9
Вновь оказавшись в «шайбе» и опять в полном одиночестве, зверёныш слез со шкуры и подался обследовать жилище. Его возбуждали не только острые, пищевые запахи порченого мяса и крови; он сразу же почуял то, что не чуял человек — тончайшая энергия, выделяемая остывающим мясом, остывающие жизни зверей не улетучивались в атмосферу в виде тепла, а, перевоплощённые в иное состояние, впитывались в стены, оставались там навсегда и будоражили сильнее, чем просто вонь тухлятины. Именно по этому признаку его взрослые сородичи точно определяли место прошлой чужой охоты: последний крик зайца, рёв лося, их гаснущая жизнь и тепло стынущей туши — ничто не пропадало бесследно, и живая материя в виде земли, трав, леса впитывала энергию мёртвой.
Потом на этом месте гуще и крепче росла трава, шире и прочнее были годовые кольца деревьев, а земля, впитавшая самую таинственную часть живой плоти — кровь, в этом месте ещё долго светилась зеленовато-сиреневым, напоминающим огонёк свечи сполохом.
«Шайба» оказалась в буквальном смысле насыщена духом чужой добычи и будила в волчонке дремавшие пока инстинкты. Он завыл не от голода — от внутренней потребности подать сигнал и известить сородичей о месте удачной охоты, и если бы они слышали, то непременно явились на зов. На сей раз его голос не достиг ни человеческих, ни собачьих ушей, поскольку на реке намного громче взвыли моторы и заглушили его. Тогда он замолк, подобрался к мешкам с фуражом и вдруг услышал тихий шорох. Ступая мягко, волчонок подкрался к источнику звука и увидел крысу, спускающую зерно. Инстинкт охоты заставил скрадывать добычу, чтобы потом взять её в одном прыжке, но крыса обнаружила это и не испугалась — напротив, заверещала, показывая пару длинных резцов, и сделала скачок в его сторону. И тот от неожиданности отступил, опешил и, склонив голову, стал смотреть на зверька, который как ни в чем не бывало вновь зашуршал зерном. Через минуту волчонок освоился, заскочил на мешки и угрожающе зарычал, что на крысу подействовало панически; она с визгом бросилась к яме и мгновенно включила другой инстинкт — бегство. В три прыжка он почти настиг её, но схватить не успел — крыса юркнула между камнями и исчезла.
Обескураженный неудачной охотой, он лёг возле ямы и стал ждать, но зверёк больше не появлялся. Лежать на ледяном бетоне было неуютно, да и ждать томительно, и волчонок спустился вниз, обнюхал крысиный ход: он шёл под стену, но в него и морда не пролезала. Тогда он попробовал расшевелить камни, и те вдруг с лёгкостью раздвинулись — земля под ними оказалась изъеденной норами, из которых тянуло свежим воздухом.
Его гнала не страсть к свободе, которой ещё и вкусить не успел, а скорее обыкновенное звериное любопытство и стремление к действию. Рыл он терпеливо, самозабвенно и, когда углубился под стену целиком и для выбрасываемой земли не хватало места, стал набивать её под себя и затем выталкивать, выползая назад. Сразу за стеной крысиные норы повернули резко вверх, и скоро волчонок пробился на волю, оказавшись под грудой старых досок.
На улице было уже сумеречно, прохладно — самое время для охоты и переходов. Он отряхнулся, отфыркался и, выслушав все звуки, осторожно двинулся к воротам, где стояли машины. Эти тёмные, громоздкие существа излучали агрессию, хотя выглядели вполне мирно и были неживыми; приблизившись к ним, он заворчал, поджимая хвост, однако никакой реакции не последовало. Тогда он обнюхал автомобиль со всех сторон — все запахи оказались мёртвыми, но при этом источаемая злобность высилась над ним высокими, красноватыми столбами и туманом растекалась по земле. Он не хотел раздразнивать и как-то пробуждать их к жизни, а тем более драться, и лишь из желания поиграть трепанул машину за брызговик.
Тотчас она ожила и панически заверещала, как недавно крыса, замигала гневными вспышками глаз. Волчонок в удивлении отскочил: голос машины и её страх были несообразными с агрессией, от неё исходившей, однако замешательство было мгновенным. В следующую секунду он снова вцепился в брызговик, уже влекомый собственной яростью и страстью — додавить противника. И было ему странно, что это огромное существо никак не сопротивляется и лишь продолжает испуганно верещать, но то же обстоятельство вселяло ещё большую дерзость и злобу. Он намертво закусил упругую, гибкую плоть и рвал её, мотая головой и упираясь лапами, и, одержимый борьбой, вовремя не заметил опасности. Машина вдруг замолчала, в последний раз мигнув глазами, волчонок разжал челюсти и только сейчас увидел тёмную фигуру пришедшего на помощь человека.
— Кто здесь? — спросил он.
Зверёныш услышал явную угрозу, мягко отскочил в траву, лёг и, спрятав голову в заросли кипрея, затаился. А человек прошёл вдоль машин, осмотрелся и скоро вернулся к костру, пылающему на берегу. Волчонок же осмелел, снова выскочил на стоянку и, пугая рыком, начал рвать автомобили — все подряд, испытывая удовлетворение от их многоголосого немощного визга и мигания. Только один — огромный, с блестящими чёрными стёклами, остался молчаливым, сколько бы он ни дёргал брызговики и ни хватал зубами за все, что умещалось в пасть. Он стоял как неприступная гора и испускал мощное зеленовато-сиреневое свечение, некую немую угрозу и более всего возбуждал зверёныша. Покидавшись на безмолвного противника, он принюхался и почувствовал, что внутри чёрной машины находятся возбуждённые автомобильным сигнальным визгом люди: из вентиляционных отверстий несло табаком и человеческим потом. Это насторожило волчонка, и он на всякий случай отскочил подальше.
И сейчас шум поднялся невообразимый, люди от костра побежали к машинам, заговорили густо, возмущённо, каким-то образом прерывая верещание машин. Они искали того, кто сотворил такой разбой, метались по сторонам и никого не находили. Наконец, автомобили утихомирились, кроме одного, который продолжал скулить жалобно и безутешно. И сами люди слегка успокоились, помочились возле машин, помечая свою территорию, и удалились.
Тем временем волчонок отсиживался в трех саженях от стоянки и с интересом наблюдал за переполохом. На расстоянии он их боялся и презирал одновременно; ничтожные и жалкие, они обладали силой, способной подавить его волю, и каждый из них мог стать вожаком. С точки зрения зверёныша, в этом и крылось человеческое превосходство, хотя на самом деле при всей своей излучаемой агрессивности, они так же, как машины, начинали испуганно верещать, если кого-нибудь из них внезапно трепануть за брызговик. Когда же люди ушли к реке, оставив его одного на стоянке, он уже с охотничьей страстью и знанием дела пополз к машинам, наблюдая за человеком. В серых сумерках человек видел не дальше трех метров и потому ходил на некотором расстоянии со стороны леса и ничего не слышал из-за пугливого стона сигнализации, а для волчонка наступило самое благодатное время: не слепило солнце, повысилась острота зрения, и слуху не мешали никакие громкие звуки. От человека исходило лохматое, жёлто-зеленоватое свечение, что выдавало его внутреннее состояние — агрессии и одновременной трусости. Он ожидал нападения из лесу, и потому зверёныш зашёл от охотничьей гостиницы и юркнул под крайнюю машину. В тот же миг она заголосила, и человек завертелся, заметался, ко всему прочему ещё и ослеплённый вспышками сигнальных фонарей; волчонок нырял под машины, рвал брызговики, испытывая искристое чувство победы и восторга.
И только чёрная громоздкая машина по-прежнему не отозвалась никаким звуком, зато дверца чуть приоткрылась, и оттуда высунулся характерно воняющий ружейный ствол. Сверкнуло совсем рядом, и вслед за тихим хлопком мягко чмокнула земля, принимая пулю. Зверёныш на мгновение вжался в траву, и тут от.костра, стреляя на ходу, побежали люди, и этот, бывший на стоянке, тоже палил куда-то в лес. Однако ствол.из-под носа волчонка убрался и дверца чёрной машины захлопнулась.
Вообще-то от треска выстрелов ничего опасного не было, поскольку людьми владел страх и желтовато-сиреневое излучение — признак сильнейшего волнения, нёсся над ними, как туча. И все-таки он уполз со стоянки в траву и там побежал неторопкой рысцой к «шайбе», а люди запустили моторы и погнали машины через цветочные клумбы к кромке берега, чтобы все время были рядом. На стоянке остались лишь одна небольшая, скулящая и несчастная, и та, огромная, молчаливая, тихо стреляющая, где прятались люди непривычного, странного поведения.
Ночь ещё только начиналась, а забава уже закончилась, и волчонок заскучал и тем же путём вернулся в «шайбу». Побродив по «шайбе», насыщенной запахами порченого мяса и духом чужой добычи, он почувствовал голод и беспокойство от яркого света. Слепые люди освещали пространство в тёмное время и от этого слепли ещё больше, поскольку в глазах происходили необратимые процессы, а зрение, как и чутьё, следовало постоянно развивать и совершенствовать только трудом. Он определил источник света — лампочку, покружился, задрав морду вверх, угрожающе порычал и сразу понял, что это никак не действует. Потом попробовал достать сияющий шарик в прыжке с места, и хотя взлетел чуть ли не на метр, однако зубы чакнули по воздуху. И с разбега получалось то же самое — не хватало совсем немного, двух-трех пядей, уже и свет был так близко, что слепил и обжигал морду.
Он взвыл от бессилия, заурчал, заскрёб бетон лапами и, разжигая себя яростью — брызжущей злой энергией, прыгнул ещё раз, но всего лишь коснулся носом лампочки и качнул её. Ослеплённый и отчаянный волчонок убрёл к мешкам, сунулся в них мордой и на минуту затих. Когда же световое пятно померкло в глазах и зрение восстановилось, он заскочил на мешки и оказался почти под потолком, однако отсюда до центра «шайбы», где висит сверкающий ненавистный шар, слишком далеко. Тогда он спустился, схватил крайний мешок и, упираясь, потащил его под лампочку. Овёс был прошлогодний, сухой и от этого довольно лёгкий, однако мощности лап ещё не хватало, и он двигал его рывками» сантиметров по пятнадцать. Справившись с первым мешком, он схватил второй, приволок и, переводя дух, взглянул вверх — все равно не достать, а на третий уже и сил нет. Тогда он вспомнил крысу, спускающую зерно, разгрыз, растрепал плотную мешковину и, когда овёс вытек из дыры, легко взял оставшийся груз и дотащил без передышки.
Через час в центре «шайбы» выросла куча из двух десятков опустошённых наполовину мешков. И не переводя духа, разгорячённый работой, он заскочил наверх и прыгнул с места.
Человеческий свет оказался огненным и свирепым: не имея клыков, он трепанул так, что волчонок свалился на бетон бездыханным. Лампочка с громким хлопком взорвалась у него в пасти, осколки изранили десна и язык, поскольку неведомая сила свела, сомкнула челюсти, и больше минуты он корчился на полу и вместо желанной темноты стояло перед глазами ярко-красное, в чёрных зигзагах, пятно. И когда вздыбленная шерсть перестала искриться, обвяла и улеглась, пасть сама собой разжалась, и он сделал первый, конвульсивный, как в момент рождения, вздох.
А отдышавшись, чувствуя боль во всем теле, он отполз к стене, с трудом встал на ноги и исторг стеклянные осколки из пасти вместе с накопившейся кровью. Его качало, подгибались лапы, и красная муть стояла везде, куда бы он ни смотрел, однако не собственная слабость заботила сейчас, и даже не поражение в схватке со светом; он чуял, что в его существе от удара коварного и жестокого противника произошло какое-то возгорание и теперь голову обжигала саднящая, сладковатая боль. Зверёныш мучался и одновременно жаждал её, ибо вдруг начал понимать, что она обязательно пройдёт, как прошла та, родовая, и после испытанных страданий откроется мир, недоступный другим его сородичам.
Стоя на широко расставленных лапах, он гнул голову к полу, тяжело и редко дышал и словно погружался в красно-чёрную пучину, висящую перед взором. Цвет боли не изменялся, но на его фоне начала проноситься диковинная череда чувств, никак не связанных с образом жизни зверя, ибо он воспринимал мир, как ^еду обитания, и не более того: земля с лесами, полями и водоёмами существовала лишь для того, чтобы на ней жить, охотиться и воспроизводить потомство. Ни один волк не вглядывался в суть иной жизни, и ощущал её, лишь когда нарушалась целостность мира — не хватало корма, начинался мощный лесной или степной пожар или появлялся другой сильный хищник, непримиримый и вечный враг — человек, и борьба с ним грозила катастрофой.
Сейчас же, сквозь изматывающую боль он испытывал гнетущее состояние от замкнутого пространства, хотя ещё недавно спокойно сидел в тесном бельевом ящике дивана; или внезапно тяготился тем, чего так жаждал — кромешной тьмой вокруг, и невыносимо хотел света, пусть не яркого, призрачного, как лунный…
Повинуясь такому желанию, волчонок доковылял до ямы, откуда тянуло свежим воздухом, и вслепую выбрался на улицу. Сразу же легче задышалось, боль отступила, потускнел красный туман, и проявились очертания предметов. Все было знакомо, привычно: огороженная сетчатым забором база, дома, дорожки, сосны и берёзы, но это уже воспринималось иначе: все обрело самостоятельную форму и существовало отдельно друг от друга, являя собой законченность и целостность. Знакомый мир, словно электрическая лампочка, взорвался, разбился на тысячи мелких частиц, невероятно усложнился, но в своём многообразии стал прекрасен. И при этом все волчье осталось с ним…
Потрясённый и придавленный этим миром, он выслушал все звуки — от шороха мышей до ночных птиц и человеческих голосов, и вместо того, чтобы удалиться от последних, как сделал бы это раньше, потрусил к реке.
Люди сидели и лежали возле костра и ничего далее, чем он освещал, не видели, поэтому он смело подошёл к границе света и лёг. Было совсем тихо, если не считать треска дров, далёких сигнальных воплей машины и заунывного крика дергача на другой стороне, так что негромкие голоса доносились отчётливо, и если раньше волчонок слышал в человеческой речи только яркие интонации, то сейчас начал различать отдельные слова и оттенки чувств.
Над сидящими у огня по-прежнему довлел страх. Все — мужчины и женщины, собравшись в плотную стаю, жались к костру, хотя многие страдали от жара, дыма и острого, болезненного неприятия друг друга. Так бывает, когда звери бегут от пожара, когда, забывшись от ужаса, сбиваются в одну лавину лисы и зайцы, волки и козы. Только в мире людей все было наоборот: они тянулись к огню, тщательно прятали искреннее и естественное чувство страха и подчёркивали взаимообразную неприязнь. Не окажись рядом очистительного пламени, в котором сгорали всякие излучаемые энергии, над этой стаей стоял бы бурый столб ненависти. Люди тут были каждый сам по себе, но все совершенно беззащитны перед непривычно глухим местом, тёмной, беззвёздной ночью, перед открытым, незнакомым пространством, чужой средой обитания, которая воспринималась ими сейчас так же, как воспринимают её травоядные, оказавшись на территории хищника.
Вслушиваясь в завораживающую речь, волчонок одновременно всматривался в каждого из стаи и начинал отличать одного человека от другого, видеть их цельность и понимать, что руки — это не отдельные существа, живущие самостоятельно. Наверное, он бы познал многое из жизни людей в ту ночь, однако это пристальное наблюдение за их поведением было внезапно прервано далёким одиночным выстрелом. И тотчас все вскочили, завертели головами, а там, откуда прилетел звучный хлопок, застучало часто и гулко, словно на волчьей облаве. В мгновение ока мужчины бросились к машинам, достали оружие и заспешили к воде, на катер; женщины не захотели оставаться у костра и скрылись в гостинице. Не прошло и минуты, как волчонок остался на берегу один, сделав ещё одно, парадоксальное с точки зрения зверя, открытие…
Как только началась стрельба, у людей пропал страх.
Всадник взлетел на холм, ничуть не замедлив аллюра, помчался прямо в дубраву и ещё миг — был бы выбит из седла низкими толстыми сучьями, однако невероятным образом спешился на полном скаку, точнее, оставил коня, как пилот подбитую машину, и мягко приземлился перед вотчинником и Ражным, идущим чуть позади.
Изумил не этот головоломный прыжок, а возраст Скифа: было ему далеко за сотню лет, значит, и имя он носил не то, что дали родители при рождении, другое — Ослаб. Если совершеннолетие наступало в сорок, то пора зрелости в сто двадцать, и лишь в этом случае начиналась иная жизнь, почему старые засадники уже не именовались араксами, а получали чин инока. Для того чтобы не вызывать повышенного интереса окружающих и скрыть возраст, с благословления старейшины меняли имена, местожительство и являлись миру в другой ипостаси. Все: дети, друзья, знакомые, привычки и привязанности, имя и родовая фамилия — оставалось в прошлой жизни. Если араксов часто называли по имени-отчеству, то иноков звали коротко и просто, как этого — Скиф…
Молодые араксы вольны были избирать на вече из своих рядов главу братства поединщиков, первого из первых — Пересвета, боярого мужа; иноки обладали привилегией назначать судного боярина, духовного старейшину — Ослаба, избираемого, как патриарха, пожизненно.
Они были давно знакомы с вотчинником, но ни тот, ни другой не выдали своих чувств, раскланялись по обряду, пожали руки, после чего инок свистнул, и его буланый, золотистый от заходящего солнца конь тотчас же вылетел из дубравы и затанцевал подле хозяина.
— Прими в дар, вотчинник! — Скиф снял с шеи лошади повод и подал Головану. — Прости, немного передержал. Третий год пошёл жеребчику. Да ведь ждал, когда Пересвет сподобится да сыщет мне соперника. Все отбояривался, даже смеялся, мол, нет тебе равных среди всего Засадного Полка.
Говоря это, он даже не глянул в сторону Ражного. В его движениях, затаённой или невзрачной улыбке, повышенной возбудимости и многословии скрывались признаки старчества. И румянец на щеках тоже был не от здоровой молодой энергии. Инок хорохорился, пытался произвести впечатление на противника, и прыжок с лошади был исполнен только с этой целью.
Хозяин Урочища слушал, а сам не мог оторвать взгляда от танцующей перед ним лошади.
— Сколько мы не виделись, отец Николай? А поди, лет пять! Да… Кажется, в Белореченском Урочище встречались?
Упоминание об этом несколько сбило радость Голована. Он разнуздал коня, ослабил седельные подпруги.
— Пусть покормится… Травка ещё зелёная.
— Давненько не бывал в твоей вотчине, — балагурил Скиф. — Пожалуй, лет пятьдесят, а? Ты не помнишь точно? Когда я на твоей клумбе Весну уложил? До войны или после?.. Постой-ка, да в тридцать девятом! Я же в тот год женился во второй раз, да… А вот уж недавно одиннадцатую жену взял.
Несмотря на проступающее старчество, инок был здоров и, при невысоком росте, имел квадратную, чисто борцовскую фигуру на мощных, столбообразных, но невероятно подвижных ногах. Однако при этом Ражный почувствовал, что сила Скифа кроется в чем-то ином, неуловимом, ускользающем пока от сознания.
— Ты так и живёшь вдовцом? — продолжал он, тоже подтанцовывая от какого-то внутреннего нетерпения. — Да, я помню твою матушку, зашивала мне ухо. Весна же тогда мне чуть только ухо не оторвал!.. Прекрасная была женщина! Но ведь давно умерла, взял бы и женился?
— Нельзя мне во второй…
— Это почему ещё?
— Я священник, Скиф. Даже пословица есть-последняя у попа жена…
— Ах, ты!.. Из головы вылетело! Мне все кажется, холостые люди — несчастливые. Вот придёт зима, заметёт тебя тут с головой — до весны не выйдешь из логова. Тоскливо станет, поговорить не с кем. А с женой, скажу я тебе, особенно с молоденькой, так и хочется, чтоб все дороги перемело, реки разлились, мосты сгорели…
— Я одиночества не боюсь, — смиренно и стойко ответил вотчинник. — А говорю с Богом…
— Постой, постой! — внезапно спохватился инок, на сей раз уже откровенно играя склеротика. — Зачем я сюда приехал? Ты не помнишь ли. Голован?
Тот лишь ухмыльнулся в бороду, коротко глянув на Ражного, дескать, полюбуйся, каков хитрец! Не слушай, что он тут мелет, все пустое, все, чтоб молодую доверчивую душу заболтать, а тело потом положить на лопатки…
Наконец, Скиф «заметил» своего соперника, раскинул руки, будто обнять хотел.
— Здравствуй, Ражный! Здравствуй, аракс!.. Как ты на отца похож! Нет, вернее будет, на деда! — однако же по правилам только руку пожал, по-старчески слабо и долго. — И хорошо долго жить, и плохо. С Ерофеем бывал на ристалище, более суток возились, кое-как одолел. Теперь вот с его внуком судьба сводит… Да по правде сказать, и не судьба! Поединок с тобой мне ведь не по Поруке достался — Пересвет назначил. Полтора года дома сидел, в Урочищах не бывал, так Ослабу жаловаться пришлось. Так-то… А Поручный твой соперник вон под камнем лежит. Да… Может, сразу и начнём, благословясь? Что нам время-то терять? С вечерней зари и до утренней?
Отказываться от предложения соперника-инока было неловко, но в тот миг Ражный вспомнил слова отца, сказанные однажды походя и невесть по какому случаю: «Никогда не допускай двух вещей: не спи и не начинай никакого нового дела на закате. Наше время — восход».
— Я бы не прочь, Скиф. — отозвался Ражный будто бы нехотя. — Да ты на дарёном коне как ветер примчался, а я свой дар вотчиннику едва живой привёз. Боюсь, сейчас к ветеринару везти придётся.
— Начинайте, как принято, на утренней заре, — поддержал его вотчинник. — Успеете ещё намять бока друг другу…
Инок недоуменно взглянул на Голована — его советы не входили в расчёты старого поединщика, избравшего тактику мгновенного ошеломляющего натиска и жёсткого диктата. Он думал, что молодой араке сейчас хватит шапкой об землю и скажет — а давай! Тогда и вотчинник не удержит…
Но спросил совершенно о другом:
— Что это за дар такой, если на ладан дышит?
— Аракс мне волка подарил, — признался хозяин дубравы. — Но по пути сюда его подстрелили. В хлеву лежит…
— Волка? — инок глянул на своего противника с интересом и сразу переменился, вместо старчества выказывая жёсткость. — Редкостный дар… Я сам вотчинник, много всяких приношений видывал, но чтоб живого волка — даже не слыхал… А можно посмотреть, отец Николай?
Наверняка за свою жизнь он перевидал диких зверей, и его ребячье любопытство сейчас было по другой причине — хотел по дару, как по плодам, судить о древе…
— Почему бы и не посмотреть? — обрадовался Голован. — Ради Бога! Я даров не таю, у меня тут все открыто!
Молчуну действительно было худо, лежал пластом, не касаясь раны, дышал, как загнанный. При появлении Ражного чуть приподнял голову и заскулил едва слышно — никого больше не замечал.
— К тебе льнёт, — заметил инок. — Ещё не понял, что хозяин теперь другой…
— У волков нет хозяев, — Ражный пощупал нос зверя — на удивление холодный. — Они живут с человеком только при условии, если принимают его как вожака стаи.
Скиф прикинулся старчески рассеянным, покряхтел в ответ на информацию и сказал определённо:
— Да… Плохи дела. Придётся тебе, араке, ночку рядом с ним посидеть, пока кризис. Видишь, как тянется к тебе… Живая душа! Как ты считаешь, отец Николай, у зверей есть душа? Или нет?
— Господь вложит, так и в дереве душа будет, — уклонился от прямого ответа Голован, — А не вложит, так и в человеке её не будет… Ты иди отдыхать, Ражный, теперь ведь я вожак стаи…
С сумерками инок окатился ведром холодной воды, растёрся осокой и, обрядившись в штопаное холщовое рубище, расположился на голом полу в доме хозяина, подложив под голову скрученный в рулон широкий пояс поединщика. А Ражный взял у Голована кусок войлока, ушёл под дуб Сновидений и лёг там, укрывшись сухими листьями.
На заре он проснулся сам — накрапывал мелкий осенний дождик, небо затянуло, и лишь на востоке слабо пробивался дымчатый свет. Вид с холма открывался на несколько километров, и он знал, что огромное, сумеречное пространство сейчас пустынно, что нет на этих просторах ни одной живой души, однако то ли почудилось наяву, то ли это было продолжением сна или игрой воображения, но вместо лесов по обе стороны огромного поля он отчётливо увидел две стоящих друг против друга пеших рати: матово отсвечивали доспехи, поблёскивали навершия копий, и тяжело развевались на сыром ветру намокшие, огрузшие стяги.
Видение было настолько реальным, что он мог разглядывать детали одежд и вооружения близко стоящих воинов: у одного поверх кольчуги кожаное оплечье с бляшками, у другого — стальные наручи, у третьего за поясом шестопёр…
Пора было самому переодеваться в бойцовские одежды и выходить к ристалищу, а он стоял на опушке дубравы и смотрел на изготовившееся к битве воинство, пока серый рассвет не приподнял мглистое, дождевое небо и не осветил землю, обратив рати в леса с пиками елей и стягами ветвей плакучих берёз.
И все-таки к ристалищу он пришёл первым, и первым же коснулся его ладонями, стараясь не давить цветы. Нежный, чувствительный к погоде портулак не распускался и вряд ли теперь распустится: дождь усилился, и рубаха уже липла к плечам. Это считалось хорошей приметой — начинать схватку на влажной, окроплённой земле…
Она и завязалась в тот же миг, причём внезапно и сразу яростно. Скиф, будто свирепый секач, вылетел из дубравы и, не давая время на проверку и испытание соперника, навязал стремительный, боксёрский темп. Вероятно, старец долго разогревал себя перед этим и, набрав нужную температуру, как в паровозном котле, снялся с тормозов и вылетел на круг.
Надолго ли пару хватит?..
Боевая стойка у инока была странная, танцующая и открытая; он выкатывал грудь вперёд, при этом держа руки по сторонам и чуть назад, словно подставлялся, мол, на, бей, и одновременно с этим наступал, приплясывая широко расставленными ногами. Он то вызывал таким образом нападение, и Ражный проводил серию ударов, то наносил их сам, причём не сильные, молотящие — так, словно работал с оглядкой на судью, дескать, считай!
Боксёрский зачин не понравился Ражному, и он начал предлагать настоящий, кулачный, стал водить соперника по кругу, резко меняя направление. Скиф откликнулся своеобразно — заплясал, как медведь, закачался и, точно рассчитав момент, вдруг оказался с правого бока и нанёс короткий, сильный удар.
Ражный посчитал это за случайность: не мог он знать уязвимого места! Даже если встречался с Колеватьш, который видел провал напротив печени — ни один араке никогда не выдаст тайн своего бывшего соперника.
Спас от стариковского кулака неожиданный волчок — полный оборот через левое плечо и ответный удар наугад, пришедшийся вскользь по горлу. Инок не увернулся, отскочил и резко, гулко выдохнул, словно выплюнул из гортани боль, и тут же опять разразился дробью пустых, лишь щекочущих ударов. Рукавицы у него были старые, сшитые из кабаньего панциря, но обмятые в доброй сотне поединков и не наносили вреда, не драли кожу и не пускали хоть и малую, но кровь, которая действует психологически. Ражный уже стал думать, что Скиф, наверное, много лет занимался боксом и заразился его кроличьей торопливостью и бестолковщиной, но тут внезапно разгадал замысел этой казалось бы бесполезной молотьбы.
Он не давал войти в состояние «полёта нетопыря»! В Урочище, где Ражный весьма легко отрывался чувствами от земли и парил, с начала поединка он ни разу не мог глянуть на Скифа иным взором. Вчера он отвлекал бесконечной болтовнёй, сегодня — мельтешением кулаков перед носом. Вот об этой родовой, наследственной тайне Ражных он прекрасно знал, ибо когда-то боролся с дедом Ерофеем! И сейчас помнил об одном — не дать внуку воспользоваться шестым чувством и увидеть истинное состояние инока.
Он был опытный поединщик, но кулачник несильный — укладывал противника в третьей стадии, в сече, и хоть не принято верить каликам, но на сей раз не соврал сирый, когда рассказывал, как Скиф пахал Голованом ристалище в Белореченском Урочище. Да и сам отец Николай вчера это подтвердил и намекнул Ражному, чего следует опасаться, хотя как вотчинник не имел на то права. А значит, надо все время ломать его тактику, расстраивать замыслы, чтобы в зачине измотать максимально, выстоять в братании. Ну а в сече держись, инок! Если не знавал волчьей хватки — узнаешь!
Эх, если бы на несколько секунд взлететь и глянуть на него взором летучей мыши…
А инок, между тем плясал все азартнее и казалось, вот-вот вприсядку пустится. Защищаясь от его многочисленных мелких тычков, Ражный ещё раз сделал левый волчок, однако кулак, словно камень из пращи, просвистел над головой противника, но сразу же последовал очень опасный правый.
Скиф его не ожидал — не ушёл и, сам завертевшись от удара в висок, забурился лицом в клумбу. Однако, будто гимнаст, сделал воздушный кувырок и вновь был на ногах. Только желтоватые от седины волосы, охваченные кожаным главотяжцем, стали зелёными от цветочного ковра.
Противоядие он вырабатывал мгновенно, и теперь вертушки не годились. Отец всегда повторял, что в поединках с иноками нельзя более чем дважды повторять один и тот же приём, и то с разбежкой во времени. И бит будешь непременно, если не хватит багажа знаний, арсенала и хитрости.
Зелень на голове — пятно от ристалища, вдохновило Ражного. И хоть соперник в общей сложности лет двадцать провисел на Правиле и обладал способностью преодолевать земное тяготение, однако же коснулся её и покрасил соком свои седины. Машинально прикрывая правый бок, он поводил Скифа по кругу, будто цыган пляшущего медведя, резко покачался перед ним на расстоянии прямого удара, последил за глазами и только сейчас обнаружил, что противник находится в неком особом состоянии, которое вызывалось танцем.
Он включился в определённый ритм обязательных движений, выученных до последнего штриха, и нет ни одного случайного выпада или удара. Скорее всего, существовал какой-то рисунок этого танца, известный только ему, и пока он оставался тайной, нельзя было ни свалить его, ни нанести ощутимого, шокирующего удара. Все эти качания, подёргивания руками и ногами, притопывания и приседания чем-то отдалённо напоминали казачий спас, но лишь внешне, ибо движения повторялись в непредсказуемой последовательности. И плясал он самозабвенно, будто бы даже не заботясь о течении кулачного боя, всецело положившись только на технику, которая автоматически вывезет его из любого положения. Он пропустил удар в висок, однако при этом сработал защитный механизм — элемент танца, не позволивший ему упасть. А ведь казалось, сейчас обвалится мешком и хоть на мгновение, да ляжет на землю.
Он же лишь волосы вымарал…
В подтверждение своего открытия Ражный трижды попытался пробить его эту странную «открытую» защиту, и всякий раз кулак инока в кабаньей рукавице оказывался в нужном месте, или — лёгкий доворот тела, и удар улетал мимо.
Но поразительно! Отчего же дед Ерофей, сходившийся со Скифом на ристалище, ничего не сказал своему сыну о пляске? А тот в свою очередь ему, Вячеславу?!
Наверное, опыты соперника веселили старика, почудилось, он плясал и улыбался, как актёр на сцене. Выходило, не он его, а инок выматывает Ражного, вводит в замешательство, заставляя искать способы и приёмы противостоять столь редкому способу кулачного боя и не давая воспользоваться главным оружием — воспарить нетопырём и почувствовать энергетическую структуру противника.
Между тем, Скиф в очередной раз чуть изменил ритм, старчески попихал кулаками, словно притомившийся боксёр, и внезапно ещё раз пробил в правый бок. Тяжёлый, каменный кулак угодил в локтевой сгиб, так что удар был косвенным, опосредованным, но и этого хватило, чтобы печень словно ножом прокололо.
Он знал уязвимое место…
Боль наконец-то взорвала состояние пытливого, статичного замешательства. Вначале он ощутил прилив ярости, однако благоразумно ушёл в защиту и непроизвольно сам запрыгал по-боксерски. И на какое-то мгновение, совершенно случайно попал в ритм танца инока. Попытался считать, узнать, определить, что это за балет — ничего подобного! Вроде бы знакомо, нечто среднее между гопаком, русской пляской, однако тут и испанские мотивы, и восток, и Африка, и даже Кавказ!
Тем часом Скиф что-то почуял и пошёл в атаку. Дождь смыл зеленое пятно с волос, мокрая рубаха облепила его мощный торс, и сам он будто помолодел лет на полёта. Серии пустых молниеносных ударов изменились по темпу, и среди каждой теперь обязательно был один сильнейший, как бы отбивающий такт неизвестной музыки.
— Та-та, та-та, та-та, та! Та, та, та-та, та!
И по этим ударам, то и дело пропуская их, как по камертону, Ражный наконец попал в ритм и сам заплясал, практически точно копируя пляску инока. А тот ещё не узрел этого, увлечённый охотой за правым боком, и спохватился, когда сам получил ещё раз по горлу и следом справа — по челюсти.
Остальные части тела у Скифа попросту не пробивались и можно было стучать кулаками, как по бесчувственной груше. Он отпрянул, не прекращая танца, передёрнулся от внутренней судороги и снова выдохнул, выплюнул боль из себя. И будто лишь сейчас увидел пляшущего соперника, резко поменял ритм, стал злее, короче в движениях, однако Ражный, уже интуитивно угадывая рисунок танца, как песню подхватил, но пошёл дальше, добавил силы и азарта. Защита инока вдруг рассеялась как дым, осыпалась пылью на мятые цветы ристалища. Он был опасен ещё, ибо по-прежнему так и висел у правого бока, но теперь один за одним пропускал удары и все чаще хукал, исторгая боль.
Через полчаса такого боя, наконец-то боя на равных, инок должен был бы вымотаться, поскольку Ражный не давал ему опомниться и теперь полностью владел инициативой. Он ждал, когда старец сдёрнет рукавицы и бросит их под ноги противнику, тем самым признавая себя побеждённым в кулачном зачине (но не в поединке!), дабы сохранить силы для братания и сечи.
Время шло, удары Ражного становились точнее, и каждый почти был вальным, но Скиф стоял на ногах и более кульбитов не делал! Устоял даже после того как Ражный вплёл в «чужой» танец своё коленце — ещё раз повторил левого волчка и угодил иноку чуть ниже уха.
Вообще-то от такого попадания свалился бы всякий. Волчок был его собственным защитным изобретением, чтобы вывести уязвимое место из-под удара. И лишь впоследствии Ражный раскусил, что мгновенный сверхскоростной оборот с последующим, правда, слепым ударом (глаз не успевает отслеживать движение) может стать оружием нападения, ибо центробежная сила при этом вливается в кулак и удар получается хлёсткий, как щелчок пастушьего бича. И противник практически не видит этого вращения и не ведает, откуда сейчас прилетит.
Инок же устоял!
Он был насыщен какой-то особой, неиссякаемой энергией. Такую не получишь от самой изощрённой пищи. Она не даётся за счёт «чародейства» с землёй, деревьями, водой, огнём и звёздами, ибо получаемая от всего этого энергия — тонкая и относится к области чувственных, духовных. Её даже не обрести на Правиле: там достигается состояние, способное длиться считанные секунды, очень сходное по природе с оргазмом, и воспользоваться этим приёмом можно лишь в самой критической ситуации, о чем знают все засадники.
Состояние Правила или, как это называют индийские араксы, состояние Париништы, незаменимо, когда нужно дожать, додавить соперника, когда до победы остаётся так мало, а силы на исходе, особенно если схватка длится вторые или третьи сутки.
И это была ещё одна загадка Скифа — источник его силы и выдержки. Маленькие, пугливые люди назвали бы её сатанинской, но увы, в человеке все только от Бога и от самого человека, и если поискать, присмотреться, заглянуть вглубь, непременно найдётся природа такой силы и будет она обязательно божественной, коль скоро создан человек по образу и подобию. Иное дело, высвободить её, научиться пользоваться дано не каждому, поскольку эта сила и есть талант.
В ненастье солнечные часы не работали, и портулак, побитый, изжёванный ногами, так и не распустился в тот день, хотя дождь порой прекращался и холодный север приятно обдувал спины. У каждого аракса, тем более у иноков, были свои внутренние часы, отбивающие время с точностью до минуты, и оба они знали, что период кулачного зачина кончился, однако никто не решался сказать об этом. Ражный, словно каменотёс, стремился как можно больше отсечь от этой глыбы, чтоб потом, в братании, было полегче, и орудовал кулаками уже со вкусом, нанося выверенные, точечные удары. Случись такой бой на ринге, судья бы давно остановил поединок ввиду явного преимущества.
Скиф же молчал по той причине, что не хотел сдаваться, ибо сними он первым рукавицы, противник может посчитать себя победителем в зачине. По-прежнему танцуя по ристалищу, он то и дело менял ритмы, отчаянно защищался и показывал Ражному потрясающее умение держать удар и бросаться в атаки, на ходу выплёвывая боль. Поэтому, несмотря на преимущество, все-таки продолжался бой, а не избиение старика.
Между тем в очередной перерыв дождя вдруг сильно потемнело, и внезапно на дубраву обрушился снежный заряд. В мгновение ока цветной ковёр стал белым, и Ражный стал белым, словно вдруг выседел; только инок никак не изменился…
Снег унялся так же, как и начался, будто занавес подняли. И на несколько минут проглянувшее солнце наконец-то уронило тень от часового столба на ристалище.
Кулачный зачин съел чуть ли не половину времени братания!
Ражный сдёрнул рукавицы, поправил пояс, раздергал рубаху и уже был готов к следующему этапу, но увидел, точнее, почувствовал, что Скиф жаждет хотя бы минутной передышки. Он не спеша стянул размокшую сыромятину с рук, зачерпнул снега, умыл лицо, вроде бы благодушно воззрился на солнце, да сказал язвительно, будто боль отхаркивал:
— Неплохо пляшешь… А польку-бабочку умеешь?.. Ничего, добрый ученик, на ходу подмётки режешь… Только широко не шагай, штаны порвёшь.
Метнул снежок в Ражного, пригнулся, выставив руку стальным крюком, и пошёл брататься…
Внимание Ражного в тот миг отвлекло какое-то движение, выхваченное краем глаза в белой дубраве.
Он встал в стойку и все-таки на миг отвёл взгляд от соперника.
Из-за ближнего к ристалищу дуба с изуродованной кроной, сторожко вскинув уши, смотрел Молчун…
Спешившиеся братья Трапезниковы подошли, вежливо, с достоинством поздоровались, и Ражный по глазам их понял — хотят сказать что-то важное, но чужак мешает: Поджаров так и стриг глазами, ожидая подвоха. Пришлось отвести Максов подальше в сторону…
С тех пор, как навёл на них страху в Урочище, больше не видел. Сами ездить перестали, а наведаться в Зелёный Берег с пустыми руками неловко…
— Мы человека ищем, — сообщил старший. — Сегодня утром все на покосе были, Фелиция домовничала. Пришёл, забрал ружьё, еду и кое-какую одежду, Сестру сильно напугал.
— Два дня вокруг Красного Берега бродил, высматривал, — добавил младший. — Два дня по ночам собаки лаяли, мы думали, зверь ходит…
— Фелиция прибежала вся зарёванная… Настращал ещё девчонку!
— Мол, если скажешь своим — приду, возьму заложницей, и вы все на меня работать будете. Или опозорю — никто замуж не возьмёт.
Шестнадцатилетняя Фелиция в этом мужественном и несгибаемом семействе была самой странной, однако же и естественной; в ней ещё в раннем детстве проснулся необычный и необъяснимый талант. И если картины отца ещё можно было назвать самодеятельностью и при этом все-таки живописью, то творчеству двенадцатилетней девочки вообще не было названия.
Сначала она рисовала угольком на берёзах, потом цветными карандашами, а в последнее время — художественными мелками (отец из города привёз), но по-прежнему не на бумаге или картоне — только на белых от корня берёзах, которых вокруг Красного Берега были целые рощи. И только орнаменты.
Впервые увидев расписные деревья, Ражный ощутил знобящий холодок и сильное волнение, будто прикасался к чему-то неведомому и запредельному. Рисунки по бересте были настолько естественны и органичны, что чудилось, выросли вместе с деревом, проявились из его толщи, как внутренняя суть. Вначале ему и в голову не пришло отнести это к творению рук человеческих, и потому он содрал их с берёз, принёс бересту на базу и заключил в рамки. И только здесь, в новом, «оформленном» состоянии узрел природу росписи, отчего зазнобило ещё больше: растительные и животные орнаменты были потрясающей сложности, гармонии и красоты. Решётка Летнего сада — детские каракули по сравнению с этой удивительной вязью, но самое главное, Ражному показалось, что он «читает» эти орнаменты, и оттого буря стихийных, неосознанных чувств охватывает морозом по коже.
И долго бы не знал, кто их пишет, если бы однажды на базу не заехал старший Трапезников. Увидел художества в рамках, вскинул на президента клуба недовольный взгляд.
— Это ты зря сделал. Больше не сдирай берест. Но орнаменты смывал дождь, чем бы ни были нарисованы — углём, мелком и даже карандашами!
Тогда Ражный впервые и услышал о Фелиции, а спустя некоторое время увидел её — серенькую, невзрачную девочку-подростка, полную копию своей матери — тихой и вечно смущённой женщины.
— Она не испугалась и все рассказала, — продолжал старший Макс. — Мы сразу же поехали искать этого человека. Но видно, давно в лесу живёт, следы прячет…
— Мы его однажды видели. И сдаётся, не человек он — оборотень в волчьей шкуре.
— Да ладно тебе, молчи! — прервал старший. — Оборотней не бывает! Бандюга, да и все.
— Где же видели? — вступил Ражный, понимая, что речь пошла о нем.
— В дубраве и видели, возле лога… Знаете? — с интересом заговорил младший. — Ехали вечером со смол-завода, а он… В общем, лошадей напугал. На вас сильно походит, дядя Слава.
— На меня? Так, может, это я и был? — засмеялся.
— Нет, бандюга был, — встрял старший. — Волчью шкуру на себя надел, чтоб коней напугать. Ну, кони и понесли…
— А сейчас недавно стрелял, — поддержал брата младший. — Вы слышали стрельбу?
— Думаете, он стрелял? — засомневался Ражный.
— Он. Мы голос своего ружья знаем.
— Вроде бы стреляли из самозарядного карабина?
— Нет, из дробового, из нашего. В прошлом году отец купил фермерское ружьё «сайга», не для охоты — для самообороны, восьмизарядное, тридцать второго калибра.
— Я знаю этого человека, — уверенно заявил Ражный. — Год у меня на базе жил, от кого-то скрывался. Мы его звали Кудеяр.
Братья переглянулись, словно посоветовались, и старший сказал:
— Который у вас жил, знаем. С большой бородой. Сестра сказала, у этого борода совсем маленькая.
— Я его побрил, перед тем как отпустить, — признался он.
— Зря отпустили, пакостит, — чуть ли не в голос сказали братья.
— Что-то вас давно не видно было. — Ражный уводил разговор к встрече «оборотня» в дубраве, желая проверить, что ещё известно вездесущим наездникам.
— А вон Макс разбился, — младший кивнул на старшего. — В седле не удержался и ключицу сломал.
— Меня сучком сбило, когда лошади понесли, — оправдался тот. — Так бы я не упал… Но уже все! И спицу вынули!
Помахал рукой, продемонстрировал, подспудно доказывая, что здоров и годен для службы в армии: через полтора месяца начинался осенний призыв…
— Что же ты в седле сидеть не научился? Старший устыдился, покраснел и отвёл глаза.
— Не совсем ещё научился… Да ведь лошади понесли, бандюга напугал.
— Он там землю зачем-то вспахал, — добавил младший. — В дубраве.
— Землю вспахал я, — признался Ражный. — И овёс посеял, для кабанов.
Братья ещё раз переглянулись — что-то не вязалось в их выводах, а он вдруг жёстко и определённо решил во что бы то ни стало отправить парней в армию: слишком много стали видеть, и как следовало ожидать, их интерес притянулся к Урочищу и ещё долго будет подогревать воображение. А в армии за два года, если все не забудется, то останется в памяти как юношеские фантазии. Тем более, роща теперь «расконсервирована», и схватки будут довольно часто, может, до двух раз в году.
На ристалище он действительно посеял овёс, в ту же ночь после поединка — ещё отец так заметал следы…
— Дядя Слава, а почему раньше эту дубраву называли Ражное Урочище? — вдруг безвинно спросил младший.
— Ражный — значит, красивый, — пожал плечами он. — Только и всего. Красивое урочище…
— Значит, и твоя фамилия — Красивый? Юные краеведы искали какие-то доказательства, особенно старался более романтичный младший — это он опознал тогда его в роще…
На самом деле его фамилия происходила от способности входить в раж — в совокупленное состояние полёта нетопыря и волчьей прыти.
— Фамилий не выбирают, — озабоченно вздохнул Ражный. — Ребята, у меня один гость потерялся, из отдыхающих…
— Мы знаем. Встретится — выведем, — твёрдо обещал младший, а старший спросил шёпотом:
— С Кудеяром-то что делать? Уйдём в армию — будет тут пакостить… Может, вам вернуть?
— Верните мне, — согласился он. — Я его больше не отпущу. А увидите Героя — отберите у него ружьё.
Братья вытаращили глаза, зная, что Витюлю в лес палкой не выгнать, тем более с ружьём: за несколько лет жизни среди охотничьей братвы он кроме Кудеяра и малой птахи не подстрелил, а одностволку держал в каморке лишь для охраны и обороны базы.
— Мы его уже видели, — вдруг брякнул младший и посмотрел на старшего. — Полчаса назад. Ещё спросили, куда это он… А он говорит, Сергеич послал человека искать, гость потерялся…
— Ещё посмеялись, — добавил старший. — Герой говорит, этот гость жрёт гнилой сыр и тухлую рыбу. Так мы его отправили на волчью приваду. На лесовозном усу коровья туша лежит, вонища за километр…
— Я его никуда не посылал, признался Ражный. — Сам ушёл… Давайте за ним, ребята! В первую очередь!
Им не нужно было повторять дважды. Братья с места бросили коней в лёгкий галоп, смело спустились под крутой берег и, держа ружья над головами, поплыли на другую сторону рядом с конями. Ражный в тот миг ещё раз поклялся себе, что как только развяжется с «Горгоной», немедленно поедет и похлопочет перед военкомом.
Поджаров стриг теперь глазами ночные сумерки над рекой и слушал плеск воды; он чувствовал силу за этими парнями и опасался её.
Трапезниковы переплыли реку и ещё в воде оказались уже в сёдлах, так что на берег вылетели все тем же галопом и тут же пропали в подлеске.
— Кто эти люди? — насторожённо спросил Поджаров.
— Наши люди, — выразительно сказал Ражный, направляясь к лодке. — Поехали на базу!
— Ты не ответил, Вячеслав Сергеевич, — напомнил тот. — Мы никуда отсюда не поедем, пока я не услышу вразумительного ответа. Предлагаю тебе честное партнёрство или деловое сотрудничество — как хочешь. Я раскрыл тебя, Ражный. Не знаю ваших правил, но полагаю, тебя свои по головке не погладят за такой прокол. И я не отцеплюсь… Ты мне объясняешь, что такое голод! Да я вечно голоден! С самого рождения!.. Не буду рвать из тебя куски, ими не наешься — насмерть повисну, такой волчьей хваткой возьму и держать буду, пока не рухнешь. Пока не станешь моей добычей, весь целиком, с потрохами.
— В самом деле голодный… А твоя свора» — он кивнул на другой берег, куда ушла «Горгона», — тоже вцепится? Вся сразу?
— Говорю же, это шушера! Они не при делах. Считай, это моё прикрытие.
— И Каймак?
— Когда-то мы вместе с ним начинали. Ещё в зоне; — финансовый директор почуял, что начинает продавливать соперника, и пошёл на откровенность. — К спорту он отношения не имел, но был генератором идей… Потом увлёкся… житейскими прелестями, как бывший политзаключённый, занялся правами человека. В общем, сам видишь, теперь полный идиот. Кто вкусил власти, тот ничего другого уже жрать не будет.
— Где же сейчас этот японец? — внезапно спросил Ражный.
Финансист пожал плечами.
— Исчез… Говорили, будто у нас в России и при странных обстоятельствах. Но дело не в нем, Вячеслав Сергеевич… Мы не уедем отсюда до тех пор, пока не сговоримся.
— Я думаю, зачем так много продуктов завезли? — усмехнулся он.
— Итак, ты — член тайного ордена? Или как это у вас называется?
— Добро, ну а если мы сговоримся… Что ты станешь делать? Что предлагает твой генератор идей?
— Он уже ничего не предлагает. И вообще, при делах в конечном итоге должны остаться мы с тобой, без третьего лица.
— А что хочешь ты?
Поджаров не спешил, вероятно, будучи уверенным, что додавливает соперника, и теперь опасался сделать ошибку.
— Ещё раз подчёркиваю: побуждения чисто патриотические, — уточнил он. — Понимаешь, меня всегда возмущало… Нет, точнее, бесило нашествие Востока. Имею в виду восточные единоборства. Создали моду, кич, и все ведь на пустом месте. У меня было время покопаться в этих вопросах… Все эти узкоглазые виды для легковесных, малорослых людей. Трудно представить себе, как Илья Муромец будет визжать, прыгать и бить пятками, когда у него есть руки… Да, у меня имеется сверхзадача. Я хочу внедрить и утвердить в мире русский… или правильнее, скифский стиль борьбы. Стиль для могучего, большого человека. Ты посмотри, как психология мелкого, маленького человека разъедает наше сознание? Мы и в жизни становимся каратистами, людьми с восточной психологией: нанести предательский, запрещённый удар, внезапно оказаться за его спиной, врезать по жизненно важным органам, сделать человека уродом, разорвать ему сердце или печень… Да ещё сожрать её, горячую и сырую! А где же благородство? Где бой за счёт силы духа и тела?..
Он вдруг замолчал, сам почуяв, что понесло в теорию и краснобайство; обстановка же требовала конкретики, но финансист понимал её по-своему.
Ражный и сам ненавидел маленьких людей. Он любил волков, хотя как охотник сражался и с ними. И внутренне противился таким поединкам, а более всего отношению к этому зверю в миру, особенно когда волка унижали до уровня дегенерата, одновременно поднимая травоядную тварь — зайца — на высоту благородства и справедливости.
Заячьего благородства и заячьей справедливости.
Но природа имела свои законы, несхожие с представлениями современного человечества, и продолжала по ним жить. И хитрому дрый заяц никогда не мог заменить волчьего явления силы, мужества и презрения к бренной, травоядной жизни. Лишь обнищавшие духом люди были способны из страха и собственной неполноценности возвысить трусость и примитивный разум.
— Мне хотелось бы работать с тобой вместе над этим проектом, так сказать, на условиях равноправия и осознания цели, — сделав паузу, продолжал финансовый директор. — Хочу, чтобы ты сотрудничал не потому, что я раскрыл тебя, припёр к стенке…
— А ты меня раскрыл?
Поджаров многозначительно усмехнулся, но сказал с ленцой:
— Могу рассказать все о твоей жизни. Допустим, за последние пять лет. По минутам расписать, где был, с кем встречался, о чем говорили. А твой поединок… Первый поединок, с генералом Колеватым, отснят на видеоплёнку. С начала и до конца.
И как доказательство, небрежно выдернул из бумажника два чётких снимка: на одном момент из кулачного зачина, на другом — поверженный в сече Колеватый…
— Любопытно, — внутренне холодея, промолвил Ражный. — Не знал…
— Что ты не знал? Что снимают?
— Нет… Что Колеватый — генерал.
— Служит начальником боевой подготовки военного округа.
— И должность хорошая…
— Это весьма дорогостоящий проект, — выждав примирительную паузу, продолжал финансист. — Но мы готовы вкладывать деньги. И они есть…
— Кто это — мы?
— Мы с Каймаком. Все окупится в течение нескольких лет и станет приносить… Сверхприбыль, это сказано мягко. Ты представляешь, какие возможности открываются, если сейчас, в век совершенно бесплатной рекламы, когда пропагандируется борьба, насилие, индивидуальность, суперменство… И вдруг выдать совершенно новый, неведомый стиль для европейского человека, для крупного, сильного человека?
— Это ясно, — прервал Ражный. — Давай дальше. Поджаров послушал тишину, бросил горсть сырой травы в дымокур.
— На основе… твоих знаний и твоей принадлежности к ордену мы создадим тайные школы, по всей стране. Это я беру на себя. Чтобы не выдавать природу знаний перед учениками, сошлёмся на какие-нибудь недавно найденные древнерусские рукописи, повяжем их условностями, клятвами, системой наказаний вплоть до смерти… Здесь тебе легче ориентироваться, так что это прикрытие возьмёшь на себя. К примеру, назовём наш стиль борьбы — «Русский Раж» или что-то в этом роде… И когда подготовим армию борцов, выпустим её на волю. Мы уделаем одновременно всех:
Восток с его попрыгушками, американцев, у которых за душой ничего, если не считать Голливуд с его хренатенью. Но тайные нити знаний мы будем держать в своих руках. Без нашего ведома, без нашего наставника не должно возникнуть ни одной школы. Это тоже возьму на себя… Короче, я предлагаю создать Империю нового вида борьбы, с абсолютной монополией.
— Заманчивая идея, — задумчиво проговорил Ражный.
— А ты говоришь — у тебя бизнес!
— У меня есть время на размышления? Предложение, прямо скажем. Неожиданное…
— Хочешь проконсультироваться со своим орденом? Вот этого делать не нужно.
— Я хочу подумать над предложением.
— Сколько тебе потребуется? Сутки?
— Месяц.
— Слишком большая роскошь, — отрезал Поджаров. — Хватит суток. Впрочем, и несколько часов, чтобы переварить информацию. Итак, ответ завтра утром.
— Все это время твоя компания будет здесь… отдыхать? Со стрельбой и девочками?
— Если нужна тишина для раздумий, я увезу их, — пообещал он.
— И оставишь без надзора?
Финансист улыбнулся.
— Не оставлю… К слову, о девочках. Эту, с лентой на шее, между прочим, привезли для тебя, а не для шефа. Насколько мне известно, ты нынче вступил в совершеннолетие и теперь можешь жениться. Она же тебе понравилась, верно?
— Неплохая девочка…
— Да, Вячеслав Сергеевич! Сколько же тогда живут члены… вашего ордена, если только совершеннолетие наступает в сорок?
— Ну, лет сто пятьдесят — двести. Поэтому и для размышлений мне мало времени до утра.
— Придётся поторопиться. Я тоже хочу жить лет двести.
— А не надоест? — на той стороне застучали далёкие очереди, причём враз, густо и ошалело. Это уже не походило на программные пострелушки — на кого-то нарвались…
Финансист тоже послушал, но ничуть не встревожился.
— Первым твоим учеником буду я, — заявил он. — И завтра же приступим.
— Пусть так… Но сейчас больше об этом ни слова.
Нарваться служители «Горгоны» могли только на братьев Трапезниковых, и потому Ражный не ждал ответных ружейных выстрелов, их не могло и быть, хотя пальба длилась минуты четыре: Максы не стали бы отвечать на автоматный огонь, посчитав, что стреляет милиция, ибо в их сознании ещё не укладывалось, как это люди, не состоящие на службе Отечеству, могут иметь и спокойно разъезжать с боевым оружием. Скорее, тихо бы исчезли, растворились в ночном лесу, и никакой розыск их не обнаружит.
И это был не Кудеяр. Образованный и одичавший бандит, владея теперь полуавтоматическим дробовиком, непременно бы стал отстреливаться, ибо чем-то был похож на парней из «Горгоны».
— Поехали на базу! — вдруг предложил финансист. — Сейчас выпьем по рюмочке, возьмём по телочке, чтоб массаж сделали… Скоро три часа утра!
По пути на базу Ражному сквозь вой мотора снова послышалась стрельба. Он заглушил двигатель, несколько минут выслушивал молчаливый, предутренний лес, однако в пространстве назревающего света наконец-то установилась тишина.
На берегу у накрытых столов все ещё горел костёр и егеря-официанты, собравшись в кружок и, верно, отчаявшись уже попотчевать гостей, напотчевались сами и теперь делали вид, что трезвы и при исполнении. За их спинами, на стоянке, верещала автомобильная сигнализация и мигали подфарники; остальные машины чёрным строем стояли у кромки берега.
Финансовому директору вмиг стало не до выпивки и «телок».
— Моя сигналит! — всполошился и побежал он, на ходу отыскивая ключи.
Что-то важное у него было в машине, возможно, все своё носил с собой, и кассета с видеозаписью поединка с Колеватым находилась там же…
Подвыпивший старший егерь стоял перед президентом с видом трезвейшего человека.
— Где сейчас обитает Кудеяр, не знаешь? — спокойно спросил Ражный.
— По всем признакам, на старом смолзаводе, — уверенно заявил Карпенко. — По крайней мере, ночевал не раз в печах…
Брошенный смолзавод был далековато и от Красного Берега, и от места, где слышалась стрельба. И все равно надо было бы проверить…
— Возьми Агошкова, тот вроде ещё на ногах стоит, и галопом, — велел Ражный. — Пока идёте — протрезвитесь. Если Кудеяр там, вяжи его и ко мне. Да смотри, он вооружился…
— А если он…
— Только живым! И здоровым!
— Понял!
— И ещё… Встретится Герой, отберите у дурака ружьё.
Ражный открыл «шайбу» — полная темнота, а точно помнил, что оставлял свет. И выключатель был в рабочем состоянии…
— Молчун? Ты где? — он зажёг спичку и увидел волчонка, точнее, его глаза и ощутил озноб, как от рисунков Фелиции на берёзах.
— Что это с тобой? — спросил от порога. — И почему здесь не горит свет?
Молчун, как положено, молчал, смотрел, лёжа на шкуре и положив морду на вытянутые передние лапы, словно бы говоря при этом, дескать, извини, так получилось…
Под лампочкой лежала груда полурассыпанных мешков с фуражом. Он зажёг ещё одну спичку, подошёл и осмотрел лампочку — из патрона торчал стеклянный сердечник с остатками спирали, а чуть в стороне валялись осколки стекла, запачканные кровью.
— Зачем ты это сделал? — спросил Ражный и склонился к волчонку.
Тот приоткрыл пасть и издал короткий, гортанный звук, напоминающий скрип дерева в ветреную погоду, будто силился что-то сказать…
Спичка догорела, Ражный вышел назад спиной и запер двери.
И только вернулся к костру, где ожидал его финансист, как увидел Каймака, идущего странной, прыгающей походкой. Кажется, его ограбили, по крайней мере, раздели, ибо шёл он в плавках и больших калошах на босу ногу, однако при этом блаженная, благодушная улыбка блуждала на его лице, измазанном давлеными комарами.
— Полюбуйся на него! — зло проворчал финансист, тотчас же оказавшись рядом. — Компаньон… Мать его!.. Не голова бы, не, деньги и не зарубежные связи — ей-богу, утопил бы сам!