Часть 5
Глава 1
Традиции в стабильном обществе постоянно множатся. У нас с Эстер тоже вошло в обычай на второй неделе мая, когда кончаются классные занятия и близится менее трудоемкий период приема экзаменов, устраивать грандиозную вечеринку с коктейлями. Эстер настояла на том, чтобы пригласить Дейла. Я не заикнулся о приглашении Верны. Она не вписывалась в академический круг, даже среднюю школу не окончила, несмотря на мое чуткое руководство и отеческие советы, и в нашей блестящей компании чувствовала бы себя не в своей тарелке. Ее поведение в День благодарения не отличалось особым благоразумием. Теперь же нам надо было хранить нашу маленькую тайну.
Отвезя бедную Полу с поврежденной ногой в больницу, мы погрузились в бездну отчаяния, и с тех пор наши контакты носили поверхностный характер и проходили под нависающей над нами тенью управления социальной службы. На следующее же утро медики доложили туда о странной трещине у маленькой пациентки, и когда прилежная ученица некоего живописца явилась в больницу забрать своего ребенка — это было ближе к двум вместо обещанного полудня, — то обнаружила там свою «работницу», тучную негритянку, смекалистую и сердитую, по отзыву ее подопечной, которая была вне себя оттого, что пропустила свой ленч, тогда как Верна бездельничала. Увидев, что дочку не отдают, она запаниковала и попыталась прикрыться моим уважаемым именем, за что я ей отнюдь не признателен. Подо мной разверзлась топь, где сосуществовали и соединялись власть и нищета. Переспишь с кем-нибудь ненароком, и все — коготок увяз. Сразу же образуется кошмарная куча обязательств.
Эстер — да благословит ее Господь! — вызвалась сопровождать меня, когда я отправился на неприятный разговор в большущее здание городского совета, расположенное наискосок от магазина сладостей для взрослых. Именно она, и никто иной, решительным и авторитетным тоном предложила компромисс двум исполнителям воли государства всеобщего благосостояния: социальной работнице Верны, полной, но плотной чернокожей даме в полуочках в рубиновой и позолоченной оправе на бархатных шнурках вместо дужек, которые царственно свисали с ушей, и раздражительному сухопарому мужчине с землистой кожей, напоминающей испачканную копиркой бумагу. Он информировал нас, что в управление поступила из больницы форма 51А и дело не может быть оставлено без последствий.
Одно время Эстер работала у адвоката, а юристы, как известно, наряду с социальными работниками и священнослужителями обитают в том промежуточном пространстве, где вольнолюбивая природа личности сталкивается с расшатанной дисциплиной общества. Правление, от лица которого действовала социальная работница Верны, подобно тому, как Никейский собор, от лица которого действовал в то далекое и неспокойное время босоногий деревенский проповедник-выпивоха, рекомендовало Верне пройти курс психической реабилитации и возвратиться в родительский дом. Эстер заметила, что родители молодой женщины живут за много штатов отсюда и что отец, ревностный христианин, отвернулся от дочери.
Я фыркнул, но никто из присутствующих даже бровью не повел: не понял парадокса. «Кто любит сына или дочь более, нежели Меня, не достоин Меня».
С правовой точки зрения тоже существовало затруднение: никто не мог доказать, что Верна нанесла повреждение своему ребенку, на что позже указала Эстер.
Потерпевшая, Пола, она же — главное вещественное доказательство — сидела на коленях у матери. Нога ее была в гипсе, на котором Верна акварельными красками изобразила вполне реалистичные цветы и стилизованные сердечки. Последние, по всей видимости, и смягчили души работников управления или же твердое обещание со стороны Эстер, что Верна добровольно покажется психиатру. Что до нас с мужем, продолжала она, мы обещаем разделить заботу о Поле с ее матерью. Детский садик, где она работает, de facto уже дает приют ребенку на несколько дней недели, и они готовы брать его на ночь, когда Верна почувствует потребность восстановить душевное равновесие и распорядиться своей жизнью.
Последнее предложение было для всех полной неожиданностью, оно стало как бы золоченой рамой к убогой картине сборища.
В конце концов утомленные социальные работники сочли соображения и заверения Эстер достаточно весомыми, о чем на форме 51А была сделана соответствующая пометка.
Наша общественная система не могла придумать ничего лучшего. Если же Пола опять сломает ногу, государство лишит Верну родительских прав и на казенный счет поместит ребенка в детский дом. Эту угрозу озвучил мужчина. Лицо его с нечистой кожей было на редкость подвижным. Тощим голосом жуя слова о возможной каре, он самодовольно выпячивал нижнюю губу.
Пока шли переговоры, я старался проследить, посмотрят ли Верна и Эстер друг на друга. Нас буквально завораживает химическая реакция, происходящая между двумя женщинами, с которыми мы спали. Мы, вероятно, надеялись на некое тайное тройственное соглашение, каковое будет неуклонно соблюдаться всеми заинтересованными сторонами. Несколько раз Эстер, оживленно жестикулируя, потянулась прикоснуться к Верне, как прикоснулись бы ко вторичному вещественному доказательству, однако я абсолютно точно видел, что касания не было. Пальцы с длинными ногтями застывали в дюйме от плеча Верны, которая в этот момент вся ощетинивалась. Она держала Полу на коленях с упорством упрямца, не дающего, несмотря на немилосердную боль, удалить ноющий зуб. Иногда косящие глаза под короткими ресницами наполнялись розоватыми слезами; слезы стекали по щекам, и она утирала их кулаком. Пола — она была немного светлее социальной работницы Верны — вертелась на коленях у матери, что-то лепетала, подражая нашим строгим лицам, строила уморительные рожицы и похлопывала себя по ноге в том месте, где вместе с гипсом закруглялся стебель неплохо выполненного фиолетового ириса. Уроки живописи, которые брала Верна, для чего-то пригодились.
Так оно и случилось, что иные вечера, и дни, и ночи Пола оставалась с ними на аллее Мелвина, тогда как ее мамаша использовала где-то свое конституционное право на стремление к счастью. Я начинал ревновать ее только после полуночи, в тот час и те недолгие минуты, когда мы, куклы в чьих-то руках, по прошествии времени сделавшиеся еще меньше и ничтожнее, нежданно-негаданно совокупились. У меня под боком мерно похрапывала Эстер, отупевшая от забот о чужом ребенке и вынужденная дышать носом, поскольку нынешним маем была настигнута эпидемией сенной лихорадки. Я вспоминал, как раскинулось в полутьме белое, тяжелеющее, но тугое тело моей племянницы, однако, думая об этом, испытывал скорее страх, нежели желание. Прошло уже две недели, и каждый божий день, утром и вечером, я запирался в ванной и смотрел, не появились ли у меня признаки какого-либо из новейших венерических заболеваний, страх обнаружить которое подавил, так сказать, в зародыше, сексуальную революцию. Ни подозрительного прыщика, слава богу, ни жжения при мочеиспускании, ничего, но все равно я не чувствовал себя в безопасности, и никогда больше не почувствую. И все-таки я заразился, пусть не СПИДом и не каким-нибудь стригущим лишаем. Из богатого особняка, словно парящего в заоблачной академической выси, меня перетащили в закопченный густонаселенный блочный дом, где в нужде и несчастьях ютился разноплеменный бедный люд. Я дважды выбирался из такой среды: первый раз, когда бросил Кливленд, и другой, когда бросил приход. Теперь под моим кровом жили чужая незаконнорожденная девчушка-мулатка, неверная жена и неспособный к обучению сын.
Что сам делаешь ради ублажения плоти своей, то и с тобой делают. Я взял на заметку любопытный психологический факт: несказанную радость, упоение свободой, когда, оставив Верну, я гнал сквозь безлунную мглистую ночь домой и в окнах моей «ауди», как пшеничные колосья в поле, колыхались тени домов и ликующе возносились переливы полузабытого Скарлатти.
Мне пришла мысль, что, испытав чувство покоя post coitum, подле Верны, непоколебимую уверенность в существовании высшего начала и ощущение, что наше соитие — живое тому доказательство, я впал в ересь, подобную той, за которую церковь громогласно предавала анафеме катаров и так называемых братцев фратичелли: мерзостное дело — беспредельно раздвигать границы Божьего всепрощения. Más, más… Не искушай Господа Бога твоего.
Глава 2
Первым на вечеринку явились Клоссон и его маленькая сухонькая миловидная жена Пруденс с ясными голубыми глазами, но яркими и какими-то тяжелыми зрачками, похожими на эмалированные бусинки, отлитые многолетней приверженностью к здоровой пище, омовениям весенней водой, воинствующему пацифизму и доброте, лишенной каких бы то ни было иллюзий. За ними пришли Вандерльютены, которые придали нашему сборищу наигранное многоцветье рекламы кока-колы на телевидении, и Эд Сни: наш друг в эти дни «выяснял отношения» с миссис Сни и вместо супруги пригласил выпускницу с реденькими льняными кудельками на голове, мечтательным взором и узкими бедрами, специалиста по темным местам в священных книгах, — их отношения давно перестали носить чисто академический характер. Ребекка Абрамс привела возлюбленную, розовощекую приземистую англичанку, которая могла порассказать массу интересного о черепках глиняных сосудов культур Мочика и Наска, а миссис Элликотт — сына от одного из своих многочисленных неудавшихся браков, высокого лысого, постоянно моргающего мужчину средних лет, страдающего тиком, отчего его рот то и дело дергался к уху. На нем был отлично сшитый пиджак, но трудно было отделаться от ощущения, что одевается он не сам, что пуговицы ему застегивали чьи-то чужие руки. Любовница Ребекки, напротив, каждодневно влезала в один и тот же костюм из шотландки, одинаково пригодный для того, чтобы копаться в земле и посещать вечеринки. Шотландка была такой плотности и переплетения, что пробуждала зависть у любого поклонника твида вроде меня.
Я пригласил некоторых своих студентов-выпускников, но никто не мог заподозрить меня в интрижке с Карлисс Хендерсон. Та крутилась около пышноволосой англичанки, выпытывая, верно ли, что в доколумбовых культурах глиняные изделия мастерили, как утверждает патриархальная доктрина, мужчины; лично она была твердо убеждена, что это — дело женских рук. Переступая ногами в низких грязно-коричневых туфлях без каблуков, англичанка радостно заявила, что женщина у инков была попросту тягловой силой. Ей возразила жена долговязого экономиста, большого любителя покрасоваться на телеэкране, прошлой зимой она ездила в Мачу-Пикчу. Супруг боливийской поэтессы, которая была persona non grata для тамошнего правящего режима, имел свой, латиноамериканский взгляд на женский вопрос. Разве в Северной Америке со всеми ее хвалеными правами для женщин сыщутся такие выдающиеся личности, как Ева Перон или Габриела Мистраль?
Так оно и шло. На вечеринке было множество других гостей, которых я не назову в своем рассказе, но каждый из них в силу происхождения, интеллекта или редкой привлекательности претендовал на исключительность. Словом, это был «избранный круг», как выражались в старой доброй Новой Англии.
Я вертелся, точно белка в колесе, встречал гостей, знакомил друг с другом, глупо фыркал от смеха, выслушав глупый анекдот, старался припомнить имена детишек, кошечек, собачек, чтобы поддержать разговор. Цокая каблуками, Эстер то и дело бегала на кухню, где бездельничали две поразительно стеснительные девицы-ирландки, нанятые разносить закуски. Разноголосый разговор в гостиной вдруг взорвался общим кликом возмущения очередной чудовищной ошибкой президента, возложившего цветы на каком-то немецком кладбище. Тут же началось усиленное полоскание персоны Рейгана. И вообще, по глубочайшему, правда, не проверенному практикой убеждению пикейных жилетов с богословского факультета, они управляли бы страной гораздо лучше, чем любой избранный президент. И тем не менее казалось, что все мы заключены в ясной, не засоренной лишними мыслями голове нашего президента, обитаем в каком-то дутом пузыре невероятного объема, который в один прекрасный день может лопнуть, и оставшиеся в живых будут с тоской вспоминать прежнюю американскую жизнь как сущий рай.
Я давно хотел познакомить Дейла с Кригманами. К счастью, они пришли одновременно. Дейл в своем сером костюме при пестром, ярком галстуке, был на редкость длинный, бледный, исхудавший, тогда как все пятеро Кригманов излучали здоровье и благожелательность. В торжественных случаях Майрон и сын всегда придумывают что-нибудь экстравагантное. На прилегающих друг к другу лужайках позади наших домов раньше росли форзиции и магнолии, а теперь кизил и азалии, и старшие Кригманы ради забавы сплели себе на голову венки из веточек розовой азалии. Три их дочери ограничились тем, что воткнули по цветку в свои полупанковые прически. Эти jeunes filles появились на свет в правильном порядке: они были девятнадцати, семнадцати и пятнадцати годов от роду, звали их Флоренс, Мириам и Кора, и имена легко запоминались благодаря созвучию с именами героев из мультиков — Флопси, Мопси и Клопси. Представляя Кригманам Дейла, я сказал ему:
— Обсудите с Майроном ваши теории. Он настоящий ученый, не то что я, и может подбросить вам пару-тройку идей.
— Новые теории? — с живостью откликнулся Кригман. Жадность его до науки была так же велика, как и жажда хорошего вина и хорошей жизни. Благодаря волчьему аппетиту голова и грудь у Кригмана сблизились, крупное смуглое лицо осело в плечи, отвислые подбородки поглотили узел галстука. Три дочки — у каждой свой оттенок узорчатой пастельной блузки и мешковатых коричнево-желтых штанов — окинули Дейла критическими взглядами и поспешили в гостиную. Смотреть и впрямь было не на что. Дейл выглядел ужасно и чувствовал себя ужасно: внутри его точил червь.
— Погодите, приятель, — сказал Дейлу Майрон. — Без бокала в руке теории не воспринимаю.
В гостиной Кригманов встретили театральные объятия Эстер. Глаза Дейла (их холодная голубизна немного потеплела с тех пор, как мы познакомились) устремились поверх моего плеча на его любовницу в роли жены и в нарядном, с оборками платье, но я задержал его в передней у скамьи, заваленной грудой богословских книг, как будто волны потревоженной веры достигли и моего порога.
Я нагнулся к его уху и спросил заботливо-заговорщическим тоном, каким разговаривают с больным:
— Ну и как — движется?
— Простите, вы о чем? — Глаза Дейла потускнели, и, не поворачивая головы, я видел, как в зеркале заднего вида, что Эстер выходит из поля его зрения.
— О вашем проекте, — настойчиво пояснил я.
— А-а… выявляются кое-какие интересные вещи. Правда, я еще не выработал единой методологии… может быть, недельки через две-три, когда у дневной смены кончится аврал…
— К июню от вас ждут что-нибудь весомое, — напомнил я ему, — чтобы продлить грант.
Дейл отвел взгляд от гостиной, где могла появиться Эстер, и глянул мне, своему другу и врагу, прямо в глаза. Я чувствовал, как он напрягся, как старается быть честным.
— Может быть, его и не стоит продлевать, профессор Ламберт. Может быть, вся эта затея мне не под силу…
— Чушь, — возразил я. — Вздор. Вы убедили даже меня, а я с пятнадцатилетнего возраста считаюсь оголтелым физеистом… Кстати, как вам показались кригмановские девицы? Может быть, слишком молоды, но что-то подсказывает мне, что вы любите молоденьких. — То была порядочная пошлятина, но вечеринки развязывают язык, часто и не такое услышишь даже от хороших людей.
— Не успел разглядеть их как следует. Но на первый взгляд довольно стандартны. — И новый прилив откровенности: — И особого желания обсуждать с их папашей мои теории тоже нет. Мне и самому они сейчас кажутся странными…
В его вьющейся каштановой шевелюре, падающей на лоб, вероятно, чтобы скрыть редеющие виски, я с удивлением заметил несколько седых волосков, совсем немного, но тем больше они бросались в глаза.
— Чушь и вздор, — повторил я грубовато-добродушным тоном, как старший и хозяин дома. — У Кригмана светлая голова, он все на лету схватывает.
Бедный Дейл!
Он садится на диванчик. Ему нехорошо. В верхней части желудка, там, где он соединяется с пищеводной трубкой, его точит червь: начинается язва. Он смотрит на Эстер, летающую на каблуках взад-вперед сквозь гул гостиной, его душит ощущение глубокой несправедливости в основе вещей, несправедливости, несовместимой с его внутренним законом, Cesetz. Сегодня моя жена надела не изысканный, игристо-переливчатый зеленый бархат, какой был на ней в День благодарения, а веселенькое, в желтых тонах платьице, с рукавами и подолом, отороченными пышными оборками, и перехваченное пониже пояса, по бедрам, черными полосками, так что издали ее можно было принять за огромного шмеля. Неужели эта быстрая живая женщина, с подчеркнутой серьезностью исполняющая обязанности хозяйки дома, могла лежать, раздетая, на его узкой койке в комнате, где пахнет ношеными кроссовками и соевым соусом? Неужели эти бедра, обернутые в желтое с черным, действительно раздвигались в порывах страсти, открывая темно-розовое отверстие в заднем проходе? И этот накрашенный рот, из которого неумолчно льются любезности, — неужели эти губы засасывали его вспухший, с венозными прожилками член? Нет, это был сон, мрачные видения Босха, запечатленные на потрескавшихся полотнах, бесценные картины ада на стенах музеев с изощренными системами сигнализации. Моего бедного Дейла наполняет яростное чувство собственника, неосуществимое желание вырвать Эстер из сплоченной солидной социальной среды, куда поместил ее я, и продлить на всю оставшуюся жизнь те немногие часы экстаза, которые она так неосторожно подарила ему в силу личных причин, а причины, как и все другое в нашем подлунном мире, отнюдь не неизменны. Те две недели, что Пола частично провела у нас, свиданий на третьем этаже не было. Последний раз любовники расстались, не условившись о следующей встрече. Перед Дейлом разверзлась пустота, существование без Эстер, и сейчас ее взгляды выдают раздражение тем, что он пожирает ее глазами и это может взять на заметку цвет академической науки.
Ричи чувствует в Дейле собрата-сироту и подсаживается к нему за стеклянный столик. С приходом весны из камина выгребли золу, и теперь в его черном зеве стоит ваза с пионами. Несколько лепестков опали и темнеют по краям.
— Что новенького, Ричи? — запинаясь, спрашивает Дейл. — Как успехи в математике?
После пасхальных каникул они не занимались — его любовница подавала знак угасания страсти.
— Провалился на двух последних опросах, — признается подросток, слишком расстроенный, чтобы искать оправдания. — Я думал, что разобрался в этих дурацких основаниях, но, наверное, не очень. Там надо множить одно на другое, а что — не помню. Мама говорит, я не научился как следует читать.
— Читать?
— Ну да… А где же ваша подруга?
— Какая подруга?
— Верна. Которая подбрасывает нам свою девочку. Она мне нравится. С ней весело.
— Весело?
— Папу всю дорогу дразнит. А он и не замечает.
— Она мне вовсе не подруга. Мы с ней просто друзья. Может, потому ее и не пригласили, что дразнит?
— Не-е. Ее мама не любит.
— Не любит мама? — Простое упоминание Эстер заставляет Дейла слегка вздрогнуть. Он чувствует, как каждая клеточка его существа разбухает от любви, она проступает даже на коже, как проступает на экране электронная таблица — слева направо, сверху вниз. — Почему, как ты думаешь?
— Считает, что она дешевка. Даже запрещает мне с ней разговаривать, но я все равно разговариваю, когда она приносит или забирает Полу. Один раз я даже показал ей несколько номеров «Клуба». Она засмеялась и говорит, что эти девчонки на самом деле не такие сексапильные, они просто притворяются. Говорит, это эксплуатация женского тела.
Дейл думает о притворстве вообще и о притворстве женщин. Неужели Эстер притворяется? Нет, это невозможно. Он сгорает от стыда за такое предположение. Ему хочется спрашивать и спрашивать этого мальчика о его матери, о том, как она выглядит по утрам, что ест на завтрак, но он решает, что это тоже будет эксплуатация, и меняет тему:
— Как тебе Пола?
— Настырная, — отвечает мой сын, — уж такая, наверное, уродилась. И цвет лица у нее чудной, тоже, наверное, такой уродилась. Я учу ее всяким штукам — как нажимать пульт дистанционного управления на видеокассетнике, например. Она понятливая.
Дейл гадает, не будет ли Ричи учителем или священником. Математика из него не выйдет, это точно. У паренька есть свои недостатки, зато он добрый. Одни люди умеют обращаться с людьми, другие с вещами, думает Дейл, сам он лучше обращается с вещами, начиная с того игрушечного поезда. Персонификация вещей — такая же большая ошибка, как и овеществление людей. Да, совершена какая-то ошибка.
К ним подходит Эстер. Полоски на ее платье отражаются в глазах у Дейла. Он не осмеливается поднять глаза, он не смотрит на сердито надутую верхнюю губу и точеный, но пообмякший с возрастом подбородок.
— Дорогой, — говорит она по-матерински Ричи, — будь добр, пойди помоги девушкам разнести закуски. Им бы только похихикать. А если цыплячья печенка в беконе остынет, противно будет в руки взять, не то что в рот.
Замечание насчет печенки касается скорее Дейла. Он в надежде поднимает голову. У нее вопрошающий взгляд, как если бы он был непонятной царапиной на слайде.
— Вам, вижу, скучно?
— Нет, что вы! Замечательная вечеринка. Приятно видеть столько людей в доме. — Его ответ звучит напоминанием о тех днях и часах, когда дом был в распоряжении только их двоих, как в распоряжении Адама и Евы была пустыня.
Ее губы складываются в розочку.
— Предпочитаю более тесную компанию, — говорит она светским тоном, но совсем негромко, так, что, кроме него, ее никто не слышит.
Она все еще любит и желает его. Дейл с воодушевлением вскакивает на ноги. Это промах. Ее охватывает легкий испуг от его роста, его размеров, от того, что со стороны они смотрятся как пара.
— Ричи говорит, что снова срезался на опросе. Может быть, ему нужна помощь… А мне наверняка нужны… нужны деньги.
Эстер смущена. Не поворачивая головы, она смотрит, есть ли кто поблизости.
— Не знаю, не знаю… Скоро конец года, стоит ли? Мы с Роджем просто не знаем, что делать с Ричи. Может быть, «День паломника» чересчур академичен для него. Ему не угнаться за развитыми еврейскими детьми, а теперь еще и этими трудолюбивыми восточными подростками. — Она нервно затягивается. Сминает сигарету в серебряной пепельнице, заглядывает в табакерку, но там только крошки, и со стуком захлопывает крышку.
— Ну что ж, дело хозяйское. — В этой блестящей компании он острее ощущает свою беспомощность; она, эта беспомощность — как знак деградации, как лохмотья нищего, испачканные испражнениями. Вот если бы все разделись! Она бы преклонилась перед его восхитительным восставшим пенисом. А он дразнил бы ее им и мучил, мучил без конца. Она раскинется на матраце там, на мансарде, замрет в ожидании, когда он войдет в нее, а он станет тереться членом о ее лицо, о ее губы, заставит целовать его от головки до мошонки, и в самозабвенном сладострастии она будет облизывать его всего и сосать, сосать…
— У вас есть мой телефон, — говорит он. Как надпись к мысленной картине их с Эстер постельных забав, ему приходит мысль, что на праздники любви женщин влечет сознание собственной силы, радость, которую оно приносит, и, продемонстрировав эту силу, они теряют интерес к любовнику и что, принимая гостей, играя роль хозяйки в таком солидном и благопристойном доме, женщина демонстрирует силу другого рода и тоже радуется этому.
— Есть, — коротко бросает Эстер и, поворачиваясь, натыкается на Майрона Кригмана, который подходит к ним с венком на голове и бокалом в руке.
— Ч-черт! Извини, Эс.
— Майрон, ты отлично смотришься.
— Нацепил это, как последний идиот. Все выдумки Сью.
— Бегу на кухню. Там что-то ужасное творится.
— Валяй, милая, валяй… Ну-с, молодой человек, выкладывайте, что там у вас. Какие такие теории.
Дейлу в эту минуту его теории кажутся вздорными и ненужными, как сумбурные реплики, которыми обменивается наша веселая компания. Его возбуждает присутствие Эстер, двусмысленность их разговора. Он по-новому увидел и почувствовал в себе женолюба, то великолепное животное, которое поджидает желанную добычу наверху социальной лестницы, в конце длинных, запутанных, заваленных коридоров общественного устройства, и изумился. Голова у него раскалывается, каждая клетка мозга ноет, как ноют мышцы натруженного тела. Подобно священнику на другом краю земли, раздающему в старых церквах просфоры, он терпеливо излагает доводы: малая вероятность того, что Большой взрыв «сработал», проблемы однородности, гладкости и сжимания-разжимания, исключительная и необходимая четкость постоянных величин у слабых и сильных взаимодействий, не говоря уже о соотношении между силой притяжения и центробежной силой и массой нейтрона — будь она иной хотя бы на несколько десятитысячных долей, Вселенная могла взорваться или рассеяться, была бы недолговечной или абсолютно гомогенной, не содержащей условий для возникновения галактик, звезд, планет, жизни. Человека.
Кригман слушает все это и временами быстро кивает по несколько раз кряду, отчего складки его подбородка вываливаются на галстучный узел и трясутся цветки азалии на венке. Словно для того, чтобы лучше понимать собеседника, он надел большие квадратные трехлинзовые очки в роговой оправе. Его глаза перемещаются вверх-вниз, меняясь в размерах в зависимости от фокусного расстояния каждого стекла. Он прихлебывает из мягкого пластикового стаканчика белое вино («Альмаде на Рейне» $ 8,87 за трехлитровую бутыль на Бутылочном бульваре) и вступает, наконец, какой-то неслышимой другими мелодией из приятного прошлого:
— Да никто не отрицает, что с теорией Большого взрыва масса загвоздок. Остается немало темных мест, которые мы не разгадали и вряд ли разгадаем, если на то пошло. На днях я прочитал, что даже в старейших звездных скоплениях обнаружено присутствие тяжелых металлов. Спрашивается, откуда они взялись, если более ранних скоплений просто не было. Механика элементарных частиц при Большом взрыве такова, что образуется только гелий и водород — верно?
Дейл не знает, ждут ли от него подтверждения. Он чувствует, что много говорить ему не придется.
— Неувязки везде были, есть и будут, — с отеческой грубоватостью продолжает Кригман. — Взять тот же первичный огненный сгусток и прочее или теорию поля. И вообще те первые мгновения, о которых мы говорим, вещи непостижимые. Наши астрофизики что угодно скажут — лишь бы не уронить собственный авторитет.
— Вот именно, — соглашается Дейл.
— Да, но при этом не следует впадать в обскурантизм. Позвольте дать вам домашнее задание — хотите?
Дейл совсем ослаб и кивает, как ребенок, которому говорят, что он болен и необходимо лежать в постели.
— Загляните в «Небо и телескоп», кажется, в одном из летних номеров за прошлый год есть чертовски забавная статейка. Перепечатка из какой-то книги о ротиферах — вы, разумеется, знаете, что такое ротиферы, — это водяные микроорганизмы, у них в передней части имеется венок жгутиков, благодаря которому кажется, что это голова и она поворачивается на триста шестьдесят градусов, хотя на самом деле ничего не поворачивается, как не поворачивается при всей подвижности шеи голова у совы, так вот, там описывается ученый диспут в колонии ротиферов. Бактерии задаются вопросом, почему их лужа такая, а не другая, почему в ней определенная температура, щелочность, содержание метана в грязи и так далее. Чертовски забавно, правда? И вот это самое океаническое философическое общество — кажется, так себя называет это высокое собрание, точно не помню, сами увидите, когда раздобудете журнал, — ученые бактерии приходят к заключению, что, будь их среда обитания малость иной, допустим, вода испарялась бы при меньшем количестве тепла или температура ее замерзания была бы повыше, их жизнь нельзя было бы считать промыслом Божиим, что вся Вселенная того ради и сотворена, чтобы существовала их лужа и они сами! Это примерно то же самое, о чем говорите вы, молодой человек, хотя вы и не относитесь к ротиферам, хе-хе!
Кригман щерится еще шире. Губы у него бесцветные, сливающиеся со смуглотой лица, которая напоминает мышцы на анатомической карте, выполненной сепией. Он подносит стаканчик к этим губам.
— Я полагаю, сэр…
— К той еще матери сэров. Меня зовут Майрон. Не Рон, заметьте, а Майрон.
— Простите, я имею в виду нечто большее. Аналогия с лужей — это все равно что утверждать антропоцентризм на Земле, а не на других планетах, которые, как мы теперь знаем — даже если когда-то сомневались в этом, — непригодны для жизни. В этом смысле — да, мы существуем на Земле, потому что существуем. Но возьмите Вселенную, нашу единственную Вселенную, — почему, скажем, скорость разбегания галактик равна второй космической скорости?
— Кто вам сказал, что существует только одна Вселенная? Их, может быть, миллиарды. Нет никаких логических оснований утверждать, что наблюдаемая нами Вселенная — единственная.
— Да, логических оснований нет, но…
— Будем рассуждать логически — или как? Не вздумайте тыкать меня носом в интуицию, субъективность и прочее, приятель. Я во многих отношениях прагматик до мозга костей. Если вам легче по ночам от того, что луна — это головка сыра, валяйте, верьте…
— Я не…
— Не верите? Вот и ладненько. Я тоже не верю. Камешки, что прихватили наши астронавты, вроде не похожи на сыр. А вот моя дочка Флоренс верит. Ей какой-то психованный панк сказал: когда накачаешься, как я, и не то привидится. Она считает себя тибетской буддисткой, правда, только по будням. Ее сестричка, Мириам, грозится уйти в суфийскую коммуну где-то под Нью-Йорком. На меня это не действует, пусть живут как хотят. А вы, как я понял, просто пудрите мне мозги.
— Я…
— На самом-то деле плевать вы хотели на космогонию. Открою вам один секрет. Я знаю, где ведется интересная работа, стараются объяснить, как из ничего возникло все. Из многих направлений складывается общая картина, отчетливая, как рука у вас перед глазами. — Кригман откидывает голову, словно для того, чтобы получше разглядеть собеседника, и за тремя стеклами его очков растет количество глаз. Он снова говорит — не умолкая и пересыпая свою речь именами, терминами, понятиями: постоянная Планка, пространство-время, вещество-антивещество…
— Как насчет выпить? А то, вижу, вы совсем засохли.
С подноса, который неохотно носит одна из молодых ирландок, он берет очередной пластиковый стаканчик с вином. Дейл мотает головой, отказывается. Всю весну у него пошаливает желудок. Молоко и копченая говядина образуют взрывчатую смесь. Мой дорогой друг и сосед Майрон Кригман делает здоровенный глоток, облизывает улыбающиеся губы и продолжает быстрым скрипучим говорком:
— О'кей! И тем не менее, чтобы выйти на поле Хиггса, с чего-то надо начинать. Но как из ничего сделать почти ничего? Ответ подсказывает геометрия, элементарная геометрия. Вы — математик, поймете. Что нам известно о простейших структурах — кварках? Ну же, пошевелите мозгами, приятель.
От шума в гостиной желудок у Дейла ноет все сильнее. В другом конце комнаты, под сводчатым дверным проемом смеется Эстер, выпуская клубы дыма изо рта. Поднятое ее лицо самодовольно светится.
— Кварки различаются цветом и ароматом, — подбирая слова, говорит Дейл. — Несут положительный или отрицательный электрический заряды, прирастающие в третьем…
— Точно! — восклицает Кригман. — Кварки существует только по три, их нельзя разделить. О чем это, по-вашему, напоминает? Три неотделимые вещи? Соображайте, соображайте!
«Отец, Сын и Святой Дух», — проносится в голове у Дейла, но слова нейдут наружу. Как нейдут фрейдовские ид, эго и суперэго. Или имена трех дочерей Кригмана.
— О трехмерности пространства! — громогласно объявляет его собеседник. — А теперь спросим у себя, что замечательного в трех измерениях? Почему мы не живем в двух, четырех или двадцати четырех измерениях?
Удивительно: Кригман называет эти почти чудесные, почти богооткровенные числа, которые Дейл так старательно обводил красным. Теперь он понимает, — то были иллюзии, волны в вакууме, как и то, о чем распространяется Кригман.
— Не знаете? Тогда я вам скажу… — радостно рокочет «светлая голова». — Требуется именно три измерения, не больше и не меньше, чтобы образовался узел, самозатягивающийся узел, такой, который никогда не развяжется. Элементарные частицы — это не что иное, как узлы в пространстве-времени. Невозможно сделать узел в двух измерениях, потому как нет ни верха, ни низа. Поразительно другое — попробуйте представить — в четырех измерениях можно сделать клубок. Но клубок не узел, он распутается, он не обладает стабильностью, устойчивостью. Вы, ясное дело, хотите спросить — по лицу вижу, — что это за штуковина — устойчивость. Объясняю. Это понятие непременно предполагает протяженность, длительность, то есть время, о'кей? Тут и находится ключ ко всему. Вне времени ничего не существует, и если бы время имело два измерения, а не одно, тоже ничего бы не существовало, поскольку вещи возвращались бы в прежнее состояние, иначе говоря — пропала бы причинная связь. А без причинности не существовала бы и Вселенная, она постоянно совершала бы круговорот. Знаю, это звучит элементарно… Куда вы всё смотрите?
— Нет, я только…
— Если передумали насчет выпить, на Эстер не рассчитывайте. Надо просить ирландских цыпочек.
Дейл краснеет, пытается сосредоточиться на витиеватых объяснениях Кригмана, но чувствует, что сам разматывается, как клубок в четырехмерном пространстве.
— Прошу прощения, как вы сказали — мы от ничего переходим к чему-то?
Кригман похлопывает себя по макушке, поправляет венок.
— Хороший вопрос. Урок геометрии я провел для того, чтобы вы поняли необходимость пространства-времени, а не прибегали к богословским басням. Так уж устроен мир, что меньшее количество измерений пространства не создало бы множества соприкосновений, что является условием образования сколько-нибудь сложных молекул, не говоря уже о клетках мозга. Если же измерений больше четырех, какие мы имеем в пространстве-времени, положение усложняется, но ненамного. Четыре — это то, что необходимо и достаточно, о'кей?
Дейл кивает, думая об Эстер и обо мне, о себе и о Верне. Такие вот соприкосновения.
— Далее, — продолжает Кригман. — Представьте себе пустоту, полнейший вакуум. Однако стойте, в ней что-то есть! Что? Точки, из которых могут сложиться фигуры. Как бы пылевидное облако безразмерных точек. Если же это для вас слишком заковыристо, возьмите набор точек Бореля, которые еще не сложились в нечто, имеющее определенные размеры. Представьте далее, что это облако вращается. Правда, это не настоящее вращение, потому как нет ни близи, ни дали, вообще нет размеров, но все равно некоторые точки вытягиваются в прямые линии и исчезают — ведь их не держит никакая сила. То же самое происходит, если они вдруг случайно… Господи, куда ни кинь, всюду случай, слепой случай… — Кригман с годами понемногу усыхает, начинает горбиться, его подбородки все глубже утопают в его груди, но он вскидывается, как человек, которого шлепнули по затылку. — …Если они вдруг игрою случая собираются в два измерения, потом три, даже в четыре, где четвертое измерение — не время. Они тоже исчезнут. Вообще ничто не может существовать, пока — даже словечко «пока» обманчиво, оно предполагает длительность, которая пока еще не существует, — пока — раз! — не возникло пространство-время. Три измерения пространства плюс время. Завязывается узел. Проросло семя, из которого разовьется Вселенная. Разовьется из ничего. Из ничего, из голой геометрии. Эта закономерность непреложна, как законы, данные Моисею. Одно семя, одно крошечное горчичное семя, и — бум! Он, Большой взрыв.
— Но… — начинает Дейл. Он поражен не тем, что говорит этот человек, а его пылкостью, светом веры в трехлинзовых очках, однородной смуглостью лица и ниспадающими складками лицевых мускулов, его густыми торчащими, как рог у носорога, бровями. Этот человек полон жизни, ему неведомо бремя существования. Дейла пригибает к земле его цепкий немигающий веселый ироничный взгляд.
— Но… — пытается возразить Дейл, — «узел», «облако точек», «семя» — все это метафоры.
— А что не метафоры? — парирует Кригман. — Все это только тени в пещере, как говорит Платон, и все же нельзя отказываться от разума, иначе получишь на свою голову кого-нибудь вроде Гитлера или приятеля пса Бонзо, который будет здесь всем заправлять. Вы вот спец по компьютерам. Знакомы с двоичной системой счисления. Когда вещество сталкивается с антивеществом, и то и другое исчезает, превращается в энергию. Однако вещество и антивещество существовали, иначе говоря, находились в состоянии, которое мы называем существованием. Или возьмите единицу и минус единицу. При сложении они образуют ноль, ничто, nada, niente — о'кей? Но попробуйте отделить их друг от друга… — Он сует Дейлу стаканчик с вином, складывает вместе ладони, потом поднимает волосатые руки кверху и разводит, показывая разделение. — Улавливаете? — Он сжимает кулаки. — Вот, на месте ничего мы имеем два объекта.
— Да, но в двоичной системе счисления, — возражает Дейл, возвращая хрупкий стаканчик, — альтернативой единицы служит не минус единица, а ноль. В том-то и прелесть.
— О'кей, я понял. Вы хотите спросить, что же это такое — минус единица. Объясняю. Это плюс единица, перемещенная во времени назад. Облако точек рождает время, время рождает облако точек. Красотища, правда? Так и должно быть. Слепой случай плюс чистая математика. И наука день за днем это подтверждает. Астрономия, физика элементарных частиц — все здесь сходится. Хотите расслабиться? Погрузитесь в пространственно-временную массу, не пожалеете.
Кригман шутит. Дейлу он нравится больше, когда играет роль ревностного безбожника. Не видно Эстер, стоявшей недавно в дверях гостиной. Между тем продолжают прибывать приглашенные. Пришла чернокожая Норин Дэвис из канцелярии нашего факультета, та самая, которая улыбчиво выдавала Дейлу бланки семь месяцев назад, пришел ее лысый сослуживец, пришла девица, похожая на Эми Юбенк. Нет, не она, думает Дейл, что-то у меня проблемы со зрением.
— А как насчет происхождения жизни? — спрашивает он, испытывая извращенное удовольствие. — Там вероятность тоже ничтожна. Я имею в виду вероятность возникновения самовоспроизводящих организмов с собственной энергетической системой.
Кригман фыркает, опускает голову, словно устыдившись чего-то. Тело его в замусоленном вельветовом пиджаке с кожаными нашивками на локтях и болтающимися пуговицами как бы обмякает, но быстро выпрямляется, приобретает величественную, почти военную осанку.
— Ну, это по моей части. Все остальное — так, красивые слова. Понятия не имею, что такое набор точек Бореля. Зато я в точности знаю, как зародилась жизнь. По крайней мере вам, неспециалисту, это в новинку будет. Жизнь зародилась в глине. Да-да, в обыкновенной глине. Кристаллические образования в тонких глинах стали опорой, помостами для постройки органических соединений и примитивных форм жизни. Зачаткам жизни пришлось лишь захватить фенотип, возникший в кристаллических глинах, причем наследственность целиком контролировалась ростом и эпитаксией кристаллов, а мутации происходили от их дефектов; кристаллы сохраняют, как вы понимаете, устойчивые структуры, необходимые для накопления информации. Вижу, вижу, вы хотите спросить — где же эволюция? Отвечаю. Представьте себе пористое пространство в какой-нибудь известняковой породе. Сквозь него просачиваются дождевая вода и минеральные растворы. Одни кристаллы — плотные, образуют пробки, не пропускающие влагу. Это плохо. У других рыхлая структура, и их размывают дожди. Это тоже плохо. Третий тип обладает достаточной прочностью и одновременно пропускает геохимические растворы, назовем их даже питательными. Такие кристаллы растут и множатся. Понимаете — растут? Это хорошо. В пористом пространстве таких кристаллов появляется липкое проникаемое тесто. Это и есть прототип жизни. — Кригман делает добрый глоток рейнвейна и смачно облизывает губы. На стеклянном столике у красной козетки стоит чей-то недопитый стаканчик, и мой любезный сосед одним ловким движением ставит на столик свой пустой стаканчик и подхватывает чужой.
— Но… — начинает Дейл, зная, что его прервут.
— Но вы хотите спросить, как насчет людей — человеков? Как появились органические молекулы? И почему появились? Не буду углубляться в подробности. Скажу только, что некоторые аминокислоты, а именно бикарбоновые и трикарбоновые соединения, способствуют растворению ионов в таких металлах, как алюминий, и, следовательно, появлению протоферментов. Другие аминокислоты, например полифосфаты, обладают большой силой сцепления, которая и сообщала им выживаемость на ранних стадиях существования Земли. Пуриновые основания вроде аденина имеют тенденцию отлагаться между слоями глины, и сравнительно скоро по историческим меркам вы имеете полимер, схожий с РНК, и его отрицательный заряд, который взаимодействует с положительным зарядом в частицах глины. Затем… Я, кажется, нагоняю на вас тоску? Вижу, вижу, вам до смерти хочется пообщаться с народом, может быть, потрепаться с одной из моих девиц. Попробуйте поухаживать за моей средненькой, Мириам, если, конечно, вас не отвратит суфийская пропаганда. Не выношу безалкогольных тусовок… так вот, я и говорю, как только вы имеете нечто близкое к РНК, но не первоначальный бульон — специалисты никогда на дух не принимали эту заумную теорию, в ней, как бы это выразиться, слишком много воды, — а замечательное рассыпчатое тесто глиняных генов, отсюда рукой подать до органического воспроизведения, сначала в качестве подсистемы, развивающейся параллельно росту кристаллов, которая затем входит в силу. В ходе обмена генами глиняные гены отпадают, потому как органические молекулы, в основном молекулы углерода, оказываются более эффективными. Поверьте, приятель, такое объяснение затыкает многие дыры в наших теоретических представлениях. От ничего — к мертвой материи, от нее — к жизни. А вы говорите — Бог! Забудем о старом обманщике!
Эстер, вернувшись в гостиную, завязывает разговор с молодым, незнакомым Дейлу аспирантом — типичным евнухом с прямыми немытыми волосами, которые он то и дело пальцами откидывает назад. Вскинув свою маленькую голову с белеющим лбом и рыжими баранками на ушах, она крайне заинтересованно взирает на собеседника — так же, как она взирала на Дейла в прошлогодний День благодарения.
— А как насчет эволюции от плоти к духу? — спрашивает он Кригмана. Собственный голос звучит как бы издалека и отдается у него в голове.
— Не оскорбляйте меня, — фыркает тот. Улыбка его растаяла. Ему уже наскучил разговор. — Дух — это пустой звук. У нас все от мозга идет. Именно мозг по преимуществу управляет нашими руками… Если то, что вы рассказали мне, приятель, и есть ваша теория, то вам еще пилить и пилить.
— Знаю, — согласился Дейл. С истинно христианской покорностью он испытывает болезненное удовольствие от поражения в интеллектуальном поединке.
— Подружка у вас есть?
Неожиданный грубоватый вопрос застигает Дейла врасплох.
— Заведите подружку, — советует Кригман. — Хорошо прочищает мозги.
Видя, что Кригман отвернулся и опущенные плечи вот-вот исчезнут в толпе гостей, Дейл инстинктивно, как привязанный, делает шаг за ним. Тот идет, тяжело переваливаясь, словно человекобык Минотавр, только что насытившийся плотью молодых людей, посланных ему в жертву. На его посаженной в плечи голове по-прежнему красуется увядший венок. Он видит, как гости живо общаются друг с другом, не хуже генов в замечательном глиняном тесте. Даже младшая дочь Кригмана, пятнадцатилетняя Кора, со скобой во рту, исправляющей прикус, и конским хвостиком на голове, развлекает маленький кружок поклонников: кивающего Джереми Вандерльютена в неизменном костюме-тройке и с часами на цепочке в жилетном кармане, слабоумного сына миссис Элликотт, с лица которого не сходит блуждающая улыбка, и Ричи Ламберта — последний с восторгом и неприязнью наблюдает за неловкой, зато уверенной Кориной попыткой выставить себя взрослой. Все, что занимало Дейла зиму и первый весенний месяц, будоражило мозг и душу, оказалось иллюзией. Он скучает по Верне, такой же неудачнице, как он, и удивляется, что ее нет здесь. Но вот подходит человек, который все знает, — сероглазый, седовласый невозмутимо-непонятный его хозяин…
— Бедный вы, бедный, — пошутил я с наигранным участием. — Потрепал вас Кригман в своей молотилке?
— Много говорит.
— Причем на любую тему. Не обращайте внимания на старого говоруна. Вы чем-то недовольны?
— Да нет, только почему не видно Верны?
— Мы с Эстер решили, что она не впишется.
— Как она вообще? Давно ее не видел.
— У нее все хорошо. Воюет с управлением социальной службы. Ее хотят лишить родительских прав. — Я рассказал Дейлу печальную повесть, опустив самую интересную главу, наше прелюбодейство. Он с облегчением выслушивал рассказ о проблемах, не имеющих космических масштабов.
— Да, ей требуется помощь, — заключил он. — Надо бы заглянуть к ней.
— Обязательно загляните.
Подошла Эстер.
— Дейл, вы скучаете, — словно не замечая меня, упрекнула она его. — Пойдемте, я угощу вас перцем, и поболтаем. — Она потянула его за рукав. На верхней, покрытой легким пушком губе выступил пот. Мне это было хорошо видно, как и ее глаза навыкате и бледно-зеленую радужку. Я чувствовал, что Дейл верит, верит в то, что из этих влажных выпуклостей к нему идет какое-то тайное послание, сокровенное секретное сообщение, будто она забеременела или умирает от лейкемии.
— Напротив, наш друг очень хорошо провел время, — возразил я. — Он обкатывал на Кригмане свою теологическую теорию.
— С твоей стороны было жестоко напустить на него великого зануду Майрона, — сказала Эстер так, чтобы Дейл услышал. — Лучше бы он познакомился с его дочками.
— А я познакомился, — вставил Дейл. — Их зовут Флопси, Мопси и Клопси.
И мы все трое, любящие друг друга печальной любовью, рассмеялись.
Глава 3
На другой день, как бы в порядке компенсации за то, что ее не позвали на вечеринку, я позвонил Верне и пригласил ее на ленч. Я знал, ей не хотелось, чтобы ее застукали со мной в ее квартире. Неупорядоченная этика любовных отношений подсказывает женщине, что если лед сломан, любой ее отказ обижает мужчину. Ее материнское чувство, обязывающее защищать все живое, идет на компромисс с сексуальным желанием. Я догадывался, что Верна не хочет стоять перед выбором: принять или отвергнуть меня, равно как и я не хотел дать себе труд совершать работу, как писали в школьных учебниках по физике об идеальном предмете, двигающемся вверх по наклонной плоскости, — работу поставить вопрос ребром. Если я первым не сделаю следующего шага, это тоже ее обидит. Мы взяли определенные обязательства друг перед другом.
Я повел Верну в шикарный ресторан под названием «360 градусов». Расположенный на верхушке самого высокого в городе небоскреба, он совершает с едва слышимым скрежетом зубчатых колес полный оборот каждые полтора часа, что тактично напоминает гостям, что именно столько, и не больше, должно продолжаться застолье.
В то утро, сидя за столом, на который Ричи водрузил свой «сони» со старыми болтливыми мультиками, возле не подозревающей о моих планах Эстер — лицо у нее было опухшее, недовольное, — я прочитал в газете, что приблизительно триста тысяч малолеток в Америке заняты в индустрии детской порнографии. Цифра показалась мне абсурдно высокой — так же, как и до странности похожие статистические данные, которые я увидел несколько дней назад в той же газете (самодовольном либеральном листке, который сдабривает свою высоколобость крокодиловыми слезами по поводу упадка жилищно-коммунального хозяйства в некоторых кварталах): подсчитано, что для издания только одного воскресного выпуска солидной газеты в крупном городе вырубают триста тысяч акров леса. Неужели эти огромные, невероятные числа достоверны? Или какой-нибудь редактор свихнулся на числе 300? Правда, многие числа кажутся более значительными, чем есть на самом деле, включая число 70 — продолжительность средней человеческой жизни. Что же касается генофонда, мы отправляем послания потомкам гораздо раньше, чем принято думать.
Солнце припекало почти по-летнему. Верна ждала меня на скамейке у детской площадки. Деревья как-то неожиданно и быстро покрылись листвой, и потому в окрýге потемнело, и район как бы поделился на участки, разграниченные зеленеющими заборами, отдаленно напоминающими «живые уголки» в садах Версаля. Какие чувства владели человеком, который в заросли рододендронов насиловал дочь миссис Элликотт, а потом задушил ее и бросил, как испачканную смятую салфетку? Когда Верна шла к моей неопределенного цвета «ауди», кучка чернокожих парней провожала ее восхищенными выкриками. Туфли на высоких каблуках, светло-серый, почти белый полотняный костюм, непокорные, зачесанные назад волосы с черепаховыми заколками. Только белесые прядки, торчащие из волос, да дешевенькие браслеты на запястьях — вот все, что осталось от бунтовщицы и портило впечатление.
Господи, я любил ее, любил, сам того не желая. Любил упрямое широкоскулое лицо, пышную грудь под полотняными бортами костюма и строгой бежевой блузкой, широкие бедра в поблескивающем нейлоне, даже двухцветные «шпильки» на ногах. Молодая женщина, с которой у меня полуденное свидание. Пола была в садике, и мы договорились, что сегодня Эстер заберет ее к нам, где девочка бывала все чаще и чаще. Цокая копытцами, Верна вырвалась из упряжи материнства.
— Настоящая леди с головы до пят, — признал я, когда она опустилась на велюровое сиденье рядом.
— Настоящий пижон с головы до пят, — парировала она.
Я обиделся.
— Ну зачем ты так?
— Не зачем, дядечка. Просто в лад сказала. Ассонанс, или как это у вас называется.
Она смотрела вперед, в ветровое стекло, оттягивая неизбежно надвигающуюся ссору. Нос у нее, как я уже говорил, далеко не идеальный, даже смахивает на картофельный клубень, но в профиль смотрится достаточно прямым. Прямой нос — это дар женщине, данный свыше. Все остальное можно подделать.
Мы ехали в центр. Пересекли реку по старому каменному мосту. Миновали кварталы еще более древних кирпичных домов, где вечно образуются автомобильные пробки, а выхлопные газы смешиваются с дымкой, окутывающей некогда солидные муниципальные четырехэтажки, которые давно переделали в студенческие квартиры, а теперь без зазрения совести распродают в качестве кооперативного жилья. С окон осыпается старая штукатурка, филенка, замазка и по деревянным желобам сваливается в ржавые баки, загораживающие и без того узкий проезд. Быть может, дымку добавляет листва высаженных вдоль тротуаров яворов, вязов, конских каштанов — у них на стволы повешены зеленые бачки для собирания сока. Дерево с таким бачком — как человек, перенесший пересадку сердца и теперь ковыляющий к могиле. По весне, в пору опыления, мир деревьев пугающе закипает узорами сережек и плавающим плодоносным пухом. Как однажды заметил наш выдающийся президент, природа сама больше всего загрязняет себя, за что и был несправедливо раскритикован. На смену одной вере приходит другая. Наши либералы-безбожники не допустят, чтобы кто-то посмел хулить и поносить природу, они вскидывают плакаты и скидывают сенаторов ради спасения последнего поганого болота в христианском мире.
Из заброшенных, но когда-то богатых кварталов сквозь облака окиси углерода, сквозь режущие глаза солнечные лучи мы, дергаясь и тормозя, выползали в собственно центр, где парковка в два ряда сужает проезжую часть улицы до одной полосы. Чтобы справиться с беспрестанными заторами, полиция пересела на лошадей, огромных несуразных в море металла животных. Всадники в синем, женщины вперемежку с мужчинами, часто чернее, чем кони под ними, но такие же чуткие, по-королевски свысока взирали на окружающее. Башни из стекла и стали, бесконечные пространства прозрачности и отражений вздымались над магазинчиками, где торгуют странной мелочевкой — пончиками, безделушками на выбор, поздравительными карточками, пластинками. Создавалось впечатление, что все это архитектурное и экономическое могущество зиждется на нашем желании купить еще одну комичную куклу или аляповатую открытку ко дню рождения.
По извилистому пандусу мы съехали вниз (тоже работа, только наоборот — правда, в учебниках по физике наклонные плоскости никогда не были извилистыми), в подземный гараж, где легкий запах сырости напоминал о холодильной кладовке над родником у одного фермера недалеко от Шагрен-Фоллз, где я бывал с отцом, Вероникой и Эдной. Фермер продавал коричневые куриные яйца, початки спелой кукурузы, что-то еще и, как бородатый буфетчик, предлагающий знатоку редкое вино урожая энного года, приглашал отведать ключевой водицы из помятого жестяного ковша. Едва различимый аромат охлажденной жести чувствовался и здесь, в подземном хранилище для автомобилей — больших пустых металлических раковин, скинутых сюда на время своими хозяевами, как скидывают тяжелую одежду. Гараж имел несколько уровней, каждый со своим номером и своим цветом расширяющихся кверху круглых бетонных столбов. В дальнем сыром углу, украшенном лужицами мочи и пустыми пластиковыми бутылками, автоматически открылась дверь, и мы оказались в отделанной винилом кабине лифта, который мягко понес нас вверх. Невидимый оркестр наигрывал пиццикато битловскую мелодию. Качнувшись, кабина остановилась на цокольном этаже, в нее стал набиваться народ, в основном туристы в кроссовках, направляющиеся на смотровую площадку, в руках путеводители, на плечах камеры, и бизнесмены — уже в летних серых, серовато-коричневых, желтовато-серых костюмах, спешащие на очередной деловой ленч, благо представительские получены. Лифт взмыл вверх так стремительно, что прилила кровь к кончикам пальцев и подогнулись колени. На электронном табло мелькали составленные из крошечных лампочек цифры, похожие на микробные палочки, мелькали все чаще и чаще, потом медленнее и медленнее. Кабина остановилась. Туристы гурьбой высыпали к «Седьмому небу», где полно сувенирных лавчонок и замогильный голос по радио рассказывает историю города. Мы же ступили на голубые ковры ресторанного зала — плюшевые канаты, живые пальмы, приглушенный стук ножей, огромные, с пола до потолка, окна, откуда с шестидесятиэтажной высоты открывался вид на улицы, площади, парки. Наш старый город сверху казался красным, как освежеванная туша или человеческое тело при полостной операции.
Когда метрдотель, вздернув тяжелую челюсть, вел нас к нашему столику по пушистым коврам сквозь разреженные дурманящие массы верхних слоев атмосферы, я чувствовал себя так, будто отчетливую фотографию — я и Верна — выставили на всеобщее обозрение. Мы ощущали на себе любопытные взгляды, иногда долгие. В былые времена нас приняли бы за отца с дочерью или дядюшку с племянницей, что отвечало бы истине; сейчас же во мне видели седого ловеласа, развлекающего молоденькую штучку, что тоже отвечало истине. Рядом с расцветающей резвой Верной в косом свете из окон я выглядел, должно быть, старым кряжистым искателем приключений, в каждой клеточке которого таились похоть, жадность и злоба, накопившиеся за полвека существования для себя, о чем свидетельствовали обвислые складки настороженной коварной физиономии. И тем не менее я не был смущен тем, что меня видят с Верной. Никому из моих факультетских коллег или соседей не пришло бы в голову завернуть сюда, в эту поднебесную туристическую ловушку. У нас иной стиль: небольшие уютные ресторанчики на семь столиков с внутренним двориком, втиснутым между прачечной самообслуживания и магазинчиком диетического питания, где шеф-поваром — бывший студент, а вместо карточки-меню — школьная доска. Верна уверенно двигалась между столиками, всей своей фигурой говоря: катитесь вы… Ее бедная во многих отношениях жизнь была богата впечатлениями от общепитовских заведений. За вычетом пластмассовых браслетов и металлических серег наряжена она была подходяще. Мне в первый раз подумалось, что Верна — вовсе не позор для ее и всей нашей семьи, а такой же полноправный ее член, как и все остальные, с такими же покатыми натруженными плечами, какие были у Эдны и у Вероники — до того, как та расплылась в корпулентную мегеру. Каждое поколение — что палка в реке времени, излом только в отражении.
Наш столик находился на подвижном кольце. Едва мы сели, я почувствовал, как мягко уходит из-под ног пол, мы перемещаемся от одной оконной рамы к другой, а там, внизу, сменяли друг друга и сливались в одно крыши и улицы, и весь наш город растворялся в туманной непроглядной дали.
Верна, очевидно, поняла, что я пригласил ее сюда поговорить, и первая пошла в наступление.
— Что ты сделал с Дейлом, дядечка? — поинтересовалась она, подавшись вперед, нависая грудью над пустой пока тарелкой, над стаканом воды с пузырьками, над сложенной салфеткой и прибором с крошечными поблескивающими царапинами. — Он сам на себя не похож… — На лбу и носу у нее уже выступили веснушки. У Эдны, помню, тоже были веснушки летом, когда я скучал у них, а она играла в теннис, плавала, болталась в клубе.
— Отчего же так?
— Говорит, утратил веру. На той вечеринке, куда ты меня не пригласил, он разговаривал с каким-то типом, и тот доказал, что все его проекты — глупости. Думаю, и на компьютере у него ничего не получается. Он надеялся на чудо, но чудес на свете не бывает.
— Тебе было бы скучно на нашей вечеринке. Мы такую каждый год устраиваем, чтобы… как бы лучше сказать… чтобы рассчитаться с долгами по общению. А на компьютере он хотел доказать, что Бог есть. Если бы у него получилось, настал бы конец света. Не понимает он этого, дурачок. Лучше подумал бы, что он представит к первому июня, иначе ему не продлят грант.
— А вдруг он не хочет, чтобы его продлевали? И вообще он собирается уехать из города, вернуться домой. Для некоторых, говорит, восток просто вреден. И для тебя, говорит, вреден.
Окно, у которого мы сидели, в эти минуты было обращено к гавани. Видны были старые причалы, длинные портовые склады, сложенные из гранитного камня, с их шиферными крышами, несколько жилых домов с закругленными, как у игральных карт, углами, автомагистраль, которую сейчас реконструировали и расширяли, — среди отвалов рыжей земли копошились люди и машины. Кто поверит, что города возводят на тонком слое почвы и камней? За причалами простиралась водная гладь, подернутая синим и серым, несколько игрушечных корабликов и островков, окруженных отмелями в форме мазков кистью. На одном островке стояла тюрьма, на другом — завод минеральных удобрений. На дальнем, пропадающем в тумане краю нашего полуострова высился маяк. К югу располагалась плоскость аэродрома с укороченными, как казалось отсюда, взлетными полосами, а немного в стороне — диспетчерская вышка на двух белых опорах, ее зеленые окна — как крошечные изумруды. И надо всем этим, выше, чем видится с земли, — четкий контур, ровный, как осциллограмма мертвеца.
Подошел официант в смокинге. Я заказал себе мартини, а Верне — нечто в русском духе, смесь кофейного ликера с водкой.
— В чем же еще выражается эта воображаемая утрата веры?
— Почему «воображаемая»? У него на самом деле что-то вроде нервного расстройства.
Женщины, в отличие от девочек, склонны к преувеличению.
— Мужчины любят, когда их жалеют.
— Говорит, что не может спать. Раньше он всегда на ночь молился. Говорит, как начну рисовать на экране, сразу плохо делается. Говорит… — Ее голос стал скрипучим, приобрел ту твердость тембра, которая плохо подходит для человеческой речи, — …говорит, что иногда его просто тошнит, вот-вот вырвет…
— И его рвало?
— Не знаю.
— Понятно. Дошел до точки. Ну да ничего, не умрет. Знаешь, есть вера и вера. Мы думаем, что верим в Бога, но это лишь малая часть того, во что мы действительно веруем.
— Ты вроде как радуешься его беде. Что Дейл тебе сделал?
— Раздражает он меня, — ответил я искренне. — Врывается в кабинет, заявляет, что поймает Бога за хвост, отнимает время. Будешь в моем возрасте, тебе тоже не захочется тратить время попусту. Не только меня изводит, но и Бога. Мой небольшой жизненный опыт подсказывает, что большинство так называемых хороших людей — наглецы и задиры.
Окружающая обстановка делалась радужной. Это действовал мартини. Пол под ногами медленно нес нас по кругу. На щеке у Верны появилась ямочка.
— Видать, потому я и приглянулась тебе. Я ведь плохая.
— Плохая в ласкательном смысле. Ух, какая плоха-а-я! То есть хорошая. Ты мне нравишься в этом костюмчике. Не броский и отлично вписывается в эту обстановку.
— Стараюсь подладиться под других, дядечка. Но…
«Девчонки хотят повеселиться», — закончил я за нее.
Молодой подручный официанта в белом жилете принес нам первое блюдо. Мне — говяжье консоме, Верне — коктейль из креветок. Вазочка с коктейлем стояла на серебряном блюде с раскрошенным льдом. Креветку нацепили на край вазочки, и она была похожа на живое существо, пришедшее на водопой, только вместо воды был красный соус. Верна начала есть, а мой бульон был чересчур горяч, и я принялся смотреть в окно. Теперь оно было направлено на юг. Сбоку нависал соседний небоскреб — его металлическая решетка со стеклянными квадратиками окон напоминала заполненный кроссворд: в окошечках сидели, стояли, двигались конторские служащие. За небоскребом шли жилые кварталы с удобной планировкой — овальные скверы, кривые улочки, белый шпиль церкви. После ста лет заброшенности все это снова входило в моду. За ними, постепенно пропадая в дымке розово-серо-зеленых тонов, тянулись другие кварталы, которые в силу отдаленности от центра еще не подверглись джентрификации, тянулись вплоть до белой полосы бензохранилищ, стоявших возле изогнувшегося дугой железнодорожного моста. Дальше за голыми холмами наподобие гигантских древесных пней торчали здания нового жилого комплекса. Холмы обозначали официальные границы города, но на самом деле город разрастался к югу, вдоль автомагистрали и береговой линии, разрастался, поглощая поселки и фермы, и уже невозможно было сказать, где кончается наш и начинается другой прибрежный город.
— Она вышла из моды, дядечка, — сообщила Верна, вытирая кончиком пальца последнюю капельку соуса. — Я имею в виду Синди Лопер.
— Вышла из моды? Так скоро?
— Девчонки теперь Мадонне подражают. Смотри. — Она протянула вперед руки и побренчала браслетами. — Как у Мадонны. И это тоже. — Верна нагнулась и повернула указательным пальцем позолоченный крестик, свисающий с мочки. — Многие девчонки злятся, что побрили голову с боков, как у Синди Лопер. И щеки покрасили красным, и вообще занимались самоистязанием… Я тут разговаривала со своей врачихой-психотерапевтом, и она говорит, что Синди — жертва. Есть такой тип людей — жертвы. Ты же видел, ей никакой премии не дали. Помнишь, стоит на церемонии вручения Грэмми, вся улыбается, хотя в тот год она должна бы ее получить. А вот Мадонна — крутая, знает, чего хочет, и добивается.
— А ты, ты сама знаешь, чего хочешь? — Я постарался направить разговор в нужное мне русло, но, судя по всему, преждевременно.
— Врачиха говорит, что я хочу быть нормальной бабой. Знаешь, почему я вляпалась с Пупси? Только посмотришь на нее, сразу вспоминаешь, что ты ненормальная. Я хочу сказать, что вожусь с черными только для того, чтобы досадить папке.
— И что же это значит — быть нормальной? — припомнил я ее вопрос и ответил, как ответила тогда она: — Вертеть задом на вечеринках в Шейкер-Хайт?
— Наверное, и это тоже. Но только как часть всего остального. Я хочу порядка, дядечка, порядка и основательности.
Давний приверженец бартианства во мне возмутился: какое у нас, падших существ, по собственной воле ввергнутых в хаос, право требовать порядка? Кто является гарантом человеческого мироустройства?
— Расскажи мне о своей врачихе, — попросил я.
— Она тип-топ и нравится мне.
Небольшой приступ ревности.
— Молодая?
— Не-а. Старая. Старше, чем ты… Знаешь, мне не хочется об этом говорить.
Опустила глаза в пустую вазочку. Лед таял. Официант унес серебряное блюдо. Следуя течению своих мыслей, Верна снова заговорила о Дейле:
— Догадываюсь, как вертят задом. Похоже, у него роман с какой-то дамочкой. Она старше его, замужем и, видать, та еще штучка.
— Вот как? — произнес я. Пол под ногами тащил нас по часовой стрелке.
— Угу. И это гложет его — во-первых, потому, что он понимает, как это некрасиво, но отказаться от нее не может, и во-вторых, потому, что он не хочет, чтобы это кончалось, а оно все равно кончается.
— Откуда ты знаешь, что кончается?
— Думаю, дамочка подает ему знаки. Вот тебе еще одна причина возвратиться в Огайо — уехать от нее. Как-то вечером мы с ним раздавили у меня бутылочку, он теперь к выпивке и ко всему прочему с пониманием относится. Так вот, он рассказывал, как он ее и спереди, и сзади, и в рот, и в зад — по-всякому. А она вся выкладывается, будто решила довести его до ручки. Живет где-то в вашем районе. Дейл говорит, дом у нее большой, дорогой.
— Район у нас большой, — сказал я. — Когда тебе будет столько же, сколько этой дамочке, тоже будешь выкладываться. А пока, в твоем возрасте, надо беречь себя, не разбрасываться…
Я словно соревновался со своей неизвестной соперницей, врачихой.
— Я что, маленькая?
— Маленькая, всего девятнадцать.
— Сообщу тебе последнюю новость, дядечка. На той неделе двадцать стукнуло.
Она, видимо, хотела сразить меня наповал. Вместо этого я почувствовал облегчение: чем Верна старше, тем меньше моя — наша! — ответственность.
— С днем рождения, милая Верна!
Молодой официант принес мне филе палтуса, а Верне телячью вырезку. Он не удивился, когда я заказал бутылку шампанского. Стрижка у него была короткая, аккуратная, такую в мои времена носили все молодые люди, но теперь стала отличительной чертой гомосексуалистов и еще одной низшей касты, другой группы риска, от которой ожидаешь неприятностей, — военнослужащих.
Нам сверху было видно, как сильно в начале века разросся город в восточном направлении. Тогда муниципальные власти и построили многие общественные учреждения: публичную библиотеку и музей изящных искусств, два сооружения в итальянском стиле, окруженные высокими оградами и крытые красной черепицей; глубокую зеленую овальную чашу, в которой расположился стадион, где проводились бейсбольные встречи высшей лиги, — стадион был опоясан рядами скамеек вишневого и брусничного цветов и осветительными щитами, похожими на колоссальные мухобойки; тротуары вокруг длинного пруда, отражающего деревья на берегу; кафедральный собор приверженцев христианской науки с розовым куполом (христианская наука! Разве на свете может существовать такое?). Многие кварталы особняков за железными оградами подверглись реконструкции. Появилось блочное жилье, понастроили многоэтажные гаражи с плоскими крышами, разрисованными стреловидными узорами, выросли башня торгового центра и прилегающий к ней отель причудливой формы — от его подъездов тянулись ярко-голубые навесы. К нам, на нашу высоту поднимался, проникал сквозь толстые стекла единственный из городских шумов — настойчивый вой полицейских сирен.
Принесли шампанское.
— Твое здоровье, Верна, — поднял я бокал с переливающейся пузырьками жидкостью. — Как телятина?
— Телятина о'кей. Превосходная. И вообще обед что надо. Не разорился? Послушай, дядечка…
— Слушаю.
— Ты, кажется, жалеешь, что трахал меня. Ты это хотел сказать?
— О господи, моя дорогая девочка, как я могу жалеть? Я рад, что это произошло. Это было замечательно. Сняло какой-то груз, как ты и обещала. Помогло мне лучше подготовиться к последнему издыханию. — Настал решающий момент, она сама напросилась. — Но… но продолжать нам, очевидно, не следует. И есть одна вещь, за которую я тебе отнюдь не признателен…
— Пола?
— Нет, Пола не проблема, тем более скоро у нее снимут гипс и она перестанет царапать пол в доме. Мне жаль, что ты втравила меня в тяжбу с управлением социальной службы. Теперь в их идиотских бумагах будет фигурировать мое почтенное имя. Мое положение на факультете…
— Хочешь остаться чистеньким?
— Если угодно, вернее сказать — не замараться в глазах моих коллег. Мы миримся с грязью, когда говорим о греховности человеческой природы, но в обычной жизни грязь должна принимать определенные традиционные формы. То, что ты повредила Поле ногу, — это хуже, чем плохо, это gauche, неприлично.
— Ну вас всех!.. Дейл зовет меня с собой в Кливленд. Я сказала, может быть.
— Ничего ты не говорила. Когда это было — после того, как вы раздавили бутылочку?
— Ты все думаешь, что между нами что-то есть? Ничего подобного. Он хочет, чтобы я хотя бы с мамкой помирилась. Говорит, если я получу аттестат, то смогу поступить на вечерние курсы в Кейс-Уэстерн.
— Не нужно тебе никуда ехать, — возразил я, хотя ее отъезд отвечал моим интересам. — Люди там ужасные.
— А врачиха говорит, они — единственные, кого я люблю.
— Ну что же, это почти по Фрейду, — сказал я, сдаваясь, и сдаваясь с благодарностью. — Хочешь, куплю тебе билет?
— Еще бы! Купи, раз ты так хочешь. Вот будет клево. — Ее глаза, обычно невыразительные, сияли — от шампанского или от яркого освещения, такого яркого, что можно было разглядеть мельчайшие царапинки на серебре приборов. Когда Верна улыбалась, приоткрывались ее маленькие круглые, как жемчужинки, зубы. — У меня к тебе еще одна просьба.
— Да? Какая? — Я старался понять, почему мне так неприятны крестики, свисающие с ее ушей, — то ли потому, что они символизировали варварское искупление смертью грехов наших, то ли в силу моего застарелого предрассудка, запрещающего надевать кресты так легкомысленно. Тем не менее женщины испокон веку носят кресты во влажной расселине между грудями. Господи, кто сотворил женское тело? Мы должны снова и снова задаваться этим вопросом.
— Будет здорово, если ты звякнешь мамке — узнать, как она отнесется к моему приезду. У меня самой духу не хватает.
— У меня тоже не хватит.
— Почему, дядечка? Как-никак она тебе сестра единокровная… А-а… знаю. — На щеке у Верны заиграла ямочка. — Боишься, по голосу она догадается…
Палтус был суховат, но я постарался поскорее проглотить кусок. В горле у меня запершило.
— Догадается — о чем?
— О том, что ты меня трахнул! — пояснила она, кашлянув.
Несколько лоснящихся любопытных лысин с соседних столиков повернулось в нашу сторону.
— Не кричи, — взмолился я.
Ее глаза с золотистой россыпью сузились от предвкушаемого удовольствия.
— Ты просто хочешь отделаться от меня, старый пижон. Я сейчас как ходячая улика. Захочу, начну вымогать у тебя денежки. Захочу, поломаю твою почтенную жизнь. И на работе будут неприятности, и с твоей женушкой-задавакой. Все эти дорогие вещи в твоем доме ведь на ее деньги куплены. На профессорское жалованье не разгуляешься. Дейл говорит, папаша у нее был важной шишкой.
Я ответил на обвинение спокойно и чистосердечно:
— Эстер — часть моей жизни. В свое время я приложил немало усилий, чтобы она стала тем, чем она стала. К тому же я слишком стар, чтобы меняться.
На десерт Верна взяла baba au rhum — ромовую бабу и кофе по-ирландски, я же, отяжелевший от шампанского, ограничился чашечкой обычного черного кофе. На факультете меня ждала стопка буклетов по ересям.
Наше окно выходило на север. Отсюда, с умопомрачительной высоты, река казалась шире, величественнее, первозданнее, чем когда переезжаешь ее по одному из мостов в автомобиле. Университет, занимающий столько места в моих мыслях и моей жизни, терялся в панораме северной части города. Здания естественнонаучных институтов, Куб, гуманитарные факультеты, студенческие общежития — все это как бы пропадало среди прибрежных заводов. Я не замечал прежде ни их плоских крыш, ни столбов дыма. Над всем районом, как над прудом на рассвете, нависала дымка, и я не мог отыскать глазами свой факультет. Зато хорошо были видны стрела бульвара Самнера, идущая от реки, и распустившиеся дубы и буки в моих кварталах. Мне даже показалось, что я различаю зеленое пятно мемориального сквера Доротеи Элликотт, и крышу собственного дома, и даже окна третьего этажа. Там, в туманной дымке над просыпающимся прудом, текла моя жизнь, за которую я успешно сражался в шестидесятиэтажной выси. Если Верна уедет, у меня будут развязаны руки и неверные поступки изгладятся из памяти. Я представил себе, как она приближается к американскому болоту, попадает в мешанину запахов и затхлого благочестия, родительских проклятий и самодовольной посредственности, и у меня упало сердце. Ее жизнь, такая яркая в пору цветения и молодой дерзости, казалась напрасной — будь то в Кливленде, с Эдной и Полом, которые снова попытаются привязать ее к гнилому стволу устаревших запретов, или здесь, с нами, чтобы пользоваться нашими безграничными безбожными свободами, стершимися от частого употребления. Настроение у меня испортилось, как будто именно я приговорил это юное существо к напрасной жизни.
— Как бы то ни было, ты должна получить аттестат зрелости.
— Она то же самое говорит. Моя врачиха. А зачем? Чтобы сделаться таким же истуканом, как вы все?
В самой северной части города металлические и битумные крыши все чаще и чаще чередовались с островками леса. Кирпичные стены сменялись древесными. Леса рядами поднимались на дальние холмы, зелень голубела, затем растворялась в сероватом тумане. Большой многоликий город раскинулся так, что не объять ни взором, ни умом. И это все? Все, что нужно человеку? Вряд ли.
Внизу, в просторном вестибюле, отделанном в стиле ар деко под оникс, мы стали прикидывать, сколько стоит билет до Кливленда.
— Кроме того, будут кое-какие дорожные расходы, — сказала Верна с шаловливым бесстыдством.
— Почему я должен давать тебе взятки, чтобы ты сделала то, что самой полезно?
— Потому что я тебе нравлюсь.
Я выложил триста долларов за аборт. Билет, разумеется, дешевле. Верна же, напротив, считала, что дороже, поскольку поездка — операция более длительная, нежели удаление плода. К счастью, мой банк установил в вестибюле автомат, выдававший наличность в пределах трехсот долларов. На том мы и порешили. Машина, гудя и щелкая, поглотила мою карточку, проверила имя владельца (Агнус) и, ворча, выдала купюры. «Хотите произвести какую-либо еще операцию?» Я нажал кнопку со словом «нет».
— Когда-нибудь, — сказал я, подавая Верне деньги (купюры были новенькие, хрустящие, как тонкая наждачная бумага), — тебе придется обходиться без доброго дяди, который делает тебе подарки.
Верна взяла деньги, и я увидел, что она вот-вот расхохочется. Еще бы: новенькие купюры, манной свалившиеся ей из банкомата, — но сдержалась, не поддалась искушению.
— Что-то ты не в духе, дядечка. В чем дело? Ведь все получается по-твоему.
— Обещай мне одну вещь, — беспомощно брякнул я. — Что не будешь спать с Дейлом.
— С этим недоумком? — Теперь ее вовсю разобрал громкий смех. По ониксовым стенам раскатилось эхо, заплясали крестики в ушах. — Ну у тебя и фантазии! Ты же знаешь, от каких мужиков я завожусь. Дейл меня не волнует. Он вообще ноль без палочки. Даже не злой, как ты.
Она чмокнула меня в щеку. Милостыня была как капелька дождя в знойной пустыне.
Глава 4
Четыре недели меня будили по утрам стук и скрежет. Это Пола отважно ползала по всему дому. Не раз и не два сидя в своем кабинете, стараясь сосредоточиться над богословскими ловушками и увертками, я слышал, как словно валун скатывается с лестницы, и лишь веселое щебетание ребенка указывало на то, что никакой катастрофы не произошло. Гипс у Полы уже сняли — в больницу я ходил с уверенной и чинной Эстер, а не с дерзкой, не умеющей себя вести Верной, никто из отделения неотложной помощи тоже не присутствовал — и бедная девочка нет-нет да и захнычет, словно у нее удалили часть ее самое.
Сегодня утром она хныкала у меня в постели, куда ее как бы в насмешку — вместо себя — положила Эстер. Глаза с блестящей чернильной радужкой на ясно-голубом белке были устремлены на меня, а короткие слюнявые пухлые пальчики с острыми ноготками ощупывали мои небритые щеки.
— Дя узе плоснулся?
В выпуклостях ее глаз я видел крошечные квадратные отражения окна у кровати, кончающегося полукругом с цветным стеклом. Было воскресенье, но в утреннем свете была какая-то тоскливость. Автомобильный шум почти не доносился сюда, и в тишине словно повис молчаливый упрек. В листве щебетали птицы. Жалостно звонили церковные колокола.
— Дя вставать! — приказала Пола.
Сладостно ломило виски. Вчера мы припозднились на небольшой вечеринке. Эд Сни наконец отмечал на своей холостяцкой квартире согласие супруги дать ему развод. В качестве неофициальной невесты присутствовала узкобедрая молодая особа с волосами цвета репчатого колокольчика, которую он приводил к нам. Интересно, кто же будет их венчать? Я выпил лишнего и ввязался в яростный спор с Эдом относительно того, где в Писании кончается историческая правда и начинается миф, и с неким нигерийцем, который работал над диссертацией о Мухаммеде Диде, — относительно эффективности разоблачений режима в Южно-Африканской республике. Все движения протеста в Америке — крики и алкогольный туман шестидесятников лились в мою кровь — не что иное, как повод для молодых белых из среднего класса собраться, покурить травку, почувствовать, что их гражданская ответственность выше, чем у предков. Откуда у меня эта оголтелость? Но говорил я, кажется, искренне.
Пола грела мне постель. От нее исходил нежный аромат присыпки. Я потянулся к ее заживающей ноге в повязке телесного цвета и слегка пожал коленку, словно напоминая, что гипс снят. По лицу девочки пробежала судорога, уголки рта опустились, нижняя губа выпятилась, приоткрывая лиловую изнанку, потом она заурчала от удовольствия. Я выбрался из постели. Моя серая пижама вся измялась от ворочания в беспокойном сне. Пора менять на летнюю. Я поднял ребенка на руки и понес в свободную комнату, предназначавшуюся прежде для горничной, а теперь переданную Поле. Там я поменял ей подгузник — кожа девочки была тонкая, шелковистая, без единого пятнышка. Никогда раньше не доводилось мне лицезреть женские гениталии в таком девственном виде — две пышные подрумяненные булочки, только что вынутые из горячего пода печи. Я одел ее в вельветовый комбинезон с нашитой на груди мордочкой медвежонка. В мансарде позади своих заброшенных картин Эстер нашла картонный короб с детскими вещами Ричи.
Но где же сама Эстер? Ее отсутствие воспринималось как присутствие чего-то, как электрический заряд в тишине дома.
За дверью ванной слышался шум бегущей воды. Пришлось воспользоваться уборной под лестницей. Я посадил Полу в угол, и она моментально размотала рулон туалетной бумаги. На кухне Ричи увлеченно уткнулся в телик с мультиками, выражение лица у него было как у слабоумного. Я усадил Полу к нему на колени, сунул ей половинку пончика. Через секунду она вымазала рот и подбородок сахарной пудрой. На комбинезон потекла сладкая слюна.
Ричи взял Полу на руки охотно. С тех пор как она стала гостить у нас, он точно повзрослел. Ему нравилось говорить с ней, показывать всякие вещи. Он перестал быть «мелким», как выражалась Эстер, ребенком в доме стал теперь не он. Две детские мордочки были повернуты к экрану, как цветы к солнцу. Даже три, если считать ту, что красовалась на комбинезоне.
Из окна в кухне я видел, как на своей веранде из мамонтова дерева Кригманы занимаются аэробикой. Церемонию проводил Майрон, по-моему, он был в нижнем белье. На Сью и дочерях были какие-то клоунские наряды ядовитых цветов. В рассеянной весенней тени они ритмично то переступали ногами, то делали вращательные движения тазом (танец живота?) под мелодию одной из фуг Баха. При всем старании быть подтянутым живот Майрона сильно колыхался, и вообще выглядел он неважно. Я думаю, у него искривление позвоночника от постоянного сидения за микроскопом. Кригман заметил, что я наблюдаю за ними, и помахал рукой.
Интересно, что чувствовала Эстер, когда доставала детские вещи с мансарды? Когда они с Дейлом в последний раз занимались любовью и что сказали друг другу на прощание? Эстер, конечно же, постаралась облегчить удар, поскольку старше и лучше помнит, что все когда-нибудь кончается, и снова возбудить его… Ее обнаженное тело поблескивало в тех местах, где выпирают суставы. Ее руки и язык ощущали всю полноту монашеского пыла его последнего объятия. Он не хотел уходить. Ее взгляд случайно упал на собственные голые ноги. Желтоватые и голубоватые жилки на них более заметны, чем у кригмановских девчонок (или у Эми Юбенк). Она почувствовала свое тело, его хрупкость и неминуемую тленность, и еще крепче прижалась к его телу. Костлявая грудь, восковая кожа, мягкие бедра и ягодицы, беззащитные, как брюшко у щенка, трогательные сухожилия плечевых суставов, прыщики на подбородке, ровно заживающие ранки, покорно опущенная голова. Правой рукой она погладила прямую линию его длинной шеи, а левой — замечательный прямой и длинный пенис с его неустойчивой твердостью. Она улыбалась сквозь выжатые слезы, и в ее улыбке было какое-то немыслимое обещание… я не смог представить себе во всех деталях, как это происходило.
Угнетающая картина.
На днях собиралась позвонить Эдна, чтобы обсудить дальнейшую судьбу дочери и внучки. Я отправил к ней Верну как письмо, на которое она должна ответить. Голос у нее с годами погрубел, но, в сущности, не изменился — такой же вульгарный, самодовольный, ровный, идущий словно из матки. И такой же приятный, как запах собственного тела. Пресный и все равно вкусный, как кушанья, которые готовила мне мать, не знавшая любви Альма. Неизбежность нашего общения с первых дней и до неизбежной смерти была для меня вроде денег, положенных в банк и приносящих проценты. Эдна должна позвонить, и Полу от нас заберут. Все получилось как нельзя лучше. Кто-то недавно говорил это мне. Не помню кто.
Я налил себе второй стакан апельсинового сока, стал перебирать события — как говорится, от яйца до безрадостного итога, постарался заглянуть в будущее. Кригманы десятиножкой потянулись с веранды, женщины во всем пестром, как попугаи. В саду у Эстер отцвели азалии, рассыпавшись по земле ярко-розовыми лепестками. Расцветали ирисы. В последние дни она, рассеянная и раздражительная, поздно садится есть и спит допоздна. И самое удивительное — перестала следить за своим весом. Убежден, что она весила сейчас больше установленных ста фунтов.
Жена пришла в кухню в броском темном платье с кружевами на горле. Волосы были торжественно зачесаны вверх.
— Куда собралась? — спросил я.
— В церковь, — сказала она. — Куда же еще?
— И зачем тебе такая вздорная прогулка?
— Так… — Она смерила меня взглядом своих бледно-зеленых глаз. Какие бы чувства ни обуревали ее в последние месяцы, смотрела она все так же иронично, с намеком, с недосказанностью. И добавила грудным голосом, улыбаясь: — Чтобы позлить тебя.