3
Полина лежала в просторном спальнике, подтянув колени к подбородку, и никак не могла согреться. В прорезь чуть белевшего вкладыша уставилась она застывшими глазами в морщинистый угол палатки, в котором с тоненьким писком безуспешно колотились о брезент комары. Другие, растолстевшие от выпитой крови, без движения сидели, словно приклеенные, блаженствовали, и им, наверное, сейчас было все равно. От слабо натянутых стенок палатки исходил серый свет. Над Подкаменной Тунгуской зависли белые ночи. Полина не могла согреться и не могла уснуть. В ушах стояли робкие слова Каретина и, будто перечеркивая их, веселый самоуверенный голос Бориса. Ей казалось, что он не похож ни на вздыхающего Каретина, ни на остальных в отряде, плоско шутящих и подобострастно смотрящих. Сквозь его наигранность пробивалось что-то сильное, уверенное в себе, такое, будто он один знает, что будет с ним завтра. И чем чаще проглядывало улыбающееся лицо Бориса в сумраке других лиц, тем сильнее разбирало Полину женское любопытство. Оно подкрадывалось, напоминая то взмах его руки, то щеточку густой бороды на сухом лице.
«А-а-а, — вдруг решила Полина. — Все они, мужчины, одинаковые. Сначала разговорчики, песенки, а потом — „сапоги“».
День начался сонным тихим утром. На удивление Полины, ее разбудили только в восемь, когда в лагере, кроме Каретина и вчерашнего гостя, никого не было. Она даже не услышала традиционного переругивания Усольцева и Пустынника на тему: кто же у них всю ночь храпел и не давал спать, хотя ни того, ни другого невозможно было разбудить не только храпом, но и стрельбой над ухом.
Двое оставшихся сидели за столом и ворошили стопку планшеток.
— Здравствуйте, — сказала Полина, проходя к ручью.
— А-а! Дульсинея Тунгусская! Как почивали? — Борис привстал, и борода его разъехалась по лицу в улыбке.
«Нет, надо промолчать и вообще не обращать на этого болтуна внимания. Ишь! Сердцеед нашелся!» Полина сдернула с шеи полотенце и побежала к расшумевшемуся после ночи ручью. Вода была ледяная и, перед тем как с урчанием скатиться в промытую ею в камнях дыру, откуда несло сыростью, пенилась и кипела, будто противилась неминуемому мраку и холоду.
Ни вода, ни мыло не брали въевшуюся в ладони пихтовую смолу. Так и не отмыв ее, Полина вернулась в палатку, причесалась, завернула к стенке спальник и поняла, что ей не хочется выходить туда, к столу, вот такой, с давно не мытыми жирными волосами, в застиранной клетчатой рубахе со смятым воротником, с руками в черных грязных пятнах. Она осмотрелась, выискивая, что бы еще сделать. Заметив набившихся в угол палатки комаров, махнула полотенцем, буркнув про себя: «Вот сволочи, насосались». Потом кинула в угол свечу, лежавшую под ногами, и, приговаривая «дура ты, дура», всклочила волосы, выпустила из брюк рубашку и выскочила на улицу.
… Ни в этот день, ни в следующий, ни через неделю ничего больше не случилось.
Борис, уходя от топографов, выбрал удобный момент, наклонился к Полиному уху, щекоча бородой, шепнул:
— Приду, не выгонишь?
Полина отпрянула, царапнула взглядом нахальную морду, будто кислотой плеснула. И все же, когда Борис остановился меж деревьев на опушке и помахал рукой, оглянулась, хотя все ее существо, каждый нерв бесился и протестовал против себя, против него и вообще против всего на свете.
Борис ушел и больше не появлялся Растворился и исчез он для Полины, словно и не приходил никогда. Все шло своим чередом: профиль, столбики пикетов, топор с дребезжащей ручкой, подрубленные елки и пихты, которые почему-то надо было, по инструкции, стаскивать в кучи (Димка упорно напоминал: тайгу захламлять нельзя и ссылался на каретинскую расправу за беспорядок).
Немного оставалось до дней, нарушивших, взломавших этот черед. Не знала Полина и никому бы не поверила, что скоро все станет с ног на голову, что она будет вспоминать то необычное утро, свои мысли, видеть их в снах здесь, в тайге, в аэропортах и на вокзалах, в городе, долго, вечность, как те сто лет, разделяющие ее с юностью.
Сутки над лагерем бродили черные лохматые тучи, погромыхивали далекими грозами, суетились, но не пролили ни одной капли. Зато в первый ненастный день без перерыва лил дождь. С грозой, в клочья разрывающей матово-синее низкое небо, иногда с порывистым ураганным ветром, с хряканьем, укладывавшим все подряд: сухостой, кудрявые кедрачи, горбатые одинокие елки на склонах разлапистых отрогов. Тайга размокла, разбухла и почернела. Ручей превратился в речку, которая не хотела убегать под землю и, смывая лесной подсадок, пробивала русло по распадку, заваленному буреломом. Палатки, придавленные и обвисшие, жались друг к другу, как олени в буран, всхлопывали тяжелыми боками, тоскливо бубнили под дождем. А на следующий день ненастье, будто не взяв с первого штурма крепость, наложило долгую осаду: занудила осенняя мокрота — то ли дождь, то ли водяная пыль.
Вот в такую слякоть, когда отоспавшиеся за двое суток топографы все же вышли после обеда на рубку просек (больше от скукоты и желания размяться), за ручьем напротив лагеря появился человек. Брезентовая куртка его задубела от сырости. За плечами, стволом вниз, болтался карабин, глухо шаркающий при ходьбе; развернутые голенища болотных сапог блестели, как полированные; из-под надвинутого капюшона торчала мокрая борода. Человек перебрел ручей и стал подниматься к палаткам.
Полина сидела под тентом, натянутым над костром, и чистила картошку. Услышав скрип резиновых сапог и тяжелые шаги у себя за спиной, обернулась, зажимая в одной руке дряблую недочищенную картошину, а в другой — нож, встала.
— Что же это ты меня с ножом встречаешь? — Борис прошел к костру и сел — Мужики-то где?
— Работают, а не шляются по тайге, как некоторые, — пришла в себя Полина и бросила картошину в ведро с водой.
Был ли для Полины неожиданностью его приход? Бог знает. Скорее всего, нет. С того самого момента, когда она обернулась вслед уходящему Борису, поняла: пристал парень — не отвяжется, пока не отошьешь его.
— Что пришел? — Полина, подчеркивая безразличие, вытянула очередную картошину, обломала ростки и начала чистить.
— К тебе, — Борис улыбнулся и снял капюшон.
— В таком случае вали обратно, пока не стемнело.
— Хоть чаем напои, потом уж прогоняй, — улыбка как бы зафиксировалась на лице: не живая, а как на фотографии. — Не видишь — вымок насквозь.
«Что сидит лыбится?» — подумала Полина, а вслух сказала:
— Кто тебя заставлял тащиться сюда?.. Чай вон в чайнике, пей.
— К такому чаю губы примерзнут, ничего себе гостеприимство! — и Борис потрогал засмоленный бок чайника, будто тот и вправду был со льдом.
— Как хочешь, мне некогда с тобой тут, вон, кажется, мужики с профилей идут, — Полина схватила ведро и пошла на ручей.
— Им хорошо! О них заботятся. Позабочусь и я! — приготовленные у костра дрова полетели в огонь. Навалив груду дров так, что вместо огня повалил дым, Борис крикнул:
— Я сейчас еще и ковровую дорожку расстелю! А перины взбить или нет?
И замер.
От выхода просеки по берегу ручья шли двое. Странно шли. Маленький, забросив руку здорового бородатого себе на шею, почти тащил того на себе. А бородатый перепрыгивал одной ногой и матерился.
Сбросив с себя руку бородатого, маленький усадил его на землю у ног Бориса и крикнул:
— Поля! Этот жлоб ногу себе порубил! Иди скорее!
Началась суматоха, которая бывает от неожиданности: все знают, что нужно делать, но никто ничего не делает, а лишь все командуют.
Там, на профиле, Димка не растерялся, хотя здорово струхнул при виде рассеченной ноги, — перетянул выше колена ремнем и замотал грязной майкой. А здесь он стоял около пожелтевшего, с запеченными губами Пустынника и то и дело просил у Полины, роющейся по палаткам в поисках аптечки:
— Поля, ну сделай что-нибудь! Поля! Ну что-нибудь…
Будто она, как волшебница, могла излечить стонущего Пустынника.
— Да заткнись ты в конце концов! — Поля с треском разорвала обертку бинта. — Раскудахтался!
… Когда Пустынник с замотанной до колена ногой, задрав ее к потолку, лежал в палатке, а около вертелся успокаивающий то ли его, то ли самого себя Димка, к Полине подошел Борис:
— Может, я пойду?
— Да иди, кто тебя держит? — отмахнулась она.
— Я еще приду. Потом. Ладно?
— Что? — вздрогнула Полина, подняла и опустила голову, покачала из стороны в сторону, закрыла глаза, и не понять было: утвердила что или отвергла.
Дождю радовались одни мхи…
У Пустынника поднялась температура, и он потускнел, пожух, как осенний лист. Лежал молча, лишь время от времени выплевывал маты и жаловался, что у него дергает ногу. Где-то в Енисейске стоял вертолет, ожидая хотя бы мизерного просвета в серой гуще неба, чтобы вывезти больного. Больной ждал вертолет, вертолет ждал погоду, погода никого не ждала.
И стала Полина сестрой милосердия.
Сидела около Пустынника, помочь-то могла лишь своим присутствием. Смотрела в блестевшие глаза, на горбатый кадык, то и дело сновавший, как челнок, на руки, обвитые толстыми синими жилами, которые совсем недавно безжалостно и бессовестно хватали ее, сдавливали тело… Ни отвращения, ни злорадства, ни радости не было у Полины к Пустыннику. «Вот лежит и, наверное, кроме мыслей о себе, ничего больше нет в нем, — думала она, — всегда так бывает: пока человек в силе — заботится о себе как о душе, какой угодно душе, хорошей ли или вот такой, как у него. Стоит отнять силу — заботится о себе как о теле. Интересно, о чем мне сейчас заботиться? Кажется, все время я забочусь о теле. А о чем больше? Что еще у меня осталось?.. Зашевелился, воды дать надо. Ишь, губы-то как обметало!»
Ошиблась, потому что долго молчавший Пустынник повернул к ней голову и спросил:
— Полин, ты замужем была?
Если бы Пустынник вскочил и начал плясать, меньше бы удивилась Полина, меньше бы удивилась даже тому, схвати он ее этими руками, как тогда. Не знала Полина: ответить ему или «отбрить» за прошлое. Ответила:
— Была, а что?
Ответила и почувствовала, что между ними в ту же секунду возникло что-то. Какой-то мостик перекинулся от него к ней. Ведь спрашивали о ней, о ее жизни! Не лезли грязными грубыми руками, не бросали реплики по поводу ширины ее бедер и плоской груди, а спрашивали о ее прошлом! Спроси это другой кто-нибудь, Каретин даже или Борис, отбрила, наверное, бы.
— Где он теперь? — на лице Пустынника ничего не прочитать.
— Тебе какое дело? Не напоминай. — Полина отвернулась.
— Обижаешься поди за то?
— Дурак ты.
— Дурак, — согласился Пустынник.
… «Овдовевший» Димка приходил с профиля раньше всех и сразу шел к Пустыннику. Мячиком вкатывался в палатку и кричал:
— Ну что? Не сдох еще? — хохотал и хлопал по животу больного. — Терпи, корешок, сегодня слышал: гудел где-то, да, видно, не пробился к нам. Завтра железно будет, гадом буду!
Божился и уверял Димка каждый день. А дождь сеял и сеял на вконец размокшую тайгу. Просвета не было.
Пустынник приподнялся на локтях, прислушался к дребезгу посуды у костра, где Полина готовила ужин, спросил:
— Слушай, а Поля баба ничего, как, по-твоему, а?
Димка расхохотался.
— Ты же без пяти минут жмурик, а думаешь о бабах! Ну даешь? Ты че?
— Козел ты!
— Ладно, не обижайся, я ж пошутил. Баба она вроде ничего, да строит из себя такую… эту… как ее… — Димка замялся и потрогал ухо. — Знаешь, за ней Каретин секет, так что отвали. Он тебя за нее знаешь?.. И на болезнь скидку не сделает.
— А если я предложу ей за меня, так сказать, замуж, а? — непонятно было по лицу Пустынника, правду он говорит или шутит, все пряталось во взлохмаченной бороде, а сухие больные глаза выдавали только боль.
— Ну-ну. Ты хотел уже один раз, — Димка хихикнул, — поджениться. Че вышло? Если она в лоб тебе ничем не закатила, так ты благодари Каретина. А она точно закатила бы, — и Димка еще раз потрогал ухо.
— Болтай, болтай, а я вот ей скажу завтра. Хорошая она, Полина, не из тех дешевых. Я сначала тоже думал…
Напрасно Пустынник старался говорить вполголоса. Услышала разговор Полина, услышала и занемела. Это была не пустая болтовня. Это было серьезно. О ней говорили серьезно! Не закружилась голова у Полины, и не нахлынула, не закачала, не согрела ее та истома, память о которой вдруг выплыла из-под столетия. Просто в груди что-то стукнуло, и стало легче вдыхать сырой холодный воздух. На мгновение ей показалось, что у костра сидит Борис в промокшей робе и ждет, когда она его напоит чаем. Посмотрела — нет, пусто…
Не успел ничего сказать Пустынник Полине.
Вечером в единственный разрыв в сером небе глянуло солнце, закрасило, словно светом пожара, плотные стены пихтачей на склонах, высветило несколько параллельных радуг на серо-синем восточном небосклоне, и неизвестно откуда, беззвучно, на вертолетный пятачок, у лагеря ловко сел маленький «МИ — 1».
Увезли Пустынника вместе с его открытием, с недосказанными словами, недодуманными мыслями.