Столовая гора
Они переправились через реку рано утром на маленькой долбленке; лес на западном берегу по праву назывался сельвой или матой, то есть джунглями. Покинув выжженный солнцем мужеподобный мир кустарников великого Мату Гросу, они попали в другой, более пышный, сумрачный женственный мир. Узкие тропы, которые Изабель ни за что не смогла бы разглядеть в зарослях, вились по миру зеленых теней, полному цветов и плодов. Трубные крики птиц яку, верещание и щебет невидимых обезьян сопровождали путниц; Изабель с Ианопамоко мелькали в просветах густых зарослей, куда сквозь верхние ветви пробивались лишь узкие столбики света, кишевшие тучами насекомых. Между однообразными гладкими стволами тянущихся к небу деревьев, увешанных лианами и подпертых мощными корнями, почти ничего не росло; километр за километром женщины шли по коричневому ковру из мертвой шелухи семян и старых пальмовых листьев, которые источали сладковатый запах тлена, подобно гробницам в заброшенном соборе. Каштаны и орехи градом сыпались вниз, когда Ианопамоко грациозно взбиралась по стволу дерева и трясла ветки; они шли босиком от рассвета до заката, питаясь красноватыми ягодами арасы, внешне похожими на вишню — они пахнут скипидаром, и слюна от них пенится, — и стручками инги, набитыми сладким пухом, дикими ананасами, мякоть которых содержит множество крупных черных семян со вкусом малины, грушами бакури и даже редким деликатесом под названием асаи, который, если его сорвать, за ночь превращается в массу, напоминающую фруктовый сыр. Все эти сладости висели вокруг них на ветвях необитаемого Эдема: этот мир был сотворен Богом в юности и потому полон замысловатых экспериментальных форм; как и многие художники, Бог добился самых сложных и фантастических эффектов на раннем этапе творения.
По ночам обе женщины заворачивались в один кокон из москитных сеток, а утром разворачивались, как влажные, только что вылупившиеся бабочки. Ночи были прохладными, и они теснее жались друг к другу; шаг за шагом Изабель с Ианопамоко поднимались все выше и выше под самую крышу зеленого мира и, наконец, на шестнадцатый день вышли к подножию поросшего высокой травой холма, по корневым уступам которого пульсирующе пробегали серебристые тени ветра; с плоской вершины скалистого холма тянулись вниз сверкающие нити множества водопадов. Эти слезы на лице природы, которые текли в оправе из широких лент водорослей и мха, временами трудно было отличить от жил кварца. Несколько индейцев, говоривших на языке, который Ианопамоко понимала с трудом, с опаской окликнули их из высокой травы. Они смотрели на Изабель так, словно перед ними стояло привидение, а не человек. Голос Ианопамоко мягко застрекотал, объясняя, умоляя, требуя что-то. В какой-то момент она обеими руками приподняла сверкающие волосы Изабель, будто взвешивая их, а потом быстро потерла смоченным слюной пальцем кожу Изабель, показывая, что ее белизна — не фальшивая.
— Они считают, что риск слишком велик, — объяснила наконец Ианопамоко, — и хотят получить вознаграждение за свое содействие.
— Мы взяли с собой крест и портсигар, — ответила ей Изабель. — Крест оставь. Предложим портсигар.
Витиеватая монограмма дяди Донашиану исчезла под грязным темным пальцем, расплющенным терпеливой работой лесного жителя. Главный из встретивших их индейцев с громким щелчком открывал и закрывал портсигар и каждый раз, открывая крышку, следил глазами за полетом невидимого существа, которое, как ему чудилось, вырывалось наружу, губы его при этом растягивались в широкую улыбку, обнажая гнилые зубы, и он начинал изумленно хохотать. Дар был принят. После долгих переговоров Изабель с Ианопамоко повели вверх по скользкой тропе, и путь их несколько раз проходил за пеленой падающей воды. Брызги переливались радугой, как крылья стрекоз, и впивались в кожу холодными иголочками.
На вершине скалы несколько крытых тростником глинобитных хижин жались к зарослям, каких Изабель еще не приходилось видеть: короткие и толстые ветви, усеянные колючками и узлами, сверкали каплями росы, будто их пересадили сюда из подводных коралловых садов. Их корни уходили в трещины на гладкой поверхности застывшей лавы. Изабель шла по ней, как по проложенным через ручей камням или поставленным на попа буханкам хлеба; камни здесь оказались пепельно-серого цвета — их обожгло пламя, которое было древнее, чем океан. Когда Изабель подняла глаза к небу, она увидела вдали нечто совершенно восхитительное, прежде видимое только на страницах иллюстрированных журналов: это был снег! Издалека его чистое белое покрывало на горных пиках казалось синим, как подкладка туч. Географические знания, приобретенные в монастырской школе, подсказали ей, что это отроги Анд и где-то по дороге к ним Бразилия должна наконец-то кончиться.
Хотя Изабель прожила среди индейцев три года и немного знала их язык и сказания, они по-прежнему казались ей непонятными, как грустные дети, а поведение их поражало Изабель непредсказуемой смесью упрямой робости и замаскированных желаний. Вот они верно служат тебе, но достаточно одной искорки, и они уже готовы тебя убить. За их миндалевидными глазами и изуродованными ртами таился совершенно неведомый мир наэлектризованной психики. Поселение на вершине скалы выполняло роль этакого соборного скита: пищу его обитатели добывали на лугах и в лесу у подножия скалы, а сердцем его был шаман и его низкая овальная хижина. Безопасность у Изабель всегда ассоциировалась именно со святилищами и культовыми постройками, но все же здесь, где находился краеугольный камень невидимой духовной системы, она боялась нечаянно нанести смертельное оскорбление. На первую встречу с шаманом Изабель отправилась со страхом.
По форме и внешнему виду хижина шамана напоминала гнездо птицы-печника и была такой приземистой, что внутрь Изабель смогла пролезть только на четвереньках. От дыма защипало глаза, и слезы застилали взор. Очаг, растопленный тонкими ветками горного кустарника и брикетами мха, выбрасывал языки синего пламени, и вскоре Изабель, привыкнув к полумраку, разглядела маленького нагого человека, лежащего в гамаке по ту сторону очага. Тело его было гладким, а живот большим, но голова выглядела высохшей и сморщенной и казалась еще меньше под высоким головным убором из разноцветных перьев попугаев. Вся поросль на его лице, включая ресницы, была выщипана, однако над торчащими ушами росли тонкие и длинные, как перья, пряди седых волос. Лодыжки шамана были украшены браслетами из больших треугольных орехов, а в руке он держал мараку — погремушку из выскобленной тыквы размером со страусиное яйцо, — которую то и дело встряхивал, чтобы подчеркнуть важность сказанного.
Как только шаман увидел Изабель, он закрыл глаза и затряс маракой, будто желая избавиться от этого наваждения. Хотя Изабель и привыкла ходить обнаженной, как индейцы, — сегодня, отправляясь к колдуну, она обвязала вокруг талии нечто вроде саронга — она сделала его раньше из того самого темно-синего платья с красными цветочками, в котором невинно пыталась завоевать симпатии Шикиниу. Саронг защищал ее ноги от колючек и кусачих насекомых, когда она отправлялась в лес собирать пропитание для Антониу.
— Майра, — приветствовал ее шаман. — Кто ты? Почему ты нарушаешь мой покой?
Ианопамоко перевела его слова на смешанный язык, которым они с Изабель пользовались; ей приходилось по несколько раз переспрашивать шамана, поскольку тот не только говорил на незнакомом диалекте, но и вдобавок ко всему был беззубым, а в нижней губе его красовалось несколько нефритовых затычек.
— Майра, — пояснила она Изабель, — это имя пророка, как Иисус у португальцев. Он еще ни разу не видел людей с твоим цветом кожи и волосами, подобными солнечному свету. Белые, люди еще не показывались в этой части мира.
Изабель вспомнила, с каким презрением Тристан произнес слова «твои соплеменники», наверное, именно те слова заставили ее искать чуда.
— Я не пророк; я женщина, доведенная до отчаяния, и пришла к тебе молить о помощи, — сказала она.
Ианопамоко перевела, шаман нахмурился и залопотал, то и дело прерывая свою речь сердитым треском своей мараки.
— Он говорит, — прошептала Ианопамоко, — что колдовство — дело мужское; женщины — это грязь и вода; мужчины — воздух и огонь. Женщины — я не совсем понимаю это слово, по-моему, оно значит «нечистый», а кроме того обозначает опасное, хитрое дело.
Потом она довольно долго говорила что-то шаману и пояснила Изабель:
— Я сказала ему, что ты пришла сюда ради своего ребенка, чей отец так стар, что его сын родился лишенным жара обычного человека.
— Нет, — возразила Изабель подруге, — я пришла сюда не ради Саломана, а ради Тристана, моего мужа!
Шаман посмотрел на одну женщину, потом на другую, уловив несовместимость их желаний, и возмущенно потряс маракой, брызжа слюной из дырки под губой, откуда вывалилась нефритовая затычка. Он заговорил не повышая голоса, заставив обеих женщин наклониться к качающемуся гамаку.
— Я ему не нравлюсь, — испуганно прошептала Ианопамоко, — потому что я женщина его расы. Он этого не говорит, но я это чувствую. По-моему, он говорит, что ты по своему духу мужчина и он хочет говорить с тобой, но только без посредников.
— Но это же невозможно! Не оставляй меня с ним!
— Я должна, госпожа. Я вызываю его недовольство. Колдовство не свершится, если я останусь с тобой. — Стройная Ианопамоко уже поднялась на ноги, а шаман продолжал свою речь, оживленно жестикулируя, брызжа слюной и покачивая великолепным головным убором. — Он приказал, — пояснила Ианопамоко, — чтобы принесли кауим, петум и яже.
Петум, как Изабель обнаружила, оказался каким-то странным табаком, а кауим — чем-то вроде пива, отдававшего орехами кешью. На шамана произвело впечатление то, как она по-мужски, вспомнились студенческие годы в столице, отхлебывала пиво и затягивалась табаком из длинной трубки, которую он то и дело протягивал ей. Он, казалось, старался выдыхать дым прямо на нее, и, когда Изабель поняла, что это знак вежливости, тоже пахнула в него дымом. Что-то необычное стало твориться с ее зрением — в разных уголках глинобитной хижины вдруг замерцал свет, и Изабель догадалась, что в трубке не просто табак. Наверное, к петуму подмешали яже. Шаман сидел перед ней, тело у него было как у мальчика, а член для красоты продет в плетеный чехол, похожий на соломенную трубочку, из которой крайняя плоть торчала этаким сморщенным бутончиком цвета охры; колдун молчал, смотрел на нее со все более довольным выражением лица. Все это время Изабель сидела на корточках по другую сторону костра; ее суставы, привыкшие к такой позе за годы жизни среди индейцев и бандейрантов, чувствовали себя очень удобно. Правда, ему было видно все, что у нее было под подолом, но зачем, в конце концов, это прятать? Разве не эти самые части нашего тела дарят нам самые славные моменты жизни, разве не они ведут нас по жизни к свершению судьбы? А может, она уже просто пьяна.
Когда шаман наконец заговорил, она чудесным образом поняла его; некоторые из невнятных слов шамана словно зажигались во мраке, переливаясь оттенками смысла, и значение всего предложения, извиваясь, вползало в ее мозг. Каким-то образом этот дым разъел перегородку между их сознаниями.
Он сказал ей, что у нее сердце мужчины.
— Да нет же! — возразила она и, не зная нужных слов, приподняла ладонями свои обнаженные груди.
Он отмахнулся от нее, лениво тряхнув маракой. Потом добавил, что она не хочет вылечить своего ребенка. Почему?
Она не знала нужных слов и не могла сказать, что ребенок внушал ей отвращение и стыд. Вместо этого она изобразила на своем лице жалкую бессильную мину Саломана и его глаза без единой искорки мысли. Потом она произнесла слово, обозначавшее мужчину, сильное и острое, с окончанием на «зеп», хлопнула себя по груди открытой ладонью и сказала:
— Тристан!
— Тристан трахает тебя, — попросту сказал шаман.
— Да, — ответила она, — но только не последние три года. — Ее пальцы красиво изогнулись, показывая оковы на ногах Тристана. — Его сделали рабом злые люди. — И у Изабель голова закружилась от гордости, что она смогла выговорить такое длинное предложение. — Он черный. — Испугавшись, что ее не поймут, она нарисовала в воздухе высокую фигуру человека и поднесла к ней выкатившийся из костра уголек. Потом для верности показала на отверстие в крыше хижины, где в черном кружке сверкала пара звезд; уже наступила ночь. — Его народ пришел из-за великого океана с огромного, даже больше Бразилии, острова, где солнце сделало людей черными.
— Майра, что ты хочешь получить от меня?
Когда Изабель начала объяснять, глаза на безволосом лице шамана широко раскрылись, а челюсть отвисла сначала от непонимания, а потом от осознания того, что именно ей нужно.
Если она его правильно поняла, колдун сказал:
— Колдовство — это способ корректировать природу. Из ничего ничто не сотворить, только Монан может творить из ничего, а он уже давно устал от творения, поскольку увидел, как люди испоганили его мир. Колдовство может только менять местами и замещать, как передвигаются фишки в игре. Когда что-нибудь отсюда перемещают туда, что-то нужно поместить сюда. Ты понимаешь меня?
— Понимаю.
— Ты готова к жертвам ради Тристана?
— Я уже многим пожертвовала. Я потеряла свой мир. Я потеряла своего отца.
— Готова ли ты изменить себя?
— Да, если он будет любить меня по-прежнему.
— Он будет трахать тебя, но не так, как раньше. Когда природу беспокоят колдовством, ничто не остается неизменным. Вещи меняются. — Красные от дыма и кауима глаза шамана снова сощурились, вспыхнув огнем.
— Я готова. Я жажду этого.
— Тогда мы начнем завтра, Майра. То, что мы будем делать, должно происходить при дневном свете в течение шести дней. — Казалось, что губы его отстают от слов, смысл которых достигал ее сознания раньше, чем он открывает рот. — Чем ты заплатишь мне? — спросил он.
— Уйдя из дома, я отказалась от большинства своих вещей. Все, что у меня есть, это маленький крестик, покрытый драгоценными камнями. Крест — это символ нашего Бога. Он символизирует одновременно и мучительную смерть и бесконечную жизнь. Под его знаменем народ побеждает во всем мире. — Изабель нарисовала угольком крестик на своей белой ладони и показала его шаману. Тот закрыл усталые красные глаза, словно отворачиваясь от беды. — Он стоит много крузейру, — сказала Изабель.
— Что такое крузейру?
Она не смогла объяснить.
— Это бумага, которую мы используем в торговле вместо раковин и смолы.
— Я возьму вот это, — шаман показал на кольцо с надписью «ДАР».
— Пожалуйста, только не кольцо! Тристан подарил его мне как знак своей верности!
— Тогда это то, что нужно. В нем заключен дух вас обоих. — Он протянул к ней руку — гамак его качнулся в противоположную сторону — и сделал хватательное движение, понятное без всякого посредничества наркотика: «Дай его мне».
С тяжелым сердцем она сняла с пальца кольцо и положила его в ладонь шамана. На ощупь его рука казалась горячей, как и руки ее детей, когда микробы насморка, кори или коклюша пробирались в их тела. У Изабель словно выбили зуб: она поняла, что уже никогда не сможет вернуть то, что отдала сейчас. Жизнь обкрадывает нас, медленно, отсекая от нашей сущности по кусочку. То, что в конце концов остается от нас, это уже некая новая субстанция.
— Чтобы мое колдовство подействовало, ты должна узнать мое имя. Меня зовут Теджукупапо.
— Теджукупапо.
— Колдовство изменит тебя.
— Я в твоих руках, Теджукупапо.
— У тебя большой дух мужчины и страсть к вольной жизни. Ты совсем не такая, как эта грязная тварь, что пришла с тобой. Она скоро умрет.
— Ах нет, только не милая Ианопамоко! Она была так чудесно добра ко мне!
Теджукупапо недовольно зашамкал, и затычки в отверстиях под нижней губой начали биться о десны.
— Доброта доставляет ей чувственное наслаждение. Ей нравится отдаваться тебе. Она этим доставляет удовольствие себе. Она чувствует в тебе мужчину и… — То, что он сказал, значило просто, что Изабель трахает ее. Он смачно харкнул в затихающий огонь, и угольки в очаге тоненько зашипели.
И все же Ианопамоко привлекли к участию в колдовстве, которое состояло в том, что на все тело Изабель наносилась черная краска под названием женипапу. Ее невозможно было размазывать по всей коже сразу; приходилось рисовать узоры из точек и извилистых линий, какие умеют наносить только индианки, сохраняя необходимую тайную симметрию и последовательность. Этим-то и занималась Ианопамоко, и ей помогали молоденькие девушки из деревни на вершине горы; они наносили краску на сверкающую кожу Изабель маленькими кисточками из щетинок капибары, вставленных в расщепленные бамбуковые палочки. Теджукупапо выдыхал на узоры теплый дым петума, чтобы краска проникла глубже и стала столь же несмываемой, как печать творения Монана. Изабель с трудом сдерживала смех, ощущая, как кисточки щекочут ее, а теплые облака дыма изо рта Теджукупапо проникают в самые интимные расщелины ее тела.
Ее разбирал смех, и потому она с изумлением глядела на щеки Ианопамоко, которые блестели от слез, как и покрытая лавой вершина. Потому что Ианопамоко любила Изабель такою, какой она была. Ночью Изабель пыталась дать понять своей спутнице, что она совсем не изменилась, и занималась с ней любовью яростно и по-мужски грубо, поскольку у изящной индианки стало непросто вызвать трепет любви. Сверхъестественная белизна Изабель была для Ианопамоко частью ее очарования, и Изабель почувствовала себя оскорбленной, поняв это. Только Тристан любил ту ее сущность, которая скрывалась за внешней оболочкой.
Лежа неподвижно под кисточками индианок и куря смесь петума и яже, она стала понимать слова шамана, который между долгими затяжками и теплыми выдохами рассказывал ей о легендарных временах, когда земля была совсем пуста, — ведь Монан только-только сотворил ее. Люди двигались по глинобитному полу общего дома, крытого звездами, которые тогда горели ярче, маленькими стайками, как мошки. Сменялись поколения, люди все шли вперед, преследуя свою добычу, туда, где земля еще не устала от них. А добыча была знатной: то были стада лошадей с бородами на подбородках и костяными деревьями на головах; косматые твари, которые хватали добычу хоботами, — их огромные бивни скрещивались впереди пасти. Вечно убегающие к горизонту стада провели людей по узкому перешейку суши, окруженной с обеих сторон океаном, тем самым океаном, что не был сотворен Монаном, а остался после великого дождя, которым он погасил пожар своей ярости, вызванной людьми еще до рождения Ирин-Маже, отца первого Майры. Те существа, конечно, не были людьми в полном смысле этого слова, но мы называем их людьми. Огонь звался Тата. Воды звались Аман Атоупаве. Монан поместил людей на землю, чтобы они восхваляли его и были благодарны ему за то, что они существуют, но люди хотели только пить кауим и трахаться. Новая земля была обширна, но люди истощили ее, они истребляли дичь, друг друга и не помнили Монана. Люди подошли к другому узкому перешейку, с обеих сторон окруженному синими просторами Аман Атоупаве. Люди прошли по нему, но никто не вышел к ним навстречу, чтобы дать им бой. В новых землях росло много высоких деревьев. Там обитали ленивцы, которые спали на деревьях вниз головой столько, сколько живет человек, и гигантские броненосцы с камнями на хвостах, и маленькие рыбки в реках, которые могут сожрать корову быстрее, чем она успеет замычать от боли. Люди пробирались между деревьями. Они охотились и ловили рыбу, возделывали маниоку, добывали лекарства из деревьев и плели одежды из птичьих перьев. Здесь они обрели покой. Здесь они обрели пространство. Здесь люди были счастливы. Еще раньше Монан придумал женщину. Теперь же он преподнес людям свой последний дар: он изобрел гамак. Только Ту пан, незримо гремящий в небе, и Джурупари, незримо проносящийся по лесу, оставляя после себя смердящий след в воздухе, напоминали людям о времени и о том, что все меняется.
Каждое утро нанесение краски возобновлялось, каждый раз тело Изабель покрывали новыми узорами, и островки белой кожи постепенно сокращались. Сначала кожу грунтовали густой кашицей, а потом покрывали более плотной краской женипапо; на седьмой день кожа ее приобрела черно-коричневый цвет — она стала темнее зерен кофе, но светлее кофейного напитка, кроме ладоней и ступней, а также кожи под ногтями и на внутренней поверхности век. Изабель с изумлением обнаружила, что даже ее срамные губы приобрели багровый оттенок женипапо. Обезьянье личико с выпуклыми губками и вздернутым носиком приобрело еще более хитрое и озорное выражение. Платиновые волосы прядь за прядью натирали черной смолой, и от этого они стали толстыми и закурчавились. Под новой черной кожей рельефно вырисовывались мускулы, натренированные годами тяжелого труда: ее стройные ноги, выпуклые ягодицы, икры и груди словно расталкивали пространство, им хотелось шагать, скользить и катиться вперед. Без одежды она выглядела менее обнаженной, чем раньше. Кожа блестела, словно на нее напылили тонкий слой металла. Раньше ее волосы безвольно ниспадали на спину, а теперь упругой шапкой окружали голову, напоминая головной убор Теджукупапо из перьев попугая. Она стала походить на того воина, который, по словам Теджукупапо, скрывался за ее женским обличьем.
Цвет глаз Изабель не изменился — они так и остались серо-голубыми.
— Глаза — это окна духа, — сказал шаман. — Когда твоя душа станет черной, глаза твои тоже почернеют. Теперь тебе придется искать защитника, — предупредил он ее на прощание. — Ты больше не Майра. В твоей коже нет больше колдовской силы.
— Твое колдовство, Теджукупапо… Ты уверен, что оно сработало и там?..
В присутствии Ианопамоко Изабель стеснялась говорить о чуде, которого просила. Она знала, что индианка не одобряет его.
Теджукупапо прочел ее мысли. Устало откинувшись в гамаке, он дохнул пивным перегаром и потряс маракой.
— Я же говорил тебе: когда оттуда что-то перемещается сюда, что-то отсюда должно переместиться туда. — Он казался старым дикарем, ленивым и побитым.
— Прежде чем я навсегда покину тебя, Теджукупапо, ответь мне на мой последний вопрос. Твой народ страдает. Его грабят и насилуют; умирают целые племена. В конце концов ружья и болезни белого человека достигнут и этой горы, принеся с собой христианство и порабощение. Почему ты и другие шаманы не борются с их наступлением?
Колдун что-то быстро сказал Ианопамоко, настолько быстро, что Изабель не поняла ни слова, и оба индейца рассмеялись, как дети, отворачиваясь и пряча рты.
Нежный голос Ианопамоко перевел его слова:
— Он говорит, что прошлое нельзя изменить, а прошлое и будущее похожи на корни и ветви одного дерева. Он говорит, что колдовство может принести пользу только плоду этого дерева, да и то лишь тогда, когда плод срывается с ветки и летит вниз.
Не сводя воспаленных глаз с лиц обеих женщин, Теджукупапо поднял мараку правой рукой, а потом уронил ее, и она с резким шумом упала в его левую руку. Так же стремительно, говорил его жест, проходит и жизнь, и никакое колдовство не успевает изменить ее направление.
Снова становище
Во время семнадцатидневного путешествия назад сельва щедро одарила их своими плодами и орехами; в зеленых сумерках женщины скользили по едва заметным тропинкам под крики обезьян и попугаев, лающие вопли туканов — птиц с непомерно большими клювами, и шипение гоатцинов, у которых на кончиках крыльев забавные коготки, и девушка-индианка страстно и трепетно ласкала в своих объятиях черное гибкое тело Изабель, но страсть ее была рождена предчувствием беды.
Ианопамоко словно бы усохла, и ее женственность стала более хрупкой, задумчивой, что подчеркивалось грациозностью тонких рук и ног и коричневого, лишенного талии туловища. Иногда Изабель уставала играть мужчину, хотя ее и вдохновляла эта роль более сильного; ей нравилось шагать вперед в своей новой коже и, не чувствуя усталости, помахивать длинной легкой пикой, которую ей подарили на прощание индейцы племени, живущего на вершине горы; Ианопамоко шла следом, неся в притороченной за спиной корзине небогатые пожитки и припасы.
Когда на шестнадцатый день путешествия они вышли к реке, стан бандейрантов на противоположном берегу казался зловеще тихим. Там, где раньше стояли навесы, теперь сквозь заросли виднелись обломки и обожженные столбы. Было уже поздно, скоро и вовсе стемнело. Одинокий факел сновал во мраке на том берегу, да пару раз через бесшумно скользящую реку до них донесся чей-то крик. Украденное ими во время побега каноэ лежало там, где они его спрятали, в зарослях низкорослых пальм, и Ианопамоко, снова приняв на себя руководство походом, настояла на том, чтобы они бесшумно спустились на каноэ вниз по течению, туда, где кончались возделанные поля, и только там пересекли реку. Позже, утром, она проберется через поля и разведает, что к чему. Изабель будет дожидаться ее на месте.
— Мои соплеменники защитят меня. Меня они знают, — сказала она, — а тебя они могут не узнать.
— Антониу разгневается на тебя из-за того, что ты сбежала. Я хотела защитить тебя, избавить тебя от его гнева. — Изабель решила объяснить поход к шаману желанием вылечить слабоумие их сына, а затем, спустя некоторое время, притвориться, будто замечает в ребенке признаки ума и энергии.
Ианопамоко коснулась плеча Изабель и провела пальцем по ее руке до самой кисти, чтобы напомнить ей о новом цвете кожи.
— Милая госпожа, боюсь, теперь твое покровительство мне не поможет. Ты забываешь о том, как изменилась твоя внешность. Увидев тебя, они тут же решат сделать тебя рабыней, если только они не убьют тебя сразу, — приняв за демона. Если пожиратели броненосцев чего-то не понимают, то они это уничтожают. Именно ограниченность их христианской вселенной наделяет их чудовищной силой и яростью. Эту ночь мы проведем вместе, а рано утром я разузнаю, что случилось в становище.
Похожая на статуэтку девушка — узоры на ее коже поблекли за время путешествия — всю ночь осыпала тело Изабель ласками — так нежные капли дождя омывают листья деревьев. Когда Изабель проснулась на рассвете, тело ее было покрыто росой, а Ианопамоко и след простыл. Солнце прошло половину пути до зенита, а Ианопамоко все не возвращалась. Изабель начала осторожно пробираться с копьем в руке по краю посадок маниоки и бобов, туда, где прежде стоял дом для собраний, а теперь остались только зола и головешки, кучи пальмовых листьев и тыкв да сладковатый запах смерти. Несколько трупов индейцев, зарубленных мечами и изуродованных дикими животными, пролежали на солнце столько, что походили скорее на куски копченого мяса, чем на людей; на утрамбованной подметенной площадке между общим домом и домом Антониу Изабель обнаружила труп Ианопамоко с отрубленными руками. Озерцо красного цвета, в котором лежало изуродованное тело, еще не успело подсохнуть и походило на открытый цветок, чья красная сердцевина отражает небо. Кто бы мог подумать, что в маленьком теле Ианопамоко столько крови? Взбудораженное облако песчаных мух и глазолизов торжествующе гудело на сворачивающемся озере. Насекомые облепили изящное плоское лицо Ианопамоко и ее открытые глаза, покрывая его причудливым меняющимся узором.
— Чудесны дела твои, Господи! Никак, черная девка, — прогудел за ее спиной чей-то баритон. Изабель обернулась и увидела Жозе Пейшоту; шляпы на нем не было, лицо его полыхало от солнечных ожогов и лихорадки, и он приближался к ней, занеся палаш. Его стеганая кираса разваливалась на куски, из нее комьями сыпалась вата; он настолько похудел и постарел от перенесенных лишений, что стал похож на старшего брата. Изабель подняла пику, но он отмахнулся от нее палашом, перерубив древко так близко от ее лица, что она почувствовала на щеках холодное дуновение ветра.
— Что привело тебя сюда? — спросил он. — Не вступила ли ты в подлый сговор с моим мерзким братцем? Ты черна, как молоко готтентотов, но глаза у тебя странно голубые. Ты дьявол, хотя в твоем взгляде и есть что-то знакомое. Мерзость! Эти проклятые индейцы, сколько их ни руби, все равно лезут на нас; это они запустили в наши ряды своих дружков из ада, хотя мы заботились только об их вечном благополучии, проклятые твари!
Он пьян, поняла Изабель, от усталости и отчаяния, а может, и от кашасы. Индейской крови его матери явно не хватало, чтобы одному встречаться лицом к лицу с ужасами дикой природы. Он рассуждал вслух, как человек, с которого спали чары и он увидел еще более темное и страшное колдовство. Взгляд его мутных глаз остановился на Изабель.
— Негринья, за тебя в Баийи можно было бы выручить тысячу рисов, — решил он, — но все живые существа стали мне врагами. Прежде чем я очищу свое сознание от твоего загадочного образа, ты сослужишь мне службу и облегчишь мои тугие чресла. Не опуская правую руку с занесенным клинком, он начал, копаясь, расстегивать пояс на кожаных бриджах.
Изабель попыталась заговорить, но ужас сковал ей горло. Отвратительная вонь ударила ей в лицо изо рта Жозе, когда тот шагнул поближе и произнес:
— Клянусь Богоматерью, шевельнись только, и я отрублю тебе руки, как той ведьме. Назло сатане ты отправишься в ад с полным лоном и крепким христианином в утробе!
Сердце Изабель билось так, что едва не выскакивало из груди, она никак не могла решить, поддаться ли, а потом, когда он расслабится, улизнуть, или попытаться прямо сейчас выскользнуть из-под удара палаша Жозе. Он тяжел, как мачете, и опустится не сразу. Негодяй наконец расстегнул пряжку и выставил грязную серую шишку, пухлую и короткую, как у маленького Саломана, и такую же вялую. Смущение промелькнуло на его зверском лице.
— Ложись, дрянь! — рявкнул он.
От его половых органов исходил запах лежалого сыра. Изабель приказала себе опуститься на колени однако прежде чем ее дрожащие ноги повиновались, высокий белый бородатый мужчина возник позади Жозе, послышался свист, треск пробитой кости, и какое-то орудие на длинной ручке вошло в череп бандейранта. Жозе упал к ее ногам и забился в судорогах, как рыба на песке. В орудии убийства Изабель узнала ржавое тесло, которым выдалбливали каноэ, но кто был ее спаситель, этот белый мужчина с высоким лбом, стройной фигурой и печальными карими глазами? Она не знала его. Возможно ли это? Борода его была белесой и курчавой, но рот под усами был тем самым хорошо знакомым ей печальным и решительным ртом Тристана.
— Тристан! — тихо воскликнула она и, чтобы не упасть в обморок, опустилась на колени.
— Ах ты черная шлюха, — произнес белый человек, — ты чуть было не отсосала у негодяя, — и влепил Изабель такую пощечину, что она повалилась на песок рядом с телом бандейранта. В нескольких сантиметрах от ее глаз из ужасной раны Жозе вытекали алые мозги, похожие на комки рисового пудинга в свекольном соусе. Глаза у Жозе закатились, как у Христа на распятии, которое висело над кроватью Антониу. Над его трупом уже начали роиться мухи. Как только они садились, их маленькие вращающиеся головки деловито наклонялись, и мухи принимались пить соки свежего трупа.
Невыносимые противоположные чувства — отвращение, ужас, изумление и облегчение — переполнили Изабель, и она зарыдала. Взгляд мужчины словно омывал ее дождем — так прошлой ночью омывали ее нежные прикосновения Ианопамоко.
— Откуда тебе известно мое имя? — Голос ее любимого стал немного выше, зернистее и мягче, в нем появилось небрежное равнодушие голоса белого человека, который знает, что к нему прислушиваются. Он попытался извиниться за пощечину. — Ублажив его, ты продлила бы свою жизнь на пять минут, не больше. Лучше умереть чистой. Когда твой народ станет наконец гордым? Та девушка-индианка плюнула ему в лицо, но не сдалась.
Перестав плакать, она пристально посмотрела на него; в глазах ее сверкал гнев.
— Тристан, как ты мог не узнать меня? Я решила сделать себя черной, чтобы ты стал белым. Шаман, живущий далеко на западе, там, где вершины гор покрывает лед, сотворил это чудо.
Он опустился перед ней на корточки, и она увидела перед собой бугорок его початка, скрытого под заношенными, старыми пляжными шортами; он коснулся ее волос, ее блестящего плеча, провел рукой по талии, приласкал гладкий бок и мускулистые бедра.
— Это ты, Изабель? — Он ощупал дрожащими пальцами ее полный рот и вертикальный фиолетовый бугорок посредине верхней губы. — Да, это ты. Это твои глаза.
Она почувствовала, как в темном пространстве ее черепа — этого театра духа — неимоверно кровавым рисовым пудингом накапливаются теплые слезы.
— Теперь ты будешь любить только мои глаза? Мои прежние холодные глаза? Пусть будет так, Тристан. Можешь не любить меня, просто пользуйся мной. Я буду твоей рабой. Ты уже бьешь меня. Ты уже слишком горд, слишком щепетилен и не хочешь поцеловать меня в губы. Когда у меня был твой цвет кожи, а у тебя — мой, я привела тебя, простого уличного сорванца, жалкого воришку, в квартиру своего дяди, где было больше дорогих вещей, чем тебе довелось увидеть за всю свою жизнь, ты озирался, глядя вокруг огромными, как тарелки, глазами и подарил мне кровь моей девственности, хотя это и причинило мне боль, ужасную боль. Я ведь ни разу не говорила тебе, как мне было больно в тот день. Ты был таким большим и грубым.
— Я не хотел быть грубым. У меня просто не хватало опыта.
Честный ответ заставил ее ответить столь же откровенно:
— Наверное, ты был груб настолько, насколько это было необходимо.
— Мы подарили себя друг другу, — сказал он. — Мы дали друг другу все, что у нас было. Где кольцо с надписью «ДАР»?
— Я отдала его шаману, чтобы ты стал белым и освободился от рабства. Такова была цена, запрошенная колдуном.
Даже зная, что она поступила самоотверженно, Изабель боялась говорить Тристану об этом. Словно не веря своим ушам, Тристан пробормотал:
— Ты отдала кольцо, которое было символом нашей верности друг другу?!
— Я его не отдала, а обменяла. На твою жизнь. Черная кожа сделала тебя рабом в становище, а еще раньше стала причиной ярости моих опекунов.
Тристан задумался и стал поглаживать светлую бороду.
— Это так, милая. Ты поступила благородно. — Он протянул руку и помог ей подняться с песка, на который, как из разбитой тыквы, вытекали мозги Жозе, привлекая сотни, нет, тысячи маленьких гудящих глазолизов, мух пиум, кровососов под названием боррашудос и песчаных мух полвора размером не больше крупицы пудры. Они отошли от жадного кусачего облака и уселись на обломках крыльца хижины Антониу.
— Позволь мне рассказать, что со мной произошло. Это очень странная история, — начал было Тристан, но уж слишком сильно была задета гордость Изабель.
— Ну давай. Ударь меня еще раз за то, что я отдала твое кольцо. Отруби мне руки, как этот отвратительный Жозе отрубил руки Ианопамоко, единственной моей подруги. Ты никогда не был мне другом, а только мужем. Мужчина не может стать другом женщины, настоящим другом. Она научила меня любви. А ты, ты научил меня, как быть рабыней. Избей меня, брось меня, я устала от тебя, Тристан. Наша любовь заставила нас слишком многое вынести.
Он улыбнулся уверенной улыбкой белого человека и даже немного посмеялся над ее словами.
— Чепуха, Изабель. Ты любишь меня. Нам суждено любить друг друга; вне нашей любви мы не живем, а существуем; без нее мы превращаемся в животных, у которых нет ничего, кроме рождения и смерти и непрерывного страха между ними. Наша любовь подняла нас над скукой повседневной жизни. — Он взял ее за руку, и она почувствовала, как сердце ее стало успокаиваться и биться в такт его осторожным словам. — День за днем в течение семи дней чернота выходила из меня, — сам не знаю почему. Сначала я стал серым, потом белым, как будто моя кожа никогда не видела солнца. Этот дряхлый дурак, твой так называемый муж Антониу Пейшоту, приписал это одной из болезней, которые губили захваченных им рабов. Однако позже, когда здоровье мое нисколько не изменилось и белые убийцы из суеверного страха сняли с меня оковы, твой муж даже превзошел их своей дикостью, заявив, что мое превращение в такого же, как они, христианина — это знамение Божье, призывающее их сняться с места и двигаться дальше. Жозе возразил было ему, что еще не собран урожай маниоки и сладкого картофеля, да и каноэ еще не все готовы, однако Антониу обозвал брата язычником и мятежником, восставшим против доброго короля Жуана и усомнившимся в чудесном знамении, дарованном свыше. Мое преображение, оказывается, было добрым предзнаменованием того, что они все же найдут золотое царство, в котором правит золотой человек, О Дорадо. Остальные присоединились к своему вожаку и шумно призвали двигаться вперед, а поскольку в каноэ хватило места не всем, они перебили женщин и детей и сожгли хижины. Во время бойни я сделал вид, что присоединился к ним, и погнался за одной из индианок, убегавшей в лес, а потом спрятался там и наблюдал за ними издалека. Сомнения Жозе оскорбили старшего брата — раздор между ними, скорее всего, назревал давно, — и Антониу приказал своим людям связать Жозе и бросить его в муравейник. Как ты сама могла убедиться, он вернулся оттуда с помраченным рассудком. Последние несколько дней я следил, как он добывает себе пищу среди развалин и буйствует, и спрашивал себя, не заключить ли мне с ним сделку и не сбежать ли нам вместе с Мату Гросу, пока сегодня мне не пришлось убить его. Какое-то наитие подсказало мне, что тебя надо спасти, хотя издалека ты казалась лишь никчемной тенью.
— А что стало с моим сыном Саломаном? — спросила Изабель, не в силах преодолеть робость перед этим белокожим и красноречивым Тристаном, хотя ее собственная новая плоть давала ей понять, что где-то в глубинах ее существа, которые она еще даже не начинала исследовать, появилась некая свежая сила. Прежнее ее преимущество во внешнем мире сменилось сокровенной бессловесной энергией, уверенностью — той пряностью, что делает съедобной даже безвкусную пищу.
Разговор о Саломане явно наводил скуку на Тристана и раздражал его, хотя он по-прежнему был возбужден после недавнего подвига. В лице Тристана ей всегда виделись целые миры, но теперь она разглядела в нем миры будущего, которые соотносились с этим разрушенным, залитым кровью становищем, как роскошная усадьба соотносится с хижиной первых поселенцев.
— Антониу забрал его с собой, — сказал Тристан. — Он фанатично верит, что бедный младенец — святой, который приведет его в рай, несмотря на все его прегрешения. Саломану не пошла на пользу забота Такваме и ее дочерей, однако он не умер. Я опасаюсь за исход их похода, Изабель. Они недалеко уйдут по реке; индейцы научили меня, как, выдалбливая каноэ, сделать днище таким тонким, чтобы оно вскоре дало течь. Они не доберутся до Мадейры.
— Куда уж им с такими каноэ, — сказала она, желая своему исчезнувшему сыну, этой ошибке плоти, едва цепляющейся за жизнь, сказочной выносливости бандейрантов, которые, как рассказывали в школе монахини, возвращались невредимыми из самых невероятных походов. Она попыталась ощутить тоску матери по своему маленькому глупому сыну, однако вместо этого Изабель вдруг почувствовала острое, злорадное облегчение от того, что наконец-то избавилась от него, причем не по своей воле. Теперь она свободна и может сосредоточить все свое внимание на любимом. В шуме цивилизованной жизни она привлекла и удержала его; теперь она воспользуется величественным одиночеством, чтобы завоевать его еще раз новым колдовством или новыми окрасками старой любви.
Он энергично взялся за дело, чего никогда прежде за ним не замечалось. Казалось, будто его мозг, живущий теперь под белой кожей, превратился в шкатулку с линейной координатной сеткой возможностей, где каждая линия и пересечение линий помогают найти нужное решение, выбрать путь, продумать план. Прежде, когда они решали — покупать или не покупать участок на Серра-ду-Бурако, или когда она вела его в отель в Сан-Паулу, а затем принимала решение уехать со своим похитителем, не оказывая бессмысленного сопротивления, — Изабель руководила Тристаном в мире, который начинался за пределами фавелы; теперь же он строил смелые планы возвращения в цивилизованный мир. Они решили, что не станут покидать становище сразу. Сначала они похоронят трупы, восстановят крышу над бревенчатыми стенами жилища Антониу и дождутся, пока созреют маниока и бобы. Затем запасутся фариньей, которую Изабель столчет своими руками и высушит на солнце, и копченым мясом дичи, которую Тристан добудет с помощью старого мушкета, брошенного бандейрантами, — и только тогда отправятся через шападан, где они однажды уже чуть не умерли с голоду, когда остались одни.
Индейцы, следившие за ними из сельвы, увидев, что наша парочка решила временно поселиться здесь, поняли, что становище перестало грозить им смертью; они снова вернулись и занялись рыбной ловлей; индейцы помогали Тристану и Изабель, когда те просили о помощи, и понемногу растаскивали оставшиеся сокровища бандейрантов. Хотя Изабель и Тристан и научились общаться с индейцами на их наречии, они не пытались зазвать туземцев с собой в обратное путешествие. Им не терпелось испытать себя в борьбе с цивилизацией, а эти низкорослые, нагие, уродующие себя пришельцы из прошлого, с их сопливыми носами и красными от дыма глазами, вспученными животами и постоянной худобой, вызванной кишечными паразитами, казались им школьными товарищами, с которыми пора расстаться — пусть они терпят лишения и умирают без них.
Снова одни
Когда сгоревшую крышу заменили новой, сплетя ее из пальмовых листьев, у Тристана и Изабель появился наконец укромный уголок, где они смогли заново испытать свое супружество. Три года прошло после вспышки сексуальности в промежутке между нападением гуайкуру и спасением в лагере бандейрантов, вспышки, пламя которой было раздуто голодной лихорадкой и романтической близостью смерти. С тех пор Изабель и Тристан ничем не подтверждали свое звание возлюбленных. Теперь же, мало-помалу — ритмы ее тела словно замедлились, а его — стали более возбудимыми и сосредоточенными — они снова занялись возделыванием влажной и текучей пойменной почвы половой жизни. Новая кожа предоставила им возможность для самого нежного в акте любви: переговоров, ибо теперь они являли собой просто оболочки, наделенные сознанием; их душам еще предстояло лепить друг друга заново. Другая кожа принесла с собой иные железы, иные запахи, новые волосы, другие представления о себе, новую историю самих себя. В ее сексуальности появилось нечто сардоническое, нечто отточенное поколениями черных женщин.
От покойной своей белокожей матери Изабель унаследовала главным образом игривость да еще, пожалуй, страх перед родами. Теперь же, получив черную кожу, она приобрела в придачу к ней силу, которую нельзя было назвать просто пассивной: Изабель обнаружила в себе запас свирепой ярости, и стоило тьме опуститься на шуршащий соломенный матрас, который они делили с Тристаном, как она, становясь грубой насильницей, принималась дразнить его. Сквозь крышу хижины проникали лишь узкие стрелки лунного света, и белая кожа Тристана призрачно мерцала во мраке; Изабель уворачивалась от него, поскольку теперь становилась невидимой в темноте. Она подставляла ему неожиданные части своего тела, кусала его за плечи и царапала ему спину, отбросив прочь робкую почтительность, с которой она обращалась с ним раньше. Она знала, что в их отношениях появится оттенок садизма, но никак не предполагала, что сама станет зачинщицей. Он часто становился сосредоточенно-отрешенным, когда лежал с ней рядом или ласкал ее тело, и это питало ее ярость; у нее больше не было того цвета кожи, к которому его влекло; она стала тем, что он сам оставил позади. Его початок вполне удовлетворял ее, но размеры его перестали пугать Изабель; наверное, появившееся в ней внутреннее ехидство уменьшило если не его реальные размеры, то по крайней мере его стихийную суть, его милую брутальность. Его член поизносился с тех пор, как она увидела его впервые в квартире дяди Донашиану; он потерял первобытную чудовищность, вид не то пресмыкающегося, не то земноводного, существа более древнего, чем человеческое сознание. С некоторой печалью она пришла к выводу, что белой женщине отдаваться чернокожему намного приятнее, чем черной женщине отдаваться белому. В первом случае потомок господ колониальной Бразилии испытывал возвышенное ощущение богохульства, восторг политического протеста; в последнем же случае это напоминало обыденную сделку. Неудивительно, что рабыни Бразилии ходили в широких юбках-колоколах, раскачивая бедрами, и игриво крутили зонтиками с бахромой, рождая поколения мулатов — опытных специалистов по размножению. Спать с мужчиной — невеликое дело, или, точнее говоря, лишь часть великого дела: пожалуй, это просто самореализация женщины, но рабыням было легче добиться ее, чем хрупким, затянутым в корсеты, запуганным церковью маленьким пленницам больших поместий, которые никогда не видели мужа голым и смиренно принимали его орган, этот инструмент оплодотворения, а часто и смерти, через отверстие в супружеском покрывале.
И все же, став чуть более суровой в половой жизни, Изабель ощутила новый восторг, когда лежала под сосредоточенными ударами Тристана, стараясь соединиться с его чуткой нервной системой, которая стала более угловатой и менее завершенной, как только он избавился от вечной безнадежности. Вознестись до его системы, не отстать от нее — такова теперь была цель Изабель, которая возбуждала в ней такую страсть, что пальцы ее оставляли на его спине красные пятна, сохранявшиеся до утра. Теперь она боролась за свою жизнь, тогда как раньше сражалась лишь за наслаждение и за освобождение от своего отца.
Сексуальный мир, будучи изнанкой мира реального, в определенной степени является его инверсией. Раньше, как существо низшее, он оказывался наверху, теперь же господствовала Изабель. Если воспользоваться жаргоном, которым они с Эудошией сплетничали о монахинях в школе, — она стала петухом, а он курицей.
— Ты мой раб, — говорила она.
— Да, госпожа.
— Лижи меня, или я побью тебя. — Она замахивалась на него обломком тонкой пики, которую Жозе разрубил палашом. Когда Тристан подчинялся ей, она, достигнув оргазма, говорила: — По-моему, тебя все равно надо побить.
Тристан любил ее больше, чем когда бы то ни было, — у него голова шла кругом от этой новой любви к ней, которая смешивалась с любовью к своему собственному белокожему существу. Их новые отношения позволили ему наконец в полной мере проявить свою галантность. Он тоже чувствовал, что в его прежней привлекательности было нечто животное. Тристан не мог не ощущать нового бремени, возложенного на его плечи: Изабель потеряла положение в обществе, — это позволяло ей с удовольствием носить ореол мученичества — или бесчестья — занятий проституцией на прииске или положения наложницы в стане бандейрантов. Не будь он чернокожим, разве стала бы она так же небрежно и спокойно изменять ему? По справедливости говоря, Изабель имела право во всем винить его нищету и беспомощность, которые не оставляли ей иного выбора, однако разве не испытывала она определенное наслаждение от своего падения, поскольку причиной того был он, Тристан? Она воспользовалась им, чтобы стать бесстыдной, и отрицала за ним право на такую роскошь, как стыд. Она провела его по богатым улицам Ипанемы и дальше по лабиринту коридоров, в который он никогда не вошел бы без нее. Она снизошла до него, и, следовательно, ее любовь сияла ярче, отдавая жаром самопожертвования.
Теперь же именно он снисходил до нее, принимая чернокожую девку в качестве своей супруги; теперь он испытывал возбуждение и половое облегчение оттого, что возлюбленная не ровня ему по общественному положению и по духу, она просто вещь из живой плоти, привезенная издалека. Вещь, наделенная психологией; поскольку именно психология ведет нашу любовь вперед, углубляя ее, но, в свою очередь, лишь овеществленность дарит нам блаженство, похожее на тяжелую и гибкую руку онаниста. Теперь, когда она обрела цвет земли, влажного отполированного дерева, блестящего дерьма — вместо белого цвета облаков и хрусталя, — тело ее словно бы стало более худым и узловатым, а его округлости и впадины — более рельефными. Теперь Тристану не составляло труда воспринимать Изабель как некую систему пищеварения на ходулях, которой нужно какать, которая любит побегать и так же радуется движениям и свободным испражнениям организма, как и он. Ее заднепроходное отверстие, которое раньше казалось ему отвратительным из-за складки коричневой кожи вокруг него, походившей на несмываемое пятно в шелковистой выемке меж ягодиц, теперь стало нежным полураспустившимся бутоном, почти не отличимым по цвету от остальной кожи, блестящей, словно черное дерево. Поросль на ее лобке стала кудрявой, маслянистой, густой и упругой, а не прямой и бесцветной, как призрачная разновидность ее прежней шевелюры; стоило только ему окунуть в нее нос, когда Изабель седлала его лицо и, усмехаясь, глядела на него из-за торчащих грудей, и член его вставал, как гофрированный бивень, а она тянулась к нему рукой и больно щипалась. Прежде Изабель обращалась с ним довольно почтительно; теперь же она дерзко заставляла его гоняться за собой, вынуждая его испытывать преступные ощущения насильника, когда она яростно изгибалась и, ругаясь, плевала ему в лицо, и каждый толчок спермы пулей проносился через его уретру. В ней появилась некая враждебность, но он не имел ничего против этого до тех пор, пока ему удавалось справиться с ней и трахнуть ее, выплескал в ее лоно свою собственную освобождавшуюся враждебность. Секс — это потасовка, которая в разумном состоянии нам не по душе.
В конце одной из таких яростных схваток она поразила его тем, что улеглась, прижавшись ягодицами к его животу, и, собираясь уснуть, проговорила:
— Может быть, сейчас у нас получилось сделать ребенка.
Тем самым она признала, что не решалась сказать при свете дня: у них никогда еще не было общих детей.
— Надеюсь, что нет, — признался и он. — Только не сейчас. Нам нужно сначала выбраться из сельвы.
— Как только мы вернемся к цивилизации, ты бросишь меня. Ты еще немного попользуешься мной, как шлюхой, а потом найдешь себе другую жену с белой кожей.
— Никогда. Ты моя единственная жена.
— Откровенно говоря, будет подло с твоей стороны, — продолжила Изабель, — бросить меня, после того как я отдала тебе драгоценный цвет своей кожи, но таковы все мужчины. Они пользуются нами, заделывают нам детей, а потом плевать хотят на все.
— Изабель, перестань говорить о беременности, это преждевременно. Психологически мы еще не готовы стать родителями — мы слишком любим друг друга. Я никогда не брошу тебя. Я люблю тебя такой, какая ты есть. Ты сохранила прежнюю грацию, но в тебе появилось еще кое-что. Прости меня, но, по-моему, сейчас ты обрела свою истинную суть. Ты всегда была черной и только маскировалась под белой кожей. Твои забавные гримаски, то, как ты сгибала колени, — все это было как у чернокожих.
Она задумалась над его словами, и ему казалось, что она уже уснула, ощущая, как его яростные сперматозоиды толпой пробираются к созревшей яйцеклетке, но вдруг он услышал, как она сказала глубоким голосом, какой бывает у людей на грани сна:
— Я прощаю тебя, Тристан, за то, что ты такой негодяй.
Ему гораздо сильнее, чем ей, хотелось вернуться в город. Вне социума его галантность оказывалась бесполезной. Естественно, ему было не сложно представить себе мысленно, каково будет его новое социальное положение, но ему хотелось убедиться в этом, наяву подтвердить свое новое положение свидетельством других, которые увидят его в элегантной оправе — в смокинге, например. Нельзя сказать, что в Бразилии белый мужчина с черной женщиной выглядит так же вызывающе, как в Южной Африке или в Северной Америке, однако ему представлялось, будто они станут привлекать взгляды посторонних на улице, и это вознесет его любовь на новую головокружительную высоту. Разве здесь, в далекой континентальной провинции красного дерева и сахарного тростника, Португалия не сделала Африку своей женой, не освятив этого брака должным образом? Он будет единственным белым мужчиной, который возведет черную любовницу до своего собственного уровня. В каком-то смысле он даже вознесет свою собственную мать над фавелой и пьяной нищетой и выдернет ее из лап мимолетных спутников, всех этих отбросов с грязным цветом кожи, стремящихся к чистой белизне безжалостных бандейрантов.
А Изабель, которая осуществила этот обмен цветом кожи, наслаждалась местью своему отцу, который в ее незрелом суеверном сознании презрел жертву, принесенную дочерью, когда она назвала ребенка Саломаном, и позволил ребенку вырасти идиотом. Ее отец, невидимый, но вездесущий, оставался для нее богом. Она представляла себе, как бросит ему в лицо новый цвет своей кожи — это свидетельство ее близости к массам, близости гораздо более крепкой и нерушимой, чем та, о которой она болтала со своими друзьями-радикалами в университете. И все же, как парадоксально это ни покажется (души наши питают противоположности, они жиреют на ниве любви и ненависти), она воображала, как отец полюбит ее в ее новой, чувственной коже и как она похитит его наконец у бледнолицей матери, покоящейся в раю.
Так, питая свои умы новыми представлениями о самих себе, представлениями, чьи мощные побеги непрерывно возбуждали их нервы, они так часто занимались любовью, что индейцы, воруя клубни кассава с неухоженных полей, показывали на их жилище и говорили друг другу: «Скалы бьются», — имея в виду миф, по которому один из сыновей-близнецов Майры-Монана, Арекут, тот, что был плохим и беззаботным, застрял между упавшими скалами и был возвращен к жизни своим братом-близнецом Тамендонаром, хорошим и мирным человеком.
Борода натирала губы, груди и внутренние части бедер Изабель, и потому Тристан сбрил ее той старой, проржавевшей и затупившейся бритвой, что оставалась с ним все девять лет с тех пор, как он впервые увидел Изабель. Два года она провела с ним на автомобильном заводе, четыре — на прииске, а три последних года он был рабом у этой безымянной реки. Избавившись от бороды, Тристан помолодел; щеки его похудели.
Теперь, когда он стал белым, Изабель часто замечала в нем трогательную хрупкость, которой не было в чернокожем, хотя, быть может, она просто не замечала ее под черной кожей. Теперь он бывал неуклюжим и нерешительным, что, впрочем, не мешало ему оставаться храбрым и верным. Его ранимость восхищала Изабель. В Тристане появилась какая-то внутренняя строгость и сдержанность, и ей очень нравилось поражать его, катаясь по полу во все усиливающейся сексуальной агрессии. Ее клитор будто стал длиннее и крепче, превратившись в упругое копье с наконечником в виде твердой сверхчувствительной горошины, которой она била его в лицо или лобковую кость, как бьет мужчина, не задумываясь о чувствах другого, так что у Тристана немели губы. Она сама платила за такую грубость, вынуждая его сжимать и бить себя, поскольку побои с его стороны придавали более четкие очертания жившему в ней образу любви, который она боялась потерять в липкой жиже своей души. Когда она была маленькой девочкой, этот образ отдавал ванилью, — кухарка давала ей облизать ложку; в ее детских ноздрях он пах кокосовой присыпкой; острота наслаждения вечно грозила ослабнуть, лишь новые маски и гримасы сохраняли ее. Извращенность, как и целомудрие, есть способ продемонстрировать господство человеческого над животным. Сначала неохотно, потом довольно страстно Тристан принимал участие в ее сексуальном театре: он связывал ей руки лианами и клал между ними на матрас палаш Жозе, когда они спали, потом потихоньку надевал ей на ноги старые ножные кандалы и тогда обращался с ней, как с беспомощной рабыней. Он кусал ее плечи и впивался в выемку у основания шеи, словно вампир. Нежная головка его члена почти не изменилась по цвету с тех пор, когда он был чернокожим; она была такой же налитой кровью и горячей, как сердце, вырванное из груди живого кролика, и требовала прикосновений ее рта. Контраст между цветами кожи влюбленных был не таким резким, как различия их половых органов, этих двух экзотических цветков, чье развитие пошло по столь разному пути. Верх — низ, агрессивность — пассивность, господство — подчинение, вражда — нежность — Тристан и Изабель наслаждались сменой противоположностей, даря друг друга усталостью и сонным чувством единения с вселенной.
Снова Мату Гросу
Наконец наступило время выкапывать клубни маниоки, молоть их и печь соленые лепешки, а затем отправляться в путь. Опасаясь нападений гуайкуру, они решили пройти севернее прежнего своего маршрута и ориентироваться по восходящему солнцу. В это время года по утрам и ближе к вечеру шел короткий, но сильный дождь. Потоки воды ослепляли их, но скоро прекращались, и все гладкие поверхности вокруг них — листья, земля — парили и сверкали на солнце, как здоровая кожа.
Возможно, они просто шли новым путем, однако широкие просторы выжженного плоскогорья казались более послушными, чем в тот раз, когда их вела Купехаки. На вторую неделю путешествия Изабель оставила печальную, нереальную надежду встретить всадников гуайкуру и увидеть среди них Азора и Корделию, голых, раскрашенных и увешанных бусами, но живых. На третью неделю Тристану и Изабель стали попадаться фермы: первой на их пути оказалась приземистая хижина с белеными стенами и красной крышей, в которой жила супружеская пара — высокий и худой мамелюк в мешковатой одежде пеона и робкая босоногая индианка тупи, — которая содержала хозяйство с курами, свиньями и оборванными ребятишками и ухитрялась возделывать несколько огороженных плетнем из колючего кустарника для защиты от диких свиней и скота богачей, бродившего по шападану, акров земли, засаженных табаком, пшеницей, хлопком и соей. Какими бы они ни казались бедными — ближайшая засуха могла разорить семейство, — фермеры дали Тристану и Изабель немного риса, бобов и пинги и позволили им провести ночь в сарае на роскошной перине из необмолоченных колосьев, где каждая попытка заняться любовью оканчивалась глупым смехом, поскольку они проваливались в колосья, не находя под собой опоры.
По дороге на восток ферм стало больше, и они были богаче, а между ними появились пыльные маленькие городки, где наша супружеская пара могла пополнить свои средства поденной работой. Предполагалось, что Изабель, как негритянка, умеет стирать белье; она волокла в корзине простыни и нижнее белье местного мэра или торговца скотом и муслиновые рубашки их разжиревших жен к журчащей речке и отбивала белье дочиста на плоских камнях при помощи щелока, от которого у нее испортились ногти, а кончики пальцев становились шершавыми, как песчаник. Для Тристана с его властным взглядом, широкими плечами и внушительным белым лбом нашлась более важная работа: спустя несколько дней бесполезных, но гордых прогулок по городку местный адвокат доверил ему доставку записки клиенту, живущему километрах в полутора от города, а один торговец сначала предложил ему поработать грузчиком на складе, где хранились бочки, мешки и железные инструменты, а затем, убедившись в грамотности Тристана и поверив его честному и прямодушному виду, он позволил ему занять место за прилавком и распоряжаться полками, чашками и весами. Местная швея, пожалев потрескавшиеся руки Изабель, пригласила ее наносить швы — сначала с изнанки, а позже и с лицевой стороны. Уроки домоводства были поставлены в монастырской школе основательно, так что швее оставалось только удивляться, откуда у простой чернокожей девушки такая ловкость рук и такие дерзкие манеры. Все это происходило в маленьком городке на склонах Серра-ду-Томбадор, где улицы зигзагами карабкаются по склонам холма, а тротуары поднимаются уступами вдоль мостовой, по которой тащатся телеги и стекают сточные воды и потоки дождя.
И в других городках дальше к востоку для Тристана находилась работа: в одном — подручным у кузнеца, в другом — в автомобильной мастерской, поскольку на пыльных дорогах далекой провинции автомобили медленно приходили на смену повозкам, запряженным лошадьми. Где бы ни работала наша супружеская пара, живостью своего поведения и добротой она сразу располагала к себе окружающих, им не раз предлагали поселиться в городе навсегда, да и будущее, ожидавшее провинции, было достаточно радушным, поскольку сертану суждено было развиваться и дальше. Восстанавливая мышцы, накачанные тяжелым трудом на прииске, Тристан некоторое время работал в строительной бригаде, что укладывала подушку из щебня для нового шоссе, которое тянули в многообещающий, но не развитый регион.
— Дороги — будущее Бразилии, — повторял каждый день их бригадир, словно жрец нарождающейся религии, как бы компенсируя этими словами боль в мышцах и скромную зарплату — ее выплачивали денежными знаками, терявшими свою цену тем быстрее, чем цивилизованнее становились эти края.
Когда они добрались до настоящих городов, начались приключения. Изабель нашла наконец ювелирный магазин, управляющий которого смог оценить тонкую работу древнего ювелира, создавшего крест дяди Донашиану. На остальных торговцев древняя святыня наводила тоску, а у этого загорелись глаза. Он был пардуваску — сын негра и мулатки — темный, как эфиоп, с раскосыми глазами и лысеющим лбом. Он вступил с ней в сговор против незримых владельцев своего заведения, каких-то японских агропромышленников, живущих в далеком Рио-Гранде-ду-Сул, и предложил ей десять тысяч крузейру — невероятно щедрую сумму, как он божился, за ничем не примечательный крест колониальной эпохи.
— Однако должен признаться: я не просто хладнокровный специалист, изучающий религию, я страстный последователь сразу нескольких религий. Вы уязвили меня в мое слабое место, маленькая госпожа, — сказал он, а потом предложил ей провести с ним в его комнате над магазином обеденный перерыв, продолжавшийся с часу до половины пятого.
— Сколько я стою? — откровенно спросила она; с белой кожей она вряд ли отважилась бы на это.
— Я накормлю тебя великолепным обедом, — пообещал ювелир, — и мы послушаем мои новые пластинки из Баийи.
— Не искушай меня, — нахально заявила она, имея в виду одновременно и деньги, и свое нетерпеливое желание остаться с ним наедине. После долгой жизни с белым мужем и попыток удовлетворить его чудную белую психику Изабель решила, что имеет полное право перепихнуться с мужчиной, у которого цвет кожи почти такой же, как у нее. — Сто крузейру, — назвала она свою цену. — По-моему, я стою одной сотой этой безделушки — она выслушивает молитвы, но не отвечает на них. Я же отвечу на все твои молитвы, если только они не будут слишком неприличными.
Он разыграл возмущенное изумление и в конце концов снизил цену до восьмидесяти пяти крузейру, которую он присовокупил к цене купленной драгоценности, переложив, таким образом, свои расходы на далеких агропромышленников.
Яркая утварь теснилась в его комнате, словно растения в джунглях, по которым Изабель шла с Ианопамоко. Там было множество кричаще размалеванных статуэток, изображавших всех католических святых: Деву Марию, ее младенца, распятого Христа, святого Себастьяна, утыканного стрелами, святую Екатерину с колесом прялки, Папу Римского в белом одеянии, того самого, который носил маленькие очки и умер от икоты, — а также гипсовые идолы кандомбле, бежевые бюсты Элвиса, Бадди Холли, Литл Ричарда и других бессмертных янки из мира рок-музыки. Здесь же находились золоченый Будда и покрытая черной эмалью статуэтка Кали с ярко-красным языком и ожерельем из черепов. Этот пардуваску в самом деле жил ради своих религий, и это оскорбило Изабель. Она не верила в мужские качества человека, если тот не был готов сделать ее саму единственным предметом поклонения.
Вместо того чтобы немедленно заняться любовью, ювелир заставил ее послушать последние записи музыки афоше, объяснив ей, что стиль афоше — самый африканский из бразильских стилей в музыке, и он очень близок к кандомбле; в него вдохнули новую жизнь ямайский стиль регги и всеамериканское движение черного сознания. Он дал ей покурить травки, но этот наркотик не произвел такого же космического эффекта, как яже Теджукупапо. Их занятия сексом, когда они наконец принялись за дело, показались ей обыденными и пресными по сравнению с тем, что вытворяли они с Тристаном. Этот мужчина не любил женщину до самоуничтожения. Изабель уже была избалована — другие мужчины не производили на нее впечатления. Тем не менее она несколько раз возвращалась к этому ювелиру по имени Олимпиу Сипуна, в его комнату, заполненную огарками свечей, и клала вытянутые из него деньги на счет в банке, где годовой процент перекрывал темпы инфляции.
Изабель с Тристаном шли дальше на восток, и дикая саванна, в которой способны выжить только индейцы, сменялась сначала вольными пастбищами, затем огороженными фермами, а позже и небольшими группами субсидируемых правительством промышленных предприятий, и чем дальше они продвигались, тем больше нуждались в капитале. Им понадобились одежда, обувь и деньги на оплату жилья и обеды в ресторанах. Провинциальный городок под названием Бунда-да-Фронтейра лишь недавно избавился от дощатых тротуаров, деревянных фасадов и кольев, к которым привязывали лошадей, местные мужчины только с недавних пор перестали носить оружие. В окнах парикмахерских и на стенах здания местного исторического общества висели фотографии, изображавшие суд линча и картинки из колониальной светской жизни. Немецким и шведским туристам, которые приезжали сюда целыми автобусами, повсюду предлагались индейские сувениры, причем чаще всего это были украшения из перьев племени эрикбацас. Целыми оравами стали наезжать канадские рыболовы, которые отправлялись опустошать воды рек Арагуайя и Шингу. Туристские гостиницы и дома местных зажиточных граждан оборудовались всеми удобствами. В городе строились десятиэтажные административные здания с кондиционерами; на шести городских перекрестках были установлены светофоры, а воду, текущую из крана, сделали пригодной для питья; на окраине города появился торговый центр.
Изабель, имевшая опыт работы портнихой в провинциальном городке с крутыми, мощенными булыжником улицами, устроилась в магазин готовой одежды, где сначала подгоняла купленные платья, а затем, благодаря приятной наружности и обходительности, была переведена в продавщицы. Тристан же стал вышибалой в только что открывшейся дискотеке под названием «Мату Гросу Элетрику». Впрочем, главным в его работе было не выгонять перебравших кокаина наркоманов или слишком наглых торговцев наркотиками — нет, ему нужно было решить, кого из толпы, собиравшейся каждый вечер на тротуаре под сверкающей вывеской, можно впустить в дискотеку. Было в этом занятии что-то от искусства составления букета или изготовления салата, ибо особого эффекта карнавала можно достичь лишь при помощи точно выверенного многообразия. Неплохо бы впустить несколько разряженных трансвеститов, но, если их будет слишком много, они распугают обычных людей; желательно также разбавить компанию несколькими пузатенькими искателями развлечений, дабы придать солидность и историческую перспективу толпе танцующих, однако преобладать должна молодежь, смазливая девчонка в искрящейся мини-юбке и прозрачной кофточке была желанной гостьей, если только ее не сопровождал коренастый, беспокойный, бесполый сутенер. Если хочешь сделать из дискотеки небольшой рай, нужно, чтобы тревога и жажда заработать деньги оставались за порогом. Вымогатели, откровенные созерцатели женских тел, чересчур хамовитые искатели приключений не должны попадать в дискотеку. Тристан окидывал взглядом толпу страждущих проникнуть под белое сияние вывески «Элетрику», выискивая чистых сердцем людей. Можно было пустить и бедняков — но только нескольких, чтобы зажиточные люди не ощущали дискомфорт и чтобы вечер не омрачали классовые стычки и революционные жесты. Революция осталась позади, в шестидесятых. Наступили семидесятые. У вакханалии должен быть привкус аполитичной невинности. Черных, к сожалению, часто приходилось оставлять за порогом, поскольку они приходили в таком количестве, которое намного превышало истинные пропорции представительства негров в населении Бунда-да-Фронтейра, где цвет кожи граждан был относительно бледным. Белые — бранкелу — должны чувствовать себя членами многорасового общества, но они не должны ощущать себя меньшинством. Дискотека — это вам не батук, не карнавал где-нибудь в Конго. Психоделические эффекты в дискотеке должны создавать ощущение экстаза, лишенного опасностей и извращенности, в нем нет места грязным последствиям общественного зла, здесь необходим свежий воздух, где люди с тонким вкусом могут встречаться друг с другом и расширять круг своих знакомств. Стробоскопы, цветные лазеры, легкий дымок углекислоты, ненавязчивая ритмичная музыка и водянистое шампанское ласкают чувства и подстегивают страсти, превращая их в подобие красивого плюмажа — но в меру, ни в коем случае никого не отпугивая. Вечернее представление, человеческие компоненты которого Тристан отбирал все более опытной рукой, не должно быть грубым, его нельзя отдавать на милость безжалостным любителям покрасоваться и профессиональным эксгибиционистам. Высокий рост Тристана, большой белый лоб, властный взор и широкие жесты, которыми он отбирал людей из задних рядов толпы, его благородная сдержанная улыбка — одобрительная или извиняющаяся — сделали его этаким верховным судьей и даже подобием звезды ночного Бунда-да-Фронтейра. Его наниматели, гангстеры местизу с лицами, изуродованными оспой, сами не могли показываться на публике, поэтому когда через пять месяцев он объявил о своем намерении уйти, они предложили повысить ему зарплату и увеличить его долю в прибыли.
Теперь они с Изабель накопили достаточно денег, одежды и городской мудрости, чтобы отправиться в столицу, но не на автобусе, а на самолете DC—7, который меньше чем за час доставил их в Бразилиа.
Их путь в столицу из становища на берегу реки длился почти год.