Книга: Скорбящая вдова [=Молился Богу Сатана]
Назад: 17
Дальше: 19

18

В то лето не было дождей, и первый долгий ливень хлынул лишь на Успенье. Иссохшая земля его не приняла, и бурные потоки залили всю Москву. Ручьи и реки вспенились и помутнели, но высветлилось небо, поскольку дождь прибил и вездесущий дым, и смрад, и погасил пожары. Когда унялся ливень, и тучи разошлись, подобно чуду иль явленью, открылось солнце. Отмытый, обновленный град вдруг засиял пестро, игриво — ну истинно, девичий полушалок. Однако ясный день морозом обернулся, незнаемый доселе холод сковал и вспучил землю, покрылись реки льдом и так, без снега и тепла, Москва до Рождества стояла. Померзло много нищих, птиц, зверушек мелких и одиноких путников, лед был повсюду, ни ступить, ни добрести до храма! Обозы на дорогах встали, ни тпру, ни но, скользят подковы — жизнь замерла! Блаженные кричали:
— Се за грехи вам, псы! Отринули Христа!
Потом и снег пошел, но за седмицу навалило столько, что не открыть ворот. Иные избы по трубу задуло, и лишь боярский терем стоял над белой мглой, поелику высок. И в сих сугробах град лежал почти до Пасхи, когда же растегшело, измученный народ тонул на улицах московских, воды по пояс было.
В распутицу сию, в глухую ночь, невесть откуда, как и ног не замочив, на двор Скорбящей явился странник. Обряжен в белый саван, бос, но вместо шапки плат, как у библейского пророка — одни глаза торчат, и посох, чу, железный. Меланья место указала:
— Поди туда, приляг…
И в тот час не сдержалась:
— Почудилось, лик твой знаком. Как твое имя, странник?
Тот тяжело вздохнул:
— Что мое имя?.. Все песок…
— Постой, как будто бы признала! Ты Афанасий? В юродивых верижниках ходил?
— Да было… Что-то помню…
— Уж верно, Афанасий!.. Ты в странствие отправился по свету?
Он огляделся: повсюду нищие и храп стоит.
— Поди, как год ушел… А ровно вечность истекла. Вот и людишки все давно сменились.
Меланья от лампадки свечу затеплила и подступилась.
— Поведай, Афанасий, где был? Что видывал?
Народ зашевелился, замер, расставив уши.
— В Иерусалим ходил, в Египет… Божественное место — Палестина.
— Да как же ты поспел?
— Я по дорожке Божьей всю землю обошел. В один конец пойду, в другой, все к нам, на Русь выводит. Ох, скорая дорожка!..
— Постой, постой, скажи про Палестину.
— Ну, посмотрел… Там суета…
— И гроб Господень видел?!
— Приложился…
Болезный люд, хромые и слепые в единый миг к нему.
— Дай, я пощупаю тебя? Дай! Авось срастутся косточки! Дай прикоснусь!
— В глаза мне плюнь! Авось прозрею!
— А хлебца не принес? Дай хлебца, ради Бога! Неурожай у нас…
Меланья же притопнула ногой.
— Молчите, ироды! Все хлеба вам… — и благостно. — Ишь, приложился!.. Поведай, Афанасий, как там? В Иерусалиме? А небушко там близко?
— Высоко… Сдается мне, в Руси оно поближе.
— Ну, что там есть еще?
— Да ничего… Зной день и ночь, жара…
— А что в Египет понесло?
— Искал следы Христовы. Сказали, где наступил Христос — там травка выросла. Ан нет…
В сей час из темноты вериги забряцали.
— А!.. Афанасий! Я признал тебя… Вот уж и ты вернулся… Но помнишь ли меня? Я был блаженным. Федор — имя…
И засмеялся весело. Меланья подступилась, и зашептала в страхе:
— Нашел? Следы? Следы нашел?
— Нет, не нашел следов…
Убогий нищий люд вдруг замер, затаился, однако Федор встал и забряцал цепями.
— Врет, сивый мерин! Коль был бы в Палестинах — нашел! По-твоему, выходит, коль нет следов, то не было Христа? Да он еретик, люди! Бей его!
Толпа, как полая вода, как сон дурной, внезапно навалилась — и кто рукой, кто батогом… Едва отбился странник.
— Ну, что вы, люди?.. Был Христос! И ныне есть! В него и верую… Да вот беда, следы поистоптали! Земля не помнит ноженьки Христа!
Но Федор заблажил:
— Яко ж не помнит, коль Христос ходил по ней босым, как я? Да врет он, проходимец! Обманывает нас! Позрите на него — он в Палестинах был! И Гроб Господен видел!.. Не слушайте его!
— Я видел, видел все! — воскликнул странник горько. — И лучше бы ослеп… А на Голгофе, братцы, что творится!
— Что на Голгофе? Что?
— Паскудят место… Те книжники и фарисеи, подобно скоморохам, изображают все Христовы страсти. Распнут себя и на крестах висят! А люди ходят и дивятся.
Меланья в страхе убежала, а Федор снова встал.
— Зрю! Отступник он и вор! Эко что измыслил! Мы не были в Иерусалиме, а он туда дошел! Уж больно прыткий! Лупи его, ребята!
И вновь толпа накинулась, повисла на одеждах и повергла на пол. Но странник все кричал:
— Ей-ей! Не вру! Мы предали Христа! И ныне предаем! Вам чудится, меня вы бьете? Нет! В который раз вы распинаете Христа!.. Довольно, отступитесь!.. Ну, возлюбите ближнего!.. Христа в себе ищите!
Пожалуй, целый час, под стон и визг, блаженного катали по полу ногами и будто бы забили, расступились. Ан нет, зашевелился, сел и драною полою чело отер.
— Добро же мне досталось…
Тут Федор подскочил.
— Ну, сказывай теперь, бывал ли в Палестинах?
Он лишь вздохнул покорно:
— Нет, братцы, не бывал…
— Ну, то-то… И не дразни народ. Ложись и спи спокойно, как все. Наутро матушка покормит, хлебца даст…
Его держали в железах, прикованным к стене и суть распятым. А дабы нрав смирить, замуровали, и было лишь окошко, откуда по утрам просачивался свет. Когда вставало солнце, тень от палат все затмевала и приносила мрак, и вместе с ним являлся государь. Кленовым посошком негромко бил в решетку и, крадучись, с оглядкой, вопрошал:
— Ты жив еще, боярин? Как почивал?
— Здрав будь, Тишайший, — обычно узник отвечал. — Мне лепо здесь, давно уж так не спал.
Из клети каменной он зрел лишь сапоги да наконечник посоха. По ним же, словно по приметам, и чуял нрав царя.
— Я терпелив, — вздыхал он с легкостью, но сам гневился и стучал ногами. — Коль лепо, так сиди пока.
— Добро, Великий князь.
Тишайший охал и смеялся:
— Ох, уморил!.. Ну что ты, право! Покуда мне служил, так величал царем! А ныне я Великий князь?.. Ох, баловник, ох, дерзкий молодец! Ну, посиди еще! Как скажешь снова — царь, так выпущу на волю.
— Сказал бы, ей же ей! Да ты ли жаждешь правды? По правде — ты не царь, а суть, Великий князь. О чем я и поведал, егда к тебе пришел. А ты меня в подвал, на цепь…
— Не захворал ли ты, боярин? — Тишайший приседал, чтоб заглянуть в окошко. — Не заболел душой? Коль скажешь, заболел, так тоже отпущу. Я хворых не казню.
— Уж лучше в захворал, — вздыхал затворник. — Авось бы легче стало…
Так продолжалось долго, и токмо накануне Пасхи, в страстной четверг, Тишайший вдруг пожаловал средь ночи и, сердца не сдержав, стал бить ногой в решетку.
— Эй ты, изменник, вор! Ответствуй мне, где Приданое?.. Ну, что молчишь? Ужели сдох?
Боярин слышал все, однако же молчал, обвиснув на цепях. Сей царский гнев всего лишь означал, что Воротынский не сыскал в подвалах нательный крест — Приданое. Тот крест, который подхватила Русь, когда погибла Византия, несла который, сгорбясь, и под ним стояла, по имени, суть, Третий Рим.
Под сенью же креста сего, яко под сенью древа в пустыне знойной, стоял престол царей.
Не стало сени, и престола нет. И ныне государь не может с гордостью назваться — царь, поелику без Приданого прежних римов он есть Великий князь, и только.
— Я шел к тебе… — боярин брякнул цепью. — Чтоб упредить… Отринуть новины, изгнать митрополитов греческих, кои несут уродство… Вернуться к благочестью, что от дедов пришло. Послушал бы меня и стал бы царь. Да ты, безмудрый, не велел пускать. А ныне поздно охать, Великий князь. Приданого не сыщешь.
— Не смей меня учить, звонарь! — и посохом в решетку. — Ты, истинный безбожник, а за раскольников радеешь? За благочестье древлее?
— За Русь радею я, — донесся голос подземелья. — Коль есть на вые крест, коль взяли Истину от Рима, то Русь ему — супруга. Одна навек, до Страшного Суда. А ты что сотворил? Ну, словно басурман: приданое забрал, супругу в заточенье и мыслишь на другой жениться? Ан нет, сему не суждено случиться. Покуда не вернешься к старой вере, не быть тебе царем. И роду твоему не царствовать, а княжить, как в прежние лета. И посему отмерено немного, пожалуй, лет три ста.
Тишайший помолчал и будто бы смирился.
— Добро, боярин, сие по сути верно. Какою верою нас наградил Господь, с такой и жить должно. Все су, от Бога… Добро, но тебе должно знать, упорствуя изрядно, ты возгневишь меня, и я велю казнить. И сам казниться стану… Скажи, кормилец мой, Морозов и брат его… Они велели отнять Приданое, коль новины введу?
— Ну, полно клеветать на братьев. Сам рассудил, сам ряд срядил. Иль я без головы?
— Коль с головой — помысли, Вячеславов, — он будто в стал увещевать. — Пройдут лета, числом за сорок иль вовсе пятьдесят, кто вспомнит Истину? И многие ли ныне тщатся познать ее и оттого ночей не спят и пищи не вкушают? Увы, боярин, ежли перечислить, то это токмо я да ты, покойный Стефан Вонифатьев, аще распоп опальный… А ежли минет сто? Кто скажет, род Романов не царственен, и не наследник Рима, ибо Приданое утратил?.. Уж мне, помазаннику Божьему, поверь, никто не скажет. Поелику сей срок незримо обратит и нас, и наши страсти, в предание! Ну, а суть нашей свары, наследство Рима, коль не забудут вовсе, то обратят в легенду, имя коей сказ. Тебе же должно знать: чем более преданий и легенд, тем царственнее род… Мне жаль тебя, боярин, напрасно тщился ты, творя измену. Совет будет таков: чтоб не остаться в памяти потомков вором, отдай Приданое да и ступай себе.
— Я все тебе сказал, — откликнулся сиделец. — В тот самый час, как возвратится в Русь украденная вера — придет и Истина.
Тишайший рассмеялся, переступил ногами.
— Не внял, строптивый!.. Ну, да будет! А суть упорства мне известна. Ты слишком мудрый муж, чтобы, подобно Аввакуму, стоять против царя. Нет, сему распопу не мочно завладеть твоим рассудком… Признайся мне, виной всему вдова?
Весенний тонкий лед растаял на цепях. Ужели тайный их союз раскрыт? И ныне Феодосье грозит беда?..
И дрогнул голос:
— Коли распоп не одолел и ты мне не указ, уж вдов не стану слушать…
— Да есть одна вдова… Не токмо, су, рассудком — душою овладела. Скорбящею прозвали… Ну? Иль станешь отрицать?
— Бывал я у вдовы, — признался он. — Однажды крова попросил… Ведь дом ее открыт для странников, убогих…
— А прежде не видал Скорбящей? — хитрил Великий князь.
— Я прежде зрел девицу Соковнину, на свадьбе ее был и на дуде играл. И ты, Великий князь, коли уважил бы кормильца, на свадьбе погулял, так сам позрел бы — ни йоты скорби! Весела и лепа. А ныне посмотри! За что ты держишь ее в черном теле?
— Строптива, как и ты! И старой веры не отвергла… Да сам спроси ее. Тут она, рядом, а я уйду, чтоб не мешать.
Боярин замер, затаился, на стенах стаял иней и заблестел слезой. Шаги Тишайшего в тот час же удалились, послышался стук легких сапожков и шелест платья. Он вмиг признал ее, однако, не чаял свидеться, тем паче, здесь, в узилище, в неволе. Дум мимолетный ток достал души: зачем прислал боярыню? Ужель замыслил чрез нее прознать, где Истина? Ужель прельстил жену посулами, мол, де, узнаешь, куда сокрыли нательный крест Руси, я отпущу его?.. Неужто обманулась? А то зачем пришла, коль было сказано — не признавать и виду не показывать даже на Лобном месте?..
Напрягши цепи, он припал к решетке и узрел лишь полу однорядки да красный сапожок. Она шагнула мимо и в тот же час пропала. И скоро царский глас остановил ее.
— Да что ты, матушка, слепая? Куда ты зришь? Вернись и посмотри в окно!
Она вернулась, краем подола затмила свет и вроде бы склонилась.
— Ой, низко как…
— Нагнись, чай, молодая!.. Ну, видишь узника? Ответствуй, кто таков?
Боярин вскинул руку дабы заслониться — цепь не дала, а смежить очи не достало силы…
Она позрела в тьму, на миг глаза в глаза. И разогнула стан.
— Сего сидельца я не знаю!
— Ну, будет лгать! — приблизился Тишайший. — Иль принести свечу?
— Да что ты, государь, я не слепая. И зрю — сей узник незнаком!
Он в миг смекнул и закричал:
— Помилуй же, сестра! Как незнаком, коль я на свадьбе на дуде играл? А после в терем твой являлся, чтоб крова попросить?.. Ужель не помнишь?
— Где мне упомнить? — вздохнула скорбно и незаметно сапожком огладила решетку. — На свадьбе много дударей играло. А в тереме моем народу, пожалуй, в день до ста… За что тебя, несчастный, заточили?
— За древлю веру я…
— Терпи, любезный. За веру пострадать — се Божья воля, а наша доля…
— Довольно же, вдова! — прикрикнул царь. — Ступай отсюда вон!
И сам в тот час же удалился.
Уж лучше бы погибнуть в скверной яме, безвестно умереть, чем испытать позор!
Оставшись без оков, на воле, распоп негодовал и, ярость не уняв, не мог Москву оставить, дабы вернуться в Пустозерск. Он каждый день ходил к Кремлю, чтоб обличать царя, но всякий раз стрельцы его сгоняли, не подпуская близко. Да он не унимался и, выследив Тишайшего, когда тот в монастырь поехал, вслед побежал. Должно быть, царь молился до самого рассвета и вышел лишь к утру, однако же к его карете приблизиться не дали. Тогда он закричал, взывая к самодержцу:
— Эй, государь! Попомнишь мое слово! Твой род погубит Русь! Поелику безбожен! Нам нужен православный царь! А ты, суть, басурманин!..
Поди, с версту бежал, хуля Тишайшего, и был услышан: стрелецкий голова вдруг развернул коня и, сбив распопа наземь, замахнулся плетью.
— Умолкни, пес! Ведь насмерть засеку!
А Аввакум в тот час вскочил и сам полез под плеть.
— Секи, Пилат! Я весь перед тобой!
Палач зубами скрежетнул и к свите поскакал, ибо имел приказ не трогать Аввакума.
Так и покинул он Москву в смятении и горе. До града Ярославля слезами умывался, былое вспоминая, и утешался тем, что государю не досталась Истина. Хоть сам не завладел, хоть выпустил из рук, но и тишайший супостат ни с чем остался! А так бы продал немцам!
Покуда шел с мучительною страстью, легка была нога и разум светел, а чуть утешил горе, вдруг занемог и чай, седмицу в постоялом пластом лежал. То набежит урядник, то стрелец, или иной начальник, всяк признает — Матерь Пресвятая, так се же Аввакум! — но хоть бы пальцем тронули! Еще и попытают, будто с добром, де, мол, далеко ль держишь путь? Поскольку хворый, так можно и с обозом хоть до Мезени. Распопу было ведомо, откуда сия щедрость, и всякую подмогу он отверг, а чуть одыбавшись, на ярмарку пошел и сторговал коня с повозкой, толику овса, бадейку со смолой, дабы подмазать оси, тулупчик ветхий. А еще на целый рубль купил бумаги, замыслив грамотки писать ко староверам, чтоб вдохновлять на подвиг. С тем и пустился в путь. Однако весть о нем и злая слава бежали впереди, и уж за Вологдой, на Северной Двине, ему сказали, мол, ты что же, Аввакум, отрекся от судьбы и поступился честью?
— Да кто сие изрек? — разгорячился он. — Я — Аввакум! И буду Аввакум!
— А весть была, с царем ты замирился! Он с миром отпустил и место дал в Мезени. Аще повозку подарил, коня и сей тулуп!
— Се ложь лихая! Господь свидетель — сам купил!
— Но замирился?
— Ничуть и не бывало! Аще и злей вражда!
— Чего же отпустил?
— Замыслил погубить!
— Коль так, на плаху бы возвел, или замучил до смерти, а то бы и спалил, — сомненьем мазали, как дегтем. — Царь отпустил!.. Чудно же, право.
— Глупцы безмудрые! — ругался Аввакум. — Да ведали бы истину!.. Тишайший ныне водится сплошь с иноземцами, с поганой немчурой. От них он и набрался хитростей. Се иезуитство суть, и фарисейство!
Народ по мезенской дороге жил простолюдно, без долгого ума, и слов сих не слыхал, а потому и устрашился.
— Что ж на Руси творится, Аввакум? Почто за горем идет беда, а за бедой — несчастье?
Тут без запинки отвечал:
— От древлей веры отреклись! Господне наказанье!
А сам потом, озябнув и трясясь в телеге, о сем и думал: воистину, почто? И до раскола было — то горе, то нужда, и так из века в век. За что ж России сия Господня кара?.. И потом обливался — а ежли не Господь?!.
Ох, спросить бы надо старца! Да что же скажет Епифаний, коли Пилат, Иван Елагин язык урезал чуть ли не под корень? И написать не сможет, перстов нет, коими перо держать…
У Бога токмо и спросить, Ему известно, кто карает Русь.
С сей мыслию, на девяностый день, бесснежною зимой, в телеге, приехал Аввакум в Мезень. Едва обняв жену и приласкав младенца, он подал рубль серебром — все, что осталось, и снова за тулуп. Семейство в плач и на колена.
— Помилуй же, Петрович! Не оставляй! Возьми с собой! Ей-ей, разделим участь! Егда в немилости держали — так всюду за тобой брели, а ныне что?.. Помрем ведь без тебя!
— Ну, вот вам еще конь, — и повод сыну подал. — На ярмарку сведите, иль режьте, коль станет голодно. Хотя и грех…
— Да что нам конь, Петрович? Ты нам нужен! Позри на чад своих! Не ведают отца! Да я уж снова на сносях…
— Почто же эдак? И когда?..
— А с Пустозерска-то бежал через Мезень!
— Ох, право, запамятовал я… Ох, что же мне творить?
— С семейством оставайся! Довольно уж плутать.
— Ох, Марковна! Ох, сыновья! — воскликнул горько он. — Увы, увы мне — в ссылку надо! Вам должно здесь сидеть, а мне след в Пустозерск. Царь место дал, ослушаться не смею.
— Да как же, Аввакум? Слух был, ты вольный! Тишайший отпустил!..
— Цыц, баба! Полно слухам верить! С чего взяла, что отпустил?
— Да едешь сам…
— Се верно, сам. Но лучше в с казаками гнали! Плетьми пороли! — тут Аввакум заплакал. — Даурия, Пашков Афоня… Сколь раз уж помянул! Эх, сладко сек меня!.. А что теперь? Да сам секу себя! Ох, больно мне, душа скулит, подобно псу… Тишайший ведал, что творит. Знать, немцы научили! Тако, прощай, жена и дети. Не поминайте лихом!
Плеть сунул за кушак и в Пустозерск пошел.
От царского двора она вернулась чуть живая. Карету кони докатили до красного крыльца и встали, прислуга дверцу распахнула и руки подала.
— Слезай же, госпожа. Мы дома!
Боярыня едва лишь шевельнулась и вовсе обмерла. Тем часом нищий люд, подобно саранче, карету облепил и голосить:
— Ратуйте! Ох, беда! Что приключилось-то?! Ох, примерла! Ох, худо ныне будет! Куда нам сирым, кто подаст?..
Тогда и кликнули Ивана, мол, матушка твоя совсем плоха. Боярыч прибежал и к матери в карету, за длани треплет и главу трясет:
— Ах, маменька, проснись! Эк, заспалась!.. Ну, что там государь? Зачем позвал?.. Отверзни очи! Ужель меды вкушала? Царь потчевал?
И глас сыновий чуть оживил ее, открыла очи и уста.
— До смерти напоил…
— Пойдем в палаты! Я уложу тебя, а утром ты проснешься, хмель и развеется, как дым…
— Да коли в так… От хмеля царского не встать. Суровым потчевал вином…
Боярыч скликал всех служанок, велел нести в покои, и следом сам.
— Чудная речь твоя… Обидел государь? Ну, да вот я ему воздам!
— Не смей! — от слов сиих она зашевелилась и руку подняла. — Ты мал еще и глуп, дабы судить царей.
Скорбящую на ложе возложили и отступили — страх овладел: бледна, как полотно, уста уж сини и взор туманом облекло.
— Вели послать за немцами! — служанки задрожали. — Они хоть ни бельмеса, да все же лекаря! И снадобье имеют от всех недуг! Сейчас их все зовут. Намедни Ртищев приболел, так купоросу дали…
— Ступайте вон! — она привстала. — Что немцы мне? Все суета, идите прочь!.. А ты, Иванушка, у изголовья встань.
Тот сам ни жив, ни мертв, приблизился к постели и боязливо встал, словно птенец у краешка гнезда. Боярыня затылок потрепала.
— А ты не бойся, сын. Довольно возмужал и оперился, пора женить тебя…
— Ну, что ты, матушка, я мал, суть отрок! Четырнадцатый год!.. Сие мне не по нраву…
— Что захочу, то сотворю! — застрожилась она. — Не смей перечить мне! Невесту подыщу — и с Богом.
— Ужели в сей же час? — Иван уж чуть не плакал.
— Да нет, сынок. В сей час нужда иная… Покаяться мне след, грешна.
— Кого покликать? Матушку Меланью? Иль Досифея? В сей день у нас сидит…
— Не нужно их, ты ныне духовник.
— Но как же Аввакум?
— Сей праведник далече — ты же рядом. И каяться хочу перед тобою — не смею никому доверить тайны.
— Мне страшно…
— Так слушай же! Семь лет стремилась я избавиться от вдовства, и час настал… Избавилась, и ныне я мужняя жена. Священник москворецкий нас обвенчал оттай, и перед Господом мы стали суть супруги…
— Ах, маменька, не умирай, не закрывай очей!
— Покуда я жива. Се очи затворяет память. Так слушай же еще… Сей тайный наш союз прекрасен был, в тот час и черное вдовство опало перстью. Мы верховыми мчались, от храма прямо в небо!.. Немного радости достало, лишь до утра. Как солнце встало, князь мой к царю отправился… Не ведала, зачем. Коль муж сказал, ему потребно — какой тут спор?.. Ох, коли в знала!.. Обвисла в на руках, собой связала и не пустила. Да что теперь!.. Лишь ныне при дворе узнала, в чем суть… Ох, Матерь Пресвятая, великий грех! След за него покаяться, за ладу… Пошел к царю сказать, что боле он не царь, а суть Великий князь!
Тут сын преобразился, отмел печаль и страх.
— Мне тако ж мнится, мать! Цари доныне были, а сей Кобылин кто?
— Уймись, Иван, не смей так говорить.
— А что же он сказал? Нет, маменька, ты правду мне поведай, коль я духовник твой.
Боярыня смутилась, исповедальный дух увял.
— Не ведаю я правды, почто сие сказал. Но ежли муж сказал, знать, истинно!.. Ах, Господи, прости! Тебе бы, сын, сего не знать, да слово не поймаешь… Запомни, наш государь — суть царь, Россия — царство, иначе быть не может. И ты пойдешь служить!
— Добро, пойду, не умирай!
— А ну-ка, повтори?
— Наш государь суть царь…
— И что Россия?
— Россия — царство…
— О сем и думай, сын!.. Да принеси икону.
Иван исполнил волю и с иконой перед ложем встал.
— Клянись на образе, пред Богом. От слов своих не отступлюсь до самой смерти.
Он повторил слова и приложился, затем помедлил и спросил пытливо:
— Да уж поведай, мать, что дале приключилось?
— Не след и знать. Скажу одно: супруг мой тайный в затворе ныне, на цепях.
— Но ежли бить челом? Чтоб отпустил?
— Возможно ли сие, помысли сам! Брак наш сокрыт от глаз мирских, Всевышний токмо знает… Что я скажу царю? Какое слово молвлю? Раскрыть же сей союз — великий грех.
Боярыч помолчал и тяжело вздохнул.
— Мне жаль его… Должно, достойный муж, коли царю сказал…
— Не смей! Ты клялся на иконе!
— Ох, Господи, прости!.. Скорблю, ведь сгинет князь.
Она внезапно оживилась и привстала.
— Надежда есть! Семь лет тому давала я вещицу, хранящую от смерти… Давно когда-то ехала в карете, и тут ярыжка подзаборный. В окошко бросил — на тебе, возьми! И грошик дай… Позрела — медь зелена. На что безделица сия, спросила. А он: возьми, она спасет от смерти. Я ею был одарен одним царем арапским и с того часа вот уж век прожил. И жизнь прискучила довольно, так вот бери за грош! Я посмеялась и взяла… Не обманул, ярыга, и в самом деле беды отступили! И страх, и опасенье — все исчезло. Когда ходила по дворам и милостыню носила, разбойник с ножиком напал. Зарезал бы, ей-ей, да ножик вдруг упал и как стекло, разбился. В другой раз лиходеи карету осадили и ну стрелять! Да мимо!.. Покуда оберег сей у него на вые, смерть обойдет его. Никто не в силах тронуть! Даже царь!
Она в сей час вскочила и сына обняла.
— Ты ныне духовник! Излила тебе душу и веру обрела.
— И напугала — страсть…
Назад: 17
Дальше: 19