9
Наследство
Спустя два дня после похорон ко мне в Мохово нагрянул Михаил Христолюбов. Он поставил чемодан у порога, сдержанно поздоровался и стал осматривать избу с таким видом, словно проверял, не спрятал ли я здесь кого.
— Неплохо устроился, — то ли одобрил, то ли уязвил он. — Дом просторный, крепкий — век живи.
Мама гостила у меня в то время. Просиживала одна по целым дням, ожидая, когда приду с работы, но и если мы были вдвоем, отчего-то оставалась молчаливой, несмелой, будто в чужих людях, и лишь жаловалась с виноватой улыбкой:
— Половицы скрипят, скрипят, и ходить боязно. Ты бы перебрал пол в горнице, Степа.
Я обещал сбить пол, но браться за что-то в этом доме еще не решался; казалось, начни только ремонтировать, переставлять мебель или даже белить, и сразу нарушится его дух. Тот самый дух, что был вокруг нас, когда мы со Степаном Петровичем сидели по вечерам за самоваром, писали письма или просто беседовали. Однако дому требовалась хозяйская рука — в углах завелась паутина, облупилась печь, а главное, скрипели половицы. Скрип этот отчетливо услышался после отъезда Степана Петровича из Мохова, и накануне его смерти половицы уже не скрипели — плакали.
Так что Михаил, скорее, язвил, говоря, что я тут неплохо устроился.
Появление его в доме почему-то напугало маму. Смущенно и настороженно она ожидала какого-то неприятного известия и поглядывала на чемодан Михаила.
Тот же несколько минут, сидя на табурете посередине избы, побегал глазами по стенам и будто бы с неохотой сказал:
— Пойдем, брат, посидим на улице. А то душновато…
— И правда, душновато, — с готовностью согласилась мать. — Идите, посидите на улице, а я сготовлю что…
Мы вышли с Михаилом за ворота и сели на скамейку под почтовый ящик. Я уже понял, что Михаил приехал с каким-то важным делом, и теперь гадал, с каким. Он же все не начинал разговора, глядел вдоль улочки и щурился.
— Ты как считаешь, это по справедливости? — неожиданно спросил Михаил. — Тебе дом, а нам, родным, ни шиша?
— Так ты из-за дома приехал? — спросил я совсем ни к чему, поскольку внутренне раза два «угадывал» причину визита.
— Ну, а как ты считаешь? Я вот с женой разошелся! Мне жить негде! — сказал он уже с обидой и слезами в голосе.
Я оглянулся на дом Степана Петровича: окна его смотрели на улицу открыто и печально. И только слуховое на крыше слегка хмурило бровь-наличник.
— Забирай дом. И живи.
Он не поверил, видно, решил, что ослышался.
— Чего-чего?..
— Дом, говорю, забирай и живи.
Михаил помолчал, соображая.
— И ты так, без обиды?
— Какая обида?..
Он сразу ожил, воспрял, заулыбался, приобнял за плечо.
— Я тебе казенную пробью! У меня тут в райисполкоме приятель! Только ты без обиды. Все-таки отцов дом, мы в нем выросли. Родное гнездо, понимаешь?
— Понимаю…
— Тогда утром сходим в сельсовет, ты мне дарственную напишешь. — Он заторопился. — А я в магазин, братишка, пока не закрыли. Посидим, выпьем…
Михаил ушел, а я вернулся в избу. Мать, собирая на стол, мельком глянула на меня, и этого ей хватило, чтобы сделать вывод.
— Вы что, поругались? Где Миша?
Я коротко рассказал о нашем разговоре, и мать вдруг обрадовалась.
— И правильно! — улыбалась она. — Зачем тебе такой большой дом? А у Миши все-таки семья, дети ему как раз будет.
Я не сказал маме, что Михаил будто бы разошелся, потому что сам не верил в это.
Мы прождали его до глубокой ночи, а пока связывали в узлы мои пожитки. Уезжая, Степан Петрович взял только одежду да самовар из этого дома; заправленные домоткаными покрывалами кровати, сундук, шкаф и буфет остались не тронутыми с места. И теперь оставались их новому хозяину. Я будто бы здесь и не жил…
— Домой поедем, сынок, — приговаривала мама и лицо ее сияло. — Домой, домой…
Неожиданно спохватываясь, начинала горячо убеждать, мол, хватит тебе, пожил в Мохово. Оно хоть и большое село, да бестолковое, и народ здесь — с бору по сосенке. Ведь и раньше о Мохове дурная слава была, конокрады тут жили, ямщики загульные и, сказывали, даже лиходеи, что грабежом промышляли. Как ни говори, Мохово стояло на тракте и своим рождением было ему обязано. Поэтому, видно, и сохранился здесь старый дух…
Эти два дня, пока мать гостила у меня, круглые сутки сидела на запоре и, прежде чем открыть дверь, лезла на крышу посмотреть через слуховое окно, кто пришел и один ли…
Михаил так и не явился. Мы легли спать, но еще долго разговаривали, а вокруг дома — в палисаднике, дворе и огороде, кто-то ходил. Я отчетливо слышал вкрадчивые шаги, легкое дыхание, шорох травы и малинника; порою казалось, кто-то прикасается руками к стенам и углам, трогает наличники и заглядывает в окна. Тогда я умышленно говорил громко и весело, чтобы ничего этого не слышала мать. А она, наверное, думала, что я радуюсь скорому возвращению домой, в Великаны, и тихонько смеялась в темноте.
Рано утром в двери застучал Михаил. Второпях он поведал, что заскочил вчера к приятелю — райисполкомовскому работнику, засиделся у него, но зато договорился насчет комнаты для меня, пока в бараке, который скоро шел под снос. Мы пошли в сельсовет, где оформили дарственную бумагу, затем оттуда я отправился на работу, «обрадовать» начальство. Я думал, что меня станут удерживать, уговаривать, предлагать немедленную квартиру, однако главный лесничий и в самом деле обрадовался.
— Езжай! — благословил он. — Ты нам в Великанах до зарезу нужен. Мы думаем создать там новое лесничество, считай, еще один мехлесхоз! Три пилорамы поставим, цех тарной дощечки, химподсочку и дегтярню. Колхозы закрываются — мы открываемся. Так что через год ты таким начальником будешь — рукой не достать! А пока лесником, на место Христолюбова.
И подмахнул заявление о переводе. Да еще тут же дал свой «газик», чтобы отвезти в Великаны.
Возвращение домой было стремительным. На следующий день я уже получал наследство от дяди Лени Христолюбова: три топора, две лопаты, пилу, бухту проволоки, чтобы зимой вязать метлы, старенькую одностволку и кордонную избу на Божьем озере.
А еще весь рожохинский угол со всеми лесами, озерами и рекой.
Сначала дядя Леня хвалил:
— Молодец! Я уж думал, наймут чужого, начнет здесь хозяйничать. Теперь я со спокойной душой уйду…
Потом ругал на чем свет стоит:
— Дурак! Зачем избу Мишке отдал? Это же отцова изба! А Мишка ее продаст, вот увидишь!.. Да и зачем ты сюда ехал-то? Никакого мехлесхоза здесь не будет. И думать нечего. Будешь торчать всю жизнь в лесниках, с дипломом-то. Вот попомни мои слова!
Дядя Леня будто в воду смотрел.
Через месяц Михаил продал дом за три тысячи, уехал в город и купил-таки машину. Создание мехлесхоза отложили сначала на год, потом еще на полгода и, наконец, вовсе отказались от этой идеи, поскольку жителей деревень сселяли на центральные усадьбы, оставляя одних пенсионеров, и рабочих рук не было. Скоро из восьми деревень осталось две — далекое Пышкино и Великаны. Места, где жили люди, пустили под плуг и со временем привычные названия — Гуськово, Рощино, Ключи, Чистые Колодцы — сохранились разве что на слуху.
А Великаны опахали с трех сторон чуть ли не до самых крылец. С четвертой стороны не дала Рожоха.
Пустел рожохинский угол…
* * *
На двадцать великановских дворов осталось пять мужиков. Моей матери завидовали, поскольку в ее доме было сразу два — дядя Федор и я. Однажды дядя Леня Христолюбов посчитал и пришел к выводу, что концентрация мужского населения деревни во время войны была в три раза выше, если считать подростков и ребятишек. Посчитал и долго ходил ошеломленным.
— Это же надо, а? — восклицал он. — Будто еще одна война прошла! Похуже атомной — потери то вон какие!
Среди женской части Великан появилась примета: коли утром, выглянув в окошко, увидишь мужика — к хорошей погоде. Дело в том, что и погода отчего-то изменилась. День-два ведро постоит, а потом дожди, дожди, зимой — метели. В иной год так заносило дорогу, что и трактор не мог пробиться. Бывало, весь рожохинский угол жил по законам острова: месяцами ни почты, ни нового человека с вестями, ни просто проезжего. Наш магазинчик закрывался, так как пенсии и мою зарплату не приносили, у населения не было денег, да и товар оставался такой, который покупают раз в десять лет — чугунные плиты к печам, ведра, гвозди, топоры и лопаты. Правда, были и пряники, и рыба минтай в томатном соусе, однако в Великанах больше любили свежую, а по утрам в каждой избе пекли блины и подавали на стол со сметаной — мороженой и протертой на крупной терке.
Метельными зимами, среди белых и пухлых, как тертая сметана, снегов, казалось, что жизни на земле больше нигде не существует и все человечество умещается на двадцати великановских дворах. Когда в ясную погоду над головой пролетал невидимый самолет, оставляя белопенный след, становилось странно и чуть жутковато, как бы в бессонную и одинокую ночь вдруг кто-то, постучался в окно…
Все кругом — природа, старые избы и оставшиеся люди — погружалось в детское состояние, и по-детски воспринимался мир.
Но с весною все оживало. Гудели трактора на полях, жужжали моторчики на летних дойках, с воем проносились по Рожохе скоростные лодки, и встречный ветер выжимал слезу из глаз отдыхающих.
Переждав черемуховые холода, на берег выходили великановские инвалиды — Туров и Петруха Карасев. Изредка к ним присоединялись дядя Федор и дядя Леня. Они лежали на попонах, грелись на солнце и дышали запахом цветущей черемухи. Говорили мало, войну почти не поминали, а об атомной вообще речи не заводили. О ней теперь бесконечно писали в газетах, передавали по радио, так что говорить об атоме было скучно. Великановские мужики давно решили — до Великан в любом случае не достанет, да и какому захватчику взбредет в голову кидать бомбы в рожохинский угол?
Дядя Вася Туров и Петруха, полежав денек под черемухами, на следующий уже не выходили. У них была своя забава — инвалидные коляски. Лишь они двое дожили и получили наконец то, о чем когда-то мечтали. В середине шестидесятых Туров с Карасевым закончили в городе курсы водителей и прикатили в Великаны на «инвалидках». Правда, своим ходом прибыл только Петруха; дядю Васю он притащил на буксире. Турову так не терпелось покататься, что он, не проверив масло в двигателе, сел за руль и помчался. Говорят, летел он быстрее ветра, едва вписываясь в повороты: летел, смеялся и пел, пока не перегрелся и не заклинил мотор. Через полгода дядя Вася отремонтировал его, завел и еще раз прокатился, после чего «инвалидка» простояла в сарае, пока не вышел срок ее службы. Получив вторую, он решил ездить потише, однако снова не дотянул до Великан — полетел мост. Тогда он собрал из двух одну и поездил еще дня два. Потом была у дяди Васи и третья, и четвертая, но все они так и стояли в сарае. Зато теперь дядя Вася круглый год занимался ремонтом, ходил перемазанный до ушей и был доволен. А передвигался он по старинке, на березовых протезах, которые тоже менял через год. Его эти огромные протезы можно было найти в Великанах где угодно — на дороге, в колодце, на крыше заброшенного клуба. Говорят, однажды на реке берег обвалился, а из земли, с глубины двух метров, вывалился туровский протез. Почему-то он не берег их и, кажется, тихо ненавидел.
Помню, в детстве «инвалидная команда» отрядила дядю Васю в магазин за бутылочкой. Дядя Вася стал пересчитывать мелочишку на магазинном крыльце и уронил двугривенный в щелку. Продавщица заартачилась и не дала вина, дескать, не хватает, иди ищи. А крыльцо у магазина было рубленое, плахи толстые, населенные в потайной паз — и прут не просунешь. Просить у людей двадцать копеек дядя Вася ни за что бы не посмел, а поэтому снял протез, засунул его под нижний венец крыльца и поднял его, как вагой. Меня, как самого маленького, протолкнули под крыльцо. Я шарил в потемках по земле разрывал щепки, мусор и набивал кулак деньгами. За многие годы сюда нападало столько мелочи, что хватило на вино всей «инвалидной команде». Пока я собирал деньги, Туров держал на своем протезе крыльцо, пыжился и хрипел, чтоб вылазил скорее. И только я хотел вылезти, как протез не выдержал, переломился, лаз захлопнулся и я оказался в ловушке. Дядя Вася запрыгал на одной ноге, отыскивая, чем бы поднять крыльцо, но ничего прочного под руки не попадалось. Помаленьку сбежался народ, мужики принесли с конбазы две оглобли и вчетвером едва-едва подняли. А Туров тем временем материл дядю Леню Христолюбова, дескать, опять пожалел березы и сделал какой-то гнилой протез. Небось Петруха Карасев вон сколько лет на одном ходит и хоть бы что.
Но когда дядя Вася получил первую «инвалидку», вдруг перестал менять протезы. Скорее всего, переключил внимание на машину, потому что возмущался теперь по другому поводу.
— Инженеры, мать их так! — ругался он. — Путную машину сделать не могут! Вот бы их заставить ездить!
Осмотрительный и аккуратный Петруха Карасев катался на своей машине целых два месяца. Туров от зависти с ним здороваться перестал, только кулаком вслед грозил — погоди, и ты доездишься! Наверное, карасевской «инвалидке» бы и износу не было, да Туров накаркал беду. Петруха время от времени страдал от радикулита, а поэтому снял брезентовый верх, приспособил к сиденью широкую доску, чтобы упираться спиной, и ездил стоя. (На первых «инвалидках» вместо автомобильной баранки был мотоциклетный руль с рычагами тормоза и сцепления.) Дразня Турова, Карасев с гордым видом и на большой скорости проезжал по Великанам, выкатывался на берег, крутился по лаптошной поляне, а когда бывал выпившим, так устраивал целое представление перед деревней. И вот однажды он со всего хода врубился в столб. Хорошо, что стоял за рулем, иначе убился бы о стекло. А так Петруха вылетел из машины и укатился далеко вперед. Однако во время столкновения зацепился-таки за какой-то рычаг, порвал мошонку и, по сути, кастрировал сам себя. Отвалявшись в больнице, он вернулся домой, выпил, взял кувалду и вдребезги разбил «инвалидку».
С тех пор Петруха Карасев больше не получал бесплатных казенных машин. Они с Туровым давно помирились, однако когда дядя Вася уходил с берега заводить одну из отремонтированных «инвалидок», Петруха скрипел зубами и шел к себе во двор. В предбаннике он брал лом и мрачно ступал в сарай, где стояла сплющенная в ком железа машина.
И тогда звучный грохот долго разносился по всей деревне.
Туров тем временем маялся зажиганием или карбюратором. И когда они уставали, то опять сходились вместе, копали червей на огороде в одну червянку, брали удочки и подавались на Божье озеро. Я часто видел на дороге их следы: левые — от кирзовых сапог большого размера, правые — оставленные протезами глубоко вдавленные ямки. Такие же следы я неожиданно находил далеко от деревни и в других местах — на старых, зарастающих проселках, на пашнях, в лесу и лугах. Отпечатки сапог, бывало, и не разглядишь, а следы протезов оставались всюду. И отметины эти подолгу сохранялись на земле; их не смывало частыми дождями, не заносило песком, и трава в них почему-то вырастала не сразу. Они вдруг вытаивали весной из-под снега и стояли до самого лета, заполненные водой, светлой и чистой, как слеза.
Дядя Федор с дядей Леней тоже долго не оставались на берегу. Слегка пьяные от тепла, солнца и запаха цветущей черемухи, они все-таки вспоминали о каком-нибудь заделье и шли к нашей избе заводить трофейный немецкий мотоцикл.
Я оставался один. В первые минуты мир вокруг казался бесконечно светлым и счастливым. Цепенела от задумчивости Рожоха, поднимая на себе палую листву и лесной мусор, почти на глазах вырастала трава, лопались и распускались гроздья черемухового цвета. Еще бы мгновение, и я бы, наверное, оторвался от земли, поверив, что все так же счастливы, как я…
Но вдруг откуда-то из голубой чистоты неба с нарастающим пронзительным воем падал на землю бекас-штурмовик, затем с утробным гулом рушился в воду подмытый берег. И когда утихала взволнованная гладь реки, над головой тревожным колокольчиком начинал звенеть жаворонок. Звонок этот будил, стряхивая остатки чудесных сновидений; он словно возвещал всему миру — жив, жив! — и одновременно навевал ощущения, с которыми мы с Илькой-глухарем тащили лодку на Божье озеро.
Я уходил с берега и, как единственный трудоспособный, шел на работу. С каждым годом хлопот прибавлялось, хотя жизнь в рожохинском лесу замирала и грозила вообще сойти на нет. Исчезали деревни, разъезжалось население, однако людей в лесах становилось больше. На машинах, на велосипедах и пешком сюда ехали охотники, рыбаки и просто отдыхающие. По ночам вдоль Рожохи, вокруг Божьего озера и в лесах полыхали костры, иногда перерастая в пожары, трещали под топорами деревья, ухали браконьерские выстрелы. И каждый год в наших краях появлялась какая-нибудь экспедиция. Сначала пришли орнитологи, затем собиратели фольклора, ботаники и, наконец, геологи. Я ходил у всех проводником и втайне надеялся — вдруг да найдут у нас что-нибудь такое, что сразу возродит и поднимет умирающую жизнь в рожохинском углу. Бывает же, где-то открывают нефть, руду или золото… Но наши птицы были как и по всей России, и великановские женщины пели старинные песни, как поют их по всей земле. Не спасли дела ни хорошие залежи строительного песка — его было повсюду много, ни даже знаменитый орех-рогульник, который столько раз выручал из беды. Наконец пришли археологи. Они раскопали стоянку древнего человека на Божьем озере, по моей просьбе — одну из могил великанов, показанных дядей Леней Христолюбовым, и ничего особенного не нашли. Черепа и кости оказались точно такими же по размерам и строению, как у современного человека.
Умом я понимал, что искать больше нечего ни под землей, ни в воде, ни в небе, однако все время ходил с чувством, будто что-то я проглядел. Неужто на месте, где столько веков жили люди, ничего не осталось в наследство потомкам? Неужто ничего не скопилось на этой земле, не нападало в щелки, как падали монетки под магазинное крыльцо?
Душа протестовала не только у меня. Не верил в это и дядя Леня Христолюбов. После того, как археологи показали ему поднятый из могилы великана череп, он некоторое время ходил растерянный и обескураженный.
— Не может быть, — задумчиво говорил он. — Я же сам видел, сам!.. Если бы великанов-то не было, откуда нашему народу взяться? И откуда у села такое название — Великаны? С ветру, что ли?..
После этого он самолично занялся археологией. Он не копал, а ходил по пашням на местах бывших деревень и доставал выпаханные из земли обломки прялок, подковы, тележные чеки и позеленевшие медные бляхи от конской сбруи, проржавевшие чугунки и скукоженные детские обутки, солдатские пуговицы разных времен и меднолитые ладанки. Каждый год плуги выворачивали на белый свет все новые и новые находки и, казалось, не будет им конца и краю. Потом дядя Леня стал свозить домой брошенные кросна, кузнечные инструменты, колючие, как еж, ленты от чесальных машин, сапожные колодки и тележные колеса. А еще собирал по крышам и чуланам оставленных людьми изб кипы старых газет, журналов, амбарных книг и прочий бумажный хлам, вплоть до желтых школьных тетрадей. Одним словом, тащил к себе в дом все, что уже было не нужно и не принадлежало человечеству. Иногда в этом ему помогал дядя Федор. Они заводили мотоцикл и объезжали весь рожохинский угол. Но дядя Федор был равнодушен к находкам и ездил с Христолюбивым за компанию: они наконец сдружились и теперь уж не расставались.
Скоро вся изба дяди Лени, сараи и сенники, широкий двор, а потом и территория за воротами оказались заваленными всякой всячиной. От лобогрейки до остова газогенераторного трактора, от пастушьей дудки и до податного списка прошлого века. Оказывается, ничего не пропадало в земле.
Так в Великанах появился единственный в мире музей — музей погибших деревень.
Иногда дядя Леня медленно расхаживал по узким проходам между кучами находок, трогал их руками, перебирал, раскладывал по сортам и пробовал считать. Одних серпов набиралось около двухсот пятидесяти штук, давно перевалили за сотню железные сошники, за полусотню — самовары. В сеннике под потолком висели тридцать семь детских зыбок и еще охапка очепов стояла в углу. Найденные в земле подковы Христолюбов прибивал сначала над дверью, однако со временем ими была обвешана чуть ли не вся стена. По примете, счастье должно было не переводиться в его доме.
А сколько еще всего этого оставалось в земле?
Только вот гигантских черепов и костей ему больше не попадалось. Однако это теперь не смущало.
— Зато сколько народу жило! — восклицал он, обращаясь к дяде Федору. — Погоди, я еще сосчитаю!
Дядя Федор к тому времени совсем оглох. Он не слышал, что ему говорят, и жил как бы сам по себе. Позвоночник его окончательно затвердел, но характер стал мягкий и даже какой-то нерешительный. Ко всему прочему, от военной деловитости и практичности он шатнулся в сторону созерцания. Он редко теперь смотрел себе под ноги — возможно, что не давал позвоночник — больше вперед, вдаль и ввысь. Смотрел, тихо улыбался и все время кого-то благодарил.
— Ну, вот и спасибо, — говорил он благодушно. — Еще один день прожили. И день-то хороший удался.
Дядя Леня пересчитывал экспонаты своего музея, сортировал деревянные протезы, выкопанные из земли, стараясь угадать который его работы, а который — чужой, и успевал еще толковать о судьбе всего человечества; дядя Федор же глядел мимо него выцветшими белесыми глазами и радовался:
— Погодка-то нынче какая стоит! Воздух сладкий и дышится легко, будто в детстве… И за это спасибо!
Наверное, он бы еще и кланялся при этом невесть кому, да мешал негнущийся позвоночник.
Потом что-то случилось и с самой Рожохой…
Наверное, изменилась сила течения и его направление. Великановский берег начало стремительно подмывать. Он валился с такой скоростью, что не успевала отступать и приживаться на новом месте некогда вездесущая черемуха. Наконец, упал в воду последний куст, и в земле, видно, не осталось ни единого корешка, чтобы дать новые побеги. Обрушилась лаптошная поляна, полетели в воду прясла огородов, затем и сами огороды. Река подступила к крайним избам и неожиданно сверху донизу оголила сруб единственного великановского колодца с самой вкусной по округе водой. И все сразу увидели, что пили всю жизнь из Рожохи, думая, что пьют из неведомого под землей родника: водоносный пласт был на одном уровне с рекой и ни у кого не возникло сомнений, откуда поступала вода. Скоро колодезный сруб побелел на солнце, высох и стал напоминать какой-то диковинный ребристый скелет.
Постепенно начали зарастать и поля. Их распахивали только вокруг бывших деревень, а те, что были среди лесов, сначала считали пастбищем и на целое лето пригоняли сюда скот с центральных усадеб, однако скороспелый осинник молниеносно стал захватывать пустующие земли и в два года заполонил выгоны так, что его не могли выбить и вытравить даже стада коров.
И только перестали сеять хлеб на этих полях, как пропали в наших местах и хлебозоры. Летние ночи сразу потемнели, а ранней осенью так и вовсе хоть глаз коли. И грозы над Божьим озером поутихли; иногда навалится туча, набежит от нее ветер, путая травы и вершины густых березняков, — кажется, вот-вот разверзнется небо, и полыхнет огонь, и ударит гром, так что зазвенит в ушах, и ты, словно срубленный, упадешь на колени Однако где-то в утробе тучи буркнет несколько раз, и она, сытая электричеством и влагой, начнет сыпать мелким, долгим дождиком, как в предзимье.
А великановский берег все валился и валился. Вот уже и сруб колодца, оголенный со всех сторон, оторвался от берега, но так и не развалившись, ушел в воду и остался так стоять нелепый и странный. В сильный ветер поскрипывал вороток и позвякивала цепь о бадью, аккуратно, по-хозяйски перевернутую на устьевом венце.
Глянешь — и подступает к сердцу целомудренный детский страх…
Однако на той стороне Рожохи, прямо напротив Великан, намывался чистый, не тронутый человеческой ногой песок. Цветом белый-белый, и лишь чуть зарябленный ветром, отчего кажущийся полосатым, если смотреть издалека. Да еще у самой воды заметны были крестики птичьих лапок.
Дикого окраса песок этот нарастал с каждым годом ровно настолько, насколько обваливался великановский берег. Стерильный песок вначале зарастал густым хвощом и хлыстоватым тальником, но скоро его задавливали молодые черемушники. Так что выходило, будто и они переселились на другую сторону.
Да не просто переселились, а, рухнув с нашего берега в Рожоху, вымокли там, отмылись и потом отбелились на солнце, как отбеливаются домотканые холсты.
Можно было бы сказать, что река, совершая эту ликую разрушительную работу, ищет новое, удобное русло, бунтует и омолаживается, чтобы стать еще краше и чище. Но все ее подобные устремления заканчивались всегда одинаково, и примеры тому были. Рожоха выписывала огромную петлю с узким перешейком-горловиной, затем пробивала ее, прорывалась и становилась прямой, негнущейся и скучной, как водосточная канава. А прямые реки — увы! — всегда мутные и грязные. Может, потому в природе и не бывает прямых рек?
Старое же русло — долгая часть жизни реки, скоро отмирало, и отмытые, ослепительно белые пески покрывались илом, затягивались тиной, осокой и дурным кустарником. Старица еще некоторое время лежала возле реки, словно потерянное ожерелье, еще поблескивала загадочно темнеющая вода, потом берега и вовсе заболачивались, обрастали кочками, а русло заносило вязкой глиной. Ступишь в воду — вода пузырится, словно испускает последний горький вздох.
Но пока было неизвестно, что на сей раз задумала Рожоха. Она подошла к самым крыльцам изб, дотянулась до белых лесов Божьего озера и вдруг замерла в нерешительности. Оставалось лишь гадать: может, постоит и уйдет в прорву по прямому руслу, не нарушив жилья, а может, привыкнет, приживется и будет стоять у порогов до скончания веков?
Ведь зачем-то она отстирывала весь тот берег, зачем-то выбеливала его, словно избу к празднику? Если весенним днем после черемуховых холодов глянуть на ту сторону с нашего берега — от белизны и глазам больно…
Томск — Ленинград — Вологда 1979–1988 гг.