Гора Солнца
С Урала я вернулся только с тремя жгучими и острыми вопросами — кто стрелял, что занесло деда в район Манараги, и кто ловил золотую рыбку, опускаясь со льда в озёрные глубины?
Сине-жёлто-малиновый фингал на бедре был свежим, болезненным, и ещё не омертвевшая ментовская натура требовала выяснения обстоятельств, поиска причинно-следственных связей или хотя бы отмщения, поскольку стрелявший не пугал — завалить пытался, и завалил бы, коли не сапёрная лопатка.
Но за что?!
Сразу же после возвращения в Томск я бросился добывать снаряжение и оружие для новой экспедиции, поклявшись себе больше никогда не ездить в горы хотя бы без ружья. Но длинная двустволка всегда создавала проблемы на вокзалах, в поездах да и в маршрутах. Карабин покороче, да пойди получи на него разрешение, если ты под прицелом КГБ и увольнялся с шумом. Пистолет — вот что нужно было, тем более, я привык к нему в армии и в милиции. Я знал, у кого из бывших сослуживцев есть «левые» стволы, и сам однажды мог преспокойно затемнить восьмимиллиметровый офицерский маузер (не путать с киношным комиссарским маузером), когда его добровольно принесли сдавать строители, нашедшие клад при сносе старого деревянного дома. Ведь и сорок патронов было к нему, так нет, не думал о будущем, оформил протоколом и ствол ушёл в переплавку.
Теперь кусай локти!
Мишка Шалюк из ОБХСС, имевший старенький ТТ, отказал сразу, дескать, самому нужен, езжу к родителям в деревню поросят бить. На самом деле он побоялся отдать, наверное, слышал, что мной в КГБ интересуются, да и я уже не работал в милиции. У опера Журавко, с которым мы несколько раз работали в одной группе по сложным делам, была отличная заводская самоделка под макаровский патрон, найденная при задержании черемошенской шпаны — скинули в снег, поди, разберись, чей, а отпечатков нет. Когда я пришёл к Журавке с деликатным разговором, он сразу же занудил, мол, зачем тебе, завалишься со стволом, а это срок, лучше живи спокойно. Рассказать ему, как охотились за мной на Урале, я не мог из конспиративных соображений.
Короче, в двух местах получил отлуп и пошёл в третье, весьма надёжное — к нашей капитанше Зоеньке, сорокалетней даме, сидевшей много лет дознавателем. Её муж когда-то работал начальником угро в одном из райотделов, но спился, уволился, разошёлся и оставил жене револьвер, который она иногда таскала в сумочке, потому что дознавателям казённый для постоянной носки не полагался. Возле Зоеньки я провертелся часа три, смешил и чуть ли не до слёз доводил, а кроме кокетства и жалоб на одиночество ничего не получил.
Оставался последний вариант, самый ненадёжный — реализовать полученную ещё до ссылки информацию, что у гражданина Махова, проживающего в посёлке Степановка, есть винтовочный обрез, который он хранит в голубятне. Этот донос был устным, по оперативным бумагам не проходил, и возможно, оружие у гражданина так и не изъяли, конечно, если это был не навет на честного человека. Ради такого случая я сбрил отросшую бороду, обрядился в форму, не отнятую после увольнения, и отправился в Степановку.
Едва попал за ворота частного дома Макова, понял, что гражданин слишком далёк от честности. Увидев меня, он кинулся к летней кухне и был взят с поличным, то есть, с самогонным аппаратом. Обнаглел и гнал средь белого дня, и на весь переулок несло специфическим запахом. Глаза у голубятника забегали, он искал способ наладить контакт, но при этом держался довольно смело — мужик битый и мятый жизнью. Я не стал долго его манежить и предложил подняться на голубятню, чтоб посмотреть, что у него спрятано под ящиком с пшёнкой. Он ещё и психологом оказался, сообразил, что можно договориться, мол, я становлюсь полезным для милиции, а обрез сам принесу. И сразу же спросил, кто его вломил (а сделал это его двоюродный брат, которому он не давал выпить, прохиндей ещё тот). Разжигать ссору между родственниками я не стал, поднялся вместе с ним в синюю будку на столбах и вытащил из-под ящика настоящий кулацкий, но усовершенствованный обрез (мушка и прорезь припаяны на медь, стрелять готовился прицельно) с кульком боеприпасов — всё заботливо смазано и готово к бою — даже патрон в патроннике. Он понял, что я сделал ошибку, не позвал понятых, и стал наглеть (жена его в это время убрала всё с кухни). А я изобразил неопытность и с обрезом будто бы побежал к соседям…
Однако это важное дело, добыча ствола, оказалось второстепенным, когда начал готовиться ко второй в это лето экспедиции и собирать снаряжение. Я здорово нахлестался мордой об лавку на Урале, всё оборачивалось слишком серьёзно, чтоб ехать без подготовки и с пустыми руками. Обязательно требовались спальный мешок, палатка, бинокль, фотоаппарат (без этого не работа) и плюс много других важных вещей, как например, тёплая, зимняя одежда и хороший запас продуктов. На обратном пути поклялся себе, что в следующий раз меня голыми руками не возьмут, буду сидеть на Манараге, пока не разберусь во всех явлениях, происшествиях, а так же с незримыми ворующими и стреляющими обитателями. Само собой выяснилось, что катастрофически не хватает денег, точнее, их вовсе нет и взять их абсолютно негде, а ценную вещь, мотоцикл, я продал и проел, ещё работая в милиции.
Ну не у отца же просить!
Конечно, с миру по нитке и с протянутой рукой кое-что можно было подсобрать, на спортбазе техникума выпросить спальник и палатку (всё-таки четыре года занимался спортом, выполнил норматив кандидата в мастера по пулевой стрельбе). Можно сунуться и в городской ДОСААФ, где меня знали, в политех, за чью команду выступал не один раз, да ведь каждому дающему придётся что-то врать, куда и зачем снаряжение. Народ кругом хоть и добрый, не своё, так не жалко, но осторожный, бдительный, дать-то даст и тут же тихонько шепнёт кому следует — это я знал точно! — так что на дурака не проскочишь. А конспирация должна быть максимально полной, иначе опять приделают «хвост» и будешь сидеть дома, пока не отпадёт. Я и так рисковал, выклянчивая оружие, и было удивительно, что прошло десять дней, а никто ещё не сдал.
Подёргавшись таким образом, постепенно понял: ещё одна экспедиция в этом году не состоится и начал уговаривать себя, что спешить не нужно, что сейчас у меня сердце гневом горит и голова объята примитивным чувством мести, оттого и рвусь снова к Манараге. А надо посидеть зиму, подумать, может, кое-какие ответы найдутся относительно судьбы моего деда, наконец, устроиться на работу и накопить денег, чтоб не побираться и не выдавать намерений.
С трудом, но уговорил, стиснул зубы и пошёл в Томскую комплексную экспедицию геологом, на съёмку. Был июль, полевой сезон в разгаре, а работали на территории, куда входила и моя родина, так что немного воспрял — очень уж соблазнительно было посмотреть в разрезе берег Божьего озера, скважину там проткнуть, поставить сейсмо—, электро— или хотя бы радиоразведку (с геофизиками договориться легко и причин не нужно объяснять). О гравиоразведке и мечтать было нельзя, ею занимались специальные партии, работающие на военных, а она-то могла показать самый интересный результат.
Из всего задуманного удалось лишь буровую затащить на старую вырубку, да спустить в скважину радиометрический зонд. И ровным счётом ничего не обнаружить, даже воды не было, хотя глубина скважины около сотни метров. Только глина и сухой песок.
Проработал я до октября, и когда закончился полевой сезон и впереди замаячил тоскливый камеральный период, загрустил, однако судьба приготовила новый сюрприз. Главный инженер экспедиции, плут и мошенник, взял да украл с территории базы водонапорную башню, из которой себе дачу построил. Мужики знали, что я работал в уголовке, вот и пожаловались. Не отжившая ментовская натура и литературные увлечения соединились, я написал фельетон в областную газету, его там взяли и опубликовали. И словно бомба разорвалась. У меня сразу появилась куча сторонников — кто против воровского начальства, и врагов — само начальство. Меня стали жрать живого и не варёного, и тогда я опомнился, ведь пришёл денег на экспедицию подзаработать. Всадили партийный выговор (за то, что с гонорара за фельетон не заплатил взносы!), лишили премии, очереди на квартиру будто бы за пьянку (и будто бы когда-нибудь она дошла!), из геологов перевели в техники (согласно диплому) и навалили столько работы, что должен был упасть через месяц.
И зря раздразнили — напрочь забыл, зачем пришёл в экспедицию, наведался к ребятам в ОБХСС, которые сбросили мне хорошую информацию и появился ещё один фельетон, совершенно убойный. Лишь тогда начальство решило проверить, откуда я пришёл и сделало вывод, что меня специально подсадили. Однако терять им было уже нечего, слишком много украли, потому решились на крайность. В декабре забросили вертолётом на старую скважину, будто бы керн задокументировать, и разумеется, забыли. До ближайшего жилья полтораста вёрст тайгой и болотами, промерзающими лишь к февралю, карты нет, лыж нет, ружья нет и продуктов на сутки врастяжку. Хорошо мои сторонники заподозрили неладное, всполошились, прибежали в редакцию, там забили тревогу, разыскали командира экипажа вертушки, который забрасывал, и на четвёртые сутки сняли меня с точки.
И неожиданно предложили работу в газете, да мало того — освободившуюся служебную квартиру в деревянном доме (кстати, бывшем до революции конюшней). Тогда я ещё не знал, что это за ловушка, с удовольствием сунул голову и лишь к весне осознал — повесть «Хождение за Словом» никогда не допишу, поскольку тему зацепил серьёзную, но форма мала, напрашивается роман. Но куда там, браться за большую форму, если прожорливая газета съедает силы и время, и месяца никак не выкроить, чтоб съездить в экспедицию с археографами, по старообрядческим скитам.
И ещё понял, что к лету на Урал не попаду, поскольку заработанные деньги потратил на обустройство жилья — полы провалились, крыша течёт и печь дымит, а неистребимая крестьянская натура протестует, не терпит разрухи и беспорядка.
Короче, душа разрывалась, каждый вечер думаю об экспедиции и уже хожу по уральским кручам, на утро встаю с угрызениями совести — редакцию не бросишь, иначе окажешься на улице, квартира-то ведомственная, а я уже привык к своим стенам…
Опять себя утешил: съезжу к старообрядцам, допишу роман и наконец-то раскручу своего предка, докопаюсь до истины, выясню, зачем и почему он оказался возле Манараги. А кто стрелял в меня и рыбачил в Ледяном озере, оставлю на будущее, разберусь на месте.
Чуял, засасывает трясина, жмёт бытовуха и туманится, меркнет величественный образ Манараги.
Однажды просидев всю ночь над рукописью, наутро не вышел на работу. Из газеты прислали узнать, что случилось, и я как-то просто и легко сказал, что больше вообще в редакцию не пойду, мол, не нравится журналистика, выпивающая из человека кровь, силы и мысли. Скоро меня уволили из газеты, выгнали из квартиры и я вновь, ненадолго ощутив призрачную свободу, параллельно со «Словом», начал делать литературные наброски о моём деде. Точнее, о Манараге, и, ещё не зная перевода этого названия, по темноте своей не ведая, что такое санскрит, повесть назвал «Гора Солнца». И так увлёкся, что забросил почти готовый роман и наконец-то взялся за историю своего бывалого и неразговорчивого деда, Семёна Тимофеевича.
* * *
На первом этапе основным источником информации стала моя бабушка Ольга Фёдоровна и отец, кое-что слышавший от деда. Со Второй мировой дед принёс военный билет, где записаны номера винтовок, противогазы, шинели, полушубки — чуть ли не до портянок, а с гражданской ничего! Хотя бы номер воинской части знать, фамилию офицера или вообще любого командира, когда-нибудь отдававшего письменные приказы. Почему ничего не принёс — понятно, прибежал из разгромленной армии и вынужден был жить при враждебной и весьма агрессивной власти. Но как ни прячь, ни заметай, следы всё равно остаются и возможно, где-нибудь в неразобранных или плохо изученных архивах есть документы, свидетельства или косвенные упоминания о некой белогвардейской команде (назовём это так), сформированной из интендантской и караульной рот для сопровождения какого-то обоза. Что везли, на скольких подводах, думаю, роясь в архивах, установить нельзя в принципе, тут никаких письменных следов быть не должно. Однако известно, команду посадили на лошадей, хорошо экипировали, вооружили, обеспечили фуражом, и пошла она с обозом с юга Урала (кстати, где воевал Чапаев-герой), на север, куда потом бросили Шестую Красную армию, спешно мобилизованную в Вологде.
Почему-то не верится, что это событие прошло совсем незаметно и не сохранилось ни в одной бумажке, например, среди приказов о выделении материальных средств, тягловой силы, оружия и фуража, где обязательно фигурируют конкретные фамилии. Всё-таки, белая армия была регулярной армией с вытекающими отсюда формальностями. А также надо помнить, что разведка в красной армии была поставлена для того времени на очень высокий уровень за счёт бывшего революционного подполья и еврейских организаций. Вряд ли этот неведомый обоз с командой сопровождения проскочил мимо неё, а значит, есть и некие оперативные сведения в виде секретных донесений и докладов. Победивший режим заботился о собственной истории (ведь принесли человечеству новую эпоху!) и скрупулёзно собирал всяческие свидетельства своей победы и героизма. Иное дело, списочного состава обозников и охраны могло не существовать по многим соображениям, прежде всего, из соблюдения секретности.
Бабушка особенно не упорствовала, а хитро уводила внимание в другую сторону, сталкивала меня на историческую, но совершенно иную тему — о вятских переселенцах в Сибири. Обычно заяц делает таким образом: выходит на свежий лосиный след и сбрасывает на него собак. Так красиво, образно рассказывала, что непроизвольно меня заразила. Послушав её несколько вечеров, вернулся в город и начал ещё один роман «Рой». За неделю три главы написал и снова к бабушке, за порцией впечатлений — и ещё три главы. Через два месяца только опомнился: у меня же «Гора Солнца» на первом месте!
Приехал в Зырянское, взял свою старую маму под микитки — рассказывай мне про дедову жизнь. А она в ответ: что у тебя за интерес такой? Зачем тебе прошлое ворошить? Коли взялся книжки писать, ну и пиши про сегодняшнюю жизнь, вон как хорошо стало: помню, как сохой пахала, а теперь ручку повернёшь — газ горит! Опять отвлекала, прикидывалась довольной властью, а может по привычке опасалась, помня, что в милиции работал, как бы чего дурного не вышло. Батя же, напротив, радовался и так складно про жизнь своего отца рассказывал, что казалось, много чего сам домыслил и досочинил. Например, по его версии дед служил в колчаковской армии и на севере Урала оказался так — войска сибирского адмирала шли на Петроград не вдоль «чугунки», а северным путём, проходя тайгой и горами без дорог прямо-таки с суворовским размахом. Всё было так на самом деле, и Шестую армию сформировали и бросили навстречу «железному потоку», чтоб остановить колчаковские войска, не пустить через Урал в Европу.
Всё так, но закавыка в том, что дед никогда у Колчака не служил, поскольку мобилизовали его где-то в Нижегородской губернии, куда он с Вятки ходил со своим отцом и братом на заработки, бондарничали. Этого дед не скрывал, подчёркивая, что взяли не по доброй воле. Отца его отпустили по возрасту, а сыновей забрали, тут же посадили в эшелон и увезли неизвестно куда. И появился он только через два с половиной года, когда прибежал к невесте в Иранский уезд Вятской губернии (не так и далеко от Нижегородской), где он и попал в руки к её брату Сергею.
Когда я возражал бате, объясняя эту ситуацию, он макушку чесал.
— Хрен знает… Мне сказал, у Колчака.
Сначала я думал, он ошибается, считая, что коль мы в Сибири живём, в «колчаковских» местах, так у кого ещё служить? (С Вятки дед с бабкой переселились сюда во времена нэпа, поехали к своей родне, жившей тут со столыпинских времён.) Потом меня осенило — да мой пройдоха дед скорее всего успел послужить и у кого-то за Уралом, и у Колчака в Сибири, и ещё у красных, хотя и в качестве носильщика, однако справку, что партизанил, от бабушкиного брата Сергея получил. Это чтоб прикрыть белогвардейское прошлое.
Бабушка на этот счёт отмахивалась:
— Да не знаю я, где его носило! Прибежал вшивый, лешак, сама видала. А больше ничего и не помню.
Но мало-помалу размякала, и память к ней «возвращалась». Однажды вдруг призналась, какой подарок принёс ей с войны «вшивый» жених — глаза на лоб полезли. Золотой медальон, где на синей эмали (вероятно, финифть) была головка девушки с косой, будто бы портрет какой-то барыни или княжны. И сказал, дескать, очень уж на тебя похожа, так всё время с собой носил и принёс в подарок.
Я сразу по-ментовски: где взял? Моя старая мама (иногда мы так звали бабушку) мгновенно замахала руками, дескать, откуда я знаю? Война была, может, нашёл и поднял. Приносят же с фронта всякое богатство, вон твой дядька рулон красного немецкого хрома притащил, штаны и рубаху пошил и ходил скрипел, как дурак.
Однако спустя несколько дней без всяких назойливых вопросов бабушка рассказала, что за этот медальон в голодный военный год выменяла у одной еврейки в Зырянском мешок муки и привезла его на саночках за шестьдесят километров. Говорила грустно, горько, видно, всё это время думала, вспоминала — дорог ей был подарок жениха. И я грех взял на душу, воспользовался её состоянием, стал спрашивать про деда. Тут и выяснилось, что брат её, Сергей, не таким уж твердокаменным и рьяным большевиком был, мало того, что партизанил в лесах за деревнями, где белых никогда не бывало, а ещё с моего деда за жизнь взятку взял. На бабушкиных глазах дед распорол вшивую шинель (сожгли её потом), достал целую горсть всякой золотой всячины с камушками и отдал Сергею. Тот поглядел, спрятал всё в карман и только жемчужные бусы сестре сунул, мол, носи, мне ни к чему. А на деда поднялся ещё пуще, дескать, ты в карателях служил, людей расстреливал и с мертвецов украшения снимал. Ну и поставил его под винтовку да увёл с собой в лес. Бабушка такое услышала, перепугалась и бусы в речку бросила, а после жалела всю жизнь, потому как Сергей отпартизанил, вернулся и сказал, мол, погорячился он, не служил Семён в карателях и не расстреливал никого, так что выходи замуж и живи, никто его не тронет.
Видно, знал, что говорил, поскольку сразу же сделался начальником милиции и высоко поднялся, но в тридцать третьем его арестовали и расстреляли в один день. Ойкнуть не успели, брата нет. В тот же год и почти так же расстреляли маминого отца и моего деда, Алексея Русинова, но тут хоть явная причина была, скрыл происхождение (его отец был жандармом) и устроился работать секретарём райисполкома.
Помногу за один раз бабушка не рассказывала, в любом состоянии себя контролировала и терпеть не могла назойливости. Скоро я нашёл лазейку к её памяти: старая мама чуть ли не до смерти чай пила из самовара и потому к ней собирались старые подруги и бабушки с улицы, приносили узелочки с сахарком, конфетками-пряничками и усиживали пару вёдер кипятка. Больше молодость вспоминали, старое житьё, я же сидел тихо за перегородкой и слушал.
Они забывались, а то и вовсе не знали, что их подслушивают, начинали спорить, восстанавливая события давно минувших лет и в азарте проговаривались, выдавая семейные или вовсе интимные тайны. В общем, не святые они были, наши предки, и «самоходкой», без родительского благословения замуж выходили, и отраву подсыпали своей товарке, чтоб зачахла и чтоб потом её парня переманить, и с чужими мужьями-жёнами любовь крутили. И вот когда старушки расходились, а мягкая, погруженная в прошлое бабушка, оставалась одна, я пил с ней чай до одури и получал очередную порцию информации.
Однажды я понял, что выжал из неё всё, что мог, или точнее, что она могла рассказать. На остальном было табу, и если я напирал, старая мама сердилась, замолкала и убирала со стола. Я уезжал в город, полагая, что она соскучится и станет добрее, но бабушка, привыкшая жить под спудом вечной опасности и страха, умела держать язык за зубами.
* * *
Повесть «Гора Солнца» писалась трудно и долго — пять месяцев, поэтому я выложился весь, несколько дней не спал ни минуты, ходил опустошённый, потерянный и мысленно готовился ехать в Москву, в журнал «Наш современник», где уже была опубликована одна моя повесть. Но случилось событие непредвиденное, сравнимое разве что с солнечным ударом. Произошло это на двадцать седьмой год от явления Гоя, в начале снежного, холодного ноября.
Оказавшись снова бездомным, я поселился на квартире у цыганистой бабки в полуподвальной комнатке с люком в потолке, в проёме которого каждый день появлялась ворчливая хозяйка. Единственное окно было на уровне с землёй, и выходило на разрушенную монастырскую стену, за которой в то время ещё виднелись руины часовни над захоронением знаменитого местного пророчествующего старца Фёдора Кузьмича. По преданию (да и не только по нему, что доказали японские исследователи-графологи), на самом деле он был государем Александром I, по странным, никому не понятным обстоятельствам умершим в Таганроге и вдруг воскресшим в образе старца в Сибири.
В Томске он жил уединённо, в келейке, построенной собственноручно на угоре, с видом на широкую пойму реки Томи (там сейчас стоит памятник репрессированным в годы революции). Не прославился каким-то особым молельником или постником, напротив, говорят, мимо храмов ходил — шапки не ломал и лба не крестил, но народ к нему шёл валом. И сюда же, по свидетельствам приближённых ко двору особ, тайно приезжал Николай I, чтобы удостовериться, в самом деле ли это его старший брат.
История умалчивает подробности их встречи, но известно, что он вышел от старца со слезами и в тот час же велел ехать.
* * *
Загадочная фигура Фёдора Кузьмича и так притягивала внимание, тем более, я всё время смотрел из окна на развалины и близость его праха каким-то образом действовала на подсознание. Я всё время помнил, что под грудой заросших травой и кустарником кирпичей могила перевоплощённого государя и это подспудно притягивало воображение. Когда же закончил повесть и от перевозбуждения не мог ночами спать, часами бродил по руинам монастыря, стоял у могилы и однажды очутился возле соседнего дома, выстроенного торцом к нашему. Тут и увидел вросшую в землю чугунную плиту, которая лежала вместо первой ступени крыльца (раньше издалека казалось, камень).
Улочки кругом были немощёные, слякотные, так что о неё вытирали ноги, чтоб грязь в дом не тащить. И сейчас я рассмотрел наполовину стёртые литые буквы, собственно о которые и шаркали подошвы. И мало того, прочитал плотную древнерусскую вязь, точнее, остатки её, за многие годы сточенную ногами, будто наждаком — «…PAX БЛАЖЕН… СТАР… ФЕОДОРА КОСМИЧА…». Вокруг текста была какая-то виньетка и ещё несколько непонятных для меня тогда знаков, которые я принял за орнамент или украшение. И лишь по прошествию многих лет, когда стал вплотную заниматься алфавитами и азбуками, понял, что это могло быть руническое письмо.
Пожалуй, самой странной деталью, отмеченной ещё тогда, было полное отсутствие каких либо христианских знаков. Коль надгробие, то уж обязательно должен стоять крест, тем паче, могила старца находилась в часовне!
Наверное, это обстоятельство и позволило приспособить плиту для дела непотребного, иначе набожные бабушки, жившие в этом доме, рассмотрели бы крест и не стали вытирать об него ноги.
Хочется же верить в благородство перевоплотившихся комсомолок тридцатых годов…
В одиночку поднять и унести плиту не удалось, весу в ней было центнера полтора, не меньше. Повозившись, я нашёл отверстия по углам (когда-то плита привинчивалась к стене), пропустил через них проволоку и уволок надгробие за дровяники, где и оставил в присыпанных снегом лопухах до завтра. Однако наутро кража обнаружилась. Две бабушки, мать и дочь, два божьих одуванчика, по моим следам плиту отыскали и, ругая хулиганов, стоная и охая, вернули её на место. Тогда я кликнул Кольку Конакова из розыска, человека, к истории неравнодушного, договорился, чтоб он приехал в форме и изъял надгробие. Тот явился на милицейском мотоцикле, настращал бабушек, мы погрузили плиту в коляску и повезли в музей. Странно, но надгробие не взяли, сказали, запасники и так забиты — пройти невозможно, выставить в экспозицию не разрешат, этот старец известен, как мракобес, да и вообще, наша плита исторической ценности не представляет.
И ездили мы с Колькой ещё часа три по городу, предлагая плиту и краеведам, и Обществу охраны памятников истории и культуры; даже на историко-филологический факультет родного университета завернули — не берут! Хоть бабушкам возвращай, чтоб и дальше ноги вытирали.
Потом у нас созрела идея — вернуть надгробие на место, то есть, положить на могилу старца, а чтоб никто не утащил, закопать её в руинах. Мы выгрузили его неподалёку от развалин, спрятали, после чего я под покровом ночи, чтоб никто не видел, разобрал битый кирпич в часовне до пола, под которым где-то находилась могила, положил в яму плиту и зарыл.
И с того момента я заболел думами о блаженном старце. Он воистину был чистым, святым, потому что возле праха его и раньше работалось очень хорошо, и на душе было светло, а тут образ Фёдора Кузьмича захватил все мои мысли. Что же должен был пережить, что увидеть и познать император, победивший самого Наполеона, покоривший Европу, чтоб вдруг отказаться от власти, славы и обрести иную жизнь, перейти в некое непознанное состояние странствующего ясновидящего старца? Что это?
Знание того, что в стране зреет заговор декабристов, предательство дворянской братии? Или исполнение обета?
Своеобразное искупление смертного греха — отца-то своего Павла убил, и если не собственноручно табакеркой ударил, то с его ведома или вовсе по наущению сгубили родителя, что ещё хуже. А если жизнь его — повиновение року? И как на престол взошёл, и в каком образе умер? Почему плакал брат его, Николай, после встречи? Что сказал ему «воскресший» государь? Что напророчил? Не судьбу ли империи?
Мысль написать роман об Александре I, точнее, о его иной жизни, возникла спонтанно — сама судьба подводила, носом тыкала, вот он же, его прах, перед тобой!
И это ли не рок?
Ещё не опомнившись от «Горы Солнца» и никуда её не определив, я кинулся в университетскую научную библиотеку и выбрался оттуда через полтора месяца окончательно зачумлённый. Вопросов появилось ещё больше. Но многие ответы я уже «видел» в будущем романе. Например, уже мог объяснить непонятные действия Александра I к концу царствования, его попечительскую заботу о духоборах, которых гоняли и казнили все государи, а будущий блаженный старец вдруг даёт им земли в Крыму на Молочных Водах и ездит к ним в гости. Православный государь благоволит к сектантам, восславляющим хлеб и соль и имеющим весьма слабое отношение к христианству. Божий помазанник вступает в некие отношения с теми самыми духоборами, которые рубят иконы, разрушают храмы (не в прямом смысле), и которых потом ещё один радетель, Лев Толстой, вывез в Канаду.
Когда садился за рабочий стол, руки тряслись — так хотелось мир удивить, но на первой же главе случился затык. Знаю, что и о чём писать, и пишу, только герои мёртвые, и «умерший» в Таганроге государь не оживает, точнее, не воскресает в образе Фёдора Кузьмича, ибо нужен определённый путь, чтоб уйти из одной и явиться в другой жизни и в новой ипостаси.
Сколько раз начинал и бросал в печь первые главы романа, сбился со счёта, около четырёх месяцев, глядя на могилу старца, вдохновлённый и азартный, заново принимался за работу, чтобы, проснувшись наутро, полностью разочароваться. И ведь чувствовал, за существованием томского провидца кроется тайна, пока что непостижимая, не доступная, и надо бы понять это, осмыслить и успокоиться, однако взбудораженное сознание требовало словесного выражения.
И вот когда совсем отупел и уже не писал, а просто ночами метался из угла в угол, открылся люк в потолке и в проёме явилась квартирная хозяйка. Поначалу она заглядывала ко мне почти каждое утро: старая, полуразбитая машинка «Прогресс» стучала, как трактор, и хоть что ты под неё подстилай.
— Опять всю ночь чик-чик делал! — проворчала бабка то ли с цыганским, то ли восточным акцентом, хотя звали её Екатерина Адольфовна.
На сей раз она не ругалась, лишь посмотрела на меня и неожиданно спустила лестницу, чего никогда не делала.
— Ходи сюда!
Наверху я никогда не был, потому озирался с любопытством: с виду не очень-то чистоплотная хозяйка жила в ухоженном, обставленном старинной, явно купеческой мебелью, доме. Атласные чехлы на стульях, портьеры, занавески и кругом вазы, горшки и вёдра с цветами на продажу — азербайджанцы привозили. На столе дорогой самовар сиял и китайского фарфора чайная посуда замысловатой и опасной горкой составлена.
Думал, чаю попить пригласила среди ночи, а она руки о медную самоварную трубу погрела, мне на голову положила и тут же отдёрнулась.
— Холодный! Покойник держит, ай, плохо ему сделал. Не смотри на могилу, на небо смотри!
Мне показалось, она знает, о каком покойнике я думаю и на чью могилу смотрю. Не по себе стало.
— Из моего подвала неба не видать, — сказал я.
Хозяйка показала на короткий диванчик с валиками.
— Ложись спать. Утром дальше скажу.
Помню, что сел на этот диванчик, остальное вылетело из сознания. Проснулся только в полдень, и то потому, что затекла рука и скрюченные ноги, однако голова была светлая и состояние души возвышенное — давно так не спалось! Екатерина Адольфовна торговать не пошла, хотя иногда возила цветы в детской коляске, а спустилась ко мне вниз и теперь белила стены, чего за год моей жизни здесь никогда не бывало. Комната от угля и дымного выхлопа давно стояла чёрная. Я хотел помочь, однако она велела взять цветы и снести на могилку.
— Какую могилку? — спросил осторожно.
— Ай, не знаешь, на кого плиту железную положил? — по-цыгански спросила она. — Кого в гробу разбудил?… Возьми хорошие цветы, красивые возьми да к ногам брось.
Эта глазастая хозяйка всё видела и знала! В замешательстве, я выбрал четыре красных гвоздики, но потом решил, что неловко нести праху государя революционные цветы и заменил их на белые. На руинах часовни лежал снег, и я долго и тупо соображал, как определить, где тут голова и где ноги, когда неизвестно, как расположена сама могила. Пока не вспомнил, что хоронят головой на восток. Цветы я положил на снег с облегчением ушёл в свой подвал.
В тот же вечер в освежённой, побелённой комнате сел за машинку и начал «делать чик-чик». И всё пошло! Зрительно мне виделся белобородый, спокойный старец, опёршийся руками на суковатую палку, который будто нашёптывал на ухо, а я едва успевал записывать. Оказалось, раньше я не мог ответить себе, каким образом и через что прошёл добровольно оставивший трон государь, чтоб стать блаженным и ясновидящим. Ну конечно же, в Таганроге к императору явился Гой и убедил встать на иной путь. Почему именно Александр удостоился такой чести? Да потому, что его опека над духоборами была замечена. То есть, эти сектанты каким-то образом связаны с Гоями: не случайно, как символы веры, они держат хлеб и соль!
Убедил, а возможно, и убеждать не пришлось, ибо государь, испытавший всё, от отцеубийства до лавров победителя мирового значения, откровенно тосковал от рутинной дворцовой жизни, тяготился властью и не желал видеть, как братьев его, именитых князей, вступивших в заговор, будут вздёргивать на виселице. Полковник Д., бывший с ним в Таганроге, помог инсценировать смерть, а Гой увёл его через три границы, за три моря, на реку Ганга…
И уже оттуда Александр вернулся пророчествующим старцем.
Это был закономерный, логически обоснованный и достойный путь от власти земной к духовной. Не зря заплакал Николай!
Единственное, что я не мог найти в университетской научной библиотеке, это более-менее подробное описание того, что есть духоборчество и сами духоборы. Точнее, какая-то литература была, однако находилась в спецхране и без специального разрешения не выдавалась. Впрочем, и это было свидетельством некого особого отношения к сектантам, хотя советская власть должна была относиться к ним в худшем случае снисходительно, поскольку духоборы, вывезенные Львом Толстым в Канаду, поклялись вернуться в Россию, когда не будет царя. Вроде бы, попутчики большевиков, ан нет же, не вернулись, и сами большевики держали информацию о них чуть ли не в секрете.
Одним словом, для романа о ясновидящем старце (названий было аж три варианта — «Феодор Космич», «Старец Александр I», «Блаженный ясновидец»), годилось и было полезно всё, и особенно, отсутствие или умышленное утаивание всякой информации. На следующий год в конце мая я поставил точку и чтобы не искушаться, не дай Бог, не испытать разочарования, не перечитывая, спрятал рукопись в тайник под полом и уехал в Зырянское, где не был больше года.
А там бабушка заболела и лежала пластом в окружении своих митюшанских подруг. Как-то сразу померкла, ослабла, исчезли властные нотки в речи, говорила тихо, обречённо, и держалась за мою руку.
— Что же приезжать-то перестал, лешак? То каждую неделю был, то пропал, ни слуху, ни духу. Думала, уж не увижу… Или обидела чем?
— Да нет, работы было много, — залепетал я под осуждающими взгляды сиделок. — Только освободился…
— Вот врёт-то! — возмутилась баба Таня Березина. — Слыхали мы про тебя тут! В тюрьме ты сидел год, за тунеядство. Вот и освободился. А то — работы много!
Это была не деревенская выдумка или сплетня, слух оказался не беспочвенным, только меня ещё не сажали, но собирались привлечь за тунеядство. Дело в том, что я не был членом Союза Писателей, а бросил работу в газете и ушёл на «вольные хлеба», а это не понравилось одному томскому поэту по фамилии Заглавный, который и пытался отправить меня в тюрьму. Говорят, даже заявление в милицию отнёс, только там мои бывшие сослуживцы его «потеряли».
— Ступайте-ка домой! — велела бабушка товаркам, вдруг обретя голос. — Теперь внук посидит.
Старушки послушно удалились, и я сообразил, что настал желанный час. Она сама начала рассказывать, причём сразу с самого главного. Правда, оговорилась со вздохом, мол, зачем тебе это нужно? Дед всю жизнь в беспокойстве прожил, всё рвался из дома, будто на заработки ездил, а сам золотую рыбку ловил да ничего не поймал, и ты по той же дорожке пойти хочешь. Дескать, зачем-то перед смертью взял да и свёл внука с ума. Золото — дело заразное, и сколько народу сгинуло из-за него…
Но выговаривала и рассуждала больше для себя, поскольку мне и оправдываться не пришлось: бабушка без всякой паузы и как-то горько поведала мне то, что скрывала всю жизнь.
Дед получил повестку на Вторую мировую в сорок втором и сразу же сказал жене примерно следующее, причём, как всегда жёстко, спокойно и без суеты:
— Ну, Оля, давай прощаться. Если я с двух войн невредимым пришёл, на этой ухлопают обязательно. Так что ты расти сына, сильно обо мне не горюй. Писать не буду, чтоб лишний раз не расстраивать, чтоб ты смерти моей не ждала с часу на час. Думай, нет меня больше и всё.
Об этом я уже слышал и не раз в самых разных интерпретациях, но никто и никогда вслух не говорил о том, что у этой прощальной речи есть продолжение. Моя ревнивая бабушка заподозрила, что он после войны решил уйти к другой — ну, чисто женская логика! (Впрочем, кое-какие основания у неё были). Она рассуждала иначе: коли с двух живым пришёл, то и сейчас-то что с ним сделается? Ну и давай его пытать, чтоб дал полный отчёт за прошлую войну, где был, что делал, с кем жил и не оставил ли опять где-нибудь потомства. У неё было подозрение, что дед и гражданскую нашёл себе какую-то богатую женщину, пожил с ней, а потом украл её драгоценности и дал дёру. Уж слишком молчаливый прибежал, слова не добьёшься.
Наверное, дед отчитывался кратко. Говорит, я перед тобой, как на духу скажу, на предыдущей войне не было женщин у меня, и детей нигде не оставил. А служил я на Соль-Илецкой станции каптёром в интендантской роте, хорошо, говорит, добра всякого было много, так что сыт и пьян каждый день. Но тут взяли всех людей с роты, кто на империалистической воевал, прибавили к нам караульных, обули-одели, на коней посадили, вместо старых ружей новые дали, хорошие, всякого боевого припаса полные сумки наложили и с тремя офицерами пошли через Уральский хребет, к Колчаку. (Вероятно, это был 1919 год, где-нибудь, до июня, поскольку позже Колчака на Урале быть не могло.) Там у него обоз стоял, готовый к отправке, с охраной — близко не подойдёшь, и вот офицеры между собой повздорили сильно, за наганы хватались. Дед уж решил, погонят куда-нибудь в глубь Сибири с этим обозом и когда ещё домой вернёшься? Бежать надумал, как только в Томскую губернию зайдут, мол, к родне, переселившейся с Вятки, а они спрячут. Но скоро приехал какой-то генерал колчаковский, своих офицеров и охрану убрал, поставил ездовыми интендантов, караульных в охрану и командовать назначил тоже наших офицеров. Вот, говорит, мы и отправились на север, и ехали по просёлкам, тропам, а то и вовсе бездорожьем до конца лета, через хребты, горы и реки на себе перетаскивали и поклажу, и телеги, и чуть ли не самих коней. Вот уж намучились-то, и чуяли, на смерть гонят, да не сбежишь, караульных подобрали отпетых, злые, как собаки цепные. Ружья у ездовых отняли, даже ножики забрали от греха подальше и на ночь под охрану садили. Наконец, встали на озере среди гор, возы разгрузили и в камнях спрятали, коней отвели подальше в лес и отпустили, оставив только трёх для офицеров — кормить нечем было. Все телеги утопили, а сами лачуг понастроили, нор нарыли и просидели несколько месяцев. Провизии не было, так оставшихся коней съели, потом голодать начали, из-под снега траву копали. Отощали, но убежать нельзя, караульные сразу застрелят, и не одного так убили. Все будто ждали англичан, которые из Архангельска должны прийти, но не дождались, оставили поклажу всего с пятью солдатами-караульными да двумя офицерами, умельцы наделали лыж, встали на них и сами пошли к англичанам. А те уже на корабли грузятся, бежать собрались. Команду всю с собой решили взять, чуть ли не под конвоем на судно завели. Так что ни у какой бабы он не жил и никого не обворовывал, а драгоценности ему дал офицер, приказав, чтобы он в сопровождении прапорщика спустился на берег, нашёл и закупил провизию в Архангельске. Англичане кормить ораву русских не хотели, мол, у самих ничего нет, как доплывут до своей Британии, неизвестно.
Дед сошёл на причал, тут же договорился с прапорщиком, которому тоже не хотелось плыть на чужбину, и убежали они оба в родные края. Тот прапорщик по фамилии Кормаков, жил в городе Тотьме Вологодской губернии.
Вероятно, для бабушки это звучало убедительно, в неведомую Тотьму она не поехала и отпустила деда на фронт с лёгким сердцем.
А он там с какой-то Карной связался…
* * *
Зато в эту Тотьму, посидев возле постели бабушки три дня, рванул я, взяв командировку в обкоме ВЛКСМ — якобы в Москву, чтоб поработать над рукописью новой книги. Но не за красивые глаза дали — я пообещал, что в августе поеду комиссаром конного агитотряда (давно предлагали), агитировать колхозников убирать урожай. До столицы летел самолётом, оттуда поездом, и всё в один день. Раньше я лишь проезжал вологодчину по пути в Коми, точнее, до станции Косью, и относительная близость к Уралу меня волновала всю дорогу. Появлялись мысли, при удачном раскладе, прыгнуть на поезд и уехать дальше: командировочные можно сэкономить, использовать деньги на обратный путь, так что дня на три-четыре можно вырваться к заветной Манараге. Но ехал налегке (с обрезом в самолёт не пустят), а без оружия ходить по Уралу зарёкся.
Экономия не получилась: из Вологды в Тотьму пришлось лететь на АН-2 — дороги оказались ужасными и автобусы не ходили. А в самолёте, используя оперативные навыки, провёл разведочный опрос попутчиков и выяснил, самый древний старик Кормаков живёт где-то на Леденьге, если, конечно, не умер. Выходило, мой дед бабушку не обманывал и уходил на фронт с чистой душой. Эх, будь он жив, намного было б проще, и сейчас с собой взял бы, чтоб встретились однополчане-белогвардейцы!
Да ведь и ехать сюда не пришлось бы…
Деревянная Тотьма оказалась тихой, задумчивой, и река Сухона текла такая же, с деревянными от леса берегами (недавно ещё лес сплавляли). Люди здесь тоже были такими же негромкими, задумчивыми и медлительными, словно жить собирались лет по триста. Старика Кормакова я нашёл скоро, но он оказался древнее, чем надо — девяносто шестой пошёл, а дедову однополчанину должно быть меньше восьмидесяти. Однако поспрашивал его о родственниках, прикинувшись журналистом (благо, что редакционное удостоверение не сдал), и выяснил — есть такой, живёт на Пёсьей Деньге и зовут Алексеем Алфеевичем или просто Олешкой-малым, потому как есть ещё один Олешка Кормаков на Еденьге.
Названия речек меня зачаровали, за их звучанием слышался некий древнейший и могучий язык, хотя попутчики в самолёте говорили, мол, названия у нас не русские, всё больше вепсские (тогда я даже не слышал о такой народности — вепсы) или вовсе татарские. И перечисляли — Кокшенга, Тарнога, Кичьменьга, Амга, Айга, Вохтага, Вожега, Еленьга и ещё десятки, едва успевал записывать.
Пёсья Деньга оказалась деревней дворов на тридцать, издалека смотришь: солидно, крепко, дома словно терема на угоре, а ближе подойдёшь, ах ты, как жалко — жилых-то всего четыре, остальные стоят бесхозными, тёмными и холодными, как могильные склепы. Сам Алексей Алфеевич с утра ездил за пенсией на центральную усадьбу колхоза, напился и спал беспробудно, зато его сосед был трезв, благоразумен и деловит. Зазвал к себе на завалинку, спросил, кто и откуда, после чего начал докладывать. Выходило, Олешка Кормаков хоть и пожилой, но дурной человек, потому что всю жизнь просидел в лагерях, и даже на войну его не брали. В колхозе ни дня не работал, то на заработки будто бы ходит, то на прииски подастся. Это последние лет пятнадцать он в деревне живёт, да и то как сказать — болтается туда-сюда. Оттого пенсию дали по старости. Пришла тут к нему женщина с Леденьги, уж до чего хозяйственная, домовитая! Говорю, пойдём ко мне жить, на что тебе эдакой срамной мужик? Нет… Интересный, говорит, Олешка-то, с ним не соскучишься… Вот и не соскучилась, года не прожила, убежала… В общем, зря живёт на свете и писать в газету о нём не нужно.
Когда же я спросил, мог ли он служить у белых в гражданскую да ещё прапорщиком, трезвый сосед ответил определённо — служил! Да уж всяко не прапорщиком, а каким-нибудь карателем. И потом всю жизнь ещё вредил Советской власти, за что и не выходил из тюрьмы.
Я ушёл на речку, забился в кусты и кувыркался в траве от восторга.
Олешка проснулся только вечером и несмотря, что я томлюсь на лавочке возле дверей его избы, прошёл мимо, в огород, и стал полоть картошку. На свои примерно семьдесят семь он не выглядел, шестьдесят от силы, и на запойного человека не походил: белёсые густые брови, глубоко посаженные глаза, словно из-под выворотня смотрит. Редкие бесцветные волосики дыбом, и рот приоткрыт, словно сказать что-то собирается. Однако молчит, а лебеда у него на огороде выдурила по грудь, поэтому он задумчиво огляделся, выдернул один сорняк, долго рассматривал корень, плюнул и пошёл в избу.
— Алфеич, поговорить бы надо, — по-свойски сказал я вслед.
Не услышал, зачем-то забрался на чердак, судя по звукам, перебирал что-то, искал, пока не долбанулся башкой о стропилу — аж крыша загудела. Выматерился, слез и наконец-то увидел меня.
— Не нашёл я, нету. А была где-то…
— Что ты не нашёл?
— Да икону…
Похоже, он принял меня за собирателя икон: это был период, когда по деревням ездили сотни прохиндеев, часто на вид вполне интеллигентных, и скупали, а то просто воровали иконы, лампадки, подсвечники и прочую религиозную утварь.
— А я ведь к тебе не за иконами пришёл! — Подал я ему руку. — Здравствуй, Алексей Алфеич.
Он свои руки в карманы сунул, подозрительный, пытливый и одновременно насторожённый взгляд его был знаком — так смотрят люди на зоне.
— Ты откуда, парень?
— Я внук Семёна Тимофеевича Алексеева, из Сибири приехал, — доложил я.
Олешка никак не среагировал, пустое для него было имя или так тщательно скрывал чувства.
— Ну и чего?
По дороге я разработал две легенды, которые собирался применить, исходя из обстановки, но однополчанин деда оказался слишком закрытым, чтоб сориентироваться и сделать выбор.
— А ничего. К тебе вот прислал, спросить, как здоровье, как живётся-можется… — Это была первая легенда, будто бы дед жив.
— Да нормально живётся… — он ещё глубже забирался под свою корягу. — Картошка вон заросла, полоть некому…
— Что-то ты не понял, Алфеич, — надавил я. — Поди, голова с похмелья трещит?
— С какого похмелья? Я не пил.
— Ну да, не пил! А спал, как убитый.
— Я всегда так сплю. Пешком ходил, притомился… Ты зачем пришёл-то?
— Да, постарел ты, Алексей Алфеич туго соображаешь. Понял хоть, кто меня послал?
— Кто?
— Семён Алексеев.
Он не думал ни мгновения, ответил сразу.
— Не знаю такого. Какой Семён?
— Архангельск помнишь?
— Ну, есть такой город.
— Бывал там?
— Бывал… — голос его стал вибрировать. — И не раз. А что?
— Ничего. Помнишь английский корабль? Всю команду увезти хотели, а вы с ним пошли на берег продовольствие закупать? Офицер вам золота отвалил, женских украшений. Кольца, серьги с камушками, медальон с женской головкой, жемчужные бусы. Помнишь? А вы дёру дали.
Он обязан был хоть чем-нибудь откликнуться на такую информацию и убедиться, что я не с улицы пришёл, а кое-что знаю до мельчайших деталей. Но Олешка ответил не задумываясь:
— Не помню.
Своей простотой он обезоруживал, хотя был совсем не деревенский простофиля, и это выдавало в нём сильную личность, тонкий, подвижный ум и мгновенную реакцию защиты. Если он воевал в белой армии прапорщиком, то есть, младшим офицером, значит, получил образование, к тому же прошёл следственные и лагерную школы — так что с кондачка его никогда не взять и подходов не найти, запрётся и хоть ты пташкой пой, хоть вороном кричи, ничего не добьёшься.
Это не бабушка, больная и размякшая от воспоминаний.
— Ладно, — согласился я. — Раз не помнишь, тогда и разговора нет. Извини, что побеспокоил, Алексей Алфеич. Так и скажу деду — не помнит ничего, старый стал, память отшибло.
Трезвый сосед оказался ещё и любопытным, всё на улице торчал, видно, послушать хотел, но мы говорили негромко и чувствовалось, остался разочарованным. Я попросился к нему переночевать, дескать, солнце садится и вряд ли поймаешь попутку до Тотьмы, встану утром и пойду. Сосед этому обрадовался, домой повёл, по-холостяцки засуетился у печи и между делом спросил, мол, а что, Олешка-то к себе не пустил?
— А я и не просился к нему, — заметил я. — Тёмный он человек, скрытный, а потом, у белых служил, в тюрьмах сидел…
— Он ещё в карты играет, на деньги! — доверительно сообщил сосед. — Уходит куда-то с котомкой, а возвращается при деньгах. Раньше бывало, на тройке приезжал назад. А то в исподнем прибегал, ночью. В лагерях всему дурному научат.
— И сейчас играет? — между прочим спросил я.
— Как же! Вот погоди, недели не пройдёт, как у него зачешется. Узнать бы, где они собираются да накрыть.
Сосед наверняка принимал меня за переодетого милиционера.
— Это нехорошо! — назидательно сказал я. — Но пусть люди играют, если хочется. Не наше дело.
Он сразу сник, обескуражено затих, выставил на стол картошку «в мундире», плошку солёных рыжиков и подсолнечное масло.
— Давай, поешь. Я-то ужинал… Пока телевизор посмотрю, сегодня показывает.
Уткнулся в моргающий ящик и больше головы не повернул. А я за вечер дважды выходил на улицу покурить, ждал. Может, не выдержит Олешка, если он тот самый прапорщик, придёт спросить, зачем это меня дед к нему послал.
Не пришёл. На утро я поторчал возле молчаливого трезвого соседа, простился с ним, поглядывая на окна дедова однополчанина и не спеша двинул по берегу Пёсьей Деньги к дороге — Олешка даже носа не показал.
Неужто не он?
Зато выскочил из-под деревянного моста через речку, как разбойник — уже в трёх километрах от деревни.
— Стой. Ты куда пошёл?
— В Тотьму.
— Иди сюда. Не бойся.
Он зазывал меня под мост. Наверное, караулил меня тут всю ночь: костёр жёг, лежал на травяной подстилке, ковшичек из бересты сделал, воду пить — жажда мучила…
— Зачем дед ко мне послал?
Теперь он задавал вопросы, и надо было отдать ему инициативу, прикинувшись не особенно посвящённым в их дела, но жадноватым внуком, который помимо воли деда хочет узнать побольше про дела давно минувших дней.
— Привет передать. Спросить, как живёшь, где бывал, что видал.
Олешка ухмыльнулся и вдруг, схватив меня за щёку, так завертел кожу, что от боли слёзы навернулись.
— А вот врать мне не надо, внучок! Потом отпрянул, вгляделся в меня, будто в зеркало, и проговорил знакомым, вибрирующим голосом:
— Ну, как ты на деда похож… Две капли воды.