Книга: Узел: повести и рассказы
Назад: 3
Дальше: 5

4

Изменилось ли что-нибудь? Кончился двухнедельный дождь — остались ядовитые сплетни про нее и Пустынника.
Стал меньше, не за что, кричать Димка — Каретин не сводил теперь с нее глаз. И все же изменилось что-то. Не в ней и не в окружающих, а в мире. Будто просторнее стало.
Однажды после работы в лагерь заявился Димка. Полины с ним не было.
— Где? — коротко спросил Каретин.
— А-а! Тот геолог прикандехал, с ним осталась, на профиле, — Димка утер лицо. — Я ей говорил, пошли, мол, в лагерь, а она — не-е, я побуду здесь, потом одна приду. Недалеко они, на курумнике сидят.
Первой мыслью было пойти и привести Полину в лагерь. Но как? Что мог сказать ей Каретин? Какое он имел право вести ее сюда, от него, ведь она сама осталась с ним, Межинским.
Солнце уже село, Полины не было. Каретинские работяги затеяли игру в карты, шумели, били друг друга картами по ушам, хохотали, спорили, а Каретин, закручивая одну за другой самокрутки, почувствовал, что он, начальник отряда Виктор Каретин, больше не начальник и больше не Каретин. Тот Каретин остался там, в городе, на сборах в поле, там, где встретил Полину, сидящую на подоконнике в конторе экспедиции. А сюда приехал другой — страдатель без надежды, мечтатель, мальчишка, тряпка. «Уеду к чертовой матери, прямо завтра же закажу борт и уеду, пусть присылают другого, не могу я смотреть на все это, не хочу смотреть! Провались все пропадом! Ведь не хотел же ехать в поле нынче, нет, понесло дурака. А может, поговорить с Полиной? Может, она и ждет этого разговора?! А я, идиот, только вздыхаю!» — Каретин уселся со всеми за стол и попросил карты.
Пришла наконец Полина, хмурая, замученная. Не глядя ни на кого, юркнула к себе. Каретин пошел следом. Открывая клапан входа, услышал: за столом дружно захохотали. «Надо мной, черти! — кольнуло и обдало жаром. — Плевать, какая теперь разница».
Полина встретила словами:
— Стучаться надо.
— Извини, — вслух сказал, а сам подумал: «Так, а зачем же я пришел? Стоп! Поговорить хотел. О чем?» В висках, во всем теле будто бичами прохлестывало.
— Полина, я вот что…
И понял Каретин, что сейчас он запутается, не скажет того, что хотел, будет говорить о чем угодно, только не о том, с чем пришел.
За столом веселились.
— Полина…
И сорвался Каретин.
— Ты дрянь, слышишь?! Ты не смей с ним встречаться! Не позволю!
И сел у входа, хотел кричать еще и еще, но только хлопал губами. А она, напротив, сидит спокойная, веки чуть подрагивают да зрачки медленно движутся, вверх-вниз…
— Виктор Ильич, — голос с хрипотцой, как после сна, — что вы хотели?
— Полина, — в момент осип Каретин, будто сухая промокашка в горле. — Я люблю тебя.
— Иди, Витя. Потом, понимаешь? Не могу я сейчас, иди, пожалуйста…
Что-то случилось в мире. Трещало и рвалось, летело в пропасть, отдаваясь болью и пустотой под ложечкой. Как в кошмаре: то все казалось толстым, уродливым и бесформенным, то вдруг ужасно тонким, переходящим в ничто.
Развал камней, белая ночь, слышно, как пульсирует кровь в ушах: стук-стук, стук-стук. Зашуршит брезентовый рукав, плотнее закрывая плечи, кольнет борода в щеку, фыркнет и настороженно поднимет голову лошадь, выставив треугольники ушей, прислушивается, вздрагивает.
— Езжай, поздно уже… Боря.
— Я провожу тебя немного пешком.
— Не надо, езжай, видишь, конь заждался совсем.
— Подождет.
Кипящее каменное озеро, безмолвно кипящее, будто заложило уши.
— Я пещеру нашел, недалеко здесь. Хочешь съездим?
— Интересно, я никогда не была в пещерах.
— Поехали. Там, правда, лед внутри, холодно.
— Потом, Борис, в следующий раз, ладно? Езжай, меня Каретин ждет.
— Пусть ждет.
Полина отходила от курумника в темноту леса и ждала, когда замолкнет стук копыт лошади по камням, треск валежника, бежала в лагерь, бежала к больным глазам, встречающим ее у палатки.
— Пришла?
— Как видишь.
— Глупая ты, Поля, это же несерьезно у него.
— Замолчи.
— Да ты знаешь что? Если бы я не берег тебя здесь от мужиков, тебя бы давно…
— А ты корыстный, как и все, а я думала…
— Прости.
Замолчал Каретин, высасывает последний дым из самокрутки, сгоревшей до губ, смотрит себе на носки сапог. И закричала бы сейчас Полина: «Витя! Родной мой, добрый!», — и положила бы ему на опущенные плечи руки, да шепчет его голос, кричит его голос: «Дульсинея! Дуль-си-не-я!»
… Привезли Пустынника, привезли и выгрузили вусмерть пьяного, безбородого, вместе с ящиками и мешками на вертолетной площадке. Едва проспавшись, носился Пустынник по лагерю в поисках Полины. А в лагере было пусто.
Вечером, поймав Димку, уныло бредущего с профиля, ухватил за грудки, потребовал:
— Где Поля?
Димка повис на его руках.
— Пустынник? А где борода?
— Полина где, я спрашиваю? — полупьяные глаза навыкате. — Оглох, что ли?
— У-у, брат, Поля с тем геологом схлестнулась, почти каждый день приходит. Здесь без тебя уж все… да отпусти ты меня, че поймался-то?
— С каким? С Борькой Межинским, что ли? — Пустынник только крепче сжал трещавшую куртку.
— Ну да! На коне к ней приезжает, на профиль прямо.
— Сволота, да я ж его… Где они сейчас?
Димка принялся было успокаивать Пустынника, но куда там! Нырнул тот в палатку, долго возился, выскочил с ружьем и закричал на остолбеневшего Усольцева:
— Патроны давай! Чего стоишь, где патроны?! Сейчас я его отважу от чужих баб, я сейчас ему…
— Ты че?! Сдурел? Брось ты, ты че? Он-то при чем? Она же сама к нему, эта… ходит.
— Как сама? — теперь уже опешил Пустынник. Не мог он поверить, что Поля, его, как он считал, Поля, может сама ходить к другому, да еще к кому — к Борьке! За две недели на больничной койке разные мысли бродили в кудлатой голове Пустынника. А ночной няне, той, которая с таким испугом смотрела на «шерстяного», вывезенного откуда-то из тайги, полудикого человека, вздыхала и отворачивалась, он так и сказал, что есть, мол, у него невеста в тайге, вот выздоровеет, приедет, и они поженятся. Говорил ей, а сам верил в это все больше и больше. А выписываясь, уже был убежден, что будет именно так, как он думает.
Оказалось, она сама…
Пустынник и Димка сидели в пихтачах недалеко от лагеря, пили без закуски водку (ее прихватил в городе Пустынник). Димка сопел, морщился, опрокидывая бутылку горлышком в рот, передавал ее другу, вытирая губы, прикладывал ладонь к щеке и спрашивал:
— А зачем бороду сбрил? Или врачи отмалахтали?
Пустынник хватал рукой себя за подбородок, ловил несуществующую на нем растительность и молчал, уперев тяжелые, плохо управляемые глаза в бутылку.
— Слышь, а геолога откуда знаешь? Че замолчал-то?
Поднял глаза Пустынник на Димку, будто только что обнаружил его рядом с собой, откинулся на спину, разбросав руки, и завявшим от водки языком начал рассказывать:
— Работал я с ним два года назад. На Ангаре, потом на Енисее. На Ангаре у него баба была, вот такая же, как сейчас. Шустрый он фрайер, нигде ничего не упустит. Потом на Енисее, там он вроде женился, но та стерва оказалась… И тех тоже Дульсинеями звал. Все для него Дульсинеи… Эх! Вот так всегда и бывает. Так и надо дуракам, которые бабу силой берут. А ему что: язык подвешен, шлепает да шлепает…
— Че же ты, тогда силой хотел, а потом жениться?
— Не-е, я тогда просто так.
А в это время от курумника отходили двое людей, отходили в разные стороны, оставляя голые, бледные под луной камни.
Лошадь за последнее время так привыкла к этим ночным переходам, что Борису не нужно было наблюдать за дорогой. Он привязывал поводья к луке, освобождая руки для защиты лица. По тайге на лошади, да еще и ночью — пара пустяков выстегнуть глаза. Лошадь шла своим следом, а Борис автоматически отмечал ориентиры и думал. Думал сразу обо всем. Такой кавардак у него начинался всегда, когда он шел или ехал вот так, в одиночку. Часто и одинаково в памяти всплывал один и тот же эпизод, правда, немного затушеванный пятью прожитыми в «резервации», как называл Борис здешний край, годами, полузабытый, но никогда не покидавший его. Тяжело, да и, пожалуй, невозможно выбросить из памяти любимое дело — школу, увлеченных автомобилями пацанов, походы с ними, выезды на собранном из хламья грузовичке в горы, а потом… страшно, что было потом. Изуродованный грузовик, черная кровь на пыльной дороге и он, единственный неискалеченный среди этого кошмара. С того дня Борис Межинский начал счет другой жизни. В школу он вернуться не мог: слишком ярко стояла в глазах страшная картина, память могла забыть, глаза — нет.
Ушел.
А дальше довольно шаблонно. Посоветовали, адрес дали, тайга, говорят, и не то лечит. Поехал. Не знал еще Борис, не понимал: лечить-то оказалось нечего, весь — рана сплошная.
Привык, обтерся среди разномастного люда, бороду отрастил, к длинному рублю уважение заимел, к водочке. Наладилась вроде жизнь. Женился по случаю, по пьянке, да скоро кончилось все. Его возлюбленная, то ли летчиком когда-то обиженная, то ли самим богом, пока Борис трудился в тайге, уехала с грузинами-калымщиками неизвестно куда. Лишь спустя год пришла первая весточка от нее — исполнительный лист на выплату алиментов да свидетельство о разводе.
Назад: 3
Дальше: 5