Книга: Широкий Дол
Назад: Глава двенадцатая
Дальше: Глава четырнадцатая

Глава тринадцатая

Вся первая неделя после родов прошла для меня под знаком счастливого материнства. Я испытывала такое же чувственное удовлетворение, как кормящая кошка, и жила, словно в тумане, среди снов наяву; мне не давала покоя лишь одна трезвая мысль: как заставить Гарри сделать своего сына наследником Широкого Дола, не говоря ему, что это он – отец мальчика. Я слишком хорошо знала своего щепетильного брата и понимала, что он, скорее всего, в ужасе отшатнется от ребенка, рожденного в результате инцеста. Даже я со своим прагматизмом старалась избегать мыслей об этом и понимала, что любой намек на то, кто истинный отец моего сына, будет означать большую беду и конец всех моих планов и надежд. И все же должна была найтись какая-то возможность обеспечить моему сыну – этому поистине безупречному ребенку – равные права с Джулией! Только то, что я никак не могла найти выход из этого хитросплетения несправедливости и невезения, и омрачало в моменты одиночества мое счастливое состояние. В остальное время я мечтала о будущем своего сына, нежно воркуя над ним и что-то ему напевая.
Это был идеальный малыш! У него были такие прелестные ноготки! Каждый крошечный пальчик был увенчан идеальной формы ноготком с белой лункой и белым, уже слегка отросшим краешком. А его крошечные пухлые ножки были такими сильными! Сквозь тугую плоть прощупывались крепкие маленькие косточки. А как хороши были его сладко пахнущие складочки на шее! И крошечные ушки, похожие на раковинки, и прелестный ротик в форме буквы «о»! Когда он был голоден и тянулся к моим набухшим соскам, из которых сочилось молоко, его маленькое личико искажалось, а ротик от жадности становился треугольным. А когда он наедался и засыпал, то было заметно, что его верхняя губа даже чуть припухла, с такой силой он сосал.
Жаркими июньскими днями я мечтала, что вскоре смогу класть его голеньким на свою постель и он, брыкаясь, будет наслаждаться там полной свободой, а я стану присыпать пудрой складочки на его тельце или протирать ему кожу маслом после купания. Кстати я, как чуть раньше и Селия, которую я теперь понимала гораздо лучше, настояла, чтобы ножки малыша не привязывали свивальником к дощечкам, а оставляли на свободе. В общем, теперь весь дом жил, по сути дела, по расписанию двух маленьких тиранов: нашей чудесной Джулии и не менее чудесного Ричарда.
Ибо моему сыну предстояло носить имя Ричард. Я и сама не понимала, почему ко мне привязалось именно это имя. А вот об имени Ральф я действительно подумала сразу, едва увидев эту черную как смоль головку, так что, возможно, это «Р» соскользнуло с моего языка раньше, чем я успела его поймать. Для меня довольно странная обмолвка, ибо мне подобные вещи совершенно не свойственны. Но мой дорогой Ричард сделал меня беспечной. И я без зазрения совести мечтала о его будущем, строила всевозможные планы и на какое-то время, видимо, даже утратила свое прежнее «я» – гневное, лживое, острое как бритва. Я также утратила способность мгновенно собраться, готовясь к чему-то важному. Это было уже сущее безумие. Я не задумывалась даже над тем, что должна сказать, если кто-то вздумает вслух удивиться, как это семимесячный ребенок родился таким крупным и здоровым. А Ричард и впрямь был на редкость пухлым и здоровым малышом, с большим аппетитом кушал каждые три часа и ничуть не походил на тощеньких, кожа да кости, недоношенных младенцев. Селия ничего на этот счет не говорила. Да и что Селия в этом понимала? А вот дворовые слуги сразу все поняли – слуги вообще всегда все понимают раньше своих хозяев. Но если слуги все поняли, значит, об этом знала и вся деревня – тут мне и спрашивать ни о чем не требовалось.
С другой стороны, в Широком Доле нравы были вполне деревенские. В нашей приходской церкви редко случалась такая свадьба, когда у невесты живот еще на нос не лез. Ибо, с точки зрения крестьянина, какой прок в жене, которая не доказала своей плодовитости? У благородных, конечно, дело другое, зато их и неудачи чаще подстерегают. Вот, например, молодой сквайр, мастер Гарри, получил бесплодную жену и, скорее всего, лишился всяких надежд на наследника. Все жители нашей деревни, как и все слуги в нашем доме, и, насколько я могла себе это представить, все жители нашего графства были теперь почти уверены, что мы с Джоном стали любовниками еще до свадьбы. И, надо сказать, из-за этого никто не стал думать хуже ни обо мне, ни о нем.
И только моя мать все же заговорила со мной о совершенном мною грехе, столь обычном в нашей округе.
– По-моему, наш мальчик слишком крупный для семимесячного, – сказала она, глядя на нас обоих. Я ласково ворковала над сынишкой, а он лежал на моей постели, расслабленный и сонный после кормления, и его перепачканная молоком пухлая мордашка казалась страшно довольной. Он даже глазки закрыл, предавшись сладкой дреме.
– Да, он большой, – рассеянно сказала я, следя за его лицом.
– Ты не ошиблась в сроках, моя дорогая? – спросила мама, понизив голос. – Он совершенно не похож на недоношенного.
– Ох, перестаньте, мама, – лениво бросила я. – Успокойтесь. Ваш внук был зачат, когда мы с Джоном были уже помолвлены. В конце концов, я всегда жила по старым обычаям и не вижу ничего плохого в том, что мой сын был зачат мною еще до свадьбы с моим законным женихом.
На лице матери отразилось явное неодобрение.
– В этом, разумеется, нет никакого нарушения морали, – сказала она. – И если твой муж, Беатрис, не возражает, то и я, конечно же, не вправе высказывать какие-то претензии. Но это так типично для тебя – с твоим деревенским детством, с твоей одержимостью нелепыми деревенскими «ценностями»! Мне бы и в голову не пришло ничего подобного. И я чрезвычайно рада, что отныне мне не нужно нести за тебя никакой ответственности.
И с этими словами она, глубоко возмущенная, поспешила уйти, а я рассмеялась, глядя на Ричарда, который не плакал и не смеялся, а просто лежал, сонный, нежась на солнышке, и ему было все равно, будь его мама хоть самой настоящей шлюхой.
Выдумка насчет того, что мы с Джоном зачали своего сына еще до свадьбы, оказалась настолько убедительной, что я ничуть не беспокоилась насчет возвращения Джона и того, что еще ему может прийти в голову. Я и сама мало что знала о том, как обычно выглядят новорожденные, и была уверена, что три недели в столь раннем возрасте особого значения не имеют. Я с трудом могла припомнить, как выглядела Джулия в первые недели своей жизни, но мне казалось, что она чрезвычайно быстро набрала вес после того, как мы вернулись в Англию, а потом довольно долго выглядела примерно одинаково. К тому же успех моего первого обмана, с Джулией, придал мне уверенности. В тот раз мне все отлично удалось. Я лишь довольно невнятно намекнула, что девочка вроде бы родилась слишком рано, но это только кажется, потому что неопытная молодая мать ошиблась со сроками. В общем, все тогда получилось очень легко, и мои объяснения ни у кого не вызвали возражений. Я не сомневалась, что точно так же будет и с Ричардом. Вряд ли, думала я, мой муж, каким бы умным и образованным он ни был, сумеет разобраться, что наш крупный, покрытый пухлыми «перевязочками» мальчик родился даже немного позже срока, а не на целых три недели раньше. Еще неделя или две, и Джон уже ни в чем не сможет быть уверен.
Но он приехал слишком рано.
Гораздо раньше, чем мы ожидали. Он ухитрился приехать уже через неделю после того, как получил письмо от Гарри. Он гнал дилижанс, как дьявол, подкупая возниц и заставляя их ехать днем и ночью, не останавливаясь; он даже перекусить им не позволял. С грохотом подлетев к крыльцу на отвратительном, разбитом почтовом дилижансе, Джон вломился прямо в гостиную, где в этот момент царили мир и покой. Мама играла на фортепьяно, Селия сидела с ней рядом, держа на коленях Джулию, а я, устроившись на широком подоконнике, укачивала Ричарда, лежавшего в колыбели. Джон был бледен от усталости; от него сильно пахло виски; лицо все перепачкано и заросло неопрятной щетиной. Он изумленно огляделся, словно не мог поверить, что перед ним надушенная гостиная, где все объято покоем; затем его глаза с покрасневшими от усталости веками остановились на мне.
– Беатрис, любимая, – сказал он и рухнул возле меня на колени, обнимая меня за талию и прильнув своими пересохшими губами к моим губам. Дверь у него за спиной тут же захлопнулась – это мама и Селия поспешили оставить нас наедине.
– Боже мой! – промолвил он с тяжким усталым вздохом. – Ведь я-то считал, что ты мертва, или больна, или истекаешь кровью! А ты сидишь тут, прелестная, как ангел, и совершенно здоровая. – Он внимательно всматривался в мое лицо. – Ты действительно хорошо себя чувствуешь? – спросил он.
– О да, – ласково улыбнулась я. – И твой сын тоже.
Джон что-то невнятно пробормотал и повернулся к колыбели; на его усталом лице блуждал какой-то призрак изумленной улыбки. Затем он наклонился над колыбелью, улыбка его погасла, а взгляд неожиданно стал жестким.
– Когда он родился? – Голос его звучал холодно.
– Первого июня, десять дней назад, – ответила я, стараясь сохранять спокойствие – так человек, переходя реку по тонкому льду, старается двигаться неторопливо и равномерно распределять тяжесть собственного тела.
– То есть недели на три раньше положенного срока, если не ошибаюсь? – Этот вопрос прозвучал столь же резко, как треск ломающегося под ногами льда; и я, сама того не ожидая, задрожала от страха.
– Да, недели на две или на три, – сказала я. – Я не совсем уверена…
Джон вынул Ричарда из колыбели и умело, как врач, а не как любящий отец, развернул шаль, в которую мальчик был завернут. Не обращая внимания на мои неискренние протесты, он так быстро и ловко раздел ребенка, что тот даже не заплакал. Затем Джон легонько потянул его за ручки и за ножки, ощупал его кругленький животик, измерил своими чуткими пальцами врача окружность пухлых запястий и предательски пухлых, покрытых перевязочками щиколоток. Проделав все это, он снова бережно завернул младенца и уложил его в колыбель, аккуратно придерживая ему головку. Только после этого он выпрямился и повернулся ко мне лицом. Когда я увидела выражение его глаз, тонкий лед окончательно подломился подо мною, и я погрузилась в ледяную черную бездну раскрытого обмана и крушения всех моих надежд.
– Этот ребенок родился совершенно доношенным, – сказал Джон, и голос его зазвенел, как осколки замерзшего стекла. – Ты уже была беременна, когда впервые отдалась мне. Ты была беременна, когда выходила за меня замуж. И я не сомневаюсь: именно по этой причине ты за меня и вышла. А значит, ты самая настоящая шлюха, Беатрис Лейси.
Он умолк, а я открыла рот, чтобы что-то сказать, но слова застыли у меня на устах. Единственное, что я чувствовала, – странную боль в груди, словно тонула в замерзшей реке, угодив в полынью и оказавшись не в силах выбраться из-под толстого слоя льда.
– Ты не только шлюха, – вдруг ровным тоном прибавил Джон, – ты еще и дура. Потому что я по-настоящему любил тебя, я любил тебя так сильно, что женился бы на тебе и принял бы твоего ребенка, если бы ты все мне рассказала. Но ты предпочла лгать и обманывать, чтобы попросту украсть мое доброе имя.
Я вскинула руки, словно пытаясь защититься от удара. Я была уничтожена. Мой сын, мой драгоценный сын тоже был уничтожен. И я не находила слов, чтобы защитить нас, отвести от нас грозившую нам страшную опасность.
Джон быстро вышел за дверь и тихо закрыл ее за собой. Мои нервы были напряжены до предела – я ожидала, что теперь в западном крыле должна громко хлопнуть дверь, но никакого хлопка не последовало. Я расслышала только тихий щелчок открывшейся и закрывшейся двери, ведущей в библиотеку. И после этого в доме установилась такая тишина, словно и сам дом, и все мы оказались вморожены в вечность. Лед моего страшного греха убил даже теплое сердце Широкого Дола.
Я сидела, боясь пошевелиться и следя за солнечным лучом, который медленно полз по комнате, отражая неторопливое движение полуденного солнца по небосклону. Но этот луч так и не смог меня согреть; я продолжала дрожать, хотя мое шелковое платье стало горячим на ощупь. Все мои чувства были до предела напряжены. Я надеялась услышать хоть какие-то звуки, доносящиеся из библиотеки, но не слышала ничего. Лишь мирно тикали часы в гостиной, и этот негромкий размеренный звук был похож на сердцебиение, да из гулкого пустого холла доносилось более громкое тиканье дедовских часов, словно молотком отбивавших медленно текущие секунды.
Больше ждать я была не в силах. Я прошла по коридору и, остановившись под дверью библиотеки, прислушалась. Оттуда по-прежнему не доносилось ни звука, но там явно кто-то был. Я чувствовала, что Джон там – так олень чувствует готовую к прыжку гончую, – и замерла в полной неподвижности. Глаза мои были расширены от страха, дыхание участилось, став прерывистым и неглубоким. За дверью было настолько тихо, что мне стало страшно. У меня даже рот пересох. И я не выдержала. В конце концов, я была дочерью своего отца, и, как бы я ни была испугана, мой инстинкт требовал повернуться к опасности лицом и двинуться ей навстречу. Я повернула ручку двери, она легко подалась, дверь приоткрылась, и я замерла на пороге. Но потом, поскольку ничего страшного не произошло, все же осторожно вошла в комнату.
Джон сидел в разлапистом кресле с мягкими подлокотниками, положив грязнущие дорожные сапоги прямо на бархатную подушку сиденья, устроенного на подоконнике, и невидящими глазами смотрел за окно на розовый сад. В одной руке он небрежно держал стакан; бутылка знаменитого виски из подвалов МакЭндрю торчала между подушками кресла. Бутылка была наполовину пуста. Было ясно, что Джон в дороге пил, а теперь добавил. Он был сильно пьян. Я вышла на середину комнаты, и он, услышав, как по персидскому ковру прошелестели мои светлые, цвета слоновой кости, юбки, повернулся и уставился на меня. Его лицо показалось мне совершенно чужим – не лицо, а какая-то маска боли. По обе стороны рта у него пролегли глубокие морщины, которых там никогда прежде не было, и взгляд был совершенно больной.
– Беатрис, – сказал он, и это прозвучало, точно вырвавшийся из груди страстный вздох, – Беатрис, почему же ты мне ничего не сказала?
Я сделала еще маленький шажок к нему, беспомощно протягивая руки, повернутые ладонями вверх, и словно говоря, что ответа на этот вопрос у меня нет.
– Я бы все равно любил тебя и никогда бы тебя не оставил, – снова заговорил он. В глазах его блестели слезы, а на щеках виднелись дорожки от уже пролившихся и высохших слез. Морщины в углах рта казались глубокими, как раны. – Ты могла просто довериться мне. Ведь я обещал, что буду любить тебя и в горе, и в радости, что я всегда буду заботиться о тебе. Тебе следовало сразу мне довериться.
– Я знаю, – сказала я, и мой голос сорвался в рыдание. – Но тогда я этого не понимала. И не сумела заставить себя тебе признаться. Я так люблю тебя, Джон! Правда люблю!
В ответ он лишь застонал, мотая головой, откинутой на спинку кресла; казалось, что мои слова о любви лишь усилили терзавшую его боль, но ничуть ее не облегчили.
– Кто отец этого ребенка? – тусклым голосом спросил он. – Ты спала с ним, когда я за тобой ухаживал, не так ли?
– Нет! Нет, все было совсем не так! – воскликнула я, но под взглядом его измученных глаз невольно потупилась и стала разглядывать ковер под ногами – каждую ниточку, каждый элемент вытканного рисунка. Белая шерсть ковра блестела, словно ее только что состригли с овцы, синие и зеленые краски переливались, как крылья зимородка.
– Та фарфоровая сова имеет к нему какое-то отношение? – вдруг спросил Джон, и я даже вздрогнула, столь неожиданно острой оказалась его догадка. – Может быть, и матрос, с которым тогда разговаривала на берегу моря, с ним как-то связан? Я имею в виду того молодого контрабандиста, помнишь? – Его глаза требовали ответа; они проникали мне в самую душу, и я чувствовала, что он держит в руках почти все элементы этой головоломки, но никак не может понять, как сложить их в нужную фигуру. Наше счастье и наша любовь тоже были разбиты, и я не знала, можно ли из этих осколков воссоздать нечто целостное. Но в эту минуту, стоя в нетопленой комнате у холодного камина, я знала, что готова отдать все на свете, чтобы вновь обрести любовь Джона.
– Да, – выдохнула я.
– Он что, предводитель банды? – тихо спросил Джон таким тоном, словно я была одной из его пациенток, которую следовало пощадить.
– Джон… – проникновенно начала я и умолкла. Он соображал слишком быстро, и это заставляло меня идти по пути какой-то беспорядочной лжи, так что я в итоге и сама переставала понимать, куда иду. Я не могла сказать ему правду, но и выдумать такое оправдание, которое его бы удовлетворило, я была не в силах.
– Так он взял тебя силой? – спросил Джон, и в голосе его прозвучала почти нежность. – Он имел над тобой какую-то власть? Это связано с Широким Долом?
– Да! – прошептала я и посмотрела ему в лицо. Он выглядел так, словно его пытают на дыбе, и я заплакала. – Ох, Джон! Не надо смотреть на меня такими глазами! Я пыталась избавиться от этого ребенка, но он не хотел умирать! Я как сумасшедшая гоняла коня, я прыгала через препятствия, надеясь упасть. Я пила какие-то жуткие снадобья. Я просто не знала, что мне делать! Мне жаль, мне правда страшно жаль, что я сразу все тебе не рассказала! – Я упала возле него на колени и, закрыв руками лицо, зарыдала, как крестьянка у смертного ложа своего мужа. Но не осмеливалась коснуться даже его руки, лежавшей на подлокотнике кресла. Так и стояла на коленях, охваченная горем и ощущением невосполнимой утраты.
И вдруг моей склоненной головы с превеликой нежностью коснулась его рука. Я тут же отняла от лица руки и посмотрела на него.
– Ах, Беатрис, любовь моя, – надломленным голосом промолвил он.
Я еще чуть-чуть придвинулась к креслу и, не вставая с колен, прижалась к его руке своей мокрой от слез щекой, а он, перевернув руку, ласково принял мое лицо в углубление ладони и сказал:
– Ты пока ступай к себе. – И в его голосе больше не было гнева, была только глубокая печаль. – Сейчас я слишком устал и слишком много выпил, чтобы ясно мыслить. Мне кажется, это конец всему, Беатрис, но я пока не хочу говорить об этом. Мне нужно время, чтобы как следует подумать. Так что оставь меня.
– Может быть, тебе лучше пойти в свою комнату и попробовать уснуть? – осторожно спросила я. Мне хотелось, чтобы он лег в удобную постель и хорошенько отдохнул; меня страшили эти новые морщины у него на лице – следы усталости и сильнейшей душевной боли.
– Нет, – сказал он. – Я посплю здесь. Только попроси, чтобы меня никто не беспокоил. Мне надо какое-то время побыть одному.
Я кивнула, услышав в его голосе отчетливое желание поскорее избавиться от моего присутствия, встала и, подавив горестное рыдание, медленно побрела к двери. Джон ко мне больше даже не прикоснулся, но, когда я была уже на пороге, он мягко меня окликнул, и я тут же обернулась.
– Беатрис, ты сказала мне правду? – спросил он, вглядываясь в мое лицо. – Тебя действительно изнасиловал вожак этой банды контрабандистов?
– Да, – обронила я и, помолчав, прибавила: – Господь свидетель, я бы никогда не предала тебя, Джон! Это случилось против моей воли, а не по моему свободному выбору.
И он кивнул с таким видом, словно моя клятва могла послужить тем камнем, на который мы оба могли бы ступить, чтобы преодолеть этот поток горя и вновь воссоединиться на безопасном берегу. Но больше он ни слова мне не сказал, и я тихонько вышла из комнаты.

 

Первым делом я, конечно, решила пройтись и, набросив шаль, вышла из дома, не прикрыв свои каштановые локоны ни чепцом, ни шляпой. Всегда, если у меня начинало тоскливо ныть сердце, я стремилась на волю. Я быстро прошла через розарий, открыла садовую калитку и очутилась на выгоне, где паслись лошади. Узнав меня, они тут же направились ко мне и стали нежно тыкаться мордой, прося угощения. Но я лишь мимоходом погладила их, вышла через крытый вход на кладбище и по лесной тропе стала спускаться к берегу Фенни. Я шла не останавливаясь, забыв снять с себя домашние шелковые туфельки – когда я вернулась, эти туфельки были безнадежно испорчены: все в пятнах, в земле, промокшие насквозь. Мое красивое платье, надетое к чаю, волочилось подолом по влажным луговым травам.
Но я ни на что не обращала внимания. Я шла, высоко подняв голову и сжав кулаки, и слезы высыхали у меня на щеках. Я шла так, словно решила просто прогуляться и подышать воздухом, – так могла бы идти молодая жена, которая пользуется возможностью побыть одна и насладиться своей радостью по поводу благополучного возвращения домой обожаемого мужа, пересчитывая в уме все то, чем благословил ее Господь: рождением здорового сына-первенца, мужем, который мчался как сумасшедший, чтобы поскорее ее увидеть, и надежным красивым домом. На самом деле я отнюдь не пересчитывала дарованное мне Богом и природой; я оплакивала свою утрату.
Ибо я любила Джона. Я впервые полюбила мужчину, который во всем был мне ровней – ровней по положению, чего никогда не было у нас с Ральфом, да я никогда и не забывала о цыганской крови своего первого возлюбленного. Джон был мне ровней по уму и сообразительности, чего никогда не было у нас с Гарри, которого бесконечное чтение и приобретенные в книгах знания сделали скорее еще более медлительным во всем. Мой ловкий, стройный, красивый, умный, быстро соображающий муж сумел завоевать мою душу и тело, и это стало для меня совершенно новым, замечательным удовольствием, которым, как мне казалось, я никогда не перестану наслаждаться. И вот теперь наш мир и покой повисли на тонкой нити, мною же самой и спряденной, и одного дыхания правды было бы достаточно, чтобы эта нить порвалась. Мне не удалось завоевать себе надежное место в Широком Доле, хотя я сделала для этого все, на что только способна женщина. Темными ночами выплачивая свой «долг» Гарри, я забеременела от него, но надеялась, что этот ребенок меня спасет, а он стал причиной крушения всех моих надежд. Теперь мой муж легко мог от меня отказаться, и тогда меня с позором сошлют куда-нибудь или он сам увезет меня в далекие края, и я никогда больше не увижу свой любимый Широкий Дол.
Боль в груди, усиливавшаяся с каждым моим шагом, поднялась к самому горлу, и я со стоном прислонилась лбом к стволу дерева. Это был огромный, раскидистый конский каштан. Я потерлась о шершавую кору, и это подействовало на меня успокаивающе. Затем я повернулась, подняла голову и, прислонившись спиной к каштану, стала смотреть в голубое небо июньского полудня, на фоне которого толстые розовые «свечки» каштана сверкали, точно сахарная глазурь на любимом пудинге Гарри.
– Ах, Джон, – печально промолвила я.
Похоже, других слов у меня и не было.
Именно Джону мне меньше всего хотелось бы причинить боль, тем более сознательно. И теперь он мог навсегда меня отвергнуть; и мы никогда больше не были бы любовниками. Нет, я просто не могла поверить, что именно я причинила ему такую невыносимую боль. Не могла поверить, что в наших с ним отношениях уже ничего нельзя исправить. Мое лицо еще помнило тепло его приветственного поцелуя; и тело мое еще помнило, как крепко и страстно он обнял меня, обрадованный тем, что я жива и здорова. Беда пришла слишком рано; я даже и подумать не могла, что Джон способен на меня ополчиться, что он может перестать меня любить.
Я стояла под раскидистыми ветвями каштана, и лепестки цветов падали мне на волосы и скользили по щекам, точно новые слезы. Я чувствовала, что почти готова бросить в море весь Широкий Дол вместе с нашим домом, лишь бы не причинять горя моему доброму Джону, который так любил меня. Да, я была почти готова на это.
Я ждала успокоения, которое всегда дарил мне лес. Глядя в сторону Фенни, я видела среди покрытых молодой нежной зеленью деревьев промельк блестящей, вечно бегущей воды. Закрыв глаза, я прислушалась к любовному воркованию лесных голубей и далекому зову кукушки где-то в холмах.
Но древняя магия этой земли, всегда так легко меня обволакивавшая, сегодня на меня не действовала и ничуть не утоляла моей печали. Там, в библиотеке, остался человек, которого я любила, которому полностью доверяла. Он пребывал в страшном смятении и тщетно пытался уснуть, лишь бы не видеть ни меня, ни того ребенка, которого, как я надеялась, он полюбит. И единственный способ вновь завоевать его сердце и доверие – это отыскать в себе достаточно выдержки и хитрости, чтобы предпринять попытку все же что-то склеить, когда он проспится и протрезвеет. С этой мыслью и повернула к дому. Лицо мое было бледно, но глаза сухие, хотя сердце по-прежнему плакало у меня в груди.
Проходя через розарий, я сорвала одну из ранних роз, кремовую, как сливки, с темными блестящими листьями. Я принесла ее с собой и положила на свой туалетный столик, пока горничная заплетала и пудрила мои длинные каштановые косы. А потом, спустившись к обеду и царственной походкой проследовав к столу, я не выпускала эту розу из рук, крепко ее сжимая и терзая себе пальцы острыми шипами, как только слезы вновь слишком близко подступали к моим глазам.
Мама и Селия уже приготовились дразнить меня по поводу отсутствия Джона, тем более Селия заказала его любимое блюдо – дикую утку с лаймами. Но я посоветовала начинать обед без него, а ему просто отложить кусок утки, чтобы он мог поесть позже.
– Он совершенно измучен, – сказала я. – Он так ужасно долго ехал без отдыха, совсем один, зато с целым ящиком отцовского виски. Своего лакея он вместе с багажом где-то оставил, и тот еще наверняка в Лондон не прибыл. А сам Джон какое-то время ехал верхом, а какое-то время в карете, но совсем не отдыхал. Мне кажется, сейчас ему важнее всего хорошенько выспаться.
Та белая роза пролежала возле моей тарелки весь обед. Рядом с ее сердцевиной, имевшей чуть зеленоватый оттенок, белая салфетка казалась кремовой, а свет свечей – желтым. Гарри, Селия и мама непринужденно беседовали; мне лишь изредка приходилось вставить одно-два слова. После обеда мы перешли в гостиную; Селия играла на фортепьяно и пела, мама вышивала, а мы с Гарри сидели у камина и молча смотрели в огонь.
Когда принесли чай, я, пробормотав какие-то извинения, быстро вышла из комнаты и заглянула в библиотеку. Джон все еще спал, раскинувшись в своем кресле у окна. Он пододвинул к креслу столик, на котором стояли бутылка и стакан. С этого места он вполне мог видеть, как я, выйдя на прогулку, направилась к лесу, и, возможно, понял, почему так уныло опущены мои плечи и почему я еле переставляю ноги. Если тогда в его душе и шевельнулось сострадание, то он постарался поскорее утопить это чувство в виски. Одна бутылка была уже пуста и каталась под креслом; немного виски пролилось на бесценный персидский ковер. Джон, откинув голову на мягкую спинку кресла, громко храпел. Я вытащила из сундука дорожный плед, укрыла его вытянутые ноги и заботливо подоткнула плед ему под бока, словно больному. Но он так и не проснулся, и я, опустившись возле него на колени, прижалась щекой к его колючему, небритому, грязному лицу.
Больше я ничего не могла для него сделать.
И сердце мое ныло от боли.
Затем я выпрямилась, приклеила к лицу спокойную и уверенную улыбку и пошла назад, в освещенную гостиную, чтобы выпить чаю. Селия вслух читала какой-то роман, и это спасло меня от ненужных расспросов. А когда настенные часы в холле и гостиной звонким дуэтом пробили одиннадцать, мама вздохнула, выпрямилась, прекратила эту бесконечную возню с алтарным покровом и сказала:
– Спокойной ночи, мои дорогие. – Она поцеловала Селию, и та склонилась перед ней в реверансе. Затем чмокнула в макушку меня и потрепала Гарри по щеке, когда он отворил перед нею дверь.
– Спокойной ночи, мама, – сказал он.
– Ты тоже идешь спать, Селия? – спросила я.
Селия уже два года была законной женой Гарри, но свое место знала хорошо.
– Мне пойти? – спросила она то ли у Гарри, то ли у меня.
– Ступай, ступай. Постель мне согреешь, – улыбнулся Гарри. – Мне еще нужно обсудить с Беатрис кое-какие дела, но я скоро приду.
Селия поцеловала меня и слегка шлепнула Гарри веером по щеке, а он и ее тоже проводил до двери, затем вернулся и сел на прежнее место у камина.
– Хочешь поговорить о делах? – Я вопросительно приподняла бровь.
– Вряд ли, – с явным намеком улыбнулся он. – По-моему, ты, Беатрис, уже вполне оправилась после родов, и я прямо-таки мечтаю вновь оказаться в той комнатке на чердаке…
На меня сразу навалилась чудовищная усталость.
– Ох, Гарри, нет, только не сегодня, – сказала я. – Я действительно вполне здорова и обещаю, что вскоре мы там встретимся, но только не сегодня. Все-таки Джон уже дома, да и Селия тебя ждет. Но мы с тобой непременно что-нибудь устроим, может быть, даже завтра вечером.
– Завтра Джон уже отдохнет, и ты не сможешь отойти от него ни на минуту, – возразил Гарри с видом избалованного ребенка, которому не дали любимую игрушку. – За последние несколько недель у тебя, по-моему, только сегодня выдался свободный вечер!
Я устало вздохнула, все еще противясь эгоистичному настойчивому желанию Гарри непременно получить вожделенное удовольствие.
– Нет, – я снова покачала головой, – сегодня это совершенно невозможно. И потом, там холодно и темно. Тогда нужно было заранее растопить камин. Обещаю, мы очень скоро устроим там свидание, но не сегодня.
– Тогда давай здесь! – упрямо потребовал Гарри, и глаза его загорелись. – Прямо перед камином. Ну, почему бы нам не заняться этим прямо здесь, Беатрис?
– Нет, Гарри, – сказала я, чувствуя нарастающее раздражение. – Джон спит совсем рядом, в библиотеке, и в любую минуту может проснуться. А наверху тебя ждет Селия. Вот и иди к ней, она тебя хочет.
– А я сегодня хочу тебя! – заявил Гарри, и я увидела, что его обычно безвольные губы затвердели, а на лице появилось на редкость упрямое выражение, как у мула. – Раз нельзя подняться на чердак, то это и не обязательно; мы прекрасно можем заняться этим и здесь.
Последнее, чего мне хотелось в этот долгий, исполненный душевного одиночества день, это развлекаться с Гарри прямо на ковре в гостиной. Но мне, похоже, было не отвертеться.
– Давай, Беатрис! – И он, настырный, как щенок, опустился возле меня на колени, одной рукой обнимая меня за талию, а второй задирая мои шелковые юбки.
– Ну, хорошо, – сердито сказала я. – Только отпусти меня – платье разорвешь. – Я быстро распустила шнурки корсета, приподняла юбки и прилегла на спину прямо перед камином. Поскольку Гарри был настроен весьма упорно, я видела только один способ от него избавиться: как можно быстрее выполнить свою обязанность. Он был «на взводе», и я надеялась, что эта утомительная процедура займет всего несколько минут. Увидев меня, распростертую на ковре, Гарри тяжело задышал, и его круглое лицо стало ярко-розовым в свете камина. Он быстро снял панталоны, и я, увидев нижнюю часть его тела обнаженной, с отвращением подумала о том, что мне предстоит.
– О, Беатрис! – воскликнул он, и я печально улыбнулась: господи, он ведь действительно предпочитает это, лишенное каких бы то ни было чувств, совокупление со мной нежным поцелуям любящей Селии! Но когда его тело принялось совершать такие знакомые движения, я сдалась, отдавшись неяркому, но все же наслаждению. Я даже чуть приподняла бедра, он судорожно вздохнул, еще глубже проникая в меня, и тело мое невольно подчинилось ритму его колыханий, сладостный жар вожделения охватил меня всю до кончиков пальцев, и я перестала что-либо видеть и слышать.
И вдруг каким-то краешком сознания я уловила некий странный звук, весьма отличный от сдавленных стонов Гарри и моих страстных вздохов. Это был звук открывающейся двери… затем какой-то щелчок… И я – увы, слишком, слишком поздно! – поняла, что это открылась дверь гостиной, а потом щелкнула дверная ручка, когда с нее соскользнула рука моей матери.
Все происходило в таком замедленном темпе, что казалось бессмысленным на это реагировать, и я так лениво приоткрыла глаза, словно веки мои были придавлены медными монетами. Мой брат все еще тяжело приподнимался и опускался, лежа на мне, а я уже смотрела прямо в глаза нашей матери.
Она стояла без движения в дверях гостиной, и в полосе света, падавшего из холла, ей были хорошо видны подпрыгивающие белые ягодицы Гарри, круглые, как луна, и мое бледное лицо, выглядывавшее из-за его облаченного в бархат плеча.
– Я забыла здесь свой роман, – совершенно не к месту сказала она, не сводя глаз со своих детей, совокупляющихся на полу при свете догорающего огня в камине. Гарри так и застыл, услышав ее голос, но с меня не слез, лишь голову повернул набок и тут же наткнулся на ее взгляд. Его голубые глаза, казалось, вот-вот вылезут из орбит, по лицу текли струйки пота.
– Я только хотела взять книгу, – снова пояснила она, и тут подсвечник выпал из ее руки, и она рухнула навзничь, словно открывшееся ее взору зрелище оказалось для нее смертельным.
Гарри охнул – казалось, лопнул надутый бычий пузырь, – но продолжал лежать, а я, выйдя из транса, попыталась вскочить, но движения мои были странно замедленными, как в кошмарном сне; я словно тонула в нашей Фенни, и ноги мои опутали зеленые водоросли, а река была покрыта толстым слоем льда, сквозь который я никак не могла пробиться. Впрочем, я довольно быстро пришла в себя и, оттолкнув Гарри, оправила на себе платье, затянула корсет и прошипела брату:
– Штаны надень! – Потом я еще разок хорошенько его тряхнула, возвращая к реальной действительности, и он, с некоторым трудом поднявшись на ноги, принялся неловко натягивать на себя панталоны. Я ринулась к двери и чуть не споткнулась о тело матери; она лежала, скорчившись, и возле нее дымилась погасшая при падении свеча. В неярком свете, падавшем из холла, ее лицо выглядело не просто бледным, но даже каким-то зеленоватым, и я подумала, что она, наверное, тоже угодила в ловушку в том же, что и я, подводном мире ужаса. Какой-то случайно проснувшийся инстинкт подсказал мне, что надо пощупать пульс у нее на шее, но я пульса не нашла. Да и приложив руку к ее груди, не почувствовала никакого биения сердца. Мама казалась совершенно мертвой.
– Боже мой! – Я не верила собственным глазам. Однако решение пришло быстро: – Гарри! Помоги мне перенести ее в постель, – приказала я.
Без парика, с дико выпученными глазами Гарри выглядел просто безумцем. Он послушно поднял с пола тело нашей матери и следом за мной стал подниматься по лестнице. Я шла впереди, держа в руке свечу, отбрасывавшую на стены уродливые тени. В спальне мы уложили маму на постель и встали рядом, удивленно и испуганно глядя в ее мертвенно-бледное лицо.
– У нее совсем больной вид, – сказал Гарри, и я с ужасом поняла, что с трудом воспринимаю его слова; они долетали до меня словно откуда-то издалека, и смысл их я воспринимала страшно медленно.
– По-моему, у нее сердце остановилось, – сказала я, и голос мой звучал холодно. – Я не сумела нащупать пульс.
– Надо позвать Джона! – И Гарри решительно двинулся к двери. Я инстинктивно попыталась его остановить, но он твердо заявил: – Нет, Беатрис. Мы в любом случае должны позаботиться о мамином здоровье.
У меня вырвался почти безмолвный мучительный смех, и я воскликнула:
– О да, исполни свой долг, никудышный, грошовый сквайр! – Я с презрением отвернулась от Гарри и застыла, как статуя, вперив взгляд в холодное лицо матери, но не касаясь ее. Через некоторое время Гарри вернулся, почти на себе втащив по лестнице Джона. Тот еле стоял на ногах от усталости и беспробудного пьянства. Гарри сказал мне, что ничего не стал ему объяснять – просто растолкал и вылил ему на голову кувшин холодной воды. Но душа Джона по-прежнему оставалась бесчувственной от горя, которое он пытался утопить в болоте виски. Помогло профессиональное чутье. Оно, как яркий факел, осветило развалины его души, и – Господь свидетель! – в эту минуту я любила его особенно сильно. Да, как это ни странно, я действительно сильней всего любила его именно в те моменты жизни, когда воля, ум и самодисциплина заставили его вынырнуть из глубин горя, усталости и пьянства и стать прежним. Обведенные красными ободками глаза Джона внимательно всматривались в зеленовато-бледное лицо моей матери, а его дрожащие пальцы сосредоточенно нащупывали пульс у нее на руке и на шее.
– Убирайся вон, Гарри! – приказал он. От него прямо-таки разило смертельной усталостью и алкогольным перегаром, и все же в данную минуту никто не осмелился бы ему перечить. – Беатрис, мой саквояж у тебя в кабинете. Принеси.
Мы с Гарри выбежали из маминой спальни, как воры. Гарри бросился в гостиную, чтобы поправить ковер и все там прибрать, а я поспешила в западное крыло за медицинским саквояжем Джона. На ходу я машинально поправляла платье, но в голове у меня все еще стоял туман, и я не сразу, хотя и довольно быстро, сообразила, зачем пришла в кабинет. Впрочем, я потратила всего несколько лишних секунд и, схватив саквояж Джона, вернулась в мамину спальню. Она уже пришла в себя и теперь безостановочно шептала, обращаясь к безответным подушкам и балдахину: «Гарри, Гарри, Гарри». И я вдруг отчетливо поняла: у нее нет сомнений в том, что она успела увидеть. И теперь она то шепотом, то слабым, надтреснутым голосом звала своего сына обратно, надеясь, что он сумеет вернуться из этой адской пропасти, из этого темного бесконечного туннеля греха, сумеет вырваться из объятий родной сестры, сумеет расстаться со своей взрослой жизнью и снова стать тем безгрешным кудрявым ребенком, которого она когда-то называла «мой золотой мальчик».
– Гарри, – стонала она, – Гарри, Гарри, Гарри!
Я в ужасе посмотрела на Джона, но его лицо и взгляд были лишены каких бы то ни было эмоций. Даже с помощью своего умелого и острого ума он еще не успел толком понять, что она хочет сказать, повторяя имя сына.
– Гарри! – снова позвала она, глядя на меня.
– Нет, мама, это Беатрис.
Джон вопросительно посмотрел на меня, по-прежнему ничего не понимая, но я-то знала: долго это не продлится, он непременно отыщет путь к центру этого лабиринта. Я ведь не зря выбрала себе в мужья именно его, такого умного, такого любящего – самого лучшего из всех, кто мне встречался в жизни. Он полностью соответствовал мне по остроте ума, он был прекрасно образован, и вот теперь я сама же настроила его против себя и понятия не имела, чем это все кончится, до чего может докопаться мой сообразительный и деятельный супруг.
– Я только хотела взять свой роман, – вдруг внятно сказала мама, словно этим можно было все объяснить. – О, Гарри! Беатрис! Нет!
Но Джон лишь краем уха прислушивался к ее восклицаниям; он был занят – одновременно следил за ее дыханием, пульсом и руками, которые как-то странно и непрерывно елозили по одеялу.
– Она пережила какое-то сильное потрясение, – сказал мне Джон таким тоном, словно я была его студенткой-медичкой из Королевского лазарета и меня крайне интересовал диагноз данной больной. – И это потрясение чуть не оказалось для нее непосильным; но я никак не могу понять, что бы это могло быть. Она до сих пор глубоко взволнована. Если удастся отвлечь от мыслей об этом – что бы это ни было – хотя бы дня на два или на три, она, вполне возможно, сумеет взглянуть на пережитый кошмар более трезво и без последующей остановки сердца. Правда, шансы почти равны нулю, но попробовать, я думаю, все-таки стоит.
Он вытащил из своего потрепанного саквояжа какой-то пузырек и медицинский стаканчик с носиком, так называемую поилку для больных. Затем он отсчитал определенное количество капель, и его умелая рука врача даже не дрогнула, но я все же заметила, каких усилий ему это стоило: у него на лбу даже капли пота выступили.
– Одна, две, три, четыре, – отсчитывал он, хотя алкоголь все еще мешал ему произносить слова достаточно разборчиво. – Ей нужно давать по четыре капли каждые четыре часа. Ты понимаешь меня, Беатрис?
– Да, – сказала я.
Джон одной рукой приподнял безвольное тело моей матери и умело влил ей в рот содержимое стаканчика; затем снова уложил ее, расправил одеяло и взбил подушку под ее беспокойно мечущейся головой.
– Гарри! Гарри! Гарри! – звала она, но голос ее уже начинал звучать немного спокойней.
– Тебе придется посидеть возле нее. Тебе или Гарри, – осторожно сказал Джон. – Через четыре часа – но не раньше! – ей нужно дать еще четыре капли. Потом еще четыре, и снова не раньше, чем через четыре часа. Пока она не сумеет уснуть спокойно, без такого напряжения и внутренней тревоги. Ты меня поняла?
– Да, – снова совершенно бесцветным тоном сказала я.
– Если ей дать хотя бы на пару капель больше, у нее просто остановится сердце, – предупредил он меня. – Я даю ей настойку опия просто потому, что ей необходимо отдохнуть. Это совсем маленькая доза. Иначе она может уснуть и не проснуться. Ясно тебе?
– Да.
– Итак, четыре капли через каждые четыре часа, – еще раз повторил Джон. От этих бесконечных повторений одного и того же, от негромкого монотонного мычания, доносившегося с материной постели, от понимания глубины собственного греха мне уже начинало казаться, что я угодила в какой-то глубокий колодец, в ловушку, которая вот-вот захлопнется. Свечи на прикроватном столике оплыли, и пламя мигало, отчего тени на стенах словно надвигались на меня, грозно махая руками. Мой муж не мог посмотреть мне в глаза. Мой брат, вместе с которым мы совершили страшный грех и были застигнуты врасплох, куда-то исчез. А рядом со мной, в постели, точно безумная, причитала моя мать.
Джон с некоторым усилием запер свой саквояж и, с трудом переставляя ноги, двинулся к двери, но на пороге остановился и еще раз повторил:
– Не больше четырех капель каждые четыре часа. Но не раньше! Ты меня поняла, Беатрис?
– Да, – снова сказала я.
Он, шатаясь, вышел из комнаты и на лестнице был вынужден схватиться за деревянные полированные перила, чтобы удержаться от падения. Часы в гостиной и в холле зловещим дуэтом пробили полночь. Я молча подняла подсвечник повыше, освещая лестницу, и Джон, цепляясь своим саквояжем за каждый резной столбик, стал с грохотом спускаться и несколько раз чуть не потерял равновесие. Я проводила его до библиотеки. Открывая дверь, он пошатнулся, когда она подалась под его рукой, но все же устоял на ногах, а я, поставив подсвечник на стол, беззвучно, как привидение, скользнула обратно.
Гарри стоял у дверей гостиной, точно слишком задержавшийся гость, не решаясь войти. Я попросила его присмотреть за мамой, и он кивнул, жалкий, оцепеневший от ужаса, и стал подниматься в мамину спальню. Я выждала, пока он закроет за собой дверь, и снова, собрав все остатки своего мужества, направилась в библиотеку, чтобы лицом к лицу встретиться со своим мужем.
Джон уже снова сидел, бессильно откинувшись на спинку, в том же широком кресле, где провел весь день. Между коленями у него была зажата очередная бутылка виски; в руке он держал стакан с янтарной жидкостью, а свои отвратительные грязные сапоги снова уложил на бархатную подушку оконного сиденья.
– Что могло вызвать у мамы такой приступ? – спросила я, осторожно приближаясь к его креслу, освещенному лишь холодным лунным светом, лившимся из окна, за которым был виден совершенно фантастический, какой-то серебристый пейзаж.
– Не знаю, – ответил Джон. – Она все время повторяет ваши имена – Беатрис и Гарри, – словно вы можете ей в чем-то помочь, но я не понимаю, в чем именно. Как не понимаю и того, почему она все время говорит: «Я только хотела взять мой роман». Ты понимаешь, что это значит, Беатрис?
– Нет, – сказала я, стараясь держаться уверенно и надеясь, что и на этот раз моя ложь сумеет выдержать тяжесть сложившейся ситуации. – Я вообще ничего не понимаю, Джон. Маму что-то явно расстроило, но я просто не знаю, что бы это могло быть. Я не знаю даже, что за роман она читала.
И тут он вдруг отвернулся от меня, и я поняла: он думает не о своей пациентке, а о своей жене.
– Ты сейчас лучше уходи, Беатрис, – почти жалобным тоном попросил он. – Ты же знаешь, что я очень хотел бы простить тебя, чтобы между нами все снова было как прежде, но я совершенно измучен. Для твоей матери я сделал все, что мог. Ее состояние стабильно, и сегодня я больше ничего не смогу для нее сделать. Могу только пообещать тебе, что она будет жить. А завтра мы с тобой непременно поговорим. Сейчас же мне лучше остаться одному. Мне это просто необходимо. Я должен оплакать свою прежнюю жизнь. Я мчался домой, полный мечтаний, и мне сложно сразу справиться со столь внезапными переменами. С тем, что все в моей жизни в одну минуту перевернулось с ног на голову. Дай мне немного времени, Беатрис. Позволь мне хотя бы сегодня побыть одному. Надеюсь, что завтра я снова стану самим собой.
Я кивнула, наклонилась, поцеловала его в лоб и вполне искренне сказала:
– Прости меня. Мне очень жаль, что я совершила в жизни столько дурных поступков – думаю, ты никогда и не узнаешь, как много я их совершила. И мне очень жаль, что я причинила тебе такую боль. Я люблю тебя, Джон, и ты это знаешь.
Его рука лишь коснулась моей руки, но он не сжал мои пальцы, как обычно, а лишь тихо сказал:
– Я знаю, Беатрис. И все же дай мне немного времени, чтобы побыть одному. Я пьян, я страшно устал, я просто не в состоянии сейчас разговаривать с тобой.
Я еще раз поцеловала его и тихонько вышла из библиотеки. Уже открыв дверь, я обернулась и посмотрела на него. Он уже снова погрузился в пучину горя, усталости и пьянства. Я еще успела увидеть, как он снова наполнил свой стакан, сделал несколько больших глотков, а потом задержал виски во рту, явно наслаждаясь его вкусом. И мир вдруг показался мне ужасно несправедливым и жестоким. Ах, если бы для меня существовал иной путь к Широкому Долу!
Однако сидеть, как Джон, в библиотеке и говорить, что мне нужно время, чтобы подумать, я не могла. Там, наверху, распростертая на постели, жалобно стонала моя мать, а мой брат сидел возле нее и со все возрастающим страхом прислушивался к ее стонам. А за стенами дома наша земля все звала того, кто мог бы стать ее истинным хозяином, кто был бы способен управлять ею. Нет, я никогда не имела права отдыхать. Всегда находилось какое-то дело, которое я должна была сделать.

 

Гарри сидел возле мамы и был почти так же бледен, как она.
– Беатрис! – воскликнул он, едва я вошла в комнату. Потом вскочил, оттащил меня в сторону от кровати и истерически прошептал: – Беатрис, мама знает! Она нас видела! Она говорит во сне! Она все знает! Что же нам делать?
– Ох, Гарри, немедленно прекрати! – резко одернула его я. Я и без того была слишком измучена, чтобы еще и его утешать и успокаивать. Мне вполне хватало и того, что мой муж видеть меня не может, а у моей матери при моем приближении просто сердце останавливается, словно я – ангел смерти. – Все и так достаточно плохо. Не хватало еще, чтобы ты тут изображал девственно чистую «королеву мая»!
Гарри, потрясенный моей резкостью, даже пикнуть не успел, как я вытолкнула его из комнаты и сказала все тем же резким тоном:
– Один из нас должен остаться с мамой и по часам давать ей настойку опия. Я посижу часов до четырех, а потом до утра будешь дежурить ты. Все, ступай спать.
Он явно хотел что-то возразить, но я, подтолкнув его в спину обоими кулаками, сказала:
– Ох, да иди же, Гарри! Меня уже тошнит ото всего, что случилось этой ночью, и от тебя тоже тошнит! Иди, пожалуйста, и ложись спать, чтобы потом и я могла хоть немного отдохнуть. А утром мы непременно найдем какой-нибудь выход. Только сейчас, ради бога, ступай спать!
Видимо, Гарри все-таки услышал в моем голосе отчаяние, потому что прекратил причитать, как старая дева, поцеловал мои стиснутые кулаки и молча двинулся по коридору к своей спальне. Я же, резко повернувшись, открыла дверь в мамину спальню и, понурившись, как узник, идущий на эшафот, двинулась к ее постели.
Она металась, стонала и без конца повторяла одно и то же: «Гарри! Беатрис! Нет! Нет!», но лекарство все-таки действовало: больше она ничего сказать не могла. Надо сказать, часы, проведенные у ее постели, были далеко не самыми приятными в моей жизни. Я понимала, что мой муж там, в библиотеке, продолжает оглушать себя неимоверным количеством виски, лишь бы меня не видеть и не вспоминать обо мне. Гарри наверняка уже нырнул к Селии в постель, надеясь найти утешение подле ее теплого и безгрешного тела. Рядом со мной, одурманенная снотворным, спала моя мать, и бедное ее сердце старалось биться как прежде, несмотря на те поистине смертоносные знания, которые столь неожиданно на нее обрушились. И только я не спала в ту ночь. Точно ведьма, следила я за движением лунного луча, прокладывавшего во тьме волшебную дорожку от моего стула к маминой постели. Я сидела, собирая и втягивая в себя силу той черной земли, что спала за окнами дома, и ждала, когда сил у меня соберется достаточно, чтобы сделать первый, самый важный шаг.
Луна медленно плыла в ясном небе, и полоска серебристого лунного света на темном полу в последний раз объединила меня и мою мать. Я встала, неслышным шагом прошла по этой волшебной, лунной дорожке и заглянула спящей в лицо. Она шевельнулась, словно почувствовав взгляд моих зеленых глаз, но так и не проснулась. Я слушала ее неровное, прерывающееся дыхание и улыбалась нежной, исполненной уверенности улыбкой. Затем я посмотрела на часы: ровно через час ей нужно будет дать следующую дозу лекарства. Пожалуй, пора будить Гарри.
Легкая, как призрак, я выскользнула в коридор и тихонько постучалась в дверь его спальни. Но дверь мне открыл вовсе не Гарри.
– Гарри спит, – шепотом сообщила мне Селия. – Он сказал, что ваша мама серьезно заболела. Можно мне вместо него посидеть с ней?
Я не сумела сдержать неуместной улыбки. Вот все и решилось само собой. И решилось так же легко, как легко тот лунный луч указал мне дорогу к маминой постели.
– Спасибо, Селия. Спасибо, моя дорогая, – сказала я. – Я действительно еле держусь на ногах. – В руке у меня был пузырек с настойкой опия и маленькая медицинская «поилка». – Это лекарство нужно дать ей через полчаса, – сказала я. – Джон перед уходом в точности объяснил мне, что и когда нужно делать. Он сказал, что ей нужно обязательно все это выпить.
Селия взяла у меня пузырек и стаканчик, с готовностью кивнула и сказала:
– Я непременно сделаю так, чтобы она выпила все лекарство. А что, Джон все еще спит? Как же он устал, бедненький!
– Он уже успел немного отдохнуть, когда с мамой все это случилось, – сказала я. – И держался просто великолепно. Гарри тебе потом расскажет. И он был очень точен, объясняя нам, что и как делать.
– Теперь тебе тоже необходимо отдохнуть, – сказала Селия. – Иди и поспи. Я непременно позову тебя, если будут какие-то перемены, и через полчаса обязательно дам ей настойку опия, как и велел Джон.
Я благодарно ей кивнула и, неслышно ступая, спустилась вниз. Я немного постояла у дверей библиотеки, слушая храп Джона, потом осторожно толкнула дверь и вошла.
За окнами туманной серой дымкой теплился рассвет, и в утренних сумерках передо мной предстало то, что осталось от человека, так гордившегося когда-то своей любовью ко мне. Джон по-прежнему сидел в кресле, но дорожную одежду так и не снял, и теперь она вся была покрыта отвратительными следами рвоты. В какой-то момент, видимо в приступе ярости, он вдребезги разбил стакан о каменную облицовку камина и стал пить прямо из бутылки. Теперь бутылка была почти пуста, но это, по крайней мере, помогло ему, наконец, крепко уснуть. Рядом с креслом валялся медицинский саквояж, и весь пол был усыпан всевозможными пилюлями и пузырьками, вывалившимися из его разверстой пасти.
Не сводя глаз с распростертого тела мужа, размякшего, грязного, дурно пахнущего, я, приподняв юбку и стараясь ее не испачкать, шагнула назад и медленно, стараясь действовать как можно тише и осторожней, закрыла за собой дверь и заперла ее изнутри. Мне было вовсе не нужно, чтобы кто-то из верных слуг, жалея «мисс Беатрис», привел в порядок ее молодого мужа и убрал загаженную комнату, прежде все остальные успеют увидеть.
Затем, сопровождаемая легким шелестом шелкового платья, я скользнула в смежную с библиотекой комнату и быстро прошла в свою спальню в западном крыле.

 

Моя горничная, естественно, крепко спала, поскольку я никогда не требовала, чтобы слуги бодрствовали после полуночи, ожидая меня. Я быстро разделась, с наслаждением выскользнув, наконец, из платья и пропотевших измятых нижних юбок. Казалось, прошло полжизни с тех пор, как я лежала на ковре с задранным подолом и совокуплялась с Гарри. Мои юбки теперь казались мне покрытыми несмываемой грязью прошлого, и я швырнула их на пол вместе с платьем, корсетом, чулками и всем прочим.
Затем я выбрала легкий утренний капот того же нежно-розового, обнадеживающего цвета, что и утренняя заря, которая уже занималась над садом. День обещал быть жарким. Но еще и долгим и трудным. Я понимала: мне понадобится вся моя ловкость и сообразительность. Вода в кувшине, остывшая за ночь, была очень холодной, но я не только умылась, но и облила водой все свое дрожащее тело. Мне необходимо было взбодриться. Из всего множества людей, которые спокойно спали сейчас в нашем большом доме, только я должна была не просто бодрствовать, но и казаться оживленной и собранной. Сегодняшний день должен был стать для меня испытанием, во время которого мои претензии на Широкий Дол могут повернуться либо одной, либо другой стороной, точно подброшенная наудачу монетка. Так что я решила не упускать ни одной мелочи, способной добавить мне бодрости, бдительности и силы духа.
Накинув на голое тело холодный шелковый капот, я завернулась в шаль, поудобней устроилась в кресле и стала ждать. Прошло, должно быть, около часа, и мне, конечно, хотелось знать, что там творится, в маминой спальне, но я слишком устала, и у меня попросту не было сил снова красться в ту часть дома. К тому же следовало проявить терпение и мудрость, и я сидела смирно, положив ноги на пуфик и ожидая, что получится именно так, как я задумала. Наконец внизу хлопнула дверь, и я услышала голос Селии, ставший пронзительным от страха. Она барабанила в дверь библиотеки и громко звала моего мужа:
– Джон! Джон! Проснитесь!
Я рывком отворила дверь, бросилась к лестнице и столкнулась с Селией, явно спешившей ко мне. Вид у меня был такой, словно я только что вскочила с постели.
– Что случилось? – спросила я.
– Твоей маме совсем плохо! – Селия была в отчаянии. – Я дала ей настойку опия, как ты и сказала, и она, похоже, уснула. Но теперь она какая-то… слишком холодная. И пульс я у нее не могу отыскать! – Ее лицо выглядело до нелепости юным и испуганным.
Я в волнении протянула к ней руки, и она крепко их сжала, а потом мы обе бросились по лестнице вниз.
– А что Джон? – спросила я на бегу.
– Я так и не смогла его разбудить. Он, похоже, заперся изнутри, – сообщила она, глядя на меня в полном смятении.
– Ничего, у меня есть запасной ключ, – сказала я и, повернув ключ в замке, настежь распахнула дверь библиотеки, чтобы Селия собственными глазами увидела, что там творится.
В ярком утреннем свете были хорошо видны и отвратительные пятна на одежде Джона, и лужи рвоты у камина на бесценном персидском ковре. Во сне он, видно, нечаянно опрокинул последнюю, недопитую, бутылку виски, и голова его лежала в луже коричневатой жидкости, от которой исходил противный кислый запах. Кресло почему-то валялось на боку, подушки на подоконнике были все перепачканы конским навозом с сапог Джона, а он сам, этот светоч медицинской науки, лежал, точно шелудивый пес, в собственной блевотине и даже не пошевелился, когда мы с Селией с громкими криками ворвались в библиотеку.
Я решительно направилась к колокольчику на стене и прозвонила сигнал общей тревоги. Затем схватила кувшин и всю воду выплеснула Джону в лицо. Он застонал, беспомощно мотая головой, лежащей в луже. Из кухни, где уже слышался грохот сковородок и кастрюль, к нам спешили люди; я услышала, как наверху, громко топая босыми ногами, по коридору пробежал Гарри и с шумом обрушился вниз по лестнице. Первым в библиотеку вбежал он, за ним – наша посудомойка.
– Маме хуже, а Джон смертельно пьян, – быстро сообщила я Гарри, прекрасно сознавая, что каждое мое слово незамедлительно станет известно не только жителям деревни, откуда эта служанка родом, но и далеко за пределами нашего поместья. Гарри старался держаться авторитетно.
– Ступай к маме, – велел он мне, – а я разбужу Джона. – Он наклонился над моим мужем, для начала втащил его на кресло и повернулся к служанке: – Ведро холодной воды, похолодней, прямо из колодца, и пинту горчицы! Да, и горячей воды тоже прихватите.
Девушка бросилась к лестнице, но я остановила ее и сказала:
– Когда все принесете, разбудите конюхов и Страйда. Пусть кто-нибудь возьмет коня и съездит в Чичестер. Нам нужен настоящий, знающий врач.
Я сделала вид, что не слышу тихого изумленного возгласа Селии, повернулась и поспешила к матери.
Она, естественно, была мертва, как я и предполагала.
Но я была рада, что она умерла без лишних страданий, мирно, во сне. Мой отец умирал тяжело, в мучениях, да и Ральф тоже. Но эта смерть – последняя, как я надеялась, смерть в Широком Доле – была очень легкой. Мама попросту крепко уснула на своих роскошных кружевных подушках, в своей новой, белой с золотом кровати. Чрезмерная доза настойки опия помогла ей отправиться в последний путь со счастливой улыбкой и приятными сновидениями. И это снадобье было поднесено ее любимой и любящей невесткой. Моя мать тихонько ускользнула от нас и от той кошмарной правды, которая так внезапно ей открылась, в царство вечных снов, где уже ничто не могло ее потревожить.
Я опустилась на колени, прижалась лбом к маминой руке и даже уронила несколько легких слезинок на вышитую простыню.
– Она умерла? – тихо спросила Селия, прекрасно зная, что это именно так.
– О да, – еще тише ответила я. – Но она ушла так мирно и спокойно, что за нее можно только порадоваться.
– Я сразу побежала за тобой и за Джоном, хотя догадывалась, что уже слишком поздно, – сказала Селия. – Она уже была такой же, как сейчас. Мне кажется, она умерла почти сразу после того, как я дала ей лекарство.
– Джон говорил, что сердце у нее может не выдержать, – кивнула я. Я встала, машинально расправила мягкое одеяло, под которым лежала моя мать, потом подошла к окну, открыла его и опустила шторы. – Боже мой, мне все время кажется, что все вышло бы иначе, если бы Джон сам остался возле нее! – с отчаянием воскликнула я.
– Не вини его, Беатрис, – сказала Селия, мгновенно смягчаясь. – Он проделал такой долгий и трудный путь, он страшно устал. Не мог же он предвидеть, что твоя мама внезапно заболеет. Его ведь здесь давно не было, а мы были и видели ее каждый день, но никаких грозных признаков не заметили. Не вини Джона, пожалуйста!
– Не буду, – пообещала я и отошла от окна в глубь затененной комнаты. – Не буду. Ты права: тут некого винить. Все мы знали, что у мамы слабое сердце, да и вообще хрупкое здоровье. Нет, Селия, Джона я ни в чем не виню.
В доме уже возник какой-то странно приглушенный шум – это слуги, испуганным шепотом передавая друг другу печальную новость, принимались за привычные дела и одновременно начинали готовиться к похоронам. Мы с Селией закрыли дверь в мамину комнату и спустились в гостиную.
– Выпей кофе, – ласково предложила мне Селия и позвонила в колокольчик. Здесь было отчетливо слышно, как топает в библиотеке Гарри, пытаясь поднять Джона на ноги и привести его в чувство. Затем послышался отвратительный приглушенный звук, словно кто-то давился – это Гарри пытался влить Джону в глотку воду с большим количеством горчицы, чтобы вызвать рвоту. Ему это удалось, и из библиотеки понеслись еще более мерзкие звуки – Джона безостановочно рвало смесью воды, горчицы и неусвоенного виски. Селия невольно поморщилась, и я предложила ей пересесть на подоконник, где все прочие шумы заглушало чудесное утреннее пение птиц.
Утро было и впрямь прелестное – тихое, теплое, наполненное ароматом роз и луговых трав, сулившее скорое обновление. Свежая листва буков, посеребренная росой, так и сверкала в солнечных лучах; в долинах среди холмов еще висела бледная пелена тумана. Эта земля была так прекрасна, что за нее не жаль было отдать что угодно, уплатить любую цену. И я, стиснув в пальцах крошечную чашечку, с наслаждением пила горячий кофе и уже вполне сознательно себя оправдывала.
Наконец в гостиную вошел Гарри. Он был бледен, и вид у него был весьма потрясенный, но в целом он выглядел гораздо лучше, чем я опасалась. Во всяком случае, виноватым он точно не выглядел – а я боялась именно этого. Гарри молча раскрыл Селии объятия, и она бросилась ему на грудь.
– Джон пришел в себя, – сообщил он, глядя на меня поверх ее головы. – Вообще-то, можно было выбрать более удачное время, чтобы напиться. Но теперь он, можно сказать, почти трезв.
Селия высвободилась из рук Гарри и поспешно налила ему кофе, а он устало плюхнулся в свое любимое кресло у камина – я заметила, что в камине еще тлеют угли, сохранившиеся со вчерашнего вечера.
– Я уже видел ее, – мрачно бросил Гарри. – Она выглядит совершенно спокойной.
– Это правда, она и перед сном была такой, – заверила его Селия. – И вообще ни о чем со мной не разговаривала. Она просто улыбнулась и тут же заснула.
– С ней была ты? – удивился он. – Я думал – Беатрис.
– Нет, – объяснила Селия, а я опустила глаза, чтобы скрыть их удовлетворенный блеск: мне волшебным образом повезло. – Я отпустила Беатрис немного поспать. Она хотела разбудить тебя, но я сказала, что посижу с вашей мамой. Это я была возле нее, когда она умерла.
И я, подняв глаза, вдруг увидела, что в дверях стоит Джон и внимательно прислушивается к нашему разговору. Поверх не слишком чистого белья он набросил халат, но он был тщательно умыт, а волосы у него были еще влажными после той «водной процедуры», которой подверг его Гарри. В целом он выглядел вполне бодрым, и я напряглась, как кролик, почуявший горностая.
– Ей дали именно такую дозу лекарства, как я велел? Не больше? – спросил Джон. Речь у него все еще была несколько невнятной, и голова слегка тряслась, как у борца, получившего слишком много ударов.
– Такую, как ты велел, – поспешила ответить я. – Селия все сделала в точности как ты сказал.
– Селия? – переспросил он, щуря свои светлые глаза, словно утренний свет казался ему слишком ярким. Он даже прикрыл лицо рукой, желая защитить его от солнечных лучей. – Я думал, возле нее будешь ты, Беатрис. Ведь вечером там была ты.
– Ступай-ка ты лучше в кровать, парень, – сказал ему Гарри довольно холодно. – Ты, видно, еще не совсем протрезвел. Вчера вечером там были мы оба, я и Беатрис, и ты нам велел присмотреть за мамой. Сперва возле нее дежурила Беатрис, а потом ее сменила Селия – вместо меня. От тебя-то самого толку было маловато.
Джон, пошатываясь, добрался до ближайшего стула и сел, уставившись в пол.
– Четыре капли, – помолчав, сказал он. – Четыре капли каждые четыре часа. Это же совсем маленькая доза.
– Я совершенно не понимаю, о чем ты говоришь! – отрезала я, и голос мой прозвучал, точно брошенный об лед острый камень. – Ты дал мне какую-то склянку и сказал, что мама должна непременно это принять. Селия так и сделала; она дала ей это лекарство, и через несколько минут мама умерла. Ты что, ошибся? Ты хочешь сказать, что по твоей вине…
Джон, прищурившись, так смотрел на меня из-под своих светлых ресниц, словно надеялся, что я помогу ему что-то вспомнить, но никак не мог поймать нужную мысль.
– В отношении лекарств у меня ошибок не бывает, – ровным тоном промолвил он, явно цепляясь за эту свою уверенность.
– Значит, никакой ошибки и не было! – нетерпеливо воскликнул Гарри. – А теперь иди и проспись как следует. У нас мать только что умерла. Ты бы хоть к покойнице уважение проявил.
– Извините, – совершенно не к месту сказал Джон, встал и пошатнулся. Гарри с неохотой его подхватил и кивком велел мне поддержать его с другой стороны.
– Не трогайте меня, вы оба! – выкрикнул Джон и резко повернулся к двери, намереваясь уйти, но тут колени под ним подогнулись, и он наверняка бы упал, если бы не мы с Гарри. Мы вместе отвели его, бессильно обвисшего, в западное крыло и бросили на кровать в спальне.
Я уже хотела уйти, когда Джон вдруг, словно очнувшись, крепко схватил меня за запястье и прошептал:
– Четыре капли – не правда ли, Беатрис, я именно так сказал? – Он смотрел на меня совершенно ясными глазам, явно догадываясь, в чем суть дела. – А еще я знаю, о чем она говорила. Что именно она видела. На что наткнулась, когда зашла в гостиную, чтобы взять забытый ею роман. Беатрис и Гарри. И я говорил тебе: четыре капли, а ты велела Селии дать ей все содержимое пузырька, не так ли?
Он так сжимал мое запястье, что я прямо-таки чувствовала, как начинают трещать тонкие косточки, но не делала ни малейшей попытки высвободить руку. Я с самого рассвета готовилась к чему-то подобному, и теперь мой муж мог даже сломать мне руку, но победить меня он не мог. Я все еще испытывала боль и стыд, когда вот так, в глаза, откровенно лгала тому единственному человеку, который искренне меня любил, но смотрела прямо на Джона, и глаза мои были как зеленый лед. Я чувствовала невероятный прилив сил, понимая, что в эту минуту я сражаюсь за Широкий Дол. Да и противник мой был слабоват – подумаешь, пьяница, которому приснился кошмар!
– Ты просто был пьян! – рявкнула я, как укусила. – До такой степени пьян, что даже лекарство нужное выбрать никак не мог – все содержимое саквояжа рассыпал. В библиотеке весь пол был усеян таблетками и пузырьками. Селия тоже утром все это видела; и слуги тоже. Ты был совершенно не в себе и не сознавал, что говоришь и делаешь. Я так тебе доверяла, я считала тебя замечательным врачом, настоящим, много знающим. А ты был настолько пьян, что даже осмотреть ее толком не сумел. И если она приняла слишком большую дозу лекарства, то по твоей вине: ты сунул мне этот пузырек с настойкой опия и велел через четыре часа все это дать ей. Если она именно поэтому умерла, тогда ты – настоящий убийца, и тебя следует повесить!
Джон так резко отпустил мою руку, словно она его обожгла.
– Четыре капли каждые четыре часа, – задыхаясь, повторил он. – Я наверняка сказал тебе именно так.
– Нет. Ты совершенно ничего не помнишь, – с глубокой убежденностью и весьма презрительно бросила я. – Но поскольку ты более-менее протрезвел, запомни: если возникнет хоть один вопрос, хоть один слушок насчет маминой смерти, мне достаточно только слово сказать, и тебя будет ждать виселица.
Его светлые глаза расширились от отвращения; откинувшись на подушку, он смотрел на меня так, словно от меня исходит запах серы, вырвавшийся вместе со мной из адской бездны.
– Ты ошибаешься, – прошептал он. – Я все прекрасно помню; мне, во всяком случае, так кажется. Здесь творится нечто ужасное, какой-то кошмар, причем настолько безумный, что в него просто невозможно поверить. Но я действительно все помню и очень отчетливо – так при белой горячке иной раз помнятся самые бредовые видения.
– Краснобай! – пренебрежительно бросила я, теряя терпение, и резко повернулась, чтобы уйти, а на прощание, морщась от отвращения, пообещала: – Я пришлю тебе сюда бутылку виски. Похоже, тебе это очень скоро снова понадобится.

 

А потом мое сердце дрогнуло.
Я думала о Джоне всю ту неделю, пока готовилась к маминым похоронам, облачала слуг в траурные одежды, устраивала похоронную церемонию, приглашала людей на поминки и обсуждала с Селией меню этой печальной трапезы. По крайней мере, раз в день я касалась ручки той двери, что вела в спальню Джона, но войти не решалась. Я ведь совсем недавно научилась любить его, я все еще очень сильно его любила – правда, лишь где-то в глубине моей лживой души.
И я решила, что сперва нужно подождать и выяснить, что именно он обо мне знает. Было бы просто ужасно, если бы Джон вздумал поделиться своими грязными измышлениями на мой счет, скажем, с Селией. И они вместе принялись бы строить догадки, кто же настоящий отец Джулии. Потому-то я и не решалась войти к своему мужу; доходила до его двери и поворачивала назад, мгновенно ожесточившись, с суровым выражением лица и каменным взглядом. Ведь, в сущности, Джон был прав; ему удалось заглянуть в самые сокровенные глубины моего преступления. Я видела в его светлых глазах собственное отражение, и это было невыносимо. Он понимал, какую унизительную, какую отвратительную цену я заплатила за свое место в Широком Доле; он не просто раскрыл мою тайну, сделав меня уязвимой, он заставил меня испытывать стыд.
А потому, пока в доме царила страшная суета, как обычно связанная с подготовкой к достойным похоронам, я каждый день приказывала Страйду подавать свежую бутылку виски в спальню доктора МакЭндрю, а также в его кабинет – и в полдень, и после обеда. Страйд при этом смотрел на меня с несказанным сочувствием, а я улыбалась ему дрожащими губами. «До чего же она волевая, наша мисс Беатрис!» – таков был приговор мне среди наших слуг. А вот Джона слуги откровенно презирали, хотя стоило ему только позвонить, и он незамедлительно получал чистый стакан или воду, с которой употреблял виски.
Слух о том, что некомпетентность Джона и явилась причиной смерти моей матери, мгновенно распространился не только по всему Широкому Долу, но и далеко за его пределами и в итоге достиг самых знатных домов Сассекса, ибо там особенно много болтливых горничных и лакеев. И когда Джон решил, что пора ему вернуться к привычной светской жизни – визитам, балам и обедам, – оказалось, что все двери перед ним закрыты. Тот единственный мир, который был так хорошо ему знаком, больше не желал принимать его, и только я одна могла бы заново ввести его туда, используя все свое влияние и шарм.
Как врача, Джона даже в дома йоменов больше не приглашали; не приглашали его и в дома купцов Чичестера и Мидхёрста. Даже члены весьма второсортных семей провожали его нехорошими взглядами, ибо в каждой деревне на сотни миль вокруг всем было известно, что он по пьяному делу насмерть залечил леди Лейси и теперь мисс Беатрис, любимица всего графства, пребывает в глубокой печали.
В течение нескольких дней моя печаль и впрямь была неподдельной. Но по мере того, как все сильней становились мой страх и чувство стыда из-за того, что Джон обо всем догадался, моя любовь к нему начинала остывать, и к похоронам – то есть всего через неделю после того, как я пригрозила ему виселицей, если он вздумает меня выдать, – я уже отчетливо понимала: я его ненавижу и не успокоюсь, пока не заставлю его убраться из Широкого Дола и не умолкнуть навеки.
Я надеялась, что в день похорон Джон тоже будет пьян, но когда Гарри сажал меня в карету, Джон как раз вышел из дверей дома на крыльцо, ярко освещенное июньским солнцем, и поразил меня своим видом. Он был тщательнейшим образом одет; на нем отлично сидел элегантный черный камзол; волосы идеально напудрены; на черной треуголке траурный креп. Он, правда, казался чересчур бледным, и его явно знобило, несмотря на жаркое солнце. Во всяком случае, стоило ему встретиться со мной глазами, и он вздрогнул всем телом. Однако выпил он совсем немного – не больше, чем ему было нужно, чтобы достойно встретить испытания этого печального дня, – и, если судить по жесткому выражению его глаз, он был твердо намерен продержаться до вечера. Рядом с ним Гарри выглядел рыхлым, преждевременно расплывшимся и безвольным. Джон неторопливо, ровным шагом подошел к карете и молча, точно бледнолицый ангел мести, уселся напротив меня. Я чувствовала, как из глубин моей души поднимается волна страха. Муж-пьяница – это публичное унижение для меня, его жены. Но трезвый Джон, Джон, исполненный жажды мести, вполне способен был меня уничтожить. Мало того, у него было полное законное право мне приказывать, командовать мною, следить за каждым моим шагом. Например, выяснить, где я провела ночь и спала ли я в собственной постели. Он имел право в любое время дня и ночи зайти ко мне в комнату и лечь ко мне в постель. Но хуже всего было то – и эта мысль была настолько невыносимой, что я до боли сплела пальцы, затянутые в черные перчатки, и зажала их между коленями, стараясь унять дрожь, – что Джон мог в любой момент уехать из Широкого Дола и подвергнуть меня унизительной процедуре публичного развода, если я откажусь поехать с ним вместе.
Украв его фамилию для своего бастарда, я обокрала и себя – сама лишила себя той свободы, которой любой мужчина, женатый или холостой, пользуется постоянно и безвозмездно. И теперь днем и ночью я была обязана жить под наблюдением этого человека – моего мужа, моего врага. И если он захочет, то при полном попустительстве со стороны закона может не только увезти меня из родного дома, но и посадить в тюрьму. Выйдя замуж, я утратила даже те жалкие привилегии, какими обладает любая старая дева. И если мой муж действительно меня ненавидит, то меня наверняка ждет весьма прискорбное будущее.
Джон наклонился к Селии и ласково потрепал ее по маленьким ручкам, в которых был зажат молитвенник.
– Не надо так печалиться, – сказал он даже, пожалуй, с нежностью. Голос у него звучал хрипловато – он слишком мало спал и слишком много пил в последнее время. – Ее смерть была мирной и легкой, а при жизни ей было даровано счастье общаться с вами и маленькой Джулией. Не надо печалиться, дорогая Селия. Всем нам стоило бы пожелать себе такой безгрешной жизни, полной любви, какую прожила она, и такой легкой, безболезненной смерти.
Селия склонила голову и в ответ на ласковые слова Джона сжала его руку своей затянутой в черную перчатку рукой.
– Да, вы правы, – тихо сказала она, изо всех сил сдерживая слезы. – Но это такая тяжелая утрата! Я была ей всего лишь невесткой, но любила ее так сильно, словно была ей родной дочерью.
После столь безыскусного признания Джон бросил на меня жесткий, полный иронии взгляд, и мое лицо вспыхнуло от гнева и на него, и на то, что они затеяли этот нелепый сентиментальный разговор.
– Да, вы любили свою свекровь, пожалуй, больше, чем ее родная дочь, – согласился Джон, не сводя с меня своих светлых проницательных глаз. – Я уверен, что и Беатрис так думает, не правда ли, дорогая?
Я тщетно пыталась взять себя в руки, заставить свой голос звучать так, чтобы в нем не было слышно ни гнева, ни страха, ведь Джон намеренно дразнил меня, пытаясь поймать на крючок. Скользя, точно умелый конькобежец, по тонкому льду правды, он бросал мне вызов, он пытался меня запугать, но он забыл, что я тоже сильный игрок.
– Да, конечно, – ровным тоном ответила я. – Мама всегда говорила, как ей повезло, какой замечательный выбор сделали мы с Гарри, какие у нее чудесные невестка и зять. А зять к тому же еще и врач прекрасный.
Это его задело, на что я, собственно, и рассчитывала. Он понимал, что одно мое слово – и его имя вычеркнут из университетских списков. Одно мое слово – и ему суждена петля висельника, сколько бы он ни пытался оправдываться и сваливать вину на меня. Он понимал – и лучше бы ему постоянно помнить об этом, – что меня не стоит доводить до белого каления, что я вполне способна выдержать любой скандал, любые сплетни, которые может вызвать подобное обвинение, и публично заявлю, что он, будучи пьяным, дал моей матери слишком большую дозу опасного лекарства. И никто не сможет мои слова опровергнуть.
В карете Джон сидел рядом с Гарри, но очень старался даже краем одежды его не коснуться. И я видела, как нервно он покусывает губы, как изо всех сил стискивает дрожащие руки, чтобы никто не заметил этой дрожи. Ему явно нужно было выпить еще, чтобы держать в узде свой внутренний страшный мир.
Все мы молчали, глядя в окна на медленно проплывавшие мимо нас высокие деревья, окаймлявшие подъездную аллею и вскоре сменившиеся полями и разбросанными по полям домишками фермеров и жителей деревни. Зазвонил похоронный колокол, и я видела, как люди в полях, заслышав эти неторопливые, тягучие удары, снимают шапку и застывают в неподвижности, ожидая, пока мы проедем, а потом сразу снова принимаются за работу. Я с сожалением вспоминала те времена, когда каждый из них получил бы полностью оплаченный свободный день, чтобы отдать дань уважения кому-то из умерших хозяев. Впрочем, наши арендаторы, даже самые бедные, все же этим утром оставили свои дела и толпой пришли в церковь, чтобы проводить мою мать в последний путь.
Она символизировала для них все то, что осталось от их прежнего, любимого сквайра, моего отца, и с ее внезапной, неожиданной кончиной и эта земля, и сама усадьба теперь полностью переходили в руки молодого поколения семьи Лейси. Для очень многих, пришедших в церковь и на кладбище, прощание с моей покойной матерью стало прощанием с прежней жизнью и прежними временами. Однако еще больше было тех, которые говорили, что мой отец жив до тех пор, пока поместьем правлю я; что им в Широком Доле не нужно бояться перемен и испытывать неуверенность в будущем. Эти люди не скрывали своего мнения на тот счет, что настоящий хозяин поместья – это отнюдь не молодой сквайр, который, как и многие сейчас, просто помешан на всяких новшествах и увеличении доходов, а его сестра, которая и землю эту знает не хуже, чем большинство дам свою гостиную, и сама чувствует себя гораздо свободней и лучше среди полей и лугов, чем в бальном зале.
Мы последовали за гробом в церковь на тяжкую, зловещую службу, а потом снова следом за гробом вышли наружу. Фамильная усыпальница была уже вскрыта, и маму положили рядом с отцом, словно при жизни они были любящей, неразлучной парой. Позже, разумеется, мы с Гарри собирались воздвигнуть в честь мамы памятник рядом с тем уродливым «произведением искусства» у северной стены, которое было посвящено нашему отцу. Наконец викарий Пиерс завершил службу, закрыл молитвенник, и я на мгновение забыла, где нахожусь, и, вскинув голову, как пойнтер, взявший след, внятно сказала с истинно хозяйским страхом:
– Я чувствую запах гари.
Гарри пожал руку викарию и кивнул церковному сторожу, чтобы тот закрыл склеп. Затем он, наконец, повернулся ко мне и спокойно сказал:
– Вряд ли это возможно, Беатрис. В это время года никто не станет жечь ни жнивье, ни вереск, да и для лесных пожаров сейчас еще слишком рано.
– Но я же чувствую, что где-то горит! – настаивала я и, напрягая зрение, стала всматриваться в какое-то яркое пятнышко на горизонте, маленькое, чуть больше булавочной головки, в той стороне, откуда дул ветер. – Посмотри – что это? Вон там, на западе?
Проследив взглядом за моим указующим перстом, Гарри воскликнул с идиотским удивлением:
– А ведь ты права, Беатрис. И впрямь, похоже, пожар! Интересно, что там горит? Огнем занята довольно большая площадь – вряд ли это просто дом или амбар.
Услышав наш разговор, и другие люди тоже стали смотреть туда, где на горизонте все шире расплывалась зловещая красная клякса пожара; она казалась довольно бледной в ярком солнечном свете, но все же ее было хорошо видно даже издалека. Деревенские тихо переговаривались между собой, и я, прислушавшись, очень быстро поняла, что этот пожар вызывает у них не простое любопытство, а явно нечто большее; мне показалось, что в их голосах слышится даже некоторое удовлетворение.
– Это Браковщик! – перешептывались они. – Он обещал, что скоро будет здесь, может, даже сегодня. И сказал, что пожар непременно будет виден с церковного двора. Это точно он!
Я резко обернулась, надеясь по их лицам понять, кто это сказал, но они тут же умолкли и замкнулись. Вдруг раздался топот копыт, и деревенский конь, весь в поту и в рабочей упряжи, промчался по улице; на его широкой спине подскакивал, как пробка, какой-то совсем маленький парнишка.
– Отец! Это Браковщик! – выкрикнул мальчик звенящим голосом, и шепот в толпе тут же смолк. – Его люди подожгли плантацию мистера Бриггса! Тот кусок общинных земель, который мистер Бриггс к своим владениям присоединил, а всех жителей оттуда прогнал. Он там лес посадил – пять тысяч деревьев, – вот Браковщик этот лес и сжег подчистую, одни угли остались! Мама мне велела скорей за тобой ехать, хотя, говорят, до нас этот пожар не доберется.
Отцом парнишки был фермер Билл Купер; человек независимый, не арендатор, хоть и пребывавший постоянно в долгах и даже выписавший нам закладную на свою ферму. Почувствовав мой взгляд, Купер поспешно поклонился мне в знак прощания и широким шагом направился к воротам. Я бросилась за ним и спросила:
– Что это за Браковщик? Он кто?
– Предводитель одной из самых опасных банд, – ответил Билл Купер. – Его банда устраивала и хлебные бунты, и поджоги, и дороги перекрывала, по которым зерно вывозят. Такого наше графство еще не видело! – Он подвел своего коня к кладбищенской ограде, чтобы с нее вскочить ему на спину. Забыв о том, что на мне траурное платье из черного шелка, я машинально придержала коня, пока Билл тяжело усаживался позади своего сына. – Его прозвали Браковщиком, – сказал он, глядя на меня сверху вниз, – потому что, по его словам, джентри совсем выродилось и ему необходима выбраковка, как в стаде овец. – Но, заметив, как потемнели мои глаза, поспешил оправдаться, принимая охвативший меня страх за гнев: – Прошу прощения, мисс Беатрис… вернее, миссис МакЭндрю. Я ведь сказал только то, что от крестьян слышал.
– Почему же мне никто ничего о нем не рассказывал? – спросила я, не отпуская поводьев.
– Он в Сассекс недавно прибыл, раньше он в другом графстве действовал, – сказал Билл Купер. – Я сам только вчера о нем услышал. Говорят, мистеру Бриггсу записку прибили прямо к дереву в его новом лесу с предупреждением: мол, тот хозяин, для которого деревья важнее людей, не имеет права владеть этой землей… и он, значит, подлежит выбраковке, как дурная овца, что все стадо портит.
Билл Купер взял у меня поводья и ударил лошадь пятками в бока, намереваясь отъехать от церкви, но я буквально повисла на шее коня, преградив ему путь, хоть и чувствовала, что Гарри, Селия и Джон с удивлением на меня смотрят. Но мне было не до них и не до соблюдения всяких нелепых условностей. Я вся была во власти страха, который мне было необходимо успокоить немедленно, пока еще не кончилось это солнечное субботнее утро.
– Погодите, Купер, – сказала я не допускающим возражений тоном, – расскажите подробней, что это за Браковщик такой. – Я твердой рукой держала его коня за узду, не давая ему двинуться с места и стараясь, чтобы мои ноги в легких атласных туфельках были достаточно далеко от тяжелых подкованных копыт.
– Говорят, он ездит верхом на огромном черном жеребце, – пожав плечами, принялся рассказывать Билл Купер. – Говорят, раньше он был егерем в каком-то поместье, а когда поближе познакомился с жизнью тамошних господ, возненавидел всех джентри. Говорят, его ребята – настоящие головорезы – готовы пойти за ним хоть к черту в пекло. Говорят, у него есть два черных пса, которые повсюду следуют за ним, как тени. Говорят, что ног у него нет, но он все же как-то ухитряется весьма ловко сидеть в седле. А еще говорят… еще говорят, что он – сама смерть, мисс Беатрис. Отпустите меня, мисс Беатрис, мне надо ехать… он сейчас совсем близко от моей фермы.
Я отпустила поводья, бессильно уронив руки, и Купер пронесся так близко от меня, что жесткий хвост его коня слегка задел меня по лицу. Я поняла, кто он, этот Браковщик. Я была с ним хорошо знакома. И зарево устроенного им пожара не просто так возникло вблизи Широкого Дола. Я глаз не могла отвести от этого неестественного сияния на горизонте; я чувствовала, что мои легкие, мои волосы и мое платье уже пропитались запахом дыма. От ужаса у меня потемнело в глазах, я покачнулась, и Селия тут же оказалась рядом со мной.
– Беатрис, тебе плохо? – с тревогой спросила она.
– Проводи меня в карету, пожалуйста, – жалким голосом попросила я. – Я хочу поскорее попасть домой, оказаться за воротами нашей усадьбы, за крепкими дверями своей спальни! Отвези меня домой, Селия, прошу тебя!
Всем сказали, что я слишком расстроена и не в состоянии за руку прощаться с каждым, кто пришел на похороны. Люди отнеслись к этому с должным уважением и выстроились по обе стороны дороги, когда наша карета тронулась с места, сочувственно нам кивая. Конечно же, среди моих людей нет таких, кто стал бы прятать в своем доме головорезов Браковщика или дал им убежище на своей земле, убеждала я себя, ведь у нас в Широком Доле всегда царили мир и покой. И никто из моих людей, каковы бы ни были их личные представления о верности и крестьянской чести, не решится скрывать от властей такого опасного преступника, как этот Браковщик. Они сдадут его мировому судье, как только он приблизится к границам моего милого Широкого Дола. Может быть, в других поместьях и приходах ему позволяют устраивать грабежи и поджоги, может быть, там он и получает помощь и даже кров, ибо тамошние жители рады видеть, как унижают их хозяев, но мои люди, надеюсь, останутся мне верны, ибо их благосостояние и покой полностью зависят от меня. И пока меня любят жители Широкого Дола, у Браковщика здесь ничего не выйдет, даже если сам он здесь родился и вырос. Даже если он не хуже меня знает Широкий Дол и любит его.
Мне было так страшно, что сдержанное рыдание невольно вырвалось из моей груди, и Селия тут же крепко обняла меня за плечи и ласково сказала:
– Ты слишком устала, дорогая, и перенервничала. Сегодня ни в коем случае никакими делами больше не занимайся. Тебе даже на поминках присутствовать не обязательно, если ты этого не хочешь. Ты и так совершенно выложилась, устраивая эти похороны. Тебе непременно нужно как следует отдохнуть. Пожалуйста, дорогая, больше ничего сегодня не делай, прошу тебя!
Она была права: я действительно чувствовала себя страшно усталой. И мне было очень страшно. Куда делись такие мои яркие качества, как мужество, беспечная храбрость, гневливость? Все это, похоже, сгорело в снедавшем мою душу страхе, как лес мистера Бриггса в пламени пожара, от которого не осталось ничего, кроме черной дымящейся земли, и теперь ее сторонятся даже птицы. Но отныне, после оставленного этим Браковщиком зловещего серого мазка на горизонте, мне уже не знать ни сна, ни покоя, пока он вместе со своей бандой не окажется в тюрьме. Я невольно уронила голову Селии на плечо, и она еще крепче прижала меня к себе, а я украдкой, из-под ресниц, быстро глянула на своего мужа, сидевшего напротив. Он так внимательно всматривался в мое бледное лицо, прикрытое черной вуалью, словно надеялся прочесть все мои мысли, даже самые сокровенные, и, когда глаза наши случайно встретились, я прочла в его взоре острое, холодное, чисто профессиональное любопытство. Я невольно вздрогнула, словно от холода, хотя было довольно жарко. Впрочем, утро, начавшееся такой яркой зарей и обещавшее ясный теплый день, нас обмануло: небо уже начинало хмуриться, над горизонтом собирались темные грозовые облака, на фоне которых были отчетливо видны светло-серые клубы дыма. Итак, Браковщик находился менее чем в сотне миль от моего дома, а Джон МакЭндрю и вовсе в любую минуту имел право оказаться в моей постели – да, мне действительно угрожала серьезная опасность.
И то, что Джон почувствовал мой страх и мою растерянность, подействовало на него стимулирующе, как пара глотков виски. Он, казалось, забыл о пережитых им самим ужасах, увидев столь испуганное выражение у меня на лице. Его хорошо развитый аналитический ум моментально стряхнул с себя наваждение былых кошмаров и алкоголя.
Он вдруг наклонился ко мне и спросил, очень четко произнося каждое слово:
– Кто такой этот Браковщик? Какое он имеет к тебе отношение?
Я, не сумев сдержаться, вновь сильно вздрогнула и отвернулась, уткнувшись лицом в теплое плечо Селии. Ее рука по-прежнему крепко и ласково обнимала меня.
– Пожалуйста, не сейчас, – мягко упрекнула она Джона. – Не надо сейчас ни о чем ее спрашивать.
– Нет, только сейчас! Ибо это единственный момент, когда мы еще можем услышать от нее правду! – жестко возразил Джон и повторил свой вопрос: – Кто такой этот Браковщик, Беатрис? Почему ты так его боишься?
– Отвези меня домой, Селия, – снова попросила я прерывающимся, еле слышным голосом. – Умоляю тебя, отвези меня домой и уложи в постель!
Когда карета, наконец, остановилась у крыльца нашего дома, я позволила Селии отвести меня в спальню и уложить в постель; потом она заботливо, как больному ребенку, подоткнула мне одеяло и ушла. Я приняла две капли настойки опия, чтобы изгнать из будущих снов звон пружины страшного, поставленного на человека капкана, топот копыт и ржание лошади, неудачно прыгнувшей и упавшей, и тихий, печальный, последний в жизни вздох моей матери. А потом я крепко уснула и проспала сном младенца почти до ужина.

 

Днем было прочитано завещание; к этому времени многие уже успели разойтись по домам; кто-то был доволен и похоронами, и поминками, а кто-то ворчал, разочарованный тем, что покойная ничего ему не оставила. Крохотное мамино наследство было поделено поровну между Гарри и мной. Никакой земли у нее, разумеется, никогда не было. Та земля, по которой она ходила, и та скальная порода, на которой покоилась эта земля, и деревья у нее над головой, и даже птицы, что гнездились на ветвях этих деревьев, – ничто из этого никогда ей не принадлежало. В юности она жила в доме, принадлежавшем ее отцу. Выйдя замуж, стала жить в доме своего мужа, на его земле. Она ни разу в жизни медного гроша не заработала; ни одного фартинга она не могла бы по праву назвать своим собственным. Так что те деньги, которые она нам с Гарри оставила, принадлежали ей не больше, чем те драгоценности, которые она подарила Селии, когда та вышла за Гарри. Всю жизнь она была лишь арендатором, временной хозяйкой и Широкого Дола, и своего банковского счета, и фамильных украшений, и самого нашего дома.
А землевладельцы всегда относятся к своим арендаторам с некоторым презрением.
Впрочем, благодаря этой ее «богатой бедности» прочитать вслух завещание оказалось делом несложным, и уже к чаю с ним было покончено. Когда я, проснувшись, в девять часов спустилась из своей комнаты к ужину, за столом сидели только Джон, Гарри, Селия и доктор Пиерс, деревенский викарий.
Впервые после своего возвращения домой и той страшной ночи, когда умерла моя мать, Джон ужинал вместе со всеми, и я в кои-то веки благословляла поразительную невосприимчивость Гарри, даже не замечавшего, какое напряжение царит в комнате. Вид у Гарри после событий минувшего дня был несколько подавленный, но он, тем не менее, как ни в чем не бывало болтал с доктором Пиерсом и Джоном, когда они втроем стояли перед камином в библиотеке с бокалами шерри в руках. Никто, глядя на Гарри, греющего свой пухлый зад у огня, не смог бы предположить, что именно он не так давно в этой самой комнате был вынужден выводить Джона из алкогольного ступора. И уж тем более нельзя было себе даже представить, что он швырнул свою сестру на ковер в гостиной и с каким-то страстным отчаянием овладел ею. Но, судя по напряженным плечам Джона и его хмурому виду, он-то как раз вполне способен был представить себе в отношении Гарри все, что угодно. Я также заметила, что Селия, которая отлично запомнила страшную картину, открывшуюся ее глазам после целых суток беспробудного пьянства Джона, то и дело с тревогой посматривает на стакан в его руке. Заметив это, он повернулся к ней, улыбнулся и с неожиданно просветлевшим лицом сказал:
– Не надо так опасливо на меня поглядывать, дорогая Селия. Уверяю вас, мебель я ломать не стану.
Селия вспыхнула, залилась нежным румянцем, но своих ласковых карих глаз не опустила. Глядя на нее, любой сразу заметил бы, с какой искренней приязнью и заботой она относится к Джону. По-прежнему ласково на него глядя, она сказала:
– Как я могу о вас не тревожиться? У вас был такой трудный период! И я очень рада, что сегодня вы чувствуете себя достаточно хорошо и можете немного побыть в нашем обществе. Впрочем, если вы предпочтете поужинать в одиночестве, я готова приказать слугам, что вам подали ужин в вашу комнату.
Джон благодарно кивнул и сказал:
– Это очень предусмотрительно с вашей стороны, Селия, но я и так достаточно долго был один. Мне кажется, что моя жена в ближайшее время будет нуждаться в моем обществе и моей поддержке. – Он сказал «моя жена» так, как говорят «моя извечная хворь» или «моя змея», и в его насмешливом жестком тоне – особенно когда он смотрел на меня – отчетливо слышалось отвращение. Никто, даже наша маленькая, любящая всех Селия, не смог бы ошибиться и счесть его притворную заботу о жене искренней. Даже Гарри на какое-то время умолк и с любопытством посмотрел на нас троих – на Джона, стоявшего спиной к комнате перед Селией, которая даже не заметила, что уронила свое шитье, так испуганно, снизу вверх, она смотрела на моего мужа, постепенно бледнея, и на меня, сидевшую за круглым столиком и старательно делавшую вид, будто я увлечена чтением газеты, а на самом деле напряженную, как хлыст. Джон повернулся, взял графин, налил себе полный стакан и выпил залпом, как лекарство.
Через минуту Страйд, объявив, что ужин подан, нарушил эту немую сцену, а я насладилась маленькой местью, пройдя так близко от Джона, что шлейф моего платья задел его ноги, и попросив Гарри проводить меня в обеденный зал. Гарри сел во главе стола, а я на противоположном конце, заняв бывшее мамино место. Селия села там же, куда ее посадили сразу после свадьбы: справа от Гарри. Джон сел с нею рядом, напротив доктора Пиерса и так близко от меня, что я похолодела от отвращения, но обращалась к нему с такой ледяной вежливостью, что с удовольствием заметила, как это его задевает.
Он все-таки сделал над собой усилие и попытался, находясь на достаточном расстоянии от Гарри, вести с ним равнодушно-светскую беседу, но ему явно было физически неприятно находиться с ним рядом. Если Гарри случайно, просто проходя мимо, задевал рукой рукав Джона, тот шарахался, как от смертельной заразы. Гарри вызывал у него отвращение, а я – ненависть. Эта ненависть проявлялась у него в откровенно злых высказываниях, в жгучем сарказме, в скрытых оскорблениях. Единственное, чем я могла как-то на это ответить, как-то защититься, – это действовать ему на нервы своей близостью, постоянным напоминанием о его былой страстной любви ко мне. Он почти ничего не ел, и я злорадно думала: долго ли он продержится, прежде чем снова начнет пить, находясь под постоянным давлением сдерживаемого гнева и вынужденного молчания? Бокал вина, стоявший перед ним на столе, остался почти нетронутым, и я кивнула лакею, чтобы он вновь наполнил его бокал.
Доктор Пиерс был в наших краях новичком и почти не замечал того напряжения, которое царило среди членов нашей семейки. К тому же он был человеком светским и весьма любезно, даже с интересом выслушивал рассказы Гарри о его сельскохозяйственных экспериментах. Гарри страшно гордился привнесенными им переменами и тем, что многие наши зажиточные арендаторы последовали его примеру и превратили свои земельные угодья в плацдарм для новых методов хозяйствования. У меня имелось на сей счет немало сомнений; я по-прежнему была сторонницей старых методов и традиций, старалась заступаться за бедняков и помогать им и неизменно пользовалась уважением и поддержкой крестьян и арендаторов.
– Когда я еще только начал заниматься поместьем, у нас в поле в лучшем случае по два поденщика работали, а пахали такими плугами, которые еще со времен Рима сохранились в совершенно неизмененном виде, – сказал Гарри, в очередной раз оседлав своего любимого конька. – Зато теперь моими плугами можно чуть ли не на вершине холма пахать, и на наших землях все меньше сквоттеров и свободных крестьян.
– Ну и что это нам дает? – сухо спросила я, заметив, как напрягся Джон при одном лишь звуке моего холодного серебристого голоса и машинально потянулся за бокалом вина. Я помолчала немного и сама же ответила на свой вопрос: – Те люди, что раньше спокойно проживали в своих лачугах чуть в стороне от нашей деревни, теперь становятся батраками, а то и селятся в приходском работном доме, где из них сколачивают настоящие бригады. Кстати, Гарри, ты со своим новым плугом испортил отличные старые луга, превратив их в пшеничные поля, а это год за годом будет создавать все больший избыток зерна. Между тем цены на хлеб падают, да и вообще пшеницу вряд ли имеет смысл продавать в течение нескольких лет подряд. Стоит случиться неурожайному году, и в народе возникают волнения, потому что цена на зерно неожиданно взлетает до небес.
Гарри улыбнулся мне через весь стол и миролюбиво сказал:
– Ну, ты у нас известный консерватор, Беатрис! Ты ненавидишь любые новшества и перемены. Однако именно ты ведешь все записи, так что не хуже меня знаешь, какой доход дают пшеничные поля.
– Это нам они дают доход, – сказала я. – Они выгодны только джентри, а не простым людям. И уж совсем ничего хорошего от твоих пшеничных полей не получают те, кого мы считаем «нашими людьми» – те, чьи лачуги мы теперь снесли, те, кто пас своих свиней на общинных лугах, которые мы теперь присоединили к своим угодьям.
– Но, Беатрис, ты же поешь на два голоса, – поддразнил меня Гарри. – Когда, судя по твоим же расчетам, мы получаем определенную выгоду, ты бываешь довольна, но в глубине души по-прежнему протестуешь, предпочитая старые, чрезвычайно расточительные методы хозяйствования.
Я невольно улыбнулась ему, забыв о Джоне, забыв о снедавшем меня мучительном напряжении и думая только о Широком Доле. Замечание Гарри было вполне справедливым. И наши разногласия начались ровно тогда же, когда и наше совместное управление поместьем. И если бы мне показалось, что применяемые Гарри новые методы хозяйствования представляют собой реальную угрозу процветанию Широкого Дола, я бы в ту же секунду их пресекла. Собственно, на некоторые его планы я сразу наложила вето и больше о них не слышала. Меня, как представительницу горстки джентри среди миллионов бедняков, куда больше беспокоило то, что и все планы Гарри, как и планы всей страны в целом, были направлены на получение с земель максимальных доходов, и при этом бедняки, естественно, должны были стать еще беднее.
– Ты прав, – сказала я и ласково улыбнулась Гарри. В глазах моих светилась любовь, но не к нему, а к моей земле. – Я всего лишь сентиментальный фермер.
Джон резко вскочил из-за стола, и его стул с грохотом отлетел в сторону.
– Прошу меня извинить, – сказал он, намеренно игнорируя меня и обращаясь исключительно к Селии, и тяжелым шагом двинулся к двери, громко захлопнув ее за собой, словно хотел подчеркнуть, что не желает больше видеть ни нас, ни этой уютной, залитой светом комнаты. Селия с тревогой посмотрела на меня, но мое лицо даже не дрогнуло. Я повернулась к доктору Пиерсу, словно ничто и не прерывало нашу беседу.
– Вы ведь приехали из холодных, северных краев, и там, насколько я знаю, пшеницу вообще почти не выращивают, – сказала я. – Вам, должно быть, кажется несколько странной наша чрезмерная заинтересованность проблемой цен на пшеницу и белую муку.
– Да, у нас, на севере, все иначе, – согласился викарий. – В графстве Дарем бедняки по-прежнему едят ржаной хлеб; точнее, черный или серый, из непросеянной муки и, честно говоря, далеко не самого лучшего качества, особенно если его сравнивать с вашими золотистыми караваями. Но они не жалуются, и потом, этот хлеб дешев. Они также едят много картофеля и всяких запеканок и пирогов, которые тоже пекут из муки грубого помола, так что цены на пшеницу для нас не столь важны. А здесь, на юге, бедняки, по-моему, полностью зависят от того, каким будет урожай пшеницы, не так ли?
– О да, – вздохнула Селия. – И Беатрис совершенно права. Для простых людей все складывается относительно неплохо, если цена на зерно достаточно низкая, но стоит ей подняться, и начинаются трудности, ведь выбора-то у них нет.
– И тогда они, эти проклятые глупцы, сразу принимаются бунтовать, – подхватил Гарри, излишне возбужденный после немалого количества спиртного. – Они принимаются бунтовать, словно мы можем остановить дожди, которые портят урожай и делают цены на зерно слишком высокими.
– Дело не только в удаче, – рассудительно заметила я. – Мы в Широком Доле не спекулируем зерном и не делаем тайных его запасов, но все же в графстве бывали случаи, когда кто-то из хозяев отказывался продавать зерно на местных рынках и продавал его, скажем, в столице. Когда купцы сознательно создают нехватку зерна на местном рынке, они прекрасно понимают, что за этим последует: голод, а затем и волнения.
– Если бы только народ мог вернуться к употреблению в пищу ржаного хлеба! – вздохнула Селия.
– Но ведь это мои потенциальные покупатели! – со смехом возразил ей Гарри. – Нет уж, пусть они не отвыкают от белого хлеба и ходят голодными в тощие годы! Наступит день, когда на наших полях будут выращивать почти исключительно пшеницу и вся страна будет есть только белый хлеб.
– Если тебе удастся каждый год ее выращивать, Гарри, то я могу пожелать тебе только удачи, – сказала я. – И все же я говорю «если». И пока я веду весь хозяйственный учет, мы новые поля засевать пшеницей не будем, поскольку, на мой взгляд, в ближайшее время цена на нее упадет до предела. Просто прекрасно, когда кто-то один из землевладельцев выращивает исключительно пшеницу, но ведь сейчас чуть ли не каждый сквайр и на юге, и на севере это делает. И если случится неурожайный год, то по всей стране появится множество разорившихся фермеров, тоже выращивавших пшеницу. Нет, Гарри, хозяйство Широкого Дола никогда не будет монокультурным.
Гарри согласно кивнул и сказал:
– Хорошо-хорошо, Беатрис! В конце концов, хозяйственные планы всегда утверждаешь ты. Но, по-моему, мы уже несколько утомили доктора Пиерса и Селию своими земледельческими спорами.
Я кивнула слугам; они переменили тарелки и принесли сыры, а в центр стола водрузили огромную серебряную чашу с фруктами, выросшими в наших садах.
– Только глупцу могут надоесть разговоры о трудах, принесших такие замечательные плоды, – вежливо заметил доктор Пиерс. – Вы в Широком Доле пируете, точно язычники в Золотой век.
– Боюсь, мы и есть самые настоящие язычники, – весело заметила я, выбрав себе пухлый сочный персик. Я осторожно счистила с него кожицу и с наслаждением вонзила зубы в сладкую скользкую мякоть. – Земля в Широком Доле так хороша, а доходы от нее так высоки, что мне, особенно во время сбора урожая, просто трудно не верить в некую местную магию.
– Ну, а я верю в науку! – тут же упрямо заявил Гарри. – Впрочем, магия Беатрис отлично сочетается с моими научными экспериментами. Хотя, доктор Пиерс, боюсь, вам бы захотелось отправить мою сестру на костер как ведьму, если бы вы увидели ее на лугу во время сенокоса или в поле во время жатвы!
– Это правда, Беатрис! – рассмеялась Селия. – Я и сама на днях видела тебя в поле: ты повела Сиферна к кузнецу, чтобы его подковать, а потом привязала его к воротам, ведущим на Дубовый луг, и, по-моему, совсем о нем позабыла. Ты стояла на лугу, сняв шляпу и подняв лицо к небесам, а в руках у тебя была целая охапка полевых маков и шпорника. Мы с мамой как раз ехали в Чичестер, и я была вынуждена чем-то отвлечь ее внимание, чтобы она тебя не заметила. Честное слово, ты выглядела как богиня Церера в живой картине!
Я печально рассмеялась:
– Похоже, я скоро стану поистине знаменитой благодаря своим эксцентричным поступкам, и надо мной даже подмастерья в Чичестере смеяться начнут!
– А знаете, миссис МакЭндрю, – сказал доктор Пиерс, подмигнув мне, – едва я успел приехать в Широкий Дол, как местные жители принялись рассказывать мне о вас всякие странные и даже зловещие вещи. Например, один из ваших старейших арендаторов говорил, что всегда во время сева приглашает вас выпить с ним чаю, а потом прогуляться по его полям. Он клялся мне, что это самый верный способ оградить посевы от бурой ржавчины, и был уверен, что «мисс Беатрис» для этого достаточно сделать за плугом хотя бы несколько шагов.
Я кивнула, с улыбкой глядя на Гарри, и уверенно назвала три имени:
– Это вам Тайэк, Фростерли и Джеймсон рассказывали. Впрочем, и многие другие тоже в это верят. Я думаю, с моим первым самостоятельным выходом в поле после смерти отца просто совпали два-три урожайных года, и это убедило крестьян в моем волшебном могуществе.
И я почувствовала, как при воспоминании о тех удачных годах меня охватывает ностальгия. Самым замечательным, конечно, было самое первое лето – именно тогда я познакомилась с Ральфом, и мы любили друг друга под синими небесами, и лето, казалось, никогда не кончится. Прекрасным было и следующее лето, когда Гарри стал богом урожая и Королем Лета, когда он привез на мельницу первые снопы пшеницы. Затем был еще один, тоже прекрасный и жаркий год, когда у меня появился мой третий чудесный возлюбленный, Джон МакЭндрю, который так мило за мной ухаживал, и целовал мне руку, и во-зил меня на далекие прогулки, выдумывая для этого всякие неожиданные и приятные предлоги.
– Магия и наука! – донесся до меня голос доктора Пиерса. – Ничего удивительного, что ваши посевы столь великолепны.
– Надеюсь, что в ближайшее время они хуже не станут, – сказала я, сама не зная, зачем накликать беду такими предположениями. Некое мимолетное предчувствие – почти неуловимое, но все же зловещее, как столб дыма на далеком горизонте, – коснулось моей души. – Нет ничего хуже, чем неурожайный год после нескольких вполне удачных лет, – прибавила я. – Люди обретают слишком большую уверенность, они слишком многого ожидают от жизни, а потом…
– Да, пожалуй, вы правы, – быстро сказал доктор Пиерс, тем самым подтверждая мнение Гарри о нем как человеке весьма практичном и искушенном. Мне же наш викарий казался человеком напыщенным и начисто лишенным воображения. Я уже знала, что за этим последует его тирада, направленная против бедняков, упреки в том, что им нельзя доверять в плане выплаты ренты и налога, что они рожают слишком много детей, что они бесконечно выдвигают самые неразумные требования. Я надеялась, что, если мы с Селией сейчас встанем и уйдем, еще есть надежда на завершение этого бесконечного разговора к тому времени, как Гарри и доктор Пиерс выйдут в гостиную, чтобы вместе с нами выпить чаю. Я кивнула Селии, и она тут же, оставив на тарелке несколько недоеденных виноградин, поднялась из-за стола и вместе со мной направилась к дверям, которые Гарри, придержав многоопытного Страйда, любезно распахнул перед нами. Я пропустила Селию вперед и поняла, что поступила совершенно правильно, заметив, с какой благодарностью и теплотой посмотрел на меня Гарри. Похоже, думала я, этот разговор о земле и урожаях напомнил ему о том, сколь я могущественна и красива. Значит, вместе с матерью он похоронил и все свои страхи и опасения; значит, сегодня ночью мы с ним снова встретимся как любовники.
Назад: Глава двенадцатая
Дальше: Глава четырнадцатая