Дорога прямая.
— Ты ведешь машину как профессионал, — говорит ему мистер Леви. — Чувствуешь себя о'кей? — Ахмад кивает. — Я знаю, что ты в шоке. Я — тоже. Но право же, мы нигде не сможем запарковать эту махину. А как только мы доедем до моста, считай, что мы уже дома. Он выходит на Восьмидесятое шоссе. Мы поедем прямо в полицейское управление, что позади Городского совета. Мы не позволим этим мерзавцам запугать нас. То, что ты вернешь грузовик в целости и сохранности, — это же им во благо, и если у них хоть половина мозга работает, они это поймут. А могла ведь быть беда. Всякому, кто попытается запугать тебя, напомни, что тебя подготовил сотрудник ЦРУ для мучительной операции весьма сомнительной легальности. Ты, Ахмад, — жертва, безрассудно поступивший парень. Я не представляю себе, чтобы министерство внутренней безопасности захотело увидеть подробности в средствах массовой информации и услышать их в зале суда.
На протяжении одного-двух кварталов мистер Леви молчит, дожидаясь услышать что-то от Ахмада, потом говорит:
— Я понимаю, это, возможно, звучит преждевременно, но я не шутил, говоря, что из тебя может получиться хороший адвокат. Ты сохраняешь хладнокровие под давлением. Ты хорошо говоришь. В грядущие годы американцам арабского происхождения понадобится много адвокатов. Ого! По-моему, мы на Восьмой авеню, а я думал, что на Десятой. Продолжай ехать — эта улица выведет нас на Бродвей у Круга Колумба. По-моему, это по-прежнему так называется, хотя бедный испашка уже не является больше знаменитостью. Слева от тебя — главная автобусная станция: я уверен, что ты был там раз или два. Затем мы пересечем Сорок Вторую улицу. Я помню, когда она была ужас какая грязная, но корпорация Диснея, по-моему, ее вычистила.
Ахмаду хочется среди этих желтых такси, и светофоров, и пешеходов, томящихся на каждом углу, сосредоточиться на этом окружающем его новом мире, но мистер Леви продолжает делиться своими мыслями.
Он говорит:
— Мне интересно было бы выяснить, действительно ли эта чертова взрывчатка была присоединена или же наши люди сумели надуть негодяев и подсоединения не было. Это была моя спасительная карта, но я рад, что мне не пришлось ею воспользоваться. Слава Богу, ты вышел из игры. — Это прозвучало грубо даже для его уха. — Или, скажем, смилостивился.
А вокруг них — на Восьмой авеню, ведущей к Бродвею, — великий город полон людей: одни хорошо одеты, многие — убого, несколько красивых лиц, но в большинстве — некрасивые, все среди высящихся вокруг зданий кажутся букашками, но бегущими, спешащими, нацеленными под бледным утренним солнцем на какой-то план, или замысел, или надежду, которую они несут в себе, которая является обоснованием их существования еще на один день; каждый из них закрепил свою жизнь на пике сознания, сосредоточив ее на самопродвижении и самосохранении. На этом и только на этом. «Эти дьяволы, — думает Ахмад, — отняли у меня Бога».
notes