Снова Бразилиа
Восемь лет прошло с тех пор, как Изабель училась здесь в университете и они с Тристаном лежали среди диких банановых пальм на разделительной полосе одного из столичных шоссе. Отец ее покинул пост посла в Афганистане, где Мухаммеда Захир-Шаха свергла группа молодых офицеров, все больше подпадавших под влияние Советов. Воинствующие исламисты поднимали голову, и в Центральной Азии назревали серьезные беспорядки; Саломан был рад возможности уехать оттуда. Теперь он служил Большим Парням в должности заместителя министра развития внутренних регионов и имел просторный кабинет в мраморных полях Паласиу ду Планальту. Когда отец поднял телефонную трубку, голос его показался Изабель постаревшим, прежние сила и величие отца словно увяли — а может, просто сама она, закаленная лишениями и любовью, стала наконец взрослой? Ей уже двадцать девять лет, и как-то, расчесывая свою объемистую шевелюру, она заметила несколько седых кудряшек. При определенном освещении руки ее выглядели узловатыми, и кожа под подбородком немного обвисла. Отец не стал спорить или возражать, когда она твердо сказала ему:
— Папа, у меня все в порядке, и это не плод твоих стараний. Я хочу зайти к тебе, чтобы ты наконец познакомился с моим дорогим мужем.
Пауза на другом конце провода была недолгой, возможно, отец, как подобает дипломату, просто подбирал нужные слова.
— Дорогая моя, я буду рад нашей встрече. Я очень скучал по тебе и провел много бессонных ночей, тревожась о тебе и думая о том, что с тобой и где ты. Знаю, что ты была женой старателя на Серраду-Бурако, известие об этом застало меня на другом конце света, но потом ты словно сквозь землю провалилась!
— Мы не уезжали из Бразилии, — холодно ответила она.
— У тебя изменился голос. Или он всегда был таким… гортанным?
— Отец, люди меняются. Дети вырастают. Теперь у меня такой голос. Мы не нарушим твоих планов, если приедем к тебе завтра в шесть часов? Об обеде не беспокойся. Чая или коктейля будет вполне достаточно.
Она говорила резковато, отчасти потому, что Тристан лежал рядом на кровати и слушал. Когда она повесила трубку, Тристан сказал:
— Этот человек захватил нас в плен, а потом послал человека убить меня; а я теперь должен вежливо разговаривать с ним?
— Ты стал другим, — ответила она. — Судя по голосу, папа тоже изменился. Он постарел, в его голосе больше печали. Скорее всего, он и в самом деле скучал без меня. В прежние годы ему некогда было стать для меня настоящим отцом.
Изабель примеряла платья почти так же долго, как тогда, десять лет назад, перед встречей с Шикиниу — и наконец выбрала яркое шелковое платье с объемистыми разрезными рукавами, которые подчеркивали грациозность стройных черных рук. Раньше в подобном наряде она выглядела бы бесцветной.
Квартира отца в белом небоскребе с остекленными балконами на Эйшу-Родовариу-Норте показалась Изабель куда менее впечатляющей, чем в прежние времена, когда она была впечатлительной студенткой. На смену парочке слуг — высокому и мрачному мужчине с зеленовато-коричневой кожей и его пухлой и смуглой супруге, с которыми она в свое время была на короткой ноге и от кого зависела во время частых отлучек своего отца, — пришел ловкий худой коротышка, весь в веснушках, с чудовищными оранжевыми кудрями растамана, напоминающими корзину спутанной пряжи. С дерзким поклоном он впустил Тристана и Изабель в прихожую. Пока они ждали появления отца, Изабель поняла, что квартира действительно стала меньше, потому что это другая квартира. Тибетское танка, подставка для парика эпохи Людовика XV, фарфоровая ваза эпохи Чин, японские гравюры и статуэтки Догонов никуда не делись, к ним даже прибавились каракулевый ковер и массивный медный кувшин, которые, наверное, приехали из Афганистана. Однако теперь вещи эти как-то сгрудились, вокруг них уже не было пространства, которое так подчеркивало их красоту. Сейчас эти предметы напоминали собравшуюся публику, нервозную вечеринку в тесном помещении. Здесь не было длинного коридора, по которому она каждый вечер тащилась с набитой учебниками сумкой, и окна гостиной выходили не на озеро Параноа, а на куда менее живописную Родоферровиарию. Наверное, карьера отца, казавшаяся во всех отношениях беспредельной в годы правления президента Кубичека, теперь, во времена сменяющих друг друга генералов, достигла своего потолка: его стали назначать послом в развивающиеся страны, а его нынешняя должность в правительстве не только заставляла его заняться внутренними проблемами страны, но и говорила о том, что его начали забывать, как забыли о вверенной ему глубинке страны.
Саломан Леме вошел в комнату. Он постарел, хотя его маленькие узкие ступни в мягких кожаных тапочках по-прежнему резво скользили по ковру. По такому торжественному случаю он надел пиджак с желто-коричневыми лацканами и брюки в узкую полоску, с острыми, как клинок, стрелками. Редеющие волосы уже походили на призрачный нимб над морщинистым лбом, мешки под глазами увеличились, оттянув нижние веки и обнажив пронизанную нервами изнанку кожи.
Может, ей только показалось, что когда отец снова увидел ее через восемь лет, под глазом у него дернулась маленькая мышца. Как бы там ни было, он решительно отбросил прочь досаду, и тапочки его без всякой паузы продолжили свой путь по каракулевому ковру; губы, которыми он коснулся сначала одной щеки дочери, а потом другой, были прохладными.
— Мое прекрасное дитя, — сказал он и нежно обнял за плечи, чтобы получше разглядеть ее дерзко вздернутое личико.
— Отец, это мой муж — или жених, — называй, как хочешь, Тристан Рапозу.
Одного только взгляда на отца было достаточно, чтобы голова у нее пошла кругом и она вновь почувствовала себя избалованной девочкой.
— Очень рад, — сказал отец, пожимая бледную мускулистую руку Тристана.
— Я тоже, сир, — сказал Тристан, даже не пытаясь ответить на неуверенную улыбку старика: Изабель показалось очень трогательным, как обнажились пожелтевшие от возраста маленькие округлые зубки отца — даже более мелкие, чем в ее воспоминаниях, но когда она увидела, как двое мужчин оценивают друг друга, ее аж замутило от страха.
— Судя по акценту, вы кариока, — заметил отец.
— И по рождению, и по воспитанию. Моя семья жила на склонах Морру Бабилониа. Домик у нас был так себе, но вид на море — великолепный.
— Я уже плохо помню Рио, — сказал дипломат, — хотя моего брата невозможно вытащить оттуда: он сидит в этом городе, как рак-отшельник в брошенной раковине. Моя жизнь в Рио практически закончилась, когда столицу перенесли в Бразилиа.
— Этим смелым решением должна гордиться вся страна, — несколько напряженно сказал Тристан, не обращая внимания на тактичный намек старика, что он может сесть в любое из мягких кресел.
— Я в этом сомневаюсь, — продолжил Саломан, усаживаясь в бежевое, обитое бархатом кресло с широкими подлокотниками, которое, как помнила Изабель, вовсе не было его любимым. Отец предпочитал красное кресло, обитое плюшем, который протерся на подлокотниках и на сиденьях, до цвета красной рыбы. Но в этом кресле теперь в явно напряженной позе сидел Тристан. Она примостилась между ними на длинной белой софе, и у ее колен оказался низкий столик с инкрустацией в виде шахматной доски. Стройная вазочка, чистая пепельница и хрустальное пресс-папье напоминали положение фигур в эндшпиле. — Оно превратило наш прекрасный Рио, — со вздохом произнес отец, — в соломенную вдову, и это лишь укрепило народ во мнении, будто управление страной — нечто далекое и фантастическое, не имеющее к простым людям никакого отношения.
— Со временем, — утешил его Тристан, — развивающаяся Бразилия поглотит новую столицу, и Бразилиа окажется в гуще жизни. Люди будущего будут спрашивать себя, почему она расположена так далеко на востоке. Когда мы с Изабель путешествовали по Мату Гросу, нас поразило, как бурно развиваются эти края. Вся прелесть цивилизации, включая автобусы с туристами, потоками обрушиваются на девственную пустыню.
— Это наша головная боль, — подтвердил благородный старик, топнув ногой по белому ковру, — вернее, моя головная боль, поскольку недавно, как Изабель, наверное, сообщила вам, я стал заместителем министра развития внутренних регионов: слово «заместитель» — простой эвфемизм, так как самозваный министр — неисправимый вояка, который интересуется только шпионажем за аргентинцами и парагвайцами и больше всего беспокоится о том, чтобы в их арсеналах не было ни одной такой ракеты или сверхзвукового истребителя-бомбардировщика, которых нет у нас. Он дошел почти до паранойи и воображает, будто Кастро получает всяческие великолепные русские штуковины, а мы из-за наших связей с империалистами запада не имеем к ним доступа. Что будете пить?
В комнату с грациозностью танцора бесшумно вошел слуга, потряхивая оранжевыми кудрями. Изабель попросила белого вина, не обязательно французского, но только не чилийского и не австралийского, отец широким жестом заказал джин и две луковицы, а Тристан из пуританских побуждений попросил лимонаду. Изабель подавила шевельнувшийся было в душе страх, не пытается ли он сохранить ясную голову на случай драки и не нащупывает ли в кармане лезвие бритвы.
— Ах, папа, — нервно вмешалась она в разговор, — не давай развивать внутренние регионы; это просто ужасно, что там делают с индейцами!
Отец повернул к ней свое непропорциональное большое лицо и ответил ей голосом, в котором отчетливо слышался упрек:
— Изабель, у нас есть бюро по делам индейцев, которое получает щедрые ассигнования и более чем достаточную прессу. Индейцы, индейцы… Повсюду, где бы правительство ни пыталось что-то делать, они путаются под ногами. Им отводятся обширные земли в бассейне Амазонки, на берегах Шингу и в Пантанале, где они могут радоваться жизни, бездельничать и устраивать грязные набеги друг на дружку ради женщин. Но если говорить серьезно, — и здесь я обращаюсь к господину Рапозу, — то как можно соизмерить интересы сотен тысяч людишек, застрявших в своем развитии на заре человечества, с нуждами прогресса и стомиллионного населения! Берегите индейцев, говорят! Раскайтесь в прежних зверствах! Но разве один невежественный, измученный болезнями индеец стоит тысячи цивилизованных мужчин и женщин? Ответьте мне.
— Разумеется нет, — ответил Тристан. — Но он стоит одного цивилизованного человека, будь то мужчина или женщина, не так ли? Он же бразилец, как и все мы.
Отец Изабель захлопал ресницами, ощутив, что стрела вежливой, но умной реплики попала в цель, и глотнул джина. Он улыбнулся, но с каким-то пустым лицом — таким Изабель отца раньше не видела.
— Вы совершенно правы.
— Папа, — вмешалась Изабель, — мы некоторое время жили среди индейцев, и они относились к нам как нельзя лучше. За редкими исключениями, — добавила она, вспомнив о гуайкуру, которые похитили ее детей. Она, похоже, снова забеременела, судя по всему, от блудливо-религиозного пардуваску.
— Да, дорогая, я в этом не сомневаюсь. — Лощеный политический функционер отмахнулся от дочери и снова обратился к Тристану: — А что забросило вас в такую даль, господин Рапозу? Могли бы вы назвать мне свою профессию?
— Я, можно сказать, странствующий рыцарь, — без улыбки проговорил Тристан. — У меня множество профессий. Я занимался горным делом, производством автомобилей и лодок, розничной торговлей, а совсем недавно работал в индустрии музыки и развлечений в качестве управляющего. Сам я ни в коей мере музыкой не владею, и творчество в любом осязаемом виде мне недоступно. Я всегда жил, полагаясь на свою смекалку, а также в определенной степени на свое хладнокровие и безжалостность.
— Тристан! — попыталась остановить его Изабель, взволнованная честностью и смелостью любимого.
— Горное дело, производство автомобилей, — повторил отец, словно подчеркивая важность этих слов. Они что-то означали, были как-то связаны с прошлым, и это взволновало бы его, но, во-первых, алкоголь, текущий в жилах, уже успокоил его нервы, а во-вторых, он хотел, чтобы эта встреча окончилась мирно. Он чувствовал себя слишком старым и усталым и не желал более накликать неприятности на свою голову. Ему ведомы пределы его власти. Саломану хватило фанатиков в Ирландии и в Афганистане.
— Моя дочь, — признался он, — склонна к связям с авантюристами. Когда она училась в университете — в нескольких шагах отсюда у нее была связь с пареньком настолько революционных взглядов, что только вмешательство его богатого отца и добровольная уплата повышенного налога на недвижимость спасли молодого человека от административного наказания. А в Рио во время рождественских каникул она как-то раз… но я, похоже, смущаю ее. Наверное, я сам во всем виноват. Горячая кровь досталась ей от меня. Несмотря на скучную роль посредника и администратора, я тоже, господин Рапозу, шел на авантюры — вы видите вокруг нас трофеи, привезенные мною из различных поездок. Ее дядя — мой брат, — с которым, как Изабель наверняка рассказывала вам, она жила много лет, совершенно иной человек. Это оседлый бизнесмен, который едва ли осмелится уехать с Ипанемы дальше Леблона. Контора, клуб, квартира, квартира любовницы — вот круг его интересов, и он идет по нему день за днем. Когда я прошу его приехать в гости, он говорит, что боится самолетов, что высота, на которой расположена Бразилиа, разжижает его кровь и плохо сказывается на его среднем ухе! Разжижает кровь, подумать только! Он стал похож на дряхлую старуху. И все же, подобно пауку, сидящему неподвижно в центре своей сети, Донашиану держит в своих руках множество нитей. Если вы хотите испытать свои силы на новом поприще, мой молодой друг, и если вы согласны поселиться с Изабель в Сан-Паулу, где сейчас сосредоточен весь серьезный бизнес, то, пожалуй, мы с ним найдем для вас работу, на которой ваш опыт мог бы пригодиться. Каковы ваши взгляды на забастовки?
Тристан взглянул на Изабель и понял, что сейчас она вряд ли может ему помочь, хотя глаза ее и искрятся вином любви.
— Когда я был рабочим, я не бастовал, — ответил он. — По правде говоря, я не могу даже сказать, кто возглавлял наш профсоюз, а кто был директором завода. Я знал только, что у меня спина после работы болит, а у них нет.
— Вы совершенно правы! Эволюция лучше революции, не так ли? Изменения к лучшему должны, разумеется, ощущать все классы, но скорость их не должна разрушать старую структуру, верно?
— Верно. Структуру нужно сохранить.
— А молодежь называет ее «системой» и ставит это слово в кавычки, будто тыкая пинцетом в какую-то мерзость. Но что есть система, как не продукт развития, порожденный борьбой людей, в которой каждый индивидуум стремится к удовлетворению своих интересов? Разве максимальное удовлетворение ваших потребностей не ведет к максимальному процветанию страны? — И он начал долгий рассказ о себе и своей молодости, когда его жена — упокой, Господи, ее прекрасную душу — была еще жива, а Изабель была маленькой девочкой, как они приехали сюда, в этот город, а вокруг простиралась дикая саванна, и лишь несколько верных древней мечте людей видели будущий город…
Изабель позволила себе отвлечься от разговора, поскольку не раз уже слышала эту и множество похожих на нее историй. Она поднялась с софы. Рюмка на тонкой ножке светилась у нее в руке волшебной палочкой, а сигарета превратилась в волшебный жезл, управляющий воздухом, духами и чувствами. Отойдя к окну, она стала смотреть на кубические силуэты зданий в сгущающихся бархатных сумерках. Горящие параллелепипеды, узкие стрелы шоссе, параболические памятники истории борьбы и раздоров казались ей отображением ее внутренней жизни, ее способности создавать понятия и любить, что тоже было понятием. Двое мужчин за ее спиной любят ее, и потому, услышав, что рассказ отца подошел к концу, а Тристан добродушно рассмеялся последней шутке, Изабель торжественно обернулась, готовая встретить их обожающие взгляды, хотя ее и мутило от страха.
Однако они не обращали на нее внимания. Тристан в свою очередь из вежливости стал рассказывать о своей работе, о том, как ему было трудно отличить обычных женщин от трансвеститок, когда он работал швейцаром в «Мату Гросу Элетрику», и как он боялся, что в зале совсем не окажется настоящих женщин, которые часто были менее женственны, чем разряженные мужчины. А однажды ему попался карлик-трансвестит и пришлось решать целую политическую проблему: сколько карликов впускать в зал? Или, точнее говоря, скольких карликов не пускать, поскольку, с одной стороны, сообщество низкорослого населения городка было одним из самых шумных и требовательных, а с другой стороны, клиенты нормального роста все время жаловались, что спотыкаются о карликов на танцплощадке.
Они продолжали беседовать и смеяться, и их мужской смех и мужской разговор прыгал с камня на камень, как горный ручей, пока они игриво подначивали друг друга; насмешливый слуга принес Изабель еще бокал вина, отцу джина, а Тристану лимонада. Вино стало давить на ее мочевой пузырь; ностальгическая радость возвращения в столицу, странные ощущения, вызванные в ней голосами отца и Тристана, их смехом, жгли Изабель глаза, и по щекам ее потекли слезы. Она пересекла комнату и на мгновение увидела свое отражение в высоком зеркале, она держалась очень прямо, словно несла на голове кувшин. Тени, скользящие по складкам мерцающего платья, переливались разными цветами. Изабель осталась довольна собой — на рубеже тридцатилетия выглядит она великолепно.
Двое мужчин ощущали присутствие Изабель, словно она была тем магнитом, который свел их вместе. Как только она ушла в ванную, Тристан тихо и настороженно сказал Саломану:
— Я говорил о себе как о человеке целеустремленном. Так вот: заверяю вас, единственная цель моей жизни — это благополучие и счастье вашей дочери.
Старик, захлопав ресницами, благодарно кивнул собеседнику.
— Я уже говорил, что у нее странные вкусы по отношению к мужчинам. И подобно многим добросердечным молодым женщинам, которые всегда жили в комфорте, она не до конца понимает практические ограничения бразильского образа жизни и его иерархии.
— Теперь она, пожалуй, стала мудрее той студентки, какой вы ее знали раньше. Позвольте мне спросить…
— Да, дорогой друг? — переспросил хозяин, когда Тристан замялся.
— Не заметили ли вы — не знаю, как это сказать… — некоторых физических изменений в вашей дочери?
Саломан моргнул, но промолчал.
Тристан неуклюже продолжил:
— Я имею в виду цвет ее лица. Как вам кажется, не изменился ли он? Видите ли, хотя я и ругал ее, во время наших путешествий она не всегда прикрывалась от солнца шляпой.
Старый дипломат приподнялся на носках, расправил плечи и легкой гримасой подчеркнул значение того, что он сейчас скажет. Говорил он медленно, будто произносил речь по памяти или на недавно выученном иностранном языке.
— Для отца дочь всегда остается совершенством. Я нахожу Изабель такой же очаровательной, как и тогда, когда впервые увидел ее на руках ее святой матери. Можете не беспокоиться о воздействии солнца на ее кожу: она хорошо переносит загар. Ее мать происходит из андрадийских Гуимаранов, а у андрадийских Гуимаранов еще в Португалии появилась капелька мавританской крови. — Он не сводил глаз с лица собеседника. — Разве вы не согласны со мной относительно совершенства моей дочери?
Тристан заметил, что у него, как и у Изабель, на полной верхней губе имеется небольшой вертикальный валик посредине, но у отца он был несимметричен, и это делало его рот насмешливым.
— Согласен, господин, — твердо сказал Тристан, — я тоже полюбил Изабель с первого взгляда, и благодаря ей с каждым днем моя любовь становится все сильнее. Она не только красива, но и смела, не только смела, но и находчива. В ней я нашел свою судьбу и цель своей жизни — в ней и в моей любви к ней. Она — само совершенство.
Саломан уловил мрачные нотки в голосе мужчины, когда тот возносил хвалу своей жене, но приписал это всем известной меланхолии португальской расы; такой авторитетный исследователь, как Жилберто Фрейр, утверждает, что, если бы ранние колонисты не привезли в Новый Свет африканцев и тем самым не подняли настроение в своих поселениях, вся бразильская затея угасла бы от элементарной тоски. Однако в Новом Свете африканцы так страдали от тоски по дому, что даже придумали для обозначения этого чувства особое слово, «банзу» — черная печаль.
Изабель вернулась из сверкающего кафелем грота ванной комнаты, освежив свою женственность соответствующими жидкостями и духами. Она протянула обоим еще влажные руки, соединяя отца и мужа.
— Я не вижу кольца, — сказал отец, разглядывая ее руку. — Разве вы, дети мои, пренебрегаете обрядами нашей духовной матери — церкви?
— У меня было кольцо, — объяснила Изабель. — Очень ценное кольцо, но я продала его в такой момент, о котором я вас обоих попрошу меня не расспрашивать — иначе вы сочтете это глупостью. Это было красивое кольцо, подарок Тристана, с надписью «ДАР». Мы не знали, что это слово обозначает.
— Если позволите, я могу высказать предположение, — заговорил отец. — Кольцо это указывает на принадлежность к одной из самых священных и тайных организаций янки — ассоциации почтенных дочерей солдат, которые сражались во времена их грязной революции. Выторговать такое кольцо — настоящий подвиг. Однако у меня еще остались друзья в Вашингтоне — Генри Киссинджер еще служит своему президенту, — и я попробую, попробую достать его.
Хлопотливый насмешливый тон наигранной скромности дал понять Тристану и Изабель, что ему это удастся. Так Саломан одарил наконец влюбленных своим благословением.
Снова Сан-Паулу
И они зажили счастливо в Сан-Паулу, сначала на квартире в Гигиенополисе, а затем в одном из кварталов Жардим-Америка в двух шагах от Руа-Гренландиа, прожив там в общей сложности более десяти лет. Братья Леме сумели выбить Тристану должность в среднем управленческом звене, но не на автомобильном заводе, где он заворачивал болты крепления двигателя перед беззубым улыбающимся Оскаром, а на текстильной фабрике в Сан-Бернарду, одном из так называемых «алфавитных» городков-спутников Сан-Паулу.
Фабрика представляла собой огромный цех, где гигантские ткацкие станки грохотали, словно миллион барабанщиков; стук каждого отдельного станка челнока был, конечно, намного слабее металлического грохота автомобильного завода, но челноков было очень много. Поначалу Тристан пытался понять тонкости производственного процесса, разобраться в основах плетения, деталях станков и формах челноков, в различиях между прямым плетением и косым, в том, как различная высота подъема нити основы на утке дает шелк или дамаст, вельвет или бархат, у него голова шла кругом, когда он думал о работе станка со множеством вращающихся конусовидных мотков, управляемых механическим устройством на перфокарте, который ткал полотно с самыми замысловатыми узорами.
Как он сумел понять, главным элементом во всем процессе был челнок, переводивший нить во время плетения основы взад и вперед. Он должен был на мгновение останавливаться, поскольку ткачество — это как раз то мгновение полета, когда челнок перелетает от одной кромки полотна к другой, производя «кидку», — если челнока нет, его полет имитируют штырями, фальшивыми челноками и даже струями воздуха или воды, которые переносят нить. Так и в основе нашей жизни лежит сверхъестественный скачок через колеблющуюся расселину. Ткацкие станки чудесным образом стучали и гремели, повторяя кидки челноков и набивку нити с безжалостной скоростью, и все же нити не рвались: материальная вселенная не сопротивляется нечеловеческому ускорению. Разбросанные по фабрике человеческие прислужники машин — томные и разнеженные, как лепешки мягкой глины, казались сторонними наблюдателями, но потом вдруг бросались к станкам, когда кончался яркий конус мотка или останавливался челнок. Работники, большей частью женщины, повязывали платки, чтобы длинные волосы не попали в безмозглую машину, которая в мгновение ока сдерет с тебя скальп. Одни женщины были индейских кровей, другие приехали в Бразилию с волной японских эмигрантов, третьи — с предыдущей итальянской волной, четвертые принадлежали к различным народам Ближнего Востока — последних огульно называли «туркосами», то есть турчанками.
Кроме этого цеха, был на фабрике еще один огромный зал, где шел совершенно иной производственный процесс вязания ткани, который выполнялся станками, сконструированными по совершенно иному принципу: в них основной деталью были хитроумно изогнутые крючки двух типов, один из которых имел маленькую точку вращения — он закрывал петлю и сбрасывал ее. Крючки самых разных калибров, толщиной от карандаша до мышиного усика, закреплялись рядами или кругами, цилиндрами или дисками и управлялись кулачковыми механизмами, которые снова и снова имитировали движения вязальщиц: крючки сходились и расходились, как зубастые челюсти пираньи, изготавливая полотна или трубы вязаной материи, грубой, как лыжные свитеры, или соблазнительно тонкой, как женское нижнее белье. Следствием попыток понять подробности производственного процесса стали мучившие Тристана страшные кошмары, в которых его преследовали челюсти с миллионами металлических зубов. Впрочем, продолжалось это всего несколько недель; потом он понял, что главное — это уяснить свое положение по отношению к нижестоящим и вышестоящим чиновникам в управленческой иерархии предприятия, а, уяснив, занять именно свою нишу и стать частицей производства. Как тупое животное, которое тем не менее знает, что пища сама к нему не пойдет, персонал фабрики ковылял со своим предприятием навстречу рынку; одновременно правительство взваливало на спину несчастного зверя тяжелое бремя налогов, а инфляция сковывала ему ноги. Одни из управленцев выходили на рынок — это были специалисты по моде, рекламе, оптовой торговле, налаживанию связей с представителями розничной торговли; другие были связаны с правительством, которое собирало налоги, подгоняло механизмы регулировки цен, вводило ограничения по технике безопасности и загрязнению окружающей среды и брало взятки, третьи управленцы работали с инженерами и станками, которые необходимо чинить, переоценивать и заменять новыми, все более автоматизированными и компьютеризованными устройствами. Тристан же, как оказалось, отвечал за рабочих и их союзы.
В нем чувствовалась какая-то социальная пустота, а высокий вдумчивый лоб, неожиданно черные глаза, зрачки которых сливались с ирисами, и осторожные манеры прекрасно подходили для его работы. Хотя он был белым — «клару» — почти сверхъестественно белым, словно кожа его никогда не видела солнца или ее выбелили синькой, у него не было акцента аристократов Сан-Паулу, которых и рабочие, и их лидеры инстинктивно ненавидели. Не было в нем и старушечьего медлительного высокомерия сынков богачей — он, казалось, был ничьим сыном, и это позволяло ему очень серьезно и внимательно выслушивать жалобы рабочих и планы профсоюзов по восстановлению справедливости и уничтожению узких мест в работе, будто он пытался отыскать дорогу в лабиринте, где устоявшаяся система взглядов не могла ему помочь. Вся легальная часть современного мира представлялась ему в виде головоломки, которую он шаг за шагом должен решить. Тристан был терпелив. Он никогда не обращался с людьми снисходительно. Поскольку когда-то он был одним из них, ему было понятно грубое однообразие работы в цехе, но он не пытался, следуя фашистским приемам, уходящим корнями в правление военных, узурпировать управление рядовыми членами профсоюза. Он всегда ходил в серебристо-сером костюме и рубашке с белоснежным воротничком, как и подобает служащему компании, однако уважение к нему среди рабочих неуклонно росло, в особенности после сидячей забастовки 1978 года на автобусном заводе, которая была подхвачена семьюдесятью восемью тысячами металлистов, — волна забастовок и протестов привела к революционным изменениям в системе оплаты труда, требованиям к технике безопасности, переменам в здравоохранении и к расширению прав наемных рабочих. Массовые собрания громогласно заявили о своих требованиях на футбольных стадионах; оставив корпоративный сговор с хозяевами, штаб-квартиры профсоюзов по приглашению новой, реформистски настроенной церкви переехали из правительственных зданий в собор Сан-Бернарду. Самый прочный бастион в борьбе против коммунизма — обуржуазившийся рабочий класс, и Тристан, в которого буржуазность проникла лишь на толщину кожи, служил чем-то вроде катализатора этого процесса. Его нейтральные манеры и речь напоминали игру актера в телевизионной постановке, и это внушало доверие рабочим, которые, даже не расставаясь с отвратительной нищетой, все больше погружались в атмосферу телевизионных мыльных опер, новостей и викторин.
После забастовок 1980-го его текстильная фабрика сохранила в целости отношения между рабочими и администрацией; стало ясно, что прежние классовые бои, которые гнали капитализм вперед, как паровоз с заклинившим котлом, должны уступить господство на земном шаре японской и германской методике построения отношений между правительством, промышленностью и населением страны на основе взаимной зависимости и учета общих интересов. Блестящая победа Танкредо Невеса над военными во время выборов 1985 года, а затем его ошеломляющая смерть в ночь перед вступлением в должность прошли в стучащем и гремящем мире Тристана почти без обрывов нитей. С годами Тристан стал еще более терпеливо (и, нужно признаться, более рассеянно) выслушивать обращения рабочих, а его умиротворяющий такт и ни к чему не обязывающее молчание вызывали ассоциации с последователями Фрейда в психиатрии, чей пациент никогда не излечивается до конца, но получает тем не менее возможность ковылять по жизни под бременем непрестанных страданий. Тристан преуспевал на службе. Он начал заниматься теннисом, бегал по утрам, играл в ручной мяч, катался на парусной доске — преуспев благодаря своей грациозной ловкости и скрытой страсти и на этом поприще. Он даже соблазнил жен нескольких своих коллег по среднему управленческому звену, когда понял, что это тоже предусмотрено правилами игры.
Однако в Сан-Паулу Тристан никогда не чувствовал себя дома. Он знал, как добраться до места работы, знал дорогу к нескольким ресторанчикам да к бунгало в Убатубе, но в городе так и не ориентировался, обнаруживая то и дело, что снова идет по тому же пешеходному мосту или кружит по одним и тем же улицам. Он никак не мог избавиться от впечатления, укрепившегося в нем во время первого, двадцатилетней давности, приезда в Сан-Паулу, когда ему казалось, что у этого города нет ни границ, ни формы, в отличие от Рио, где пляжи и округлые, как караван, холмы стискивают улицы в изящные ленты, а на горизонте всегда можно различить неукрощенную природу, голые горные вершины или сверкающий под солнцем океан. Когда они с Изабель, как то требовал их нынешний статус, посещали Париж и Рим, Нью-Йорк и Токио, Буэнос-Айрес и Мехико, — то все эти города, если не считать очевидного различия между Эйфелевой башней и Колизеем, казались Тристану продолжением Сан-Паулу, такими же расползающимися бетонно-человечьими лепешками, пожирающими планету. Он с тоской думал о пустынных просторах Мату Гросу, вспоминая дни, когда они с Изабель впервые пересекали это плоскогорье, с его слабым древесным запахом, стаями фламинго, которые волнами возносятся к ползущим на восток тяжелым облакам, с перевернутыми пирамидами бразильских сосен, манящих их с вершины далекой розовой скалы к месту очередного ночлега. Он думал о том, как в самые тяжелые времена бледное тело Изабель кормило его пищей любви.
Изабель организовала свою жизнь, сообразуясь с отрывочными детскими воспоминаниями о своей матери и стремительной тете Луне, и стала выполнять роль молодой домохозяйки из среднего сословия. Принадлежать к среднему классу в Бразилии — это все равно, что быть аристократом в странах с более справедливым распределением богатств. Слуги здесь дешевле бытовой техники, и Изабель с самого начала завела служанку, которая выполняла обязанности и горничной, и кухарки, а позже, когда они переехали в дом неподалеку от Руа-Гренландиа, она наняла еще и гувернантку для ухода за детьми. Их у нее было трое: Бартоломеу, отпрыск религиозного пардуваску с эфиопскими глазами и кожей, лишь ненамного светлее, чем у Изабель, и появившиеся три года спустя близнецы Алуйзиу и Афродизия, непохожие друг на друга, но рожденные одной и той же струйкой спермы, брызнувшей в ее лоно поздней ночью во время перерыва между всплесками ламбады в «Сом ди Кристалл». По дороге в женский туалет она укрылась в чулане с едва знакомым ей мужчиной, работавшим вместе с Тристаном на текстильной фабрике. Он был поставщиком полистироловой нити и понравился ей своим загаром и крупным хищным лицом, хотя по крови он был практически белым. На какие-то несколько мгновений ей даже почудилось, что он бандейрант и она снова находится в стане на Мату Гросу. После того как эта неприличная проделка дала свой двойной урожай и ни в одном из непохожих друг на друга близнецов нельзя было обнаружить ни единого намека на природную гордость Тристана, на его светлые прямые волосы, — Изабель стала использовать оригинальное противозачаточное средство: она решила спать только со своим мужем.
Изабель уже давно поняла, что его бесплодие и есть та цена, которую им приходится платить за силу своей любви. Их духовная страсть выжгла природные последствия телесного союза. Мог ли Тристан стать отцом с другими женщинами? Не бродит ли где-то в джунглях или в каком-нибудь другом месте маленький темнокожий Тристанчик с большими, как у лягушонка, глазами? Эти вопросы интересовали ее лишь умозрительно, словно они относились к истории чужой жизни. А в той жизни, которую дано прожить ей и которая сейчас, как чудилось Изабель, неслась с ужасающей скоростью, она вдруг стала испытывать нечто вроде жалости к Тристану, будто он стал ее жертвой, будто это она, а не Тристан, подошла к нему на пляже Копакабана. Она носила тогда узкий купальник телесного цвета — очень смелый для тех времен, в нем она издалека казалась обнаженной. И, конечно же, именно она вступила в сговор с колдуном и сделала Тристана белым человеком, чтобы отец принял его и обеспечил им безбедную жизнь. «Я не причиню вам вреда», — сказал тогда Тристан на пляже, хотя сам он прямо-таки излучал опасность и дерзость. Но разве сама Изабель не представляла опасность для Тристана? Ее переполняло чувство вины, когда она видела, с каким смирением он каждое утро надевает свой серый костюм и ведет купленный в комиссионке серый «Мерседес-Бенц» по лабиринту улиц к своему заводу в Сан-Бернарду, и иногда ни с того ни с сего спрашивала его:
— Не скучаешь ли ты по свободе и волнению тех дней, когда ты еще не знал меня?
Обычно этот вопрос задавался вечером, после возвращения с вечеринки или из оперы. Расстегнув пару пуговиц на рубашке, Тристан убирал запонки и заколку для галстука в маленький ящичек бюро и выслушивал ее со свойственной ему поразительной серьезностью.
— Я жил как уличный пес, — отвечал он. — Через несколько лет меня убил бы либо полицейский, либо другой такой же уличный пес. С тобой в мою жизнь вошли надежда и смысл. Я не могу пожаловаться даже на тяжелые годы на прииске, ведь я возвращался с работы к тебе. Помнишь, я сидел на крыльце, дробил камни и мыл золото, а ты готовила пищу, убирала со стола и укладывала детей спать? Я никогда не знал большего счастья, Изабель.
— Не надо, Тристан! — кричала она, и слезы брызгали из ее глаз, как семя. — Не делай меня лучше, чем я есть на самом деле! Я превратила тебя в робота. Да, у тебя есть работа, но если по совести — она скучна и бессмысленна. Скажи честно, разве ты не ненавидишь меня?
Он отвечал ей по-прежнему мягким и почти бесстрастным голосом; возможно, он специально хотел наказать ее.
— Нет, у меня очень интересная работа. Я работаю с людьми, с мужчинами и женщинами, хотя, разумеется, женщин во властных структурах еще очень мало, и я должен вести их к достижению одной цели — к построению мира будущего. В Бразилии приходит конец эпохе рабовладения, и я, человек малокомпетентный, могу принести пользу, поскольку я был и рабом, и хозяином. Что же касается ненависти к тебе, чувство это перечеркнуло бы мою жизнь. Амазонка потечет вспять к Андам, если я буду ненавидеть тебя. Ты рабыня моей любви, моя голубоглазая негринья.
Он шел к ней через спальню — комнату со множеством подушечек, с красивыми занавесками и фотографиями в рамочках, изображающими Тристана и Изабель на отдыхе и детишек в школьной форме, — и останавливался перед женой, сидящей на обитом атласом пуфе у туалетного стола, и та видела, как бугрится его початок под ширинкой, ощущала его тепло, через черное сукно касалась его члена сначала кончиками пальцев, а затем и губами. Теперь они редко занимались любовью — богатая супружеская пара редко ходит в банк проверить содержимое своих сейфов, — однако когда они делали это, то сокровища их всегда оказывались на месте и всегда казались новыми, будто шкатулку с драгоценностями кто-то потряс, пока их не было.
Жизнь ее была полна забот, однако описать эти заботы едва ли возможно. Изабель отдавала указания слугам, одаривала любовью детей, когда гувернантка приводила их перед школой или перед сном. Она составляла меню для Тристана и следила за тем, чтобы ленивые неряшливые служанки — все, как одна, с северо-востока — не забывали самым нахальным образом о домашних делах, проводя все время в сарае с пареньком-садовником. Она покупала одежду у Фиоруччи и Гуне Клос и планировала поездки за границу для себя и Тристана. Она стала играть в теннис, хотя главным в ее занятиях спортом были, конечно же, ленчи в тени зонтов, когда после игры ее спутницы во влажных от пота белых рубашках с коротким рукавом эффектно набрасывали на плечи кофточки и задорно болтали друг с другом.
Быть богатым бездельником вроде дяди Донашиану уже не было модным. Мужчины, даже обеспеченные, ходили на службу, работали и женщины моложе Изабель. В этом теперь был особый шик. Но Изабель уже было поздно устраиваться на работу. Ее образование было пущено по ветру искрометных речей о революции; Мату Гросу стало для нее чем-то вроде средней школы, научившей Изабель выживанию в исчезнувшем мире. Приятное безмолвие окружало ее прошлое; ее новые подруги не спрашивали, где она училась и как жила до свадьбы с Тристаном, ибо предполагали, что свое место в верхнем слое среднего класса она заработала в постели. Голубые глаза усиливали ее очарование, но и без очаровательных глаз ее бы повсюду принимали. У португальцев нет суеверного страха перед черной кожей, как, например, у народов Северной Европы. Они никогда не открещивались от Африки; бразилец открещивается только от чудовищной негритянской нищеты и порожденной ею преступности. Изабель с ее любезными манерами и пикантной шаловливостью была подтверждением для всех и каждого, что их общество в состоянии производить на свет такие черные украшения. Она занялась благотворительностью, и ее фотографии стали мелькать на страницах газет; на снимках она смотрелась темным пятном на фоне остальных участников собраний. Все любили ее, а с ней и ее мужа за их верность друг другу в мире, где не было ничего постоянного, все священное осмеивалось, а алчность разъедала всех и вся, губя целые корпорации и компании, которые, как трупы капибара, выеденные изнутри прожорливыми паразитами, рассыпались, испустив облачко зловонного дыма. Инфляция снова стала расти, достигнув тысячи процентов в год; Большие Парни продали будущее Бразилии международным банкам, а вырученные деньги истратили на себя.
За эти годы в жизни Тристана и Изабель случались повышения по службе, ремонт дома, маленькие неприятности со здоровьем, одно-два дорожных происшествия, отпуска; Бартоломеу, Алуйзиу и Афродизия мирно росли и ходили в модные католические школы. Случались и похороны: отец Изабель умер от атеросклероза и инфаркта миокарда, вызванных переутомлением и износом организма от многолетней работы за границей. В течение нескольких лет он болел и телом, и душой. То, что он нанял в слуги кудрявого рыжего дурака, было одним из первых признаков его болезни. Вся информация, содержавшаяся в его большом и неустойчивом мозгу, все иностранные языки, протоколы, тонкости интриг к концу жизни окончательно перемешались у него в голове. К своему удивлению, среди его вещей Тристан и Изабель обнаружили тот золотой самородок, который Тристан когда-то выкопал на Серра-ду-Бурако и который он в последний раз видел, отдавая на хранение в банк; в конце концов этот слиток оказался среди вещей заместителя министра по делам развития внутренних регионов. Рядом с этим самородком лежала непонятная записка: «Выделить половину средств от его продажи на обучение моего сына или, если для него это уже поздно, на обучение моего внука Пашеку». Пашеку? За этим именем что-то стояло, но Тристан никак не мог вспомнить, что именно. Кроме того, они не хотели ни с кем делить наследство. Честно говоря, они ожидали получить намного больше после смерти Саломана. На их банковский счет поступали суммы с большим количеством нулей, которое правительство время от времени сокращало, чтобы обуздать ненасытную инфляцию, но денег всегда не хватало или, по крайней мере, им казалось, что у друзей денег всегда больше, чем у них. Они ходили к зубным врачам, на чаепития, обеды, конфирмации, выпускные вечера, школьные футбольные матчи и детские концерты. Банальная монотонность буржуазной жизни, скрывающаяся под яркой личиной, не поддается описанию пером. Хотя эта глава и описывает самый длинный период жизни Тристана и Изабель, пусть она закончится именно этим предложением.
Снова квартира
С дядей Донатиану произошло нечто странное. В 1977 году развод наконец узаконили, и десять лет спустя он развелся с тетей Луной и женился на своей экономке, кухарке и давней сожительнице Марии. Через год она бросила его, и никто не мог понять почему. Дяде будто на роду было написано переживать романтические трагедии. Изабель жалела дядю Донашиану, и ее визиты в холостяцкую квартиру в Рио стали более частыми.
В ту роковую поездку Изабель уговорила Тристана провести с ней несколько дней предоставленного ему текстильной фабрикой рождественского отпуска. Они хотели было взять с собой детей, но потом решили, что праздничная атмосфера солнечного Рио слишком опасна для малолеток, ибо преступность, блуд толпы бездомных и голые люди в общественных местах стали для Рио обычным делом. Их дети росли избалованными, не знающими жизни горожанами, и присутствие скучающих взбалмошных ребятишек будет слишком обременительным для бездетного пожилого хозяина.
Дядя Донашиану принял их тепло и радушно: уход второй жены ударил его гордость, и он сильно постарел. В его волосах, зачесанных назад, подобно хохолку тропической птицы, появились седые пряди, которые чередовались с какой-то механической последовательностью, словно были сделаны некой тщеславной машиной. Руки у дяди тряслись от чрезмерных возлияний на сон грядущий, очарование его увяло, а манеры стали напоминать ужимки старой девы. В разговоре он то и дело бессильно делал паузы и принимал озадаченную, умоляюще-почтительную позу.
На смену подсвечникам, украденным Тристаном и Изабель много лет назад, пришли два почти таких же хрустальных подсвечника, а огромная люстра по-прежнему свисала из дымчатой стеклянной розы, по паучьи расставив бронзовые рожки. Тристан по-прежнему ощущал в этой квартире лучезарную тишину церкви, однако обстановка — подушки с бахромой, вазы в нишах, золотые корешки нечитаных книг — уже не казалась ему сказочной; все эти вещи выглядели немного потертыми и старомодными. Тристан и его друзья из Сан-Паулу предпочитали более грубые прямоугольные формы, резкий контраст черного и белого цветов, низкие торшеры, которые расплескивают вокруг себя лужи слабого света, — иными словами, им нравился стиль современной конторы, несколько смягченный отсутствием сверкающего пластика, компьютеров и копировальных аппаратов. На фоне таких стандартных жилищ, апартаменты дяди Донашиану смотрелись гаремом, где на подушках должны возлежать в прозрачных одеяниях женские тела, которых, к разочарованию присутствующих, здесь почему-то не было.
— Что касается Марии, — попытался объяснить пожилой хозяин, когда терпкое аргентинское столовое вино развязало им языки, а обильно приправленный чесноком пату-ау-тукупи поднял настроение, — то, я думаю, она предпочла скромную зарплату служанки более обильным, но непонятным дарам супружеской жизни. Я заставлял ее тратить на себя деньги — покупать одежду, делать прически, маникюр, ездить на курорты, — но она каждый раз воспринимала мои слова как намек на то, что я считаю ее неопрятной, плохо одетой, пошлой и толстой — что было правдой. Но она была вольна не обращать на них внимания, — точно так же, как вольна была потакать или не потакать мне еще до нашей свадьбы. Но дело в том, что, став ей мужем, я для нее превратился в тяжкое бремя, потому что обернулся частью ее собственного тела, которой она не могла управлять, как нельзя управлять раковой опухолью. Я курю, и раньше она ничего не имела против этого, а тут вдруг мое курение начало страшно беспокоить ее, и она принялась меня пилить. По правде говоря, она пилила меня по любому поводу, хотя прежде была очень флегматична, что весьма успокаивающе действовало на меня. Девушками, которых я нанимал вместо нее, Мария оставалась недовольна: они бесчестные, неряшливые, небрежные, пустоголовые, интриганки — этой песне не было конца, никто ее не устраивал, и я менял служанок чуть ли не каждую неделю, так что порой Марии приходилось самой выполнять свои прежние обязанности. Тогда начинала она жаловаться, что после нашей свадьбы в ее жизни ничего не изменилось — разве что я перестал выдавать ей зарплату. Даже половая жизнь — прости меня, Изабель, за такие подробности, но ты теперь взрослая замужняя женщина — стала для нее каким-то обременительным представлением, хотя раньше она легко подчинялась любым, даже самым беспардонным капризам. Увы, грубый хозяин возбуждал ее гораздо сильнее, чем добрый супруг. Когда Мария сбежала, она оставила мне простую записку, написанную ее малограмотным, но красивым почерком: «Это для меня слишком».
— Мы с Тристаном обнаружили, — осторожно начала Изабель, раззадоренная тем, что дядя воспринимает ее как взрослую замужнюю женщину, — что нам легче заниматься сексом, когда мы прикидываемся, будто видим друг друга в первый раз и случайно оказались в одной спальне.
Такие подробности смутили и взволновали дядю. Поддразнивая его, она продолжила свои поучения:
— Женщинам тоже не по душе тирания секса, им тоже не хочется превращать в прочные социальные связи то, что, возможно, самой природой было задумано как преходящее исступление. Мужчины и женщины живут в разных царствах, и их соединение похоже на мгновенный бросок чайки, выхватывающей рыбу из воды.
— Если я правильно понял, — заметил более практичный Тристан, — то вам случалось бить Марию, не так ли?
— Очень редко, — поспешно сознался сконфуженный денди. — Всего пару раз, да и то во времена моей бесшабашной молодости. Женщины, с которыми я тогда путался, были отчаянно легкомысленны, и я срывал свое недовольство дома на постоянной и верной любовнице.
— Вам это может показаться варварством, — предположил Тристан, — но возможно, став вашей женой, она начала воспринимать отсутствие побоев как признак недостаточной любви к ней, и ее извращенное поведение, которое вы описываете, было попыткой спровоцировать вас, заставить пустить в ход кулаки. У бедняков толстая шкура, и ласки влюбленного должны быть грубыми.
Изабель с симпатией заметила про себя, что он думает сейчас о своей собственной матери и пытается оправдать ее грубое обращение с ним.
Прежде чем дядя Донашиану успел сменить тему разговора, Изабель воспользовалась возможностью задать еще один вопрос:
— А тетя Луна? Как ты думаешь, почему она бросила тебя?
Дядя словно онемел, и лицо его стало еще более зыбким и туманным, как в те давние вечера, когда он приходил к ней в комнату почитать сказку и скрепить поцелуем пожелание сладких снов.
В полной тишине новая служанка, сменившая Марию, принесла десерт — фрута-ду-конде с прохладным шербетом в высоких, похожих на тюльпаны вазочках, которые она грациозно поставила на стол.
— Я этого понять не могу, — признался наконец дядя Донашиану. — Бегство твоей тети — трагедия моей жизни. Расцвет ее молодости уже миновал, и она не нашла без меня счастья, — мне об этом сообщали из Парижа. Несколько раз она увлекалась женатыми мужчинами, которые никак не могли решиться оставить своих жен, потом у нее были молодые любовники, которые вытягивали из нее деньги, а сейчас у нее не осталось ничего, даже веры, поскольку она атеистка.
Пауза затянулась, и Тристан из вежливости сказал серьезным, деловым тоном:
— Вера необходима. Иначе придется принимать слишком много самостоятельных решений, и каждое из них будет казаться чересчур важным.
Однако дядя Донашиану продолжал смотреть на Изабель; на лице его, утонченном и усталом, вновь, как в те далекие вечера, когда он подтыкал вокруг нее одеяло, пролегли тени невысказанной тоски. Он продолжил:
— В моей жизни было две романтические трагедии. Второй из них стали отношения с твоей матерью, которая обращалась со мной чуть более любезно, чем следует обращаться с братом мужа.
— Возможно, вторая трагедия объясняет первую, — подсказала Изабель. — Тетя Луна чувствовала твою любовь к моей матери.
Однако переступить через порог столь очевидной истины старик отказался, упрямо закачал головой.
— Нет. Она ничего не знала. Я сам едва ли отдавал себе отчет в этом.
— Пожалуйста, расскажи мне о моей матери! — вскричала Изабель с горячностью, которая вызвала раздражение у Тристана. По его мнению, Изабель слишком много выпила, у нее голова идет кругом от того, что уже несколько вечеров она свободна от забот о детях, а кроме того, она, как девчонка, хочет польстить своему дяде, отправившись с ним в путешествие по прошлому. Изабель приоткрыла рот, будто показывала дяде бархатный язычок. — Я похожа на нее?
Дядя Донашиану не сводил печальных глаз со своей племянницы, с копны ее кудрявых волос, больших золотых сережек, изящных рук цвета жженого сахара со множеством блестящих браслетов на запястьях. Ее платье без рукавов, словно ножны, одновременно и скрывало и украшало ее тело. Она пополнела, но совсем немного — килограмма на два.
— Да, ты унаследовала самую суть своей матери, — объявил он. — Она была женщиной, единственное предназначение которой — возлежать на кушетке в гареме. Говорят, в жилах андраидских Гуимаранов течет и мавританская кровь. Она ничего не умела: ни яйцо сварить, ни письмо написать, ни вечеринку устроить. Корделия ничем не могла помочь карьере твоего отца. Она не смогла даже родить второго ребенка. Еще когда твоя мать была жива, Изабель, она вверила твое воспитание заботам слуг и Луны. Когда моя жена бывала с тобой, Корделия вела себя очень ласково. Свой решительный и нервный темперамент ты унаследовала от Луны; однако по своей страстной сути ты — неподражаемая Корделия.
С импульсивностью, которая не могла, по ее мнению, не понравиться мужу, Изабель — чтобы оба мужчины были рядом с ней, она заняла место во главе стола — схватила бледную руку Тристана своими пальцами, которые при свете свечи казались черными, как смолистое сладкое кофе, что подают в маленьких высоких чашках.
— Слышишь, Тристан? У нас у обоих были плохие матери!
— Моя мать не была плохой, она делала все, на что была способна, учитывая ее нищету, — угрюмо буркнул он.
Однако Изабель не хотела идти на попятную и отказываться от перспективы связаться с ним дополнительными узами. Она чувствовала, что он ускользает от нее, и не желала мириться с этим.
— Вот видишь! И это у нас тоже общее. Мы любим их! Мы любим своих плохих матерей!
Дядя Донашиану поднес чашку к губам и, потягивая кофе, переводил взгляд с Изабель на Тристана и обратно, почуяв небольшую напряженность между супругами здесь, где само окружение было родным только для одного из них.
— Все мы дети земли, — миролюбиво заметил он, — и можно сказать, что земля — плохая мать. Любить ее, любить жизнь как таковую — в этом наше торжество.
Они засиделись допоздна. Дядя Донашиану и Изабель вспоминали о ее матери, о тех днях, когда Рио был похож на бокал венецианского хрусталя, о поездках в Петрополис, чтобы скрыться от летнего зноя. Ах, Петрополис! Как великолепны императорские сады, по которым когда-то прогуливался сам Дон Педру с императрицей Терезой Кристиной и упрямой дочерью, знаменитой Изабель, которая бросила вызов общественному мнению и танцевала с мулатом, инженером Андре Ребосасом, когда принцесса-правительница объявила о конце рабства. Ах, какой это город, какие там каналы и мосты, площади и парки, поистине европейские по своей законченности и очарованию; готический собор Петрополиса — точная копия лондонского хрустального дворца; а какой вид открывался из ресторана на город и тонкий, как нить, водопад! С помощью дяди Изабель радостно отдалась воспоминаниям о тех восхитительных днях семейных праздников, когда отец сидел с ней рядом за столом, накрытом белоснежной скатертью, а худая и забавная тетя Луна показывала Изабель, какими вилками пользоваться. Изабель была в то время любимым ребенком, разодетым в пышные прозрачные рюши. Ее окружали кланяющиеся официанты, далекая музыка и сверкающая, цветущая, текучая Бразилия — этакая Европа, лишенная напряженности и угрызений совести. Ах, помнишь тот день, когда в саду отеля ветер повалил шатер? А как белый пудель сеньоры Уандерли укусил повара, который жарил мясо на огне? А помнишь, как Марлен Дитрих и все местные немцы обедали в «Ла Бель Меньер»!
Слушая их, Тристан начал нервничать: он не мог участвовать в их разговоре. Их мир был для него чужим. В Сан-Паулу он создал себе прошлое и мог в кругу друзей вспоминать события двенадцати лет. Однако теперь, если не считать тех случаев, когда дядя Донашиану поворачивался к нему и специально пытался вовлечь его в разговор каким-нибудь общим вопросом (а что вы, промышленники, думаете о последнем замораживании цен? А вас, молодых, так же, как и меня, пугают свободные выборы президента?), Тристану оставалось только пыхтеть кубинской сигарой да глубже забираться в скрипучее кожаное кресло, вытягивая вперед ноги и пытаясь подавить дрожь в мышцах. От нечего делать он разглядывал Изабель, лицо которой словно подернулось туманной дымкой и исчезло в воспоминаниях об идиллическом детстве. Она сняла туфли со своих стройных ног и забралась на изогнутую малиновую софу. Тристана подавляла теплота, соединявшая ее с дядей, она казалась ему нездоровой, как сигарный дым. Она удалилась в свой очарованный мир. Что ей нужно было от меня, думал он в облаках дыма. Ничего, кроме початка, початка незнакомца, который сделает грязную работу природы.
В конце концов хозяин с взъерошенной седеющей шевелюрой поковылял спать, а супружеская пара отправилась в свою спальню на втором этаже квартиры, расположенную рядом с прежней комнатой Изабель, которую Мария во время своего недолгого пребывания здесь в качестве жены превратила в кладовую. Окна спальни снизу доверху заливал искрящийся свет Рио.
— Любовь моя, не возражаешь, если я прогуляюсь немного? А то я надышался сигарным дымом. Я не привык к сигарам, как и к длинным застольным беседам.
— Я знаю, как мы с дядей замучили тебя, милый. Прости нас. Дядя не вечен и потому ему нравится думать о прошлом. Будущего он боится. Он уверен, что на всенародных выборах победят коммунисты или какой-нибудь персонаж идиотского телевизионного сериала. Бедный старик так напуган.
Поняв, что каким-то образом обидела Тристана, Изабель прошла к нему через спальню; она уже скинула с себя зеленые ножны платья, и белое нижнее белье в двух местах разрывало черноту ее тела.
— У меня никого не осталось, кроме него, — сказала она томным горловым голосом. — Только он помнит, какой я была, когда… когда еще не утратила невинность.
— Да, он помнит, — согласился Тристан. — Помнит, что, несмотря на дорогой серый костюм, я остался тем же черномазым, с которым он запрещал племяннице встречаться двадцать два года назад. Он помнит, но ничего не может с этим поделать.
— А он и не хочет ничего делать, — сказала Изабель Тристану, лаская его лицо и пытаясь стереть пальцем гневные морщинки с высокого лба. — Он видит, что я счастлива, а больше ему ничего не надо. — Тонкие прямые волосы Тристана начали редеть, и лоб его казался от этого еще более высоким. Она нежно погладила лишенные волос виски. Ее настойчивость раздражала Тристана, и он дернул головой, чтобы стряхнуть ее руку. На безымянном пальце она носила кольцо с надписью «ДАР», которое ее отцу удалось выписать из Вашингтона взамен старого; но оно было хуже первого: гравировка на нем была небрежная, и выглядело оно менее древним, чем кольцо, снятое со старой американки в Синеландии; это тоже раздражало Тристана.
— Не один твой дядя сходит с ума по прошлому. Ты тоже забыла обо всем, вспоминая прежнюю роскошь, построенную на бедах других людей. Ты погрузилась в свои воспоминания, и я не мог дотянуться до тебя.
— Но я же вернулась, Тристан, — сказала Изабель. — Ты можешь меня потрогать. — Не отводя глаз от его обиженного лица — будто стоит ей отвернуться, и он ударит ее, — Изабель наклонилась и сняла трусики. На лице у нее застыло выражение шпионящей негритянки, у которой глаза широко раскрылись и она готова не то заплакать, не то засмеяться по первому же знаку. Если бы не светлые глаза, то Изабель своим внимательным обезьяньим личиком и пышной шевелюрой походила бы на одну из оборванных подружек Тристана из фавелы, на Эсмеральду, ту, что нравилась ему больше всех. Он чуть улыбнулся, и Изабель распрямилась. На фоне блестящего черного треугольника волос в паху кожа ее казалась коричневой. Пупок напоминал ямочку в дне котла с двумя черными ручками, ее бедрами, выгибающимися, как два огромных жареных ореха кешью. Когда он положил свою ладонь на ее тело, он увидел, что от загара, полученного на теннисном корте и во время занятий виндсерфингом, его собственная кожа тоже стала коричневой, хотя и другого оттенка. Волоски на его руке поблескивали медью.
— Я с радостью наблюдал за тобой и твоим дядей, — сказал он, и голос его устало перешел на баритон. — Вы действительно очень привязаны друг к другу — у вас одна кровь и общие воспоминания. Я совсем не сержусь. Мне просто печально находиться так близко от своего родного дома…
— Тристан, там больше нет ничего. Фавела стерта с лица земли, а на ее месте устроен ботанический сад и смотровые площадки для туристов.
Прогуливаясь по Ипанеме, они зашли в магазин Аполлониу ди Тоди, однако, судя по его записям, хрустальный подсвечник не был заложен. «Сохрани мой подарок, если хочешь, и зажги в нем свечу в ночь нашего возвращения».
— А если ты и найдешь кого-то из своих, — осторожно добавила Изабель, — они все равно тебя не узнают.
— Да, — вздохнул он. — Как же ты чутка, Изабель, когда дело касается моего прошлого, а не твоего. Однако тебе придется отпустить меня прогуляться по кварталу. У меня затекли икры и отяжелела голова. Я вернусь через несколько минут. Приготовься ко сну, дорогая. Я возьму с собой ключ и, если ты уснешь, скользну прямо в твои сны. На мне не будет одежды.
Она подошла поближе и, встав на цыпочки, прижалась губами к его устам.
— Иди. Но будь осторожен, — серьезно сказала она.
Это удивило его. Осторожен? В собственном городе? Сколько же ему теперь лет? Ей исполнилось сорок, ему — сорок один. Выходя из комнаты, Тристан оглянулся на нее; она скинула лифчик и, дразня его, встала у широкой кровати в позе стриптизерки. Ему вспомнилось, как она однажды спросила его: «Я все еще нравлюсь тебе?» Тристана страшно тянуло к Изабель, но он вышел из спальни и закрыл за собой дверь.
Снова пляж
Днем знойный воздух тропиков навевает мысли о том, что ничего в этом мире не может быть доведено до конца, что человеку суждены распад и бессилие. Однако ночью атмосфера наполняется ощущением восторга и возможностью действия. Какое-то важное обещание ожидает в нем своего осуществления.
Старый японец за зеленым мраморным столом у входа почтительно кивнул, когда мимо него прошел господин в серебристо-сером костюме. Тристан толкнул прозрачную дверь, и соленый воздух ударил ему в ноздри. Он пошел в ту сторону, откуда доносилась едва слышная музыка ночных клубов и стрип-баров, расположенных вдоль Копакабаны. Витрины магазинов в Ипанеме уже были закрыты шторами; швейцары за стеклянными дверьми напоминали посетителей аквариума, в мутных водах которого плыл Тристан. В нескольких ресторанах еще горел свет и сидели посетители, мерцали не знающие сна вывески банков, но на тротуарах, мимо которых с шуршанием проносились автомобили, пешеходов почти не было, хотя еще не пробило полночь. Ближе к Копакабане света было больше, и люди встречались чаще, особенно возле гигантских отелей, куда желто-зеленые, как попугаи, такси доставляли одних и забирали других туристов. В витринах здешних магазинов сверкали подсвеченные ювелирные изделия, драгоценные и полудрагоценные камни: турмалины и аметисты, топазы и рубеллиты — все они были добыты в горах Минас Жераис.
За столиками, выставленными на тротуары, в ожидании ночной сделки сидели бедные и богатые, покупатели и продавцы, они сидели и болтали, потягивая сладкий крепкий кофе, словно им не было дела до того, что они теряют впустую время, которого уже никогда не вернуть. Вдоль этих столиков они с Эвклидом, бывало, ходили, выпрашивая подачки и высматривая болтающуюся туго набитую сумочку, которую можно срезать в мгновение ока. Неподалеку, в темных переулках, выходящих на Авенида-Атлантика, из домов вывалились пьяные, беззаботные туристы, которых после получаса, проведенного со шлюхой-мулаткой, можно было стричь, как овец.
Теперь он сам был облачен в дорогой серый костюм, и молодые женщины в легкомысленных нарядах, похожих на кукольные платьица, выплывали навстречу, словно их тянуло к нему магнитом, изредка попадались и мужчины в джинсах в обтяжку, лица их были размалеваны почти столь же замысловато и тщательно, как у индейцев. Тристан шагал, никуда не сворачивая, по черно-белым диагональным полосам тротуара, и ему не нужно было ничего, кроме поцелуев ночного ветерка, обрывков самбы и форро, доносившихся до него веселых голосов, ароматов кофе, пива и дешевых духов. Голова его очищалась от затхлого дыма прошлого и от жгучего осознания истины, что он никогда не сможет владеть ею полностью. В квартире эта мысль подавляла его, потому что попытка овладеть ею неисправимо изуродовала его жизнь, и теперь ее облик был отмечен печатью вины и замаран убийством и бегством.
Ему хотелось очистить свое сознание от этих спутанных, никчемных, путающихся, бесполезных мыслей. Тристан тоже тосковал по былой невинности. Он пересек бульвар, сошел с тротуара на песок пляжа, сел на скамейку, снял черные туфли со шнурками и шелковые носки в рубчик и спрятал их под кустик пляжного горошка около скамейки. Как чудесно, что в 1988 году маленькие кустики пляжного горошка и морского винограда растут здесь так же, как и в 1966-м, хотя мимо них прошло бессчетное количество ног.
Босые ступни продавливали теплый верхний слой песка, ощущая прохладу более глубокого слоя. На освещенных площадках маячили силуэты тощих беспризорников, азартно игравших в футбол. Тристан спустился ниже, во тьму — туда, где море, накатывая на берег и отступая, оставляло на песке полосы. Непрерывный ритмичный гул моря, его влажное сонное дыхание заглушали собой более слабые уличные шумы и звуки музыки, но не поглощали их полностью.
Южный Крест, похожий на небрежно склеенного бумажного змея — маленький, хрупкий, лишенный центральной звезды, — висел на безлунном небе у самого горизонта. Над головой, пробиваясь сквозь ночное сияние Копакабаны, горели случайные узоры созвездий, распространяя свое древнее сияние. Под ноги Тристану опрокидывались маленькие волны ряби, и песок, впитывая волну, начинал слабо фосфоресцировать. Мерцающие песчинки сияли, как духи, да это и были духи, как казалось Тристану, такие же живые, как и он. Он шел по зыбкому призрачному слою ускользающей пены, и мокрый песок засасывал его босые ступни, а волны, набегая, лизали его лодыжки — все эти ощущения были знакомы ему с детства, когда этот пляж и вид на море, открывавшийся от дверей хижины, были единственной доступной ему роскошью.
Когда огни шумного бульвара отступили вдаль и его глаза могли различить собственное сияние волнующейся пены, перед ним вдруг возникла человеческая тень, а еще две тени заступили ему за спину. В звездном свете сверкнул недлинный нож.
— Ваши часы, — сказал по-английски высокий, срывающийся от страха мальчишеский голос и повторил фразу по-немецки.
— Не дурите, — ответил Тристан невесть откуда появившимся теням. — Я один из вас.
Акцент кариоки ошеломил нападавших, но не повлиял на их решимость.
— Часы, бумажник, кредитные карточки, запонки, все, быстро, — сказал мальчишка и добавил, словно пытаясь сохранить контроль над голосом, — ты, блядский сын!
— Ты, наверное, хотел оскорбить меня, но назвал ты меня правильно, — ответил ему Тристан. — Идите и вы к своим мамашам-шлюхам, я вас не трону.
Его взрослый голос задрожал от возбуждения, когда поток адреналина хлынул в его грудь. Он почувствовал острие второго ножа меж лопаток, и рука третьего мальчика проворной ящерицей скользнула к нему во внутренний карман пиджака и вытащила бумажник. Проделала она это дерзко и нежно, словно пацан был его собственным сыном, решившим пошалить с отцом, и это одновременно рассмешило и разозлило Тристана. На далеком бульваре развернулся автомобиль, и в полоснувшем по пляжу свете фар он разглядел лицо стоящей перед ним тени — это было сверкающее, остекленевшее от напряжения лицо маленького черного мужчины. Тристан успел даже прочесть надпись на футболке мальчишки: «Черная дыра» — наверное, название какого-то нового ночного клуба.
— Тебе нужны мои часы? Вот они. — Подняв руки над головой, как танцор, Тристан расстегнул металлический браслет часов, показал им, что это «Ролекс», а тяжелый браслет сделан из золота и платины — и швырнул часы в мерцающее море.
— Вот падла! — закричал от удивления стоящий перед ним мальчишка.
Нож уперся в спину Тристану, словно тросточка или палец, скользнул сквозь пиджак и кожу сначала совершенно безболезненно, а потом с яростным жжением, которое невыносимой болью мгновенно распространилось по его телу. Он потянулся к поясу за своей бритвой, но ее там не оказалось: «Бриллиант» был ему другом в другой жизни; Тристан рассмеялся и хотел было объяснить это и еще многое другое мальчишкам, которые вполне могли бы оказаться его сыновьями, но те, одурев от ужаса и чудовищности своего поступка, движимые чувством солидарности, разом навалились на Тристана, били и кололи ножами повалившегося белого человека в назидание другим людям, считающим, будто они владеют всем миром. Шумно вздыхало море, хрипели и стонали мальчишки и их жертва, скрежетал по кости металл.
Тело Тристана рухнуло в нахлынувшую пену, которая быстро понеслась назад и перевернула его, оставив лежать на песке. Мальчишки лихорадочно попытались пинками затолкать его в следующую волну, но он был еще жив, и рука его клещами вцепилась в лодыжку двенадцатилетнего мальчика, который заорал, будто его схватил призрак. Потом рука ослабела, мальчишка вырвался и вместе со своими друзьями кинулся наутек, вздымая тучи песчинок босыми ступнями. Потом мальчишки бросились врассыпную, исчезая каждый в своем коридоре мрака по ту сторону шумной Авенида-Атлантика.
Тристан ощутил, как пульсирующая соленая вода замещает в его жилах уходящую кровь, потерял сознание и умер. Его труп болтался между кромкой прибоя и песчаной отмелью метрах в пяти от берега, которая не давала морю унести его за горизонт. Океанские валы переваливались через отмель, поднимая сверкающие в лунном свете облака брызг; пенящиеся струи ласково обвивали тело Тристана, его светлый костюм намок и потемнел, а вода все продолжала кувыркать труп, то вышвыривая на берег, то унося к песчаной отмели.
Изабель после выпитого виски сразу провалилась в сон, но потом проснулась от пригрезившегося ей кошмара, в котором все ее дети — и пропавшая пара, и холеная троица, оставшаяся в Сан-Паулу, — осаждали ее, требуя то ли завтрак, то ли свежую одежду, то ли денег на кассеты — а она была словно парализована и не могла ничего поделать. Она плавала среди их напряженных лиц и ощущала подступающий к сердцу ужас. Во сне все ее дети были одного возраста и едва доставали ей до пояса, хотя на самом деле одни из них были еще слишком малы, а другие уже давно выросли. Невыразимый пресс их настойчивости требований оборвал покой ее тела; она проснулась, и теперь чувство ужаса вызывала уже пустота рядом с ней, — там, где Тристан обещал быть без одежды. Пространство это, которое она сначала игриво обследовала ногой, а потом испуганно обшарила рукой, было прохладным и гладким.
Изабель вскочила с постели, запахнулась в длинный белый халат, который принадлежал когда-то тете Луне, а теперь висел в ванной для гостей, и пошла обследовать квартиру. Она заглянула на балкон, открыла все двери, чтобы посмотреть, не свернулся ли муж калачиком на кушетке. На часах было пятнадцать минут шестого. Она позвонила консьержу, и сонный японец сообщил, что господин вышел незадолго до полуночи и пока не возвращался. Она постучала в дядину спальню. Разбудить его было невозможно: он принял снотворное, заткнул уши и прикрыл глаза черной маской. Изабель вошла в спальню и растолкала его. Сначала он хотел было отмахнуться от всего происшествия, — дескать, обычное дело, муженек просто загулял, утром вернется с повинной и пройдет через очистительную супружескую сцену, — но слезы и рыдания Изабель, которую охватили дурные предчувствия, заставили его наконец позвонить в полицию.
У полиции в Рио хлопот полон рот, а зарплату блюстителей порядка стремительно обесценивает инфляция. Как и повсюду на земле, близость к отбросам развращает полицейских. Ужасающая нищета раздражает их, и потому они препоручают наведение порядка в фавелах наркодельцам. Полиция тонет в волне преступлений, вызванных нашей склонностью к греху и беспорядкам, да и упразднение религиозных ограничений не облегчает им жизнь. И все же где-то нашелся дежурный, который, сняв трубку, отлучился, чтобы все выяснить, и, вернувшись, устало сообщил, что в ночных рапортах не упоминаются люди, похожие по описанию на Тристана. Дежурный тоже был склонен отнестись к исчезновению мужа легкомысленно, но после того, как дядя Донашиану сообщил ему о своей влиятельности и связях, он согласился прислать полицейского. Изабель не могла ждать. Надев на босу ногу кожаные сандалии и накинув халат, она со слепой решимостью лунатика отправилась на Копакабану. Дядя, поспешно натянув брюки и белую рубашку без галстука, задыхаясь, последовал за ней следом, пытаясь на ходу успокоить и обнадежить племянницу. В душе Изабель возникла зияющая пустота, которую можно было заполнить только одним способом: нужно идти вперед, пока эта страшная ступка вакуума не обнаружит свой пестик.
Суета вокруг ночных клубов затихала, и на улицу вываливались веселившиеся в них люди в легкомысленных блестящих нарядах — лица их были пусты, а в ушах стоял звон от испытанного наслаждения. Время от времени попадались навстречу такси, и свет их фар казался все более тусклым и ненужным. Уже появились на тротуарах первые бегуны, трусившие по утренней прохладе. Невидимые ночью облака обрели четкие очертания — по серо-коричневому, начинающему светиться небу над группой островов поплыли синие замки и лошадиные головы.
Да, он должен был пойти именно сюда, к этому песку, где следы, оставленные некогда их молодыми ногами, затерялись среди миллионов других отпечатков, и спрятать свои туфли именно там, где она нашла их, — под кустиком пляжного горошка. Он должен был пойти вдоль вздымающегося подола моря, вспоминая, каким он был прежде, до того, как она навязала ему чудо. Она еще издали заметила черный разрыв на бледной ленте морской пены — словно на мокрый песок, который отражал светлеющее небо, выбросило пук водорослей. Повинуясь дыханию моря, волны накатывали на этот пук водорослей и отступали прочь. Изабель не остановилась и не побежала к этим водорослям; сняв сандалии, она пошла вперед, ступая по воображаемым следам Тристана, хотя море давно уже смыло их.
Он лежал ничком, и его безупречные зубы обнажились в вежливой улыбке; рука его лежала под головой — он спал в такой детской позе. Его полуоткрытые глаза с закатившимися зрачками блестели, как осколки выброшенной на песок раковины. Волны обрушивались на берег, устраивая маленькие водовороты вокруг его ступней, которые окаменели, уткнувшись пальцами в песок под прямым углом. «Преданность», — говорило его окоченевшее тело, прижимаясь к песку пляжа.
Дядя Донашиану и упитанный молоденький полицейский догнали ее. В предрассветной мгле на пляже начала собираться толпа: танцоры, официанты, шоферы такси, девицы легкого поведения в вечерних нарядах, банкиры, владельцы магазинчиков и домохозяйки, начинавшие свой день с пробежки по Копакабане, — все шли поглазеть на труп. Рядом с трупом вырос лес коричневых ног. Сморщенный старый лавочник с белой щетиной на загорелом лице уже выставил свой столик на тротуар и продавал желающим кокосовое молоко, кока-колу и вчерашние холодные пирожки. Какой-то чернокожий мальчуган с круглыми, как у жука, глазами принес пустой бумажник Тристана, который он нашел у обочины, и долго смотрел сначала на полицейского, потом на Изабель, а потом и на дядю Донашиану, ожидая вознаграждения. Получив пачку крузейру, он побежал прочь, крылья песка вспархивали из-под его ног. Убийцы суеверно оставили в бумажнике фотографию молодых Изабель и Тристана, склонившихся друг к другу за столиком в Корковаду, и плоскую, как бритва, медаль святого Христофора. Неужели она и есть та набожная девочка, что подарила ему эту медаль в первые недели их тайной страсти? В воздухе витали многочисленные вопросы, люди расспрашивали друг друга о происшедшем, сочувственно переговаривались вполголоса и выжидающе смотрели на Изабель: толпа хотела, чтобы она рыдала, выла и вообще выражала свое горе запоминающимся способом. Однако горе ее было строгим и скупым, а чувства упорядочены, как потрескавшийся, истертый, но по-прежнему хранящий симметрию античный узор.
Она вспомнила историю, которую прочла в те первые дни на Серра-ду-Бурако, когда она еще не связалась с маникюрщицами и не родила Азора с Корделией. Чтобы чем-то заполнить одиночество в хижине старателя, она читала обрывки рассказов на смятой и засаленной бумаге, в которой на прииск поступали инструменты и припасы, и большей частью рассказы эти были о любовных приключениях и скандалах из жизни знаменитостей. Один из них повествовал о женщине, жившей очень давно, которая после смерти любимого легла рядом с ним, пожелала умереть и умерла. Она умерла, чтобы показать силу своей любви.
В ожидании кареты «скорой помощи» тело Тристана оттащили выше кромки прибоя. Песчинки прилипли к радужной оболочке остекленевших глаз и сахарной пудрой обсыпали искривленные губы. Изабель легла рядом с мертвецом и поцеловала его глаза и в уста. Кожа его уже приобрела горьковатый привкус водорослей. Толпа, осознав величие ее поступка, почтительно притихла. Только дядя нарушил тишину, вскричав: «Ради Бога, Изабель!» — смущенный столь вульгарным проявлением бразильского романтизма.
Изабель вплотную придвинулась к Тристану, распахнула халат, чтобы мраморное лицо мужа прижалось к ее теплой груди, обвила рукой его влажный, подсыхающий костюм и приказала своему сердцу остановиться. Она уедет на теле своего возлюбленного, как на дельфине, в подводное царство смерти. Изабель знала, что испытывает мужчина перед половым актом, когда душа его вытягивается, окунаясь в сладострастный мрак.
Однако восходящее солнце по-прежнему било красными лучами в ее закрытые веки, а химические вещества в ее организме продолжали свой бесконечный обмен, и толпе стало скучно. Сегодня чудес не будет. Не открывая глаз, Изабель услышала, как люди снова зашумели и начали потихоньку расходиться; затем гомон человеческой толпы прорезал далекий сигнал кареты «скорой помощи»; она гудела в свой гнусавый рожок, как злобный клоун, и ехала забирать Тристана, точнее говоря, тот хлам, в который он обратился. Дух силен, но слепая материя еще сильнее. Впитав в себя эту опустошающую истину, черноглазая вдова, шатаясь, поднялась на ноги, запахнула халат и позволила дяде отвести себя домой.