Глава 11
На сей раз ослабленный старец ничего не утаил от игумена, поведал о встрече с Северьяном и попросил немедля отправляться в Москву. Молва доносила вести, будто митрополит плох от ветхости тела и жив ещё лишь потому, что дух укрепил у Троицкого отшельника. И мыслит дожить до часа, когда начнётся великая битва, предсказанная ослабленным старцем, дескать, услышу, что сошлись рати Дмитрия и Мамая в указанном месте, и даже не стану дожидаться исхода битвы, лягу в гроб и отойду, поскольку ведать буду: победе быть. Великое сражение с Ордой — вот что избавит Русь от позора и унижения! А преставившись, представ пред Господом, молиться стану за воинство.
И обо всём этом он не шептал окружению, не говорил доверительно своим приближённым — кричал во весь голос с амвонов и папертей, словно юродивый. Добро, что старческий голос был слаб, московский люд не внимал и зрел лишь воинственный его образ с поднятой десницей, недоумевая: мол, что же случилось с митрополитом, обыкновенно мудрым и миролюбивым? То ли проклятья кому шлёт, то ли к чему–то призывает. И спрашивали вразнобой:
— Что сказывает митрополит?
— О чём толкует святейший?
И в недоумении вертели головами.
Но те, кто рядом с ним стоял, всё слышали. Иные радовались столь ярким переменам, иные ужасались его пророчествам, и молва о просветлении митрополита широко растеклась не только по Руси, но и выплеснулась за её пределы.
Алексий стал неугоден и патриарху, и Орде, и уж тем паче Риму и Кафе. А когда супротив одного владыки поднялся весь христианский мир, вкупе с супостатом, который вот уже без малого полтораста лет терзал и грабил Русь, уберечь его от тайной расправы было мудрено. При митрополите существовал ближний круг иерархов, схимников, рясофорной охраны, да и обитал он в Чудовом подворье, в московском белокаменном кремле, что выстроил своими стараниями. Но у Киприана было слишком много серебра и злата, дабы надеяться на неподкупность стражи. Невзирая на потуги великого князя очистить стольный град от тлена измены, её мертвящий дух сквозил отовсюду. В Руси стало привычным вероломство удельных князей, ищущих выгоды от земель соседей, однако и митрополиты, им уподобившись, делили между собою власть и доходы с митрополий. А под ними епископы, взирая на владык, приноровились стяжать блага в чужих епархиях и спорили друг с другом. Алексий, будучи судьёй церковным, вдоволь испил зловонной мерзости из этой чаши распрей и ведал лучше иных, что означает существовать в неволе и безверии, ею порождённой. Поэтому, став немощен телом, допускал к себе лишь инокинь из Алексеевской обители, пищу и питьё принимал только из их рук, и то прежде просил сестёр вкусить и испить.
Игумен редко покидал обитель, но тут собрался в одночасье и поехал в Москву, с собою взяв несколько иноков из числа араксов. Поехал он не в крытом санном возке и не в медвежьей полости—в розвальнях простых, в овчинном тулупе, на охапке сена, да ещё сам в руки вожжи взял. После отъезда путного боярина морозы спали, запуржило, перемело дорогу, однако скоро встречный обоз довольно промял её, набились колеи, и потому катили с попутным ветерком.
В Братовщину прибыли затемно, однако ночевать не стали, в свой скит завернули на Склабе, там поменяли лошадей и далее поехали. Разбойных людей не опасались, ибошалившие по дороге шайки даже ночью, впотьмах, троицких иноков и их коней чуяли нюхом и бежали прочь. А жёны разбойных, качая в колыбелях своих чад, стращали, мол, не будешь спать, поедет мимо черноризник, тебя заберёт, тятьку твоего и деда своими кулачищами побьёт.
Иное дело баскачьи призоры, стоявшие на всех дорогах. Ордынцы в сёлах и городах редко показывались, раз–два в год лишь наезжали за данью либо недоимками прошлых лет. Если дома сидеть, то вроде бы и не досаждают особо, но всякое передвижение под надзором держалось строго. Сами будучи вольными, татары знали, как смирить и обезволить Русь, показывая, чья власть довлеет на просторах. Довольно было перекрыть пути, поставить всюду свои заслоны и всякому проезжему и прохожему спрос учинять, дорожную грамоту требовать либо малый откуп за проезд. Вроде бы дело пустяшное, но каково унижение! Каково глумление, коль урезать жажду движения, стреножить, окалечить весь народ!
На московской дороге бывало по три баскачьих призора, причём два из них не озоровали, но всякий обоз останавливали, вызнавали, кто едет, куда и по какой нужде, досматривали, что за товар везут, чаще выпрашивали некие безделицы, а то и покупали за грош. А третий непременно лихоимствовал, что по нраву придётся, силой отнимали даже коней. И все они любопытствовали, коль попадались подводы с железным кованым товаром. Если узрят доспех, кольчуги, мечи, топоры, навершия копий, стрелы и прочее оружие, тут уж всё переберут, пересчитают, но не отнимут–себе отметку сделают и отпустят. Так оружейные кузнецы и бронники, давно изведав их свычай, баскачьи призоры либо стороною объезжали, либо прятали в возы с сеном, коих шло по дорогам многие сотни, либо пускались на иные хитрости.
Ордынцы чуяли приближение грозного часа, считали силу русскую. И верно, чутьём ли, животным нюхом или молвой насытясь, слухами напитавшись, не трогая духовных лиц согласно ярлыку митрополита, следили за их передвижением, как за оружием. Поэтому игумен с братией, скорбя и негодуя, переоделись в охабни, порты да валяные пимыи, дабы баскачий нюх отбить, улавливающий ладан, вкусили мочёной черемши сполна. Дыхнёшь разок, татарин с ног валится и отползает.
—Кабахетлек! — кричит. — Пычраклык! Бук! Бук! То есть будто мерзость, грязь, хотя от самого разит, хоть нос зажимай.
Бани не ведают, всю зиму спят, не раздеваясь, в своих юртах, да ещё салом мажутся от холода. Вот так друг друга уже полтораста лет на нюх не переносили и свыкнуться не могли. Но опять же какой призор встретится на дороге: баскаков часто меняли, чтоб не якшались с проезжими, дружбы не заводили. Иные попадутся таковы, лишь только по одежде и узришь ордынцев. Налицо вроде русины, и бородаты, и взоры светлые, да говорят чудно, однако же имена и повадки татарские. Кто побывал в Алтын Орде и Мамаевом стане на Днепре, кому доводилось ездить в Сарай на Волге, сказывали, народ Улуса Джучи разноплеменный, сшит, ровно лоскутное одеяло, и до великой замятни вера у всех была разная. Кто каменным болванам поклонялся, кто огню, кто солнцу, и все друг друга терпели. Но когда хан Узбек принял магометанство, так и начались распри да междоусобья — замятня, одним словом.
Митрополит Алексий у татар бывал подолгу, потому и ратовал за мир с Ордой. Дескать, она сама, подобно гаду ползучему, укусит себя за хвост и сгинет от собственного яда. Мол, из–за Камня идёт на Мамая хан Тохтамыш, поставленный Тимуром, и уже многие области за Волгой повоевал и покорил. Дай срок, схватится с темником и победит его. А победивши, возомнит о себе и восстанет супротив своего покровителя восточного, и в великих битвах между собой они покалечат или вовсе убьют друг друга, а Русь таким образом освободится от неволи.
Пожалуй, Алексий так бы и жил в заблуждениях, теша себя и паству обманчивой надеждой, коль не насмелился приехать к ослабленному старцу– схимнику и ночь с ним скоротать в его келейке. Наутро не пожелал даже проститься с игуменом, покинул Троицкую пустынь и словом не обмолвился, о чём беседовали с отшельником. Но Сергий ведал о причине столь скорых перемен митрополичьих, ибо когда–то сам был просветлён Ослабом. Повоевав Мамая, позрев на слабую Русь, хан Тохтамыш, потомок Чингисхана, и вовсе её подомнёт под себя, как медведь неловкого охотника. И данью таковой обложит, что последнюю рубаху придётся снять и в Орду снести. Питали одного змея, станем питать иного, многоглавого. А потому не след ждать, когда гад пожрёт себя, а вызвать его на великую битву. Мамай угоден Кафе, Риму и всему миру той стороны, где западает солнце, ибо вся его добыча — суть, товар, кровь, питающая плоть ненасытную. Запад страшится Тохтамыша и будет уповать на то, что Русь опять встанет заслоном от грозного Востока. Но победа над Мамаевой Ордой остепенит обе стороны света, понудит их признать равной себе.
Нет, битв в будущем не избежать ни с Западом, ни с Востоком, ибо Русь на путях стоит, на тропах между земным и небесным, а потому ей без Засадного полка не обойтись.
Верно, Алексий внял голосу старца–отшельника, возвратившись в Москву, долго размышлял, укрепился духом и вот уж стал кричать с амвонов и папертей. Но ослабленный не по доброй воле, а от старости изветшавший, не способен уже был перелить силу тела в мощь гласа своего и услышан был разве что супостатом…
Так и ехал игумен, в ночной дороге перебирая мысли о том, что уже было и чему быть должно.
На Яузе, уже в рассветный час, когда улеглась метель, дорогу заслонили татары. Двое остались у костра, разложенного прямо на санном следу, а четверо вскочили на коней и выехали чуть вперёд, поджидая обоз с иноками в розвальнях. Не лисьи шапки бы, не камчи в руках да не сальные лица, и впрямь не признать за ордынцев. Бывалый инок, ехавший в одних санях с игуменом, шепнуть успел:
— Кыргызы не спустят. Да и мы не лыком шиты…
И знак подал иным араксам, бич распустив справа от санного следа.
Баскаки оказались двуязычными: с проезжими говорили речью чудной и схожей, как говорят в беломорских землях. Между собой горготали, ровно грачи весенние, — чтоб скрыть, о чём судачат, полагая, что их языку не внемлют. Алексий называл таких кыргызами, татары кликали — аккуз, за светлые, то есть голубые глаза, а сами они именовали себя чудью. И было у них ещё одно прозвание, ветхое — хунны, коими и прежде их на Руси знали, ибо у самой чуди суще было предание, как без малого тысячу лет назад под водительством царя Аттилы они уже приходили в эти земли, изведали их вдоль и поперёк, но никогда не воевали. Де–мол, прежние князья всюду пропускали и помнили, что они одного, скифского, рода братья. Пропускали, позволяя жить своими станами и городами в Дикополье, близ тёплых морей. И приходили они воевать Византию, Рим, италийцев и прочие страны Запада, которые впоследствии долго держали под данью. После того ветхого нашествия многие хунны так и остались жить в Руси, и иные княжеские и боярские роды берут начало от их родов. А простолюдье так и вовсе смешалось, никто не разберёт.
Сказания чудинов вдохновляли митрополита, взращивали в нём надежду на мирное сожительство с Ордой, дескать, подобное уже случалось и ныне произойдёт по–старому, дай только срок. Так мыслил митрополит, хотя сам зрел: нынешние татары не воевали стран Середины Земли и не держали их подданью, а, напротив, вошли в торговое сношение, заключали мир и заводилидружбу, приэтомтерзаяРусь. А кыргызы и вовсе свирепствовали, когда взимали дань или призирали дороги. Бывало, раскосые ордынцы, знающие два– трислова, при виде порожнего обоза даже не останавливали и давали дорогу, съезжая на обочину. Дотошные чудины непропускали ни одной подводы, всякую досмотрят, сено поворошат, да ещё и расспросят, имена запишут, благо, что толмач им не потребен и грамоту знают все как один.
Верно, память утратили, забыли о братстве, впрочем, и на Руси о них забыли, взирая как на супостата…
Чудины подняли камчи и указали на обочину, предлагая съехать с дороги в глубокий снег. Так они делали, чтоб никто без их воли ускакать не смел.
Увязшего по брюхо коня сразу в галоп не поднимешь. Игумен свернул скрепя сердце, за ними остальные трое саней. Баскаки рыться в сенной подстилке не соизволили, велели тулупы скинуть. Иноки повиновались, чудины же их осмотрели придирчиво и вознамерились было спрос учинить, но, скидывая тулуп, один из иноков набросил его на спину взопревшей лошади и незаметно под её хвост сунул шарик восковой, внутри которого был скипидар закатан. Мороженый воск согрелся, лопнул, и кобылица взыграла, поджавши хвост. То надыбы взовьётся и ржёт громогласно, то из оглобель выпрыгивает–столб снега взметнулся, запорошил баскаков. А следом за этой кобылицей зауросили и иные, в том числе и под разъездом кыргызов. Взбесились кони, и даже те, кому в подхвостье не пихали воска, ибо у лошадей был свой язык и нравы! Они друг от друга заражались чувствами и сопереживали.
Кыргызы едва в сёдлах своих держались поначалу, но от дикой резвости нет человечьей силы и ловкости: один по одному все очутились в снегу, а лошади в безумстве заметались, роняя белую пену. Белоглазые кочевники хоть и покорились хану Узбеку, приняли магометанство, однако суеверные были и во всём зрели знаки. Для чудинов же конь — Божий дар, по коню гадают и урожай, и кто родится у жены, и когда умрёшь. Если же вот так все лошади взыграли знать, богов прогневали!
Кыргызы же, должно, только утренний намаз совершили, а им на чужих глазах не след творить поганые деяния да жертвы старым богам воздавать, вот и замахали камчами, закричали:
— Дорога твоя, урус! Гони коней!
Иноки того и ждали, кобылице, что со скипидаром была, под хвост сунули ком снега, тулупы похватали, в сани — да галопом. Уехали подалее, за Яузу, остановили коней и уж потешились над чудинами до слёз. И верно, тоже насмешкой прогневили богов…
Когда прибыли под белокаменные стены, весь посад скорбел, и молва бежала вкупе со снежной пылью:
— Осиротел! Митрополит преставился!..
И уже били в колокола, извещая о смерти Алексия и призывая в храмы.
Не веселились бы, не катались бы по дороге, падая со смеху, поспели бы ещё, живым застали. Только что отошёл, и тело не остыло. Сёстры хлопотали рядом, поправляли одеянье, руки, власы зачёсывали: Алексий пожелал обрядиться в последний путь, причастился и сам лёг в домовину. Мол, враги кругом, поднимут мёртвое тело, да и бросят наземь, будто уронили ненароком, а сами–чтоб надругаться. Всё предусмотрел, прозорливый! Дескать, не позволю тайным супостатам такую честь, пусть ведают: он вовсе не инок, не первосвященник земли Русской и не святитель. Он воин, павший на поле брани.
И ещё что–то сказывал, но будто уж в бреду. Всё поминал имя Троицкого игумена, некоего старца, и Засадный полк. А когда приходил в себя, чуть приподнимался и вопрошал:
—Приехал ли преподобный? Сёстры терялись в догадках, о ком он говорит, и отвечали, глупые, мол, нет, не приехал. Ибо в тот час никто не приезжал, а кого он кличет преподобным, не изведали.
Он же опять очнётся и вопрошает. И лишь однажды произнёс имя — преподобный Сергий, игумен. Мол, отныне так след величать его. Инокини согласно кивали, митрополит вновь впадал в беспамятство и вторил, дескать, я воин полка Засадного и созванием этим уйду.
Уж и дыхания не было, сердце молчало, Алексий же твердил слова свои, и только по движению уст можно было понять, что сказано в последний миг.
Всё это Сергию донесли инокини, бывшие при митрополите, причём излагали шёпотом и называли преподобным, однако игумен каждой поднёс крест к устам.
—Отныне ты, Христова невеста, принимаешь обет молчания до самой смерти. Приложись и поклянись.
Сёстры падали на колени, крест целовали и клялись, в тот же миг замолкая и оставаясь в неведении: за что же им наказание такое? И ведь даже с сёстрами не обсудить, как умирал митрополит, обидно…
Когда к усопшему в Чудов пришёл великий князь, всё было кончено.
Никто так и не изведал о последней воле митрополита, но инокини, должно быть, пустили уже слух–ненароком, по доброте душевной, — Алексий умереть не может, всё ждёт преподобного Сергия. Весть донеслась до слуха княжеского, и он, скорбный, таки обратился к нему–преподобный, мол, осиротели мы. Игумен ничего не сказал, но вновь призвал к себе сестёр и молвил гневно:
—Успели распустить языки поганые! Не стерпелось вам!.. Немедля же ступайте в Белозерье, к Ферапонту! Мой инок вас доставит и передаст. И упаси вас Бог обмолвиться кто вы и откуда! Лучше языки себе откусите!
Павшие ниц сёстры и в самом деле принялись кусать языки, обливаясь кровью, да инок не позволил, засунул кляпы в уста, взял всех четверых за одеянья и отнёс в сани, ровно снопы обмолоченные.
А великий князь и впрямь после смерти митрополита ощутил сиротство, хотя при его жизни и спорил с ними ссорился, когда тот встревал во власть мирскую. Тем паче рукоположённый ещё Филофеем, Киприан услышал колокольный звон и вознамерился немедля прийти из Литвы и покорить Москву, взять митрополию в свои руки. И патриарх его торопил вкупе с болгарским митрополитом, дескать, час пробил, ступай к стольному граду и бери на приступ.
—Тебя, князь, сейчас будут втягивать в церковную смуту, — предупредил его Сергий. — Дабы отвлечь от власти и дела, которое ты замыслил. Тебя вовлекут в борьбу, а ты встань выше.
—Киприана в Москву не пущу! — заявил Дмитрий. — И Константинополю не повинюсь. Нам след посадить своего патриарха. Но коль сейчас воевать с греками не время, митрополитом посажу Митяя. Иначе мне руки свяжут. Ты, отче, подсоби мне утвердить духовника, тебя епископы послушают. Никого более не хочу держать за своей спиной.
—След поступить мудрее, — посоветовал игумен. — Давай посадим Дионисия Суздальского. Его Макарий знает и даст добро. А сей епископ дошлый, много чего изведал, но молчать умеет. Таки избавишься от Киприана.
— Дионисий весьма охоч до власти, — воспротивился князь. — И целит он не в митрополиты, в духовники мои. Ему по нраву не митрополия, но надо мной владычество. Сему епископу только палец дай… А мне нужен владыка послушный. Тот, что не распри церковные чинить начнёт — за Русь молиться. Я бы тебя посадил на митрополию, отче, или вовсе в патриархи. Но твоё дело ныне важнее.
Князь и в скорби не загасил своей ярости.
— Не время ныне вступать в спор с Константинополем, — попробовал усмирить его Сергий. — Лучше бы потакать, чтоб подозрений не было. Весь мир встревожился, чуют, великой битве быть, коль даже почивший Алексий о том возвещал. Если епископы изберут Митяя, Макарий воспротивится.
Дмитрий лишь усмехнулся, подавляя гнев.
— А я куплю для него сан митрополита. Литва вкупе с Киевом деньги собрали, чтоб Киприана посадить в Москву. Сказывают, златом и серебром пять тысяч. Патриарх теперь ждёт, сколько я дам, зная, кого желаю зреть митрополитом. Сидит и ждёт, считает барыши. За деньги Макарий и бабу несмыслёную на митрополию посадит. Всё покупается и продаётся, отче, было бы предложение и спрос. Ты лучше меня ведаешь, что есть симония. За сан попа и дьякона и то след заплатить епископу! Псковских и новгородских стригольников еретиками кличут, а в чём суть ереси? В том, что мзду отвергают за право служить в храме?.. Не мы с тобой утвердили сие торжище, но коль оно есть, придётся нам повиноваться его уставу. Дабы не выдать своих замыслов. Только с Митяем я не серебро и злато пошлю, а чистые хартии. Сколько попросит патриарх, столько духовник мой и впишет. Только так возможно перекупить товар на сём базаре…
Великий князь переборол, перелил гнев из сердца в разум, затворив его зубовным скрежетом. И попросил уже смиренно:
— Ты, отче, покуда не оставляй меня одного. Духовника пошлю в Константинополь, а за спиною никого… Мне след собирать войско и скоро выступать в поход. Ты же не дал свой полк, токмо частицу малую, да и то с наказом. И ражного гоношу Пересвета не дал. Скупой ты, рачительный, да старец–отшельник убедил меня… Мамай набег готовит на стольный град, и вот опасаюсь, опять пойдёт не сам, а Бегича пошлёт. А так мыслилось с темником сразиться!.. Теперь мурзу придётся бить так, чтоб и Мамаю стало больно.
До начала лета игумен со своими иноками оставался в Москве, теперь оберегая князя, дабы перед битвой не уязвили его в спину. Черноризные араксы следовали за ним всюду, ровно тени, оттеснив бояр и слух породив, мол, великий князь стал набожным изрядно. Верно, успение митрополита так повлияло. Митяй был срочно пострижен в монахи, возведён в сан архимандрита с именем Михаил и вскоре избран епископами митрополитом. Однако Дионисий Суздальский, не приемлющий княжеского хранителя печати и духовника, втайне зрящий себя в этом сане, был возмущён самоуправством великого князя. Сначала уличал его во вмешательстве в дела церковные, повсюду обличал, и, расхрабрившись от собственной дерзости, вздумал ехать к патриарху Макарию с челобитной, ибо давно был с ним знаком. Князь не позволял втягивать себя в битву за власть духовную и спорить с епископом не стал, а попросту велел схватить его и посадить в темницу, дабы усмирился. Тот же, оказавшись в юзилище, взмолился к Сергию, чтоб замолвил слово перед Дмитрием, поклявшись, что и шагу не ступит из Москвы.
Игумен поручился, однако, едва очутившись на воле, Дионисий будто бы в Суздаль отправился, а сам же тайно покинул стольный град и сквозь Орду, не скрывая уже образа своего, поехал к морю, чтоб плыть в Константинополь. А прежде туда же со свитой верных сподвижников был отправлен духовник Митяй, ставший теперь наречённым митрополитом. За благоволением патриарха ехал, как князья ездили в Орду за ярлыком. Однако не с дарами и не с казной, но только с долговой распиской великого князя. Дмитрий, как и обещал, послал с ним чистые грамоты, куда след было вписать назначенный патриархом выкуп за тот самый ярлык.
Но был ещё один, тайно жаждущий сана первосвятителя, переяславский архимандрит Пимен, коего посадили на корабль вкупе с Митяем, дабы сопровождать его. Всем иерархам, ищущим власти, доступность её была так близка и прелестна, что затмевала всё — честь, достоинство, веру и разум, ибо сулила доходы, коих не сыскать в скудеющих приходах и пустынях. Сговорившись, сподвижники уморили Митяя в корабельной бане, вписали в княжеские грамоты Пимена, мол, Дмитрий желает его зреть митрополитом, однако, не имея в подкрепление ни золота, ни серебра, призадумались, зная нрав Макария: а ежели не рукоположит Пимена без выкупа? Вот будет маята! Как потом возвратиться и предстать перед князем? Всех закуёт в железа и бросит в юзилища! Но генуэзцы оказались тут как тут, они щедро ссудили архимандриту деньги, мол, как обретёшь сан митрополита, так и вернёшь потом.
С тем самозваное посольство и явилось к патриарху.
Тот получил генуэзское золото, означил, сколь следует записать в хартии, дабы ещё и с князя взять мзду, и рукоположил архимандрита в первосвятители. Поскольку же Дионисий Суздальский опоздал, однако в Константинополе имел много знакомств, обладал доверием и прибыл не пустым — с казной, то поселился на патриаршем дворе, боясь скорой расправы, коль вернётся в Русь.
И так опять стало сразу два митрополита Киевских и всея Руси. Был бы и третий, коль его бы не сгубили на корабле. Да и четвёртый был бы, коль пожелал, — епископ Суздальский, Дионисий. Но тот оказался смыслёным, предугадал грядущую свару, и рукоположения не искал себе, желая со стороны позреть, что приключится, когда Пимен и Киприан явятся в Москву.
Великому же князю и горевать по своему уморённому духовнику недосуг было: разбив Мамаево войско на Воже, он пробудил в темнике злобу, не знаемую прежде, и теперь след было готовиться к великой битве, которая стала неизбежна.
Церковная смута, обильно посеянная патриархами, всходов не дала. Едва придя в Коломну, новопоставленный митрополит Киевский и всея Руси Пимен, сгубивший Митяя, купивший сан, да ещё и обманом, был в долгах перед генуэццами и ко всему прочему по велению Дмитрия схвачен и посажен в юзилище на Чухломе. Однако более опасался сейчас не расправы князя, а фрягов, которые не свычны прощать долги, а сидение лишь усугубляет, ибо деньги взяты в рост значительный. А фряги на то и фряги, что везде найдут, от них и в Чухломе, в темнице княжеской, не спрятаться.
Позрев, что соперник в затворе пребывает, тогда наконец–то отважился и другой первосвятитель занять своё давно выкупленное место в Москве. Киприан явился с многочисленной свитой и обозом добра митрополичьего — злачёными ризами, убранством для покоев, дорогими причиндалами для службы и прочим скарбом. Мыслил уж в Чудовом поселиться, однако тоже был взят на подъезде к стольному граду и посажен в холодный каменный низ монастырский, где беспощадно зяб, клянчил шубу из своего обоза и ябеды писал то игумену Сергию, то патриарху.
Видя, что великий князь Московский не искусился церковными распрями, в них не погряз, после победы на Воже готовится к битве и ничему иному не внемлет, Константинополь всполошился. Сначала патриарх Макарий, затем и его преемник Нил требовали отпустить Киприана и поставить Пимена. Дмитрий вроде бы послушался, болгарина освободил. Тот же в страхе бежал из Москвы и даже обоз свой бросил, впоследствии пустив молву, будто князь его пограбил. И прибежав в Малую Русь, то бишь в Киев, оттуда предал анафеме московского князя, то есть отлучил от церкви и проклял. Однако и этим не пронял: Дмитрий как ни в чём не бывало ездил по удельным княжествам и войско собирал, а второй митрополит, Пимен, томился в Чухломе, отбиваясь от посыльных фрягов и считая, насколько каждый день его долг растёт.
Итак получилось, что более года, в канун Мамаева побоища и после него, русская митрополия была вдовствующей, имея двух митрополитов! Ею не управлял никто, никто не мешал, и этого было довольно, чтоб свершить великую битву.
Руси немного и надо, чтобы победить. Всего–то не управлять ею, а бросить вожжи.
Однако мир встрепенулся и затаился в предчувствии грядущей бури.
Отверженный церковью и проклятый великий князь вышел из всяческого повиновения! Подобной вольности никто не ожидал.
Но до срока великой битвы ещё было время, Мамай испытывал горячку после поражения на Воже. Его самый лучший воевода, мурза Бегич, отправленный пожечь и позорить Москву, дошёл лишь до брода через реку и здесь внезапно натолкнулся на выстроенную к битве рать Дмитрия. Она стояла на холме, открыто, ровно зазывая, и было опасно переправляться на глазах руси —осыплют стрелами и дротиками, а потом искрестят мечами что останется. Мурза остановил своё войско на противоположном берегу и так стоял долго, пока русь не покинула холм и не скрылась. Бегичу бы узреть, что его заманивают на другой берег, готовят ловушку, однако он самонадеянно погнал своих воинов через брод и удачно, без потерь, одолел реку. На другой стороне Вожи конница татарская сходу ударила по руси, вклинилась в ряды довольно — мурзе уже грезилась победа! Покуда пешие воины отбивались от конных татар, из ниоткуда–из трав степных, из воздуха, а то прямо из земли–являлись некие стремительные люди–тени в чёрном. Они подныривали под лошадей, или вовсе, ровно шары, катались между конских ног и резали им сухожилия. Когда же всадник выпадал из седла или спешивался, мгновенно сам угадывал на нож либо сражён был шипами наручей. И тщетно конники махали саблями и били копьями, пытаясь сразить ползучих, призрачных людей, незащищённых ни кольчугами, ни бронью. Клинки рубили траву, копья втыкались в землю, а лошади тем часом падали с криком, словно подрубленные, роняя всадников.
Треть конницы едва спаслась, отступив к реке, и тут русы ударили сами, прижав татар к воде. Мурза Бегич пожалел, что обманулся и переправился через Вожу, полагая, что русы испугались и битвы не желают. Сам слетел с коня и был сражён наповал не пикой, не копьём или ножом–ударом кулака, так что и череп развалился, ровно скорлупа.
Сражение длилось до вечера, вдохновлённая успехом русь уже резвилась, гоняя татар поберегу, ровно зайцев. Кто не попал под мечи и засапожники, тот скоро утоп в воде или сражён был стрелами на переправе. Остатки ордынского войска бежали прочь, бросив обозы, и только выпавший туман и ночь дозволили спастись малой части, дабы потом свидетельствовать, какой неслыханной, не знаемой силой Дмитрий побил конницу, которая считалась у татар непобедимой.
Мамай в россказни трусов не поверили тут же казнил спасшихся, дабы не разносили вредной молвы. Гнев его был так велик и неутешен, что он рвал волосы на своей голове, кусал руки и бил камчой всех приближённых мурзи князей. Потом отяжелел, огруз и, ставши ровно глыба, долго был неподвижен, ибо оцепенел от каменных дум. Тем часом Тохтамыш подпирал от Волги, и в Орде, подобно ветру в поле, слух шелестел, де–мол, бекляр–бек Мамай утратил непобедимый дух и более не способен править от малолетнего хана Мухаммеда. Русь выпустил из–под своей власти и ныне был бит московским князем, который и вовсе грозится не давать дани и смести татар.
С востока же идет родовитый хан, потомок Чингисхана…
Алтын Орда тосковала о былом величии. И Мамай обязан был утешить её победами великими, повторив поход Батыя, от имени предков коего правил. И только так возможно было остановить движение Тохтамыша.
Однако более всего поражение на Воже перепугало Кафу, а вкупе с ней и все страны Середины Земли, что пристрастились получать блага Востока. Вышедший из–под воли и духовного водительства московский князь нарушил привычный ход вещей и, ещё не сотворив битвы великой, возвысил Русь. Запад узрел, как из покорённых и смирённых её земель, увенчанных церквами правоверными, выламывается из недр и вырастает дикое древо, плоды коего вдосталь вкушала Византия, когда поганые князья прибивали свой щит на ворота Царьграда. Князей тех кое–как усмирили крестом и покаянием бесконечным, но вот допустили промах, а семя того древа живо. В мгновение ока проклюнулось и возросло!
Патриарх Макарий, сподвигнувший Киприана предать анафеме московского князя, дабы унизить и наказать его, пришёл в негодование, потом и в ужас, что сотворил. Отлучённый и проклятый согласно учению отцов церкви, Дмитрий ничуть не унизился, не стал слать слёзные грамоты о прощении; напротив, волю почуял! Желая исправить дело, патриарх велел Киприану немедля простить князя и снять проклятие, вернув Дмитрия в лоно церкви, однако строптивый болгарин обидчив был, требовал прежде возвратить ему будто бы отнятое добро. И в ответной грамоте перечислял, сколько и чего пограбил князь из его обоза, не забыв даже исподнее белье.
Оплошность Макария вышла ему боком, московского князя помянули ему, когда свергали с патриаршьего престола. Случилось то, чего опасались в Константинополе: Троицкий игумен Сергий, будучи в единомыслии с князем, стал вершить дела церковные, ибо почитаем был епископами. Даже Киприан примолк, отбоярившись от патриарха жалобой, и только расправа, учинённая над свергнутым Макарием, устрашила его. Анафему низвергли, однако же поспешно обелённый великий князь словно и незаметил благодеяния и не соизволил даже получить прощёной грамоты!
Теперь уже Нил, взошедший на патриарший престол, пытался вразумить непокорного Дмитрия, дабы тот принял митрополитом Пимена, и даже жертвовал Киприаном, обиженным и тайно жаждущим отмщения. Но князь не внимал, и тогда патриарх стал уговаривать Дионисия принять митрополию, мол, игумен Сергий к тебе добр и великодушно простит, коль ты вернёшься в Русь.
Всячески ублажал суздальского владыку, возвёл в сан архиепископа, фелонь пожаловал, однако некогда храбрый обличитель князя, в темнице посидев, и ярлыка не желал. К тому же, ведая, как Дмитрий любил духовника Митяя, ныне погубленного, опасался вновь угодить под горячую княжью руку и отправиться в Чухлому вслед за Пименом либо бежать в Литву, где обитал Киприан. А двум медведям в одной берлоге не улежать…
Однако же притом, владея умом проницательным и отличаясь мудромыслием, знал, как можно добиться прощения игумена Сергия и великого князя, — не мешать их замыслам, удалившись в Константинополь. Дионисий давно изведал, настоятель Троицкой пустыни и его ученики затеяли выпестовать в своих обителях иноческое войско, прежде невиданное, дабы потом вывести на поле брани и сокрушить татар. Изведал, но помалкивал, зная, когда полезно кричать, когда хранить молчание, а когда и вовсе отойти в сторону, давая иным дорогу.
Прозорливый игумен Сергий о всех свычаях Дионисия ведали потому назвал его преемником почившего Алексия, дабы в руках держать.
А великому князю перед битвой был никто не нужен, кроме печатника Митяя, коему он доверял всецело. Но даже сметливый епископ Суздальский не смог предугадать исхода его путешествия. Иначе бы не устремился к патриарху с жалобой. Узнав же о гибели наречённого митрополита, Дионисий ничуть не пожалел, что на время великого сражения уехал из Руси. Князьям после победы и пиров потребно утешение, однако же они находят его у тех, кто на пути не стоял, в дела мирские не встревали не мешал вершить великое. Глядишь, и Дмитрий, вкусивши крови сполна, опомнится и призовёт духовником…
Так мыслил он в ту пору, когда весь мир, напрягшись, ждал скорой битвы. И только Троицкий игумен да великий князь знали место, где она случится, и ведали день и роковой час. Потому загодя, ещё весной, как только спали реки, с многих земель Руси на поле Куликово, к берегам Непрядвы–реки потянулись рати с обозами.
И только Засадный полк шагал нестроевым порядком, а собирался по одному, по малой капле как собираются большие реки из скрытых в недрах родников…