Книга: Возвращение Каина (Сердцевина)
Назад: 5
Дальше: 7

6

За обедом старший Ерашов ненавязчиво и аккуратно переключил все внимание гостей и домашних на молодых, сам же, под предлогом перекура, вышел на улицу и сначала побродил возле дома. Мысль сама собой зацепилась за дело приятное и долгожданное — восстановление утраченных деталей особняка. Построить деревянные веранды по обе стороны парадного особого труда не представляло. Во время войны они были попросту разобраны на дрова жильцами дома, и остались кирпичные фундаменты, на которых теперь стояла штакетная изгородь палисадников. Ротонда же была каменной и поднималась от парадного на высоту двух этажей и там смыкалась с крышей. Она придавала дому основной облик, как бы концентрировала в себе изящество и легкость всего строения. Двенадцать белокаменных колонн, лепной карниз и полукруглый свод, разумеется, посчитались архитектурным излишеством, принадлежностью барской жизни и были снесены еще в двадцатом году, когда дом, за исключением комнат бабушки Полины, разгородили на клетушки и поселили семьи рабочих лекарственной фабрики. По рассказам бабушки Полины, эти рабочие очень жалели разрушенной ротонды, поскольку были людьми образованными и культурными, и, похоже, таким образом из них вытравляли мещанское представление о красоте. Через семь лет фабрика вылетела в трубу, какие-то предприимчивые люди купили этот дом по дешевке, снесли перегородки и, установив новые, сделали восемь фешенебельных по тем меркам квартир и даже попытались восстановить ротонду: нэп снова потребовал красоты и роскоши. Из-за дороговизны белого камня попытка не удалась, и предприниматели распродали квартиры с молотка, разумеется, за исключением одной — Полины Михайловны, которая жила здесь безвыездно. С тех пор жильцы в доме не менялись, разве что уходило одно поколение и приходило другое. Может, поэтому дом и сохранился, по крайней мере, его внутренняя целостность. И даже значительная часть мебели павловского времени, разболтанная, ободранная и продавленная, все еще служила жильцам.
Забота о белокаменной ротонде захватила его с той поры, когда он делал обмен. Мысль Алексея вращалась сначала вокруг деревянных колон, изготовленных из толстых стволов, потом вокруг железобетонных мощных опор электропередачи, но всякий раз снова возвращалась к камню: любая подделка не украсила бы дом, а обезобразила его. Тесаный белый камень создавал неповторимую структуру и узнавался даже ночью. Он оставался на доме — карниз первого этажа поддерживался декоративными пилястрами из этого материала, но в последний ремонт их побелили известью и испортили красоту камня. А выход оказался очень простым, хотя и трудоемким: выяснилось, что белый камень с древних пор добывали в этих местах и где-то в окрестных лесах сохранились даже старые каменоломни. Следовательно, навозить его, освоить каменотесное ремесло и самому, не торопясь, вытесать новые колонны. Можно было, конечно, заказать, да где сейчас отыскать мастеров? И если отыщешь, каких же денег будет стоить такая работа? Не зря во времена нэпа отказались от этой затеи…
От дома мысль его перебросилась к лесопарку, и он неторопливо побрел боковой аллеей. Вот это был настоящий праздник — просто так ходить возле родового дома, по парку, насаженному многими поколениями. Ходить и не просто любоваться, не наслаждаться тем, что есть, а по-хозяйски, не спеша думать, как и что поправить, сделать, достроить. Земные эти заботы последнее время приходили ему в голову даже во время боевых вылетов, и, может, потому он уже дважды спасался и горящие вертолеты не разбивались о землю, а принимались ею?
Весь парк когда-то был в сорок пять гектаров, да в шестидесятых Институт вакцин и сывороток отвоевал себе пять из них, где размещался фруктовый сад. Конечно, сад был запущен, одичал, выродился, но прививками его можно было омолодить и возродить заново многие редчайшие сорта яблонь, слив и абрикосов, способных плодоносить в средней полосе. Сад вырубили и настроили конюшни, и удивительное дело — от корней пошли побеги, набрали силу, без всякого человеческого вмешательства облагородились и стали приносить полновесные плоды, хотя по всем законам их ожидало окончательное вырождение. Узнав об этом, старший Ерашов задумал развести на территории Дендрария новый сад: если в тридцать два выйти на пенсию, можно все успеть!
В первую же очередь он решил собрать всю семью под одну крышу своего родового гнезда. Та, давняя детдомовская мысль не исчезала никогда, разве что в иную пору начинала казаться нереальной. У сестры и братьев постепенно заводились семьи, квартиры, свои дела, которые привязывали их, делали неподъемными и незаметно разводили всех по своим блокам, как в детском доме. Вера после юридического факультета работала следователем, потом районным прокурором и сейчас была одним из заместителей мэра Петербурга. Зато ей совершенно не повезло с замужеством, и когда она в последний раз развелась, вдруг проявила страстное желание уехать из Питера и поселиться со старшим братом. Несколько писем так обнадежили старшего Ерашова, что он считал уже дело это решенным. А Вера так же неожиданно перестала мечтать о родовом гнезде и сообщила, что открывает свою фирму — юридическую контору. Василий же после нахимовского училища плюнул на морскую службу и подался в профессиональные спортсмены. Несколько лет катался на байдарках по всему миру, попал в олимпийскую сборную, а в девяностом году заключил контракт с какой-то шведской командой и вообще уплыл из России. Правда, этой весной контракт закончился и Василий вернулся домой с женой-шведкой и малышом. Что у него теперь на уме? Олег же и вовсе не подавал никаких надежд. В семнадцать лет с ним приключилась какая-то странная история. По здоровью он не попал в суворовское и потому остался на попечении сестры. Она все писала, что Олег учится отлично и вообще растет хорошим и честным парнем. А в восемьдесят четвертом, когда Алексей впервые попал в Афганистан, его вдруг вызвали в особый отдел и, покрутив вокруг да около, как всегда это делалось, сообщили, что брат Олег осужден за хулиганство на пять лет лишения свободы. И никаких обстоятельств дела, кроме одного — Олега почему-то судили закрытым судом. Сначала он не обратил на такой факт внимания и случайно, в разговоре с военным юристом, выяснил, что закрытый суд — совершенно ненормально для хулиганства. После госпиталя он заехал к Вере и ничего толком не добился, а она-то, следователь прокуратуры, должна была знать, за что посадили брата! Олег отсидел ровно пять лет, хотя в эти годы для кого только не объявлялось амнистии. Потом Вера писала уже в Грузию, куда перекинулась часть Алексея, что Олег работает в газете, получил однокомнатную квартиру, но с ней совсем не общается. И вообще ни с кем из братьев отношений не поддерживает — отбился от семьи напрочь. Во время путча он оказался среди защитников Белого дома и даже получил медаль. Старший Ерашов несколько успокоился: брат наконец как-то определился в жизни, плохо или хорошо, но сориентировался и прирос к ней. Да не тут-то было! И года не минуло, Олега вновь посадили, и опять за хулиганство. Алексей досрочно выпросил отпуск и отправился в колонию, где брат отбывал срок. Двое суток ждал его в комнате свиданий, бродил возле забора и постепенно выкидывал скоропортящиеся продукты — Олег отказался выйти на свидание, и старшему Ерашову чудилось, будто он, сидя за колючей проволокой, выглядывает в окно, смеется и кажет фиги, как было в детдоме. На сей раз его выпустили через год, и Вера сообщила, что он вернулся в Питер и живет один, никому не открывая дверь. И вот лишь нынешней зимой Алексей получил от него первое письмо. «Я не хочу жить в этом мире, — словно самоубийца, писал он. — Нет ничего святого — только ложь, стяжательство и вездесущая мерзость. Прости меня, что я не вышел к тебе на свидание, поверь, со стыда сгорал, не знал, что тебе и сказать. Прости за всю горечь, которую я принес тебе вместо любви. Не ведал, что творил. Теперь мне стало легче — я пошел к Храму и сейчас живу послушником в монастыре. Это еще не монашество, как ты сам понимаешь, а подготовка к нему. Работаю целыми днями на реставрации, таскаю бетон, кирпич, вожу на тачке мусор. Но, возможно, через год мне предстоит вообще уйти из этого мира, и я заранее прошу у тебя благословения, как у отца. Благослови меня, Алеша. В письме так и напиши: „Благословляю тебя на святое дело“. Я должен показать его своему духовнику…»
Все можно было сделать — восстановить ротонду из белого камня, от единичных побегов, от старых корней возродить сад, но как было собрать семью, из чего вытесать колонны, подпирающие свод, и как привить к корню отсохшие и одичавшие ветви?
Верная надежда была — Кирилл. Отслужит три года — в академию, а после нее можно добиться назначения в мотострелковую дивизию, где есть танковый полк. Час езды на электричке — и дома. И если сейчас женится — никаких офицерских общежитий и частных квартир поблизости от части. Жена должна жить дома. Да было ли когда в истории русской армии, чтобы офицеры таскали за собой свои семьи? Ютились черт те где, подвергались опасности, брались в заложники? Жены и дети не должны знать «тягот и лишений», не их это участь. Военные городки, временные квартиры, вечная жизнь на чемоданах и вездесущий дух солдатчины выедал из детей не только любовь к военной службе, но и само детство. Двух сыновей старшего Ерашова канатом в армию не затащишь. У них уже сейчас стойкая ненависть к военной службе, да и вообще ко всему: в десять-двенадиать лет от роду они устали от жизни, потому что никогда не жили дома. А жена старшего Ерашова, Екатерина, давно уж поклялась, что не отпустит сыновей в суворовское и убережет от армии. Алексей же мечтал если не из братьев, то из сыновей вырастить «военную косточку»… Теперь их нужно срочно вывозить домой, заниматься с ними строительством, садом, чтобы они постепенно пришли в себя, как после космического полета. И когда дети снова станут детьми, можно сводить их на кладбище и показать могилы дедов: все мужчины из рода Ерашовых были военными…
Собственно, мысль о возвращении в родовое гнездо возникла из-за детей, из-за желания сохранить, спрятать их и в какой-то степени увести от жестокости мира. Однажды сыновья с матерью поджидали его из полетов, сидели несколько часов под жарким солнцем у КП и гадали: вернется папа или сгорит. И когда он вернулся, Колька с Мишкой стояли у железного забора и смотрели сквозь прутья на летное поле. А там разгружался какой-то вертолет.
— Ну, пошли! — скомандовал отец.
— Погоди, — сказал деловито Колька. — Мы трупы считаем.
— Какие трупы?
— А вон вертолет опять трупы привез! — Мишка указал рукой. — Все в целлофане, как сосиски.
Это было сказано так просто и страшно, без детского содрогания, без ужаса, словно речь шла и в самом деле о сосисках…
В таком состоянии было немыслимо устраивать воспитательные походы к могилам предков.
Об этих могилах он сам узнал всего четыре года назад, случайно, как, впрочем, и о родовой усадьбе. Отец, естественно, о прошлом фамилии Ерашовых рассказывать не мог, поскольку ему самому когда-то прошлое здорово навредило: за происхождение отца отчислили с третьего курса «закрытого» факультета ядерной физики и потом едва восстановили. Так бы и жил в неведении — кто? откуда? — а тут, оказывается, такая история! Триста лет служили России, триста лет ни одна война не обходилась без Ерашовых.
А получилось так: в очередном отпуске по пути в Питер заехали в Москву и остановились на несколько дней, чтобы детям показать столицу, свозить на экскурсию по «Золотому кольцу». Остановились в каком-то городе, не входящем в заповедное кольцо, и экскурсовод неожиданно объявляет по громкоговорителю:
— Этот город известен тем, что на его окраине расположен самый лучший в средней полосе России Дендрарий, основанный более трехсот лет назад боярином Ерашовым. Создание Дендрария благословил сам государь Алексей Михайлович и даровал боярину земли со своей любимой дубравой. Самому древнему дереву в Дендрарии — более восьмисот лет.
Жена Ерашова толкнула мужа и еще посмеялась не ты ли, мол, боярин Ерашов? Алексея же словно током ударило: на мгновение почудилось, будто давно когда-то он уже был здесь! Хотя знал, что никогда даже не проезжал этого города. Тогда он подошел к женщине-экскурсоводу и спросил:
— А имя Михаил Сергеевич Ерашов вам ничего не говорит?
Так звали деда, которого Алексей никогда не видел не то что живого, но и на фотографиях.
— Как же! Это сын Сергея Николаевича Ерашова, — просто ответила она. — Известного своей теорией о гибели динозавров. А Михаил Сергеевич был медиком и создал в этом городе Институт вакцин и сывороток.
Дед Алексея действительно был медиком, скорее всего, репрессированным в тридцатые годы. Все это могло быть простым совпадением, однако Алексей уговорил жену сойти с автобуса и задержаться хотя бы до вечера. Сначала они отправились в Дендрарий и долго по нему ходили и даже немного поплутали, а потом вышли к дому Ерашовых и, на счастье, встретили Аристарха Павловича. Тот же на память знал всю родовую Ерашовых, до седьмого колена, и, зазвав к себе в гости, поил чаем и сыпал именами, датами и историями. И вдруг спохватился:
— Тиимать! Бабушка Полина-то жива! Она же ваша родня!
Ни о какой бабушке Полине Алексей и слыхом не слыхивал. Аристарх же Павлович схватил его за руку и потащил на первый этаж, к Полине Михайловне.
— Баба Поля! А баба Поля! Я родню твою нашел!
Бабушка Полина оказалась племянницей деда по женской линии — хоть дальняя, но родня! Сначала они задержались на день, потом на неделю, да так и прожили здесь весь отпуск. За месяц дети так привыкли, что уезжали с ревом, да и самому Ерашову отчего-то хотелось плакать. Правда, сыновья скоро забыли раздольное житье в родовом гнезде и снова втянулись в будни военного поселения. И вспоминали только Колокольный дуб, поразивший их воображение: они никогда не видели деревьев, стоящих на постаменте…
Во время войны, когда немцы захватили город, в первую очередь стали спиливать и вывозить в Германию деревья ценных пород и реликтовые образцы. Работала в Дендрарии целая саперная рота с машинами, кранами и бульдозерами. Около двух десятков дубов они повалили, раскряжевали и отправили эшелоном, но когда подступились к реликтам, то техника оказалась бессильной. Колокольный дуб рубили топорами посменно день и ночь и с одной стороны дорубились до самой его древней части — сердцевины. Сердцевина оказалась мощной, в обхват, и древесина была красного цвета, но щепки быстро синели на свету, словно обескровленные. И крепость ее оказалось такой, что топоры крупповской стали выкрашивались и зубрились, будто о железо. Тогда немцы привезли взрывчатку, заложили ее в разруб и взорвали. Дуб лишь содрогнулся и устоял. Подошли, посмотрели — ничего не сделалось, только пощипало кору да мягкие верхние слои. В другой раз заряды заложили с двух сторон, в надежде, что ударом взрыва сердцевина переломится, да ни тут-то было! Даже трещин не дало! Приехал какой-то инженер, сделал расчет, и тогда взрывчатку забили не в разрубы, а по кругу напротив них, чтобы сделать кольцевой взрыв. И сделали. С соседних деревьев кору сбило, кучу ветвей наломало, а сердцевина Колокольного дуба выдержала и только почернела от гари. После этого немцы отступились, к тому же ударили морозы и началось наступление русских. Немцев выбили из города, а дуб до самой весны простоял с огромной черной раной, откуда вместе с оттепелью ручьем хлынул сок. Дендрарий тогда относился к Поместному лесничеству и числился просто лесным массивом с особо ценными породами, и все древние деревья стояли на учете. Колокольный дуб списали и вычеркнули из книги. Всю весну из разруба хлестал сок, и никто не собирался его спасать — некому было, да и не до того. Но странное дело: на нем с опозданием, а все-таки начали распускаться листья. И тогда старики лесники с ребятишками собрались и начали тряпьем и веревками заматывать рану. Замотали, засмолили, но сок все равно просачивался и стекал на землю. К тому же опасались, что в сильный ветер дуб может упасть и ободрать многие соседние деревья. И тогда кому-то в голову пришло заделать дерево в бетон, благо что от немцев осталось много цемента. Соорудили вокруг ствола опалубку на высоту трех метров, залили ее бетоном да еще забутили камнем. У Колокольного дуба было два мощных отростка, между которых вешали колокол, так вот больший отросток отсох, а меньший выжил, хотя на нем ежегодно отмирали ветви.
С той поры бетон в верхней части побелел, слегка выветрился, а в нижней, от земли, подернулся зеленым мхом и стал походить на дерево. Почему-то было жутковато стоять возле него, особенно одному и в вечернее время. Создавалось полное впечатление, что живое дерево стоит на четырехгранной огромной глыбе. К тому же к постаменту была прикручена доска с надписью, где рассказывалась история дерева, и начиналась она с того, что Колокольный дуб помнит татаро-монгольское нашествие…
И вот дети старшего Ерашова, уже много повидавшие и многое пережившие, вдруг напугались этого дуба и боялись гулять одни по Дендрарию. А Ерашова пугало их отношение к жизни и восприятие мира: они не ужасались от смерти человека, но с первобытной дрожью страшились умирающего дерева.
Что это было? Неосознанное движение детской души, преклоняющейся перед величием смерти природы? И напротив, она, душа, молчала, взирая на дело привычное и обыденное — человеческая смерть?
Алексей вернулся к дому и сел на ступенях парадного: не хотелось вносить свои мысли туда, где была радость. Кирилл же увидел его и немедленно оказался рядом, прижался плечом к его плечу. Сидел на мокрой ступени и не замечал этого.
— Не боишься оставлять без присмотра? — спросил старший Ерашов. — Смотри, улетит жар-птица. Или перышки пощиплют.
— Здесь я ничего не боюсь, — заверил Кирилл. — Ее бабушка Полина взяла на крюк, и ни на шаг…
— Давно знакомы?
— В семнадцать двадцать будет ровно сутки, — Кирилл сказал это с удовольствием: дескать, вот как надо брать невест!
— Приличный срок, — проронил Алексей. — Ну, смотри, брат, сам выбирал…
— И не жалею! — Он заговорил горячо: — Ты знаешь, Алеша, она потрясающая девчонка! Ни на кого не похожа!
— Разумеется! — усмехнулся старший Ерашов. — Созывай родню на свадьбу. Когда свадьба-то?
— Мы хотели сразу, в три дня, — Кирилл досадно вздохнул. — В загсе потребовали документы… Ну и вот, ровно через месяц теперь.
— Новый адрес Олега есть?
— Нет, он же потерялся, ни одного письма…
— Адрес дам, — пообещал Алексей. — Олега обязательно вытащи. Напиши ему хорошее письмо… В общем, чтобы Олег был!
— Понял, командир!.. Ты зачем приехал, Алеш? Неожиданно…
— К Седому приехал, — сдержанно сказал старший Ерашов.
— К Седому? — изумился Кирилл. — Неужели у вас сохранились отношения? И он тебя принял?
— Принять-то принял…
— Но ничем не помог!
— Да, брат, — вздохнул старший Ерашов. — Седой сам помощи просит… Ладно! Забыли! Короче, я ухожу из армии совсем. Вчистую!
Кирилл встал, недоуменно помотал головой:
— Ты что, Алеш? Ты же писал, даже в военкомат согласен? Ну дела!..
— С тобой заключили контракт? Заключили, вместе с назначением, — Алексей тоже встал, но на ступень ниже брата. — А со мной — нет. Теперь подумай: почему со старыми боевыми офицерами не заключают контрактов? Мы что, не нужны армии?
Кирилл помолчал, сказал с растерянностью:
— Я пока в этом не разобрался, Алеша. В училище ничего не поймешь.
— Вот потому с тобой и заключили контракт, что ты ни в чем не разбираешься, — старший Ерашов похлопал его по плечу. — Ну, ничего, разберешься! И больше ни слова об этом! Пошли в дом!
— Алеша, погоди, — Кирилл стоял растерянный. — Ты уйдешь в отставку, а я что? Один в армии останусь? Я же хотел с тобой. Всем говорил, у меня отец и брат… Может, на преподавательскую? Ты же хотел!
— Нет, Кирюша, принципиально уйду, — он обнял брата и повел в дом. — Чего ты напугался? Один… В академию помогу поступить. С назначением поближе к дому — тоже… А я стану твою жену-красавицу тут охранять! Знаешь, какой глаз за ней нужен? Того и смотри — умыкнут! Детей твоих нянчить буду! Племянников, а?
— Я хотел ее с собой… — начал было Кирилл, однако брат развернул его к себе, сказал мягко и определенно, как это он умел:
— Жену оставишь дома. И убедишь ее, что она должна жить в семье. Все понял?
— Понял, командир, — подчинился Кирилл. — Опять я остаюсь совсем один, как в Доме ребенка. Вот судьба, тиимать!
— Ничего, тут близко, — успокоил Алексей. — Сам будешь приезжать, она к тебе съездит… Зато знаешь, когда долго не видишь жену, так волнуешься, так в душе щемит — как будто впервые встретил. И домой будешь рваться, дни считать… Запомни, брат: красивая офицерская жена в военном городке — всем беда. И тебе в первую очередь. Не от снаряда в танке сгоришь, а от ревности… Поначалу, бывало, мне надо боевую задачу выполнять, а я лечу и думаю: на нее тогда в магазине один майор смотрел. Так смотрел, подлец! Интересно, что она станет делать, если этот майор припрется к ней с цветами, с шампанским… И знаешь, Кирюша, — он взял себя за горло. — Эта штука вот так давит, днем и ночью… И тогда становишься как больной, ничто не в радость. А я ведь, Кирюша, не ревнивец, не такой, чтобы… Просто Катюша была очень красивой, все озирались. Это она за последние годы сдала, когда я по госпиталям начал валяться, особенно после Афгана… Красивая женщина, брат, величайшая ценность. И мужчины будут к ней тянуться, независимо от ее поведения. Все в мире уйдет в прах, все забудется, а она останется. Никто не знает, что было в Древнем Египте или Греции, но все помнят Нефертити, Клеопатру, Таис Афинскую…
В это время на крыльцо вышла Аннушка, стремительно схватила Кирилла под руку:
— Извините, что вторгаюсь в мужскую беседу. Бабушка Полина всех требует к себе.
— Вот и она останется, — сказал старший Ерашов. — Генерала Ерашова забудут. Мало ли было генералов? Анна Ледяева — единственная и неповторимая, и если бы кто-нибудь написал ее портрет и обессмертил…
— Вы о чем это? — подозрительно спросила Аннушка.
— Так, мужской разговор, — бросил Кирилл. — У тебя нос, как у Клеопатры.
— О чем могут говорить два солдафона? — засмеялся старший Ерашов. — Конечно, о женщинах!
Бабушка Полина полулежала в мягком кресле, прикрытая байковым одеялом. Горделивая ее осанка и манера говорить властно и непререкаемо не были игрой в старую барыню; она таковой оставалась всю жизнь, и лишь в какой-то период, когда обезножила и немощная оказалась на чужих руках, как бы поступилась своим нравом и привычками. И теперь, обретя круг близких, она вновь стала сама собой. Ей хотелось править в доме, распоряжаться, и это ей не доставляло удовольствие, скорее, напротив, приносило хлопоты, некоторую обузу, однако она мирилась со всеми неудобствами — что же поделать? Судьба всякого старшего в семье и доме.
— Господа, нам следует решить на семейном совете, как будем справлять свадьбу, — заявила она. — Пока же я слышу восторг, ликование и шутки, а нужно подумать серьезно. Событие очень важное.
Все сразу как-то примолкли, словно наконец осознали ответственность происшедшего. А Валентина Ильинишна и Наталья Ивановна засобирались уходить, на сей раз решительно. Бабушка Полина не задерживала, да еще попросила Аристарха Павловича проводить женщин и тем самым оставляла на совет только родню.
— Финансовые расходы я беру на себя, — сразу сказал старший Ерашов, — Думаю, Вера поможет…
— Почему же меня не берете в расчет? — вдруг обиделась бабушка Полина. — Я считаю своим долгом помочь молодым. Они мне оба очень нравятся. Кирилл, конечно, еще недоросль, балбес, но Аннушка — девушка чудесная. А тебе, Алеша, деньги понадобятся на переезд и на обустройство.
— Дайте слово балбесу! — встрял Кирилл. — Во-первых, попрошу не разоряться и не закатывать купеческой свадьбы. Во-вторых…
— Во-вторых, помолчи! — обрезала бабушка Полина. — Особенно когда говорят старшие. Я кое-что сберегла. У меня есть сто рублей, и я их отдаю на свадьбу. В гроб мне их не надо, а на такое дело мне не жаль.
Наступила какая-то неловкая пауза. Все переглядывались, и никто не отваживался возразить либо внести ясность: похоже, бабушка Полина отстала от жизни, от цен и глубоко заблуждалась. Старший Ерашов все-таки решился:
— Сто рублей, Полина Михайловна, деньги сейчас небольшие…
— Знаю я, что вы обо мне думаете, — перебила бабушка Полина. — Мол, старуха из ума выжила… Так вот, чтобы больше так не думали, я вас заверяю, что я — в полном духовном здравии. А сто рублей у меня не вашими рублями — золотыми десятками. Ну-ка, Надежда Александровна, принеси деньги.
Аннушка пришла в тихий восторг и поцеловала бабушку Полину — дескать, здорово она вас! Надежда Александровна принесла узелок с монетами и подала бабушке Полине. Та же с удовольствием и гордостью, развязала шелковый носовой платок и бросила его на стол.
— Мне они теперь ни к чему, — просто сказала она. — Надеюсь, похороните, как полагается, а больше ничего и не нужно.
Возражать или отказываться было немыслимо: бабушка Полина доказала, кто старший в доме и чье слово здесь — закон. Все это поняли, но она не торжествовала победы, а деловито переключилась на другой вопрос:
— Где станем справлять свадьбу? В ресторане или дома? Давайте сразу решим. Где сами-то молодые хотят?
— Только дома! — мгновенно ответила Аннушка. — Правда же, Кирилл?
Оспаривать этого было невозможно. Аннушка сообразила верно — бабушку Полину в ресторан не увезешь и не унесешь, а без нее свадьба уже не может состояться.
— Правда, — сказал Кирилл. — И столы можно поставить на улице, на берегу озера, например. И танцы до утра!
— Ну, это совершенно ни к чему — на берегу озера, — категорически опровергла бабушка Полина. — Во второй день можно повеселиться и на природе. Но свадьбу играть следует в доме. Поэтому надо подготовить помещение, столы, стулья, приборы. Свадьба, господа, это не дачные развлечения.
— Хорошо бы здесь, в парадной зале, — сказал старший Ерашов. — В нашей квартире все-таки тесновато.
— Да, хорошо бы, но надо поклониться Аристарху Павловичу, — заявила бабушка Полина. — И так сидим у него, будто своих комнат нет…
— Он согласится! — заверил Кирилл. — Даже рад будет!
— Я поговорю с ним, — пообещал Алексей.
— Нет, я сама! — вдруг сказала бабушка Полина. — Дело тонкое… А надо бы в парадной-то свадьбу сыграть! Все свадьбы у Ерашовых здесь играли… Я ведь здесь тридцать лет не была. А вошла сегодня, и все, как прежде… Все вспомнила… — Она снова стала строгой, но осталась легкая грусть в голосе. — Время для свадьбы, видите сами, неважное, да что делать? Если на время смотреть, то и люди бы вымерли, и счастья бы не знали… Жить надо во всякие времена. Как бывало раньше: мужик умирать собирался, а рожь сеял. Я телевизор не зря смотрю, господа. Вы-то ничего в нем не видите, примелькался вам телевизор, да вы и прошлого-то не знали, не помните. А мне есть с чем сравнивать… Берегите свою честь, господа офицеры. Простите, что я, женщина, вам говорю об этом. Я старая и потому имею право. И вот что скажу вам: в России скоро будет государь. Теперь уже скоро, вон как выдохлись без царя, вон как одичали… Пока же нет его, служить безоглядно можно лишь Отечеству да Господу Богу. Послушайте старуху, я вам напрасно не скажу.
Старший Ерашов медленно приблизился к бабушке Полине, склонился над ней и поцеловал руку. Кириллу ничего не оставалось делать, как пойти за братом, и когда он прикоснулся губами к побуревшей от старости руке, ощутил, как ее левая рука легла ему на голову…
В тот же день, когда Ерашовы проводили старшего на электричку, Николай Николаевич Безручкин пригнал в Дендрарий грузовик и заглянул к Аристарху Павловичу.
— Пошли, сосед, поможем старику вещи погрузить, — предложил он. — Дело скорое, быстро сбросаем.
Старик Слепнев, пьяненький и веселый, уже вытаскивал из квартиры какие-то узлы со шмотками и птичьи клетки. Вещей действительно оказалось немного — старье, рухлядь, слежавшаяся за годы и провонявшее птичьим пометом. Что было ценного — а инвалид войны Слепнев жил когда-то состоятельно, поскольку был хорошим специалистом по пушно-меховому сырью и, вероятно, приворовывал, — так вот все подходящее он давно снес на толкучку вместе с птицами, продал и пропил. У него была просторная двухкомнатная квартира на втором этаже, причем одна из комнат когда-то была кабинетом: мореным дубом были отделаны стены и потолки и повсюду — встроенные книжные шкафы под старым, темным стеклом. И все это было запущено до такой степени, что напоминало пыльную деревянную нору. Часть отделки, похоже, изрубили на дрова, в шкафах же старик Слепнев держал птиц, вернее, усмирял только что пойманных, и шкафы походили на многоэтажный курятник. Николай Николаевич расхаживал по освобожденной квартире и страдал от варварства бывшего жильца.
— Где теперь взять мореный дуб? — возмущался он. — Отделку же надо восстанавливать какой была! Это же такая красота! И во что превратил, алкаш несчастный?..
Аристарх Павлович знал, где взять мореный дуб, и в другой бы раз не выдержал страданий Николая Николаевича и подсказал, однако неожиданное переселение старика Слепнева вызвало жгучую обиду за Ерашовых. Пока они собираются, пока решают, мечтают и фантазируют, Безручкин делает дело и уже отвоевал половину второго этажа. Наверняка же на этом не остановится, и Ерашовым следовало бы упредить соседа, если они хотят собраться в один дом, в родовое гнездо. Они имеют полное право!
— Палыч, может, подскажешь, где взять дуб? — не очень настойчиво спрашивал Николай Николаевич. — Ты же лесником работал. А раньше ведь лесников заставляли дуб морить. Может, есть где притопленный?
Четыре больших ствола лежало рядом, в озере, затопленные еще во время войны. Те, что немцы срубили и не успели вывезти. Николай Николаевич знать об этом не мог, поскольку переехал сюда лет пятнадцать назад, после смерти брата. И вообще о дубах никто ничего не знал теперь; о них просто забыли, и Аристарх Павлович-то вспомнил о топляках случайно — на зимней рыбалке однажды зацепился блесной, а летом потом нырнул, пощупал ногами — лежат, родимые, уже наполовину в дно вросли. Но тогда кому они были нужны?
Ничего не добившись, Безручкин отстал. Вещи старика загрузили, и благодарный Николай Николаевич достал бутылку водки и тут же, в пустой квартире, принялся угощать. Аристарх Павлович лишь пригубил, чтоб обиды не было, зато Слепнев хватил от души и совсем опьянел. Сам Безручкин уже лет десять вина в рот не брал, но осталась в нем страсть поить и потом смотреть на пьяных. Конечно, не просто так поить, а за какое-нибудь дело или услугу.
— Как у тебя жеребчик-то? — участливо поинтересовался он. — Вижу, красавец растет! А говорили — подохнет!.. Тебе надо на него документы достать. У меня есть знакомые цыгане, специалисты в этом деле. Попрошу — сделают.
Аристарх Павлович замотал головой, дескать, не нужно: не хотел соседу давать и принимать от него не хотел. Николай же Николаевич зачем-то старался сделать Аристарха Павловича зависимым, пригребал его к себе, возможно, зная о близости к семье Ерашовых.
— Ладно, не твоя забота, — сказал он. — А документ на коня нужен. Хотя бы справку, что купил. На днях занесу.
Старик Слепнев уже чирикал по-воробьиному, и поэтому пришлось ехать разгружать ему вещи в новую квартиру. Дом был новый, двенадцатиэтажный, и однокомнатная квартирка сияла от свежей краски и обоев. Старик свалился на кухне, и вещи таскали вдвоем и Безручкиным, а вернее, возили на грузовом лифте.
— Все по-честному, — заявил Николай Николаевич. — Чтоб разговоров не было. Видал хоромы? Пять миллионов отдал!.. Но запакостит ведь через полгода.
Суммы выше пятидесяти тысяч Аристарху Павловичу казались уже относительными и нереальными — что миллион, что пять — все одно не представить. Фермерское хозяйство — десяток свиней, никак не могли дать такого дохода, как, впрочем, и пустые бутылки, которые Николай Николаевич продолжал возить. Аристарх Павлович не любил смотреть в чужой огород, считал постыдным заглядывать в карманы соседа, но в душе зарождалась обида на несправедливость. Николай Николаевич, работая на мусоровозе, ворочал миллионами, а старший Ерашов, прослужив двадцать лет в армии, дважды раненный и навоевавшийся, наскребал деньги на свадьбу брату, и если бы не бабушка Полина, отдавшая золотые десятки, приготовленные на смерть, неизвестно, как бы они выкручивались. И природа этой несправедливости была вовсе не в личных качествах, не в предприимчивости и разворотливости, а существовала как бы сама по себе. Хочешь жить богато, хочешь чего-то достигнуть — ройся в отбросах, делай грязную, черную работу, торгуй, выгадывай, а если хочешь остаться благородным и чистым — оставайся бедный, перебивайся кое-как: благородство — не товар и ничем не оплачивается. Оно вообще никому не нужно, за исключением тебя самого. Если бы Аристарх Павлович не знал Безручкина раньше, то принимал бы его за делового человека и никаких бы вопросов не возникало. Да вся беда в том, что последние пятнадцать лет он был весь на глазах. Когда Николай Николаевич появился в доме, он был, по сути, никем. После смерти его брата, человека порядочного и достойного, на Николая Николаевича свалилось счастье в виде квартиры и всей домашней утвари, которую он вынес и пропил за несколько месяцев. До этого он был бомжем, скитался по вокзалам, ночевал в теплотрассах, и тут, оказавшись единственным наследником, от радости сильно загулял и в результате угодил в лечебно-трудовой профилакторий. Жильцы дома хоть и пострадали от его гулянок, но как-то не ощутили всю их силу. Когда же он вернулся после лечения, да еще не один, а с женой Галиной Семеновной, сухопарой, спившейся женщиной, вот тут-то узнали, что такое новые соседи. Если Коля приходил навеселе и ничего с собой не приносил, то Галя брала огромную медную сковородку на деревянной ручке, украденную в столовой, и била его по голове. Коля уходил «в отруб», а Галя обыскивала его, находила деньги и бежала в магазин. Очнувшийся Коля, обнаружив, что обворован и побит, со сковородой наготове поджидал свою жену, и на сей раз все повторялось в обратном порядке. Соседи слышали эти удары «гонга» и вначале пытались вмешиваться, вызывали «скорую», милицию, но с Безручкиными ничего уже поделать не могли и отступались. Потом соседи просто стоически ждали, когда кто-нибудь из них убьет другого: это было негуманно и бесчеловечно, однако другого выхода не существовало. На жалобы власти не реагировали, поскольку сами ждали криминальной развязки как избавления. Когда же Безручкины добывали денег больше, чем можно купить вина на одного, то у них наступал мир. Они несколько дней пили на пару в полном согласии и, бывало, приглашали гостей, точно таких же забулдыг. Если в мирной пьянке участвовало больше женщин, то били там мужиков; если Коля наводил своих друзей, то били потом женщин. Однажды после многочисленных ударов «гонга» Аристарх Павлович выскочил из квартиры, чтобы остановить убийство, и увидел такую картину: протрезвевший Коля выволакивал за ноги женщин и складывал их в ряд на парадном крыльце — не оставили вина на опохмелку. И жену свою тоже оглушил сковородой и, выкинув на улицу, завалился спать. Женщины скоро пришли в себя и с проклятьями расползлись кто куда. Несколько раз Аристарх Павлович пробовал поговорить с Колей по-хорошему, и тот, трезвый, отчаянно клялся, что пить не будет; пробовал и стращать, но от угроз Безручкин становился злобным и грозил спалить дом. Дело в том, что Галя откуда-то вдруг привела своего сына шести лет — будто у матери где-то жил. Сын Витя, несмотря на буйную жизнь матери, был нормальным мальчиком и во время пьянок убегал к кому-либо из соседей и жил там. Чаще всего он обитал у бабушки Полины, за которой в то время ухаживали жена Аристарха Павловича и горбунья-библиотекарша. Витю кормили и поили месяцами, пока не обнаружили, что он ворует у соседей вещи и носит матери на пропой. Витю воспитывали, убеждали, а то и по рукам били — да все напрасно! Он воровал упорно и по-детски нагло. Когда же его ловили с поличным, он плакал и говорил, что если об этом сообщат в милицию, то Галю лишат родительских прав, а его отправят в детдом. Мать заставляла его воровать не только у соседей, но и в магазинах, куда он заныривал за сигаретами, хлебом и даже вином. По имени Витю звали соседи, а так он известен был под кличкой «Шило» — Безручкины иначе его и не звали. В десять лет Витя попался в галантерейном магазине и все-таки был отправлен в школу для трудновоспитуемых детей.
Апофеозом разгульной жизни Безручкиных стал случай, который потряс весь дом. Однажды Коля вернулся с добычи пустой (в основном он собирал и сдавал бутылки) и застиг Галю вусмерть пьяной, спящей на единственной железной койке. Трезвый Коля был злобный и мстительный. Он сначала ахнул Галю сковородой по голове, потом облил ацетоном и поджег. Галя пришла в себя и пылающим синим факелом вылетела на улицу. Прыгнуть в озеро у нее не хватило ума, и она помчалась по Дендрарию, как огненная птица, и кричала при этом:
— Коля! Коленька!
На зов ее прибежал Коля с одеялом в руках. Галя же обезумела совсем и ринулась на территорию Института вакцин и сывороток — тогда еще железобетонного забора не было. И там, пометавшись, сунулась к стогам сена, видимо хотела спрятаться. Сено вспыхнуло — день был летний, жаркий, и начался пожар. Коля же наконец догнал Галю, накрыл ее одеялом, потушил горящую одежду и, завернув в одеяло, понес домой, как ребенка. Нес и целовал ее, и она его целовала, и щебетали они, словно ласточки:
— Коля, Коленька…
— Галчонок ты мой, золотая моя…
Соседям же, казалось, что они и слов-то таких не знают…
После пожара Безручкиных начали таскать по судам и кое-как приговорили к году исправительных работ — взять с них за причиненный ущерб было нечего. И насильно заставили работать в спецавтохозяйстве, которое занималось очисткой помоек и сбором мусора. К тому же, чтобы они отработали год и возместили урон, им обоим вшили какие-то ампулы против пьянства. Выпьешь хоть двадцать граммов, и сразу труп…
Неизвестно все-таки, что их остановило. Безручкины сначала бросили пить и трезвые лишь дрались нещадно и жестоко. Потом и драться перестали. Вначале соседи не верили и, бывало, заходили проверить, живы ли. А они были живы и исправно ходили на работу целый год, мешками приносили пустые бутылки, мыли их, сдавали и покупали еду. Еще через год их было трудно узнать: они попросту отъелись и стали походить на людей. Галя пополнела и помолодела, и тут выяснилось, что она — бывшая актриса, а не просто вокзальная шалава, а Коля, между прочим, водитель первого класса. Правда, для соседей это преображение обернулось иной стороной — возле дома кисли и воняли под солнцем чаны с пищевыми отходами, от сарая, где помещались свиньи, летели тучи мух и бежали полчища крыс. Но уж лучше так, чем как прежде. На Безручкиных начали жаловаться работники Дендрария, поскольку выпущенные на подножный корм свиньи уничтожали молодые посадки, подрывали корни в дубраве и норовили забраться в теплицу. Безручкиных мягко увещевали и даже не штрафовали.
— Обидите — пить начнем! — заявлял Николай Николаевич. — Лучше не трогайте. А начнем пить — тогда держитесь. Всем худо будет! Эту вашу теплицу с пальмами с землей сровняем. И ничего нам не будет. Что с нас взять?
С какой-то свалки Безручкин притащил мятую-перемятую «Волгу» старого образца, поставил ее рядом со своим сараем, обнес дощатым забором, потом накрыл крышу и через полгода выехал оттуда на сияющей голубой машине с никелированным козлом на капоте. Теперь они даже пешком не ходили, а проносились по аллеям Дендрария, распугивая гуляющих. Кататься на «Волге» им пришлось недолго: освободившийся из закрытой школы Шило пришел сначала жить к матери, да отказался возиться в свинарнике. Николай Николаевич выставил его из дома, и тогда Шило сначала угнал машину и разбил ее вдребезги. Безручкин притянул ее домой, поставил в гараж и, видимо, хотел сделать ремонт, да пасынок избавил его от лишних хлопот — запалил и гараж, и свинарник. После пожара Безручкин подал в суд на Шило, но за недоказанностью дело против него прекратили. Николай Николаевич рук не опустил, отстроил свинарник побольше и купил «Жигули»…
А сейчас уже ездил на новеньком «форде», который стоил наверняка подороже, чем квартира старику Слепневу.
После переселения старика Аристарх Павлович вернулся домой подавленным и хотел высказать свои опасения Кириллу. Тот был захвачен предсвадебными делами и куда-то умчался с раннего утра. В квартире же Слепнева уже начался ремонт, и рабочие выносили мусор: захваченная территория готовилась к заселению. Видимо, напугался Безручкин приезда старшего Ерашова и теперь никаких денег не пожалеет, чтобы перекупить весь второй этаж. Не песни петь, не пить-гулять нужно было в эти сутки, пока Алексей здесь находился, — дело делать! Да где там, сошлись и загусарили, а он, Аристарх Павлович, больше всех виноват…
И чтобы как-то поправить дело, он отыскал адрес Таисьи Васильевны — ее квартира была следующей за слепневской, — отправился к горбунье-библиотекарше. На счастье, она оказалась дома, причем болела и лежала в постели: к старости у нее начал развиваться полиартрит. Сестра Таисьи Васильевны очень любила бабушку Полину и поэтому встретила Аристарха Павловича с испугом — не случилось ли чего с ней?! А узнав, что все в порядке, успокоилась и принялась поить чаем. Таисья Васильевна тоже с горем пополам выползла к столу, и было ясно, что она подавлена болезнью и не в состоянии что-либо решать или предпринимать. Всеми делами здесь, наверное, распоряжалась сестра. Аристарх Павлович постеснялся петь и потому попросил бумаги и карандаш, написал, зачем приехал. Обе женщины несколько смутились, переглянулись, и сестра призналась:
— Был у нас Николай Николаевич, был… И хорошие деньги предложил за квартиру Таси. Недели три назад был.. А Тася болеет, к нотариусу ехать не может. Отложили пока…
— Отложили, — подтвердила Таисья Васильевна. — Но задаток взяли…
Аристарх Павлович чуть не выматерился…
— Что же делать? — загоревала сестра ее. — Наши лекарства, говорят, плохие, американские покупаем и колем. А цена-то, цена…
— И жить нам нелегко, пенсии маленькие, — пожаловалась Таисья Васильевна. — Если б раньше разговор был, так с Ерашовых бы задаток взяли… Что делать-то станем? Надо бы помочь Полине Михайловне, если ее родне квартира нужнее.
— Поможет, — решила ее сестра. — Вернем задаток и откажем Безручкину. Ради Полины Михайловны!
— Как же вернем, если двести тысяч уже потратили? — испугалась Таисья Васильевна. — Где ж теперь возьмем?
На свой страх и риск Аристарх Павлович пообещал скоро привезти им двести тысяч, хотя еще представления не имел, где взять такие деньги. На том и порешили. Аристарх Павлович вернулся домой и только здесь сообразил, что надавал пустых обещаний: даже занять столько денег не у кого! Значит, придется что-то срочно продать. Он стал было перебирать старинную посуду в шкафу и сразу отказался от нее. К тому же вспомнил, что вазу уже продала Оля-конюшица, и каждая вещь, изъятая из шкафа, казалась ему украденной. Оставалось единственно — продать одно из трех ружей. Ружьями Аристарх Павлович, как всякий охотник и хвастливый человек, очень дорожил. Был у него тройник «зауэр» — совершенно не продажный, ибо имел нарезной ствол. Его кому попало не отдашь, только по особому разрешению. И было две двустволки: одна совершенно новая вертикалка, подаренная к двадцатипятилетнему юбилею его работы в лесничестве, другая — уже поношенная «тулка» с прекрасным боем и самая привычная для руки и глаза. Одним словом, его повседневное рабочее ружье, с которым он не расставался лет десять. Сколько глухарей с ним взял, сколько зайцев и кабанов!
И выходило, что продавать-то придется именно его…
Не снимать же с подарочного ружья пластинку с надписью. Тем более в Охотобществе Аристарха Павловича очень хорошо знали и сразу бы догадались, что он принес продавать. И дали бы за него больше, чем двести тысяч, — все-таки не рядовое ружье, а штучного изготовления, с гравировкой, с резьбой по цевью и шейке приклада.
Аристарх Павлович уложил «тулку» в чехол и, задавливая в себе чувства, отвез в Охотобщество. Там на ружья была очередь, и покупатель нашелся сразу, в цене сошлись без разговоров, и через пару дней можно было ехать и получать деньги. На обратном пути — дело было под вечер — он заглянул в теплицу к женщинам и заметил, что Валентины Ильинишны нет. Спросить же, где она, было неудобно, и потому Аристарх Павлович для порядка посидел под пальмами и собрался уходить. И тут Наталья Ивановна, будто между прочим, но с точным прицелом неожиданно сказала:
— А что наша Валечка-то в Москву поехала?
— Будто в управление вызвали, — ответили ей. — Отчет за полугодие.
— Это, значит, дня на два, — подытожила Наталья Ивановна и посмотрела на Аристарха Павловича — дескать, все понял?
Они наверняка уж на сорок раз обсудили тут Аристарха Павловича с Валентиной Ильинишной и теперь лишь делали вид, что ничего не замечают и ведут случайный разговор. И то, что сказано ему было как бы ненароком, интеллигентно, показывало, что все женщины — в сговоре и все-все понимают. Однако и эта поддержка не утешила Аристарха Павловича: день с самого утра был печальный и неудачный…
К тому же Кирилл с Аннушкой опять не приехали ночевать.
Они весь день мотались по городу с надеждой обменять золотые десятки на деревянные рубли. Находилось много желающих, и все давали полцены, считая, видимо, молодую пару людьми несведущими и неискушенными. А им же в самом начале удалось узнать настоящую цену монетам — в Москве давали по сто тысяч за штуку. И когда перекупщики стали набавлять, Кирилл уже был согласен отдать, однако Аннушка решила однозначно:
— Едем в Москву!
Ко всему прочему, она почувствовала опасность: будто за ними начал таскаться какой-то тип со складным зонтиком. Кирилл же с утра специально обрядился в камуфляж — зелено-пятнистую форму, которая придавала ему вид бывалого, тертого десантника. Танкистам такая форма не полагалась, но кто разберет, кому какая форма сейчас полагается. Что по уставу, а что нет?
И в электричке Аннушке все чудилось, что за ними следят, и они дважды переходили в другой вагон. Наверное, человеку, имеющему в кармане золото, всегда кажется погоня, тайное преследование и прочие страсти. В третий раз переходить Кирилл отказался и дурачась изобразил дегенеративно-циничную рожу убийцы. Это так развеселило Аннушку, что она забыла о слежке: в женихе пропадал актер! И так до самой Москвы Кирилл корчил рожи, если кто-то новый входил в вагон либо начинал пялиться на лейтенанта с девушкой: камуфляж не скрывал его, а, наоборот, притягивал внимание. Всякий раз Аннушка закатывалась от смеха, уткнувшись ему в плечо; он же стоически выдерживал и кривился еще, будто от неудовольствия.
Таким образом он защищал не золото, а ее, Аннушку, свою невесту, ибо ему-то чудилось, что все мужчины не сводят с нее глаз…
В Москву они добрались вечером, и на вокзале Кирилл предложил поехать на ночлег к своему однокурснику: ему очень хотелось показать Аннушку — вот бы челюсть отпала! «Где ты нашел ее?!» — «Места надо знать! Такие в столицах не живут!» Аннушка же решительно повлекла его за собой в метро. Ориентировалась она словно москвичка — пересели, где нужно, и вышли точно, куда хотели — на Кутузовский проспект. Там, в подъезде огромного сталинского дома, она предупредила:
— Только ничему не удивляйся.
— Авантюра продолжается!
Аннушка позвонила в какую-то квартиру. Дверь открыла моложавая, красивая женщина и сказала просто, словно они выходили на улицу погулять:
— Входи, Аня…
— Это — мой жених! — объявила Аннушка. — Кирилл Ерашов.
— Честь имею! — козырнул Кирилл.
— А это — моя мама, — представила Аннушка. — То есть твоя будущая теща!
— Очень приятно! — сказал Кирилл и скорчил физиономию убийцы. Но юмор тещей не был понят. Она поджала губки и пошла по коридору.
— Проходите…
— Мама, мы к тебе с ночевкой, — объявила Аннушка.
— Хорошо, — на ходу обронила она. — Баранова не будет дома…
— Кто такой Баранов? — шепотом спросил Кирилл.
— Мамин муж, — так же ответила Аннушка и уже громко добавила: — У нас свадьба ровно через месяц.
— Как жаль, — без сожаления проронила теща. — Мы уже будем в Ялте. Очень жаль.
Она усадила гостей на просторной кухне и принялась готовить кофе. Кухня, вернее, стены ее пестрели от множества разнообразной металлической посуды, кухонных агрегатов, коробок и банок. Обстановка при этом выглядела аккуратной и очень современной. И сама хозяйка, наряженная модно и со вкусом, удачно вписывалась в эту атмосферу, словно в рекламном ролике.
— Жаль, жаль, — еще раз повторила теща, дожидаясь, когда вскипит кофе. — У нас билеты…
«А мне совсем не жаль, — вдруг подумал Кирилл. — Ну и езжайте в свою Ялту!»
— Мы познакомились с Кириллом на улице, — призналась Аннушка. — Но это судьба, мама. Это счастливая встреча!
— Я рада, — сказала теща и разлила кофе по маленьким чашечкам. — Очень рада.
Кирилл неожиданно для себя увидел, что эта женщина невероятно уставшая. И хотя она двигалась свободно, но, кажется, в самом деле валится с ног: утомленность и тяжесть проступали в глазах, в сказанных словах и движениях.
— Представляешь, мама, Кирилл — из рода Ерашовых, — сообщила Аннушка. — Помнишь, я тебе рассказывала?.. И вот, встретила Кирилла…
— Кто это — Ерашовы? — меланхолично спросила теща. — Не помню…
— Мама, ну я же говорила тебе о могиле Варвары Николаевны Ерашовой, помнишь?
— О могиле?!
— Да!
Теща делала вид, что вспоминает, а возможно, и в самом деле вспоминала, да из-за усталости казалась рассеянной и забывчивой. Аннушке стало неловко, и она перевела разговор на другое:
— Мама, а я квартиру купила. Вернее, комнату в двухкомнатной квартире.
— Очень хорошо, поздравляю, — чуть оживилась теща. — Жилье для вас сейчас — необходимо. Вы сможете уединиться, чтобы принадлежать друг другу.
— Нет, мамочка, — возразила Аннушка. — Мы станем жить у Кирилла в доме. У него такой дом! В Дендрарии. И озеро под окном. Это родовой дом Ерашовых. Целое поместье! Средневековый замок!
— Замечательно! — Теща чуть приподняла веки и взглянула на Кирилла — зрачки ее были огромные, отчего глаза показались черными.
— Мы приехали, чтобы сделать одно дело, — пояснила Аннушка. — Нам на свадьбу нужны деньги…
— Очень жаль, но сейчас у меня нет денег, — сказала теща.
— Ну что ты, мама! У нас есть! — нарочито весело отозвалась Аннушка. — Бабушка Кирилла дала нам целое состояние — вот!
Она положила на стол платочек с монетами и развязала его. Теща посмотрела и пожала плечами:
— Это золото?
— Золотые царские десятки. Их нужно продать за миллион.
— Не знаю, Баранова нет, — оживление ее угасло. — А я в золоте совсем не разбираюсь… Хотя минуту…
Она переставила телефон с полочки на стол и набрала номер. И пока ждала ответа, сосредоточенно рассматривала свои изящные ногти на тонких пальчиках.
— Юля, позови, пожалуйста, маму, — сказала она в трубку, и потом продолжила: — Маша, мне принесли монеты…
— Золотые десятки, — подсказала Аннушка, — Царской чеканки.
— Золотые десятки царской чеканки, — повторила она и стала что-то выслушивать. — Что? Стоят ли они на ребре? Не знаю…
— Стоят! — сказала Аннушка и поставила монету на ребро, охраняя ладонями, чтобы не укатилась.
— Стоят, — повторила теща в трубку. — А получить хотят миллион…
— За десять монет…
— За десять монет, — теща послушала еще и положила трубку. — В Столешниковом есть магазин, коммерческий, «Вита». Утром спросите Машу, черненькая такая евреечка, на артистку Ахеджакову похожа… Она купит.
— Как все просто, — почему-то грустно проронила Аннушка.
— Да, все просто, — подтвердила теща. — Еще кофе?
И она еще раз подняла взгляд на Кирилла. А ему захотелось скорчить ей рожу убийцы, чтобы хоть как-нибудь вывести ее из этого меланхолично-утомленного состояния. Однако он отвел глаза и ощутил, как жар непонятного стыда ползет от горла к ушам и щекам: он будто нечаянно заглянул в комнату, где совершалось то, что скрывается от всякого постороннего, от всякого третьего. Он вдруг осознал природу усталости этой женщины, увидел в ее глазах не утомление, а женскую истому, тоску по мужчине, причем не скрываемую и раньше не понятую. И он устыдился, что увидел ее.
— Я постелю вам в зале, — сказала она и медленно удалилась.
— Мам, постой! — Аннушка убежала за ней, и Кирилл, оставшись один, выпил залпом чашку остывшего кофе и закурил. Бабушка Полина в прошлую ночь оставила Аннушку у себя в комнате, и это означало, что она останется там до свадьбы, под зорким оком целомудрия.
И теперь ее мать — эта странная и малопонятная женщина, способная коротким взглядом обратить в стыд, вогнать в смушение, вызвав неуместные и неестественные чувства, — готовит им постель! Он хотел этого и одновременно отвергал; он стремился к близости и всячески оттягивал ее, откладывал, как самый прекрасный миг жизни, тем самым продляя чувство предощущения. Одна мысль уже волновала его, горячило дыхание и кружила голову, и этого пока хватало с лихвой, чтобы испытывать счастье. Тем более он не желал, чтобы все свершилось здесь, в этом доме и именно сейчас. Но неведомая и таинственная сила, подобная томящемуся взгляду ее матери, гипнотически овладевала сознанием, и искусительный голос кружился, обволакивал слух.
— Я… постелю… вам… в зале…
В первый день, когда Кирилл ночевал в комнате Аннушки, а она всю ночь заучивала молитвы, ничего подобного не было. Напротив, он ощущал спокойствие и облегчение, что тот ее порок, замеченный у старика художника в мастерской, оказался выдумкой, наваждением, а ее желание позировать обнаженной находило оправдание в редкой красоте тела, его пластике и гармонии. Кирилл прикурил одну сигарету от другой — пальцы подрагивали и потели ладони. На кухню заглянула Аннушка:
— Пойдем, я тебе покажу ванную.
Он измял, изломал сигарету в пепельнице и, качнувшись, встал. В ванной умылся холодной водой, посмотрелся в зеркало, изобразил рожу садиста-убийцы, но сам себе показался не смешным, а страшным. Аннушка отвела его в залу, уложила на диван и сказала:
— Спи, милый, и ни о чем не думай. А мы с мамой посекретничаем.
И он как-то облегченно и сразу уснул.
Проснувшись же утром, он мгновенно все вспомнил и увидел возле своего плеча спящую Аннушку. И не испытал ни бешеных приливов страсти, ни жгущей жажды близости; стало просто хорошо от сознания собственной силы воли и самообладания, что она может вот так доверчиво и спокойно спать рядом, прикасаясь к нему обнаженным телом. За окном светило солнце, и непорочное утро будто святой водой освящало, окропляло каждый уголок этого порочного дома.
Беготня по Москве началась еще в тещиной квартире — они проспали и теперь опаздывали повсюду. Скупщица золота нервничала, и монеты в ее руках, настоящие, сверхточной царской чеканки, единственные в мире, способные стоять на ребре при его мизерной толщине, не стояли и валились. Кириллу самому пришлось их выставлять — так проверялась подлинность монет. После шумного, визгливого ее неудовольствия она взялась пересчитывать деньги, но и деревянные рубли не слушались ее рук, смешивались, спутывались, рассыпались. Тут же, в магазине, она наконец обменяла мелкие купюры на крупные, и Кирилл, распихав их по многочисленным карманам камуфляжа, взял Аннушку за руку и вывел на улицу.
— Представляешь, мы — миллионеры! — сказал он. — Не дурное ощущение? Что бы такое сотворить помимо свадебных расходов?
— Знаю что. За мной! — скомандовала Аннушка. Они носились по магазинам, попадая то в перерыв, то под санитарный час или вовсе подныривая под руки служащих, неизвестно по каким причинам закрывающих входные двери. Они долго не могли отыскать то, что хотела Аннушка, и обнаружили это лишь на Арбате, прошаркивая его ногами в ожидании очередного перерыва. Инвалидная ручная коляска была совсем новенькая, с запаянным в целлофан сиденьем и стоила не очень дорого — всего двести пятьдесят тысяч.
— Берем! — крикнула Аннушка и, чтобы не перехватили, плюхнулась в коляску.
— Берите, берите, — сказала пожилая женщина и вдруг заплакала. — Может, вам послужит… Моему сыночку вот не послужила, и поездить не успел…
У Кирилла отчего-то затряслись руки, когда он стал отсчитывать деньги: за коляской стояла чья-то смерть…
— Нам она бесплатно досталась, — продолжала женщина. — Как гуманитарная помощь… Но я вынуждена продавать. И уступлю за двести.
Ее, похоже, смущал камуфляж Кирилла: она не сводила глаз — жалость и любовь светились сквозь слезы. Хотя было видно, что он молод, с руками и ногами, а пороха и не нюхал…
Удачная покупка на Арбате омрачилась чужим горем, но ненадолго: человеческая теснота и суета словно стерли эту тяжелую пыль с коляски, растащили ее по городу, и скоро Аннушка, не страдая комплексами, села в уютное кресло.
— В метро!
И он покатил ее сквозь сутолоку улиц, переходов, и с одержимыми прохожими творилось невероятное — они расступались, давали дорогу, извинялись, если ненароком толкали коляску или совали ноги под колеса. Мнимая инвалидность делала Аннушку еще прекраснее, и это было так заметно, так ярко поражало глаз и воображение, что даже прозревал вечно слепой московский прохожий. Им так понравилась игра, что и в метро они решили въехать на коляске и хоть раз в жизни прокатиться бесплатно. Только на сей раз в кресло уселся Кирилл и, чтобы не смущаться, не стыдиться этой мальчишеской забавы, изобразил на лице маску свирепого выродка с тяжелой челюстью, низким лбом и раздутым носом.
— Только не расколись, — шептала ему Аннушка. — Засмеешься — убью!
И они въехали в вестибюль метро и прокатились по служебному входу бесплатно, однако с ужасом приближались к эскалатору — как спускаться? Аннушке не удержать коляску на ступенях! Но тут подвернулся мужчина, ловко схватил за подлокотники и удерживал коляску, пока не спустились на станцию.
— Спасибо, — грубо прохрипел Кирилл, входя в роль.
Им помогали въезжать и выезжать из вагона, потом подниматься по эскалатору, спускать коляску по ступеням на привокзальной площади. И уже давно было пора остановить эту игру, но как теперь встать и идти ногами, когда так много народа видело «инвалида» в камуфляже, а на каждом шагу возле коляски оказывались желающие помочь хрупкой женщине, везущей раненого мужа. А если еще и в электричку въехать, так до дома не встанешь!
— Что делать? — спрашивала шепотом Аннушка. — Я уже устала! Ты же тяжелый!
— Мы забыли, что слишком приметные! — шептал он, помогая руками крутить колеса. — Я встану и пойду! И наплевать! Пусть думают!
— Ты что? Стыдно! Люди видят!
Игра превращалась в муку, а до перрона оставалось сто метров!
— Давай постоим, — предложил он. — Перестанут обращать внимание — я тихо встану.
Они остановились и сразу поняли, что зря: если раньше люди провожали взглядами, то теперь ожидающие поездов попросту останавливались и таращились. Молодой офицер-инвалид и красавица жена! Это ли не примета времени и его трагедия?!
— Стоять нельзя! — Аннушка покатила его дальше, но не на перрон, где все видно, как на эстраде, а в толчею, к коммерческим палаткам.
В толчее Кирилл неожиданно вскочил и пошел ногами, И никто на «выздоровление» не обратил внимания…
Всю обратную дорогу было не смешно.
А им хотелось веселья и радости, и потому так быстро забывались досадные случаи, неудачи и даже игры с огнем. Коляску до утра они спрятали у Аристарха Павловича, который тоже жаждал веселья и от радости перецеловал молодых, а от потрясения их прозорливой добротой долго им пел дифирамбы.
Утром же, после пробежки по звенящему птичьему лесу, после купания с жеребчиком, они торжественно вкатили коляску в комнату бабушки Полины. Она посмотрела на это никелированное чудо, на свою давнюю, но несбыточную мечту и строго спросила:
— Я вам на что деньги давала? А вы на что тратите?
— Мы продали монеты с большой выгодой, — деловито и по-мужски объяснил Кирилл. — В два раза дороже. И все сосчитали. На свадьбу восемьсот тысяч — за глаза!
— Такого подарка принять не могу! — заявила непокорная бабушка Полина. — Подите и продайте.
Она строжилась, а ей было несказанно приятно, что о ней, старухе, судя по возрасту, должной выживать из ума, заботились и стремились сделать хорошо. И привезли ей из Москвы не пустячный подарок, не старушечий платочек и даже не серебряное колечко. На улице она стала бывать, как только объявился старший Ерашов, но один-два раза в месяц, а то и в лето. Да и того бы хватило, если бы в короткие прогулки она не сидела в кресле у двери дома, но смогла бы посмотреть парк, прокатившись по аллеям, подремать в беседке у купальни или просто посидеть у самого озера и подышать воздухом, несомым из далекого соснового бора. И теперь все это возможно! Взглянуть бы еще разок на все заповедные и памятные места вокруг усадьбы, на все те деревья и уголки парка, с которыми она давно простилась, лежа в голодных полуобмороках многолетнего заточения.
— За то, что думали обо мне, — благодарю вас, — не сдавалась бабушка Полина. — Но мне жить и так приятно, и так столько радостного перед смертью повидала. Коляска мне и ни к чему!
Положение спас Аристарх Павлович. Он хорошо знал нрав бабушки Полины еще с тех пор, когда Безручкин морил ее голодом, а она, желая умереть, отказывалась принимать пищу от соседей.
— Хорошо, не ешь, — говорили ей тогда. — Но выпей ложку куриного бульона. Одну-то ложку!
И она соглашалась сначала на одну, потом на другую, третью, пятую ложку, и так снова втягивалась в жизнь.
— Ладно, продадим карету! — пробасил Аристарх Павлович. — Но уж разок-то прокатись! Ведь не каталась сроду! Уважь внучат-то, поди-ка, из Москвы везли!
— Ну, так и быть, — согласилась она. — Коли из Москвы везли, мучились…
— А я тебя промчу! — радовался Аристарх Павлович. — Или жеребчика запрячь?
— Жеребчика, — проворчала она. — Вам позволю только вынести меня и посадить. А Аннушка пусть повезет.
И мало-помалу с того дня «карета» бабушки Полины, бывало, не закатывалась до позднего вечера. Ей все больше хотелось успеть увидеть на этом свете: ласточек в вечернем небе, предгрозовой ветер над сосновым бором на том берегу озера, восход солнца и закат, Колокольный дуб, последний оставшийся в Дендрарии кипарис, молодые ливанские кедры, какую-то безвестную черемуху за купальней, от которой уж и пень иструхлявел. У нее оказалось вокруг столько интересов, что она напрочь забывала, кто ее везет и все время стоит за спиной. Она уже не хотела просто сидеть и дышать воздухом; она требовала все время передвигать ее, словно пыталась наверстать упущенное движение за долгие годы статичной жизни.
Аристарх Павлович передал Таисье Васильевне вырученные за ружье деньги, чтобы она смогла возвратить Безручкину задаток, и на какое-то время поуспокоился. Не только судьба молодых и старых Ерашовых налаживалась и обретала плоть, но и его, Аристарха Павловича, жизнь начинала обрастать какими-то реальными действиями и событиями, прежде бывшими лишь в его фантазиях. Совершалось волшебство: все, что раньше он задумывал и чего желал, таясь от жесткой действительности, принимало зримую форму, наполненную переживаниями и чувствами, часто такими неожиданными и необычными, что и вообразить невозможно. Если он и раньше любил жить, то теперь любил свою жизнь втройне, ибо все, что происходило хорошего вокруг, доставляло ему радость и ощущение праздничности даже в самый обыденный день. И если он раньше многое прощал людям, в том числе и подлость, то теперь и прощать ему хотелось втройне. День-другой покипела обида на Безручкина и улеглась. Слушая стук над головой ремонтируемой квартиры — бывшей слепневской, — он уж сожалел, что не сказал Николаю Николаевичу, где взять мореного дуба. И сейчас немного переживал по этому поводу и «дозревал», чтобы зайти к нему покаяться, и пусть ныряет в озеро за настоящим материалом.
Это было полное и неосознанное подчинение одному простому, даже примитивному закону, по которому живет вся живая и неживая природа — закону восполнения добра, когда даже самая малая растраченная его частица немедленно возвращается назад, но уже утроенная. Принял «ненужный» подарок — жеребенка — получил коня, обменял квартиру — нашел клад, приветил незнакомого офицера — оказался в его семье. И этому не должно было быть конца, во что Аристарх Павлович свято верил. Не потеряй он дар речи — до сих пор ходил бы в теплицу, поматюгивался бы, балагурил и никогда бы не запел, и не свершилось бы чуда — не протянулась бы эта тонкая и таинственная нить, связавшая его с Валентиной Ильинишной.
Да как же ее не любить — жизнь, в которой всякое движение души никогда не пропадает зря?
На следующий же день после возвращения из Москвы Валентина Ильинишна пришла к Аристарху Павловичу средь бела дня, у всех на глазах и без подруг, без «прикрытия». Она была какая-то ясная и взволнованная одновременно, потому что таила в себе переполнявшую душу радость, и таила лишь потому, что хотела сделать ему сюрприз, удивить его приятной неожиданностью.
— Нам с тобой нужно съездить в Москву, — сообщила она. — Всего на один день.
— Зачем? — любуясь ею, пропел Аристарх Павлович. — Хотя, прости… Я готов! Сегодня уезжаем?
— Нет, завтра, — улыбаясь, сказала Валентина Ильинишна. — На первой электричке. А вечером вернемся… Только, пожалуйста, не ешь ничего сладкого и соленого.
Последними словами Аристарх Павлович был окончательно введен заблуждение, но не хотел его разрушать. Не то что сладкого и соленого — вообще ничего не ел, не пил, ожидая утра. Известие, что Валентина Ильинишна пригласила его в Москву, обратило Аннушку и Кирилла в восторг. Аннушка сразу же начала подбирать костюм, в котором следует ехать, и ничего подходящего в гардеробе Аристарха Павловича не отыскала. Был один приличный, но шерстяной, черный и для лета не уместный.
— Кирилл! Показывай, что у тебя в чемодане! — приказала она. — Вы по комплекции примерно одинаковые.
Кирилл с готовностью вытряхнул свой до сих пор не разобранный чемодан, и Аннушка сразу выхватила светлый летний костюм, кстати, имевшийся у Кирилла на все случаи жизни и времена года. Аристарха Павловича обрядили, причесали и подвели к зеркалу.
— Вы неотразимый мужчина, Аристарх Павлович! — заявила Аннушка. — Поверьте моему вкусу!
Неотразимого Аристарх Павлович не заметил, но видом своим удовлетворился: Валентине Ильинишне хоть не стыдно будет рядом идти. Эх, если бы отпустить небольшую, аккуратную бороду! А она росла еще пока русая и лишь слегка была подбита сединой.
— Отпущу бороду! — пропел он. — Утром бреюсь в последний раз!
— Если бы еще бороду! — мечтательно протянула Аннушка.
— Палыч! Нам придется стреляться, — сказал Кирилл. — Ты нагло уводишь у меня невесту. Я не знал, что ты такой перехватчик.
— Дуэлянт несчастный! — отмахнулась Аннушка и прислонилась к плечу Аристарха Павловича. — Аристарх Павлович влюблен. Правда же, Аристарх Павлович?
Он ничего не ответил, а подхватил Аннушку и посадил себе на плечо, как внучку. Она же раскинула руки, отбросила голову назад и закрыла глаза. Аристарх Павлович покружил ее и бросил на руки Кириллу.
— Тиимать! — сказал Кирилл и засмеялся. — Ты же правда влюблен, Палыч! А я как-то и не заметил…
— Валентина Ильинишна — счастливейшая из женщин! — произнесла Аннушка.
— А ты?! — вскинулся Кирилл. — У тебя жених — самый блистательный офицер Российской Армии! Через пять лет — полковник! Еще через три — молодой генерал! Весь увитый дубовыми листьями! В лампасах — а?!
— Дубовые листья — это я понимаю, — заворковала Аннушка. — Но зачем генералам лампасы? Чтобы и по штанам было видно — генерал?
— Нет, — серьезно ответил тот. — Лампасы исключительно для похоронных почестей.
— Похоронных?!
— Да! После артобстрела или коврового бомбометания по лампасам можно определить, где был генерал, а где, скажем, младший офицеришка.
Чтобы не мешать им, Аристарх Павлович удалился в ванную. И тут неожиданно ощутил тревогу за них — беспричинную, необъяснимую и подобную той, что испытывал, когда его дочки начинали ходить. Пока ползали — не боялся, а встали на ножки, и сразу показались такими беззащитными, уязвимыми… Аристарх Павлович в церковь не ходил и совсем не умел молиться, но сейчас, охваченный этой тревогой, внезапно для себя подумал и произнес:
— Господи, помоги им прожить!
И даже не заметил того, что не пропел эту фразу, а просто сказал.
Утром они встретились с Валентиной Ильинишной на перроне, сели в электричку и поехали. Народу было немного, и места достались у окна. Всю дорогу они молчали и лишь переглядывались, изредка касались руки друг друга, и всего этого было достаточно. Валентина Ильинишна даже немного вздремнула у его плеча, и была причина приобнять ее и несколько минут охранять сон. Потом она встряхнулась и еще минутку оставалась у плеча, пока не отвлеклась чем-то за окном: там был широкий росный луг, пропадающий в тумане. И еще несколько раз, когда электричка влетала на гремящие мосты, Валентина Ильинишна прядала и прижималась к нему, словно искала защиты от неумолимой стальной пилы, мелькающей за стеклом.
Ближе к Москве туман наконец-таки оторвался от земли, приподнялся, и в этот узкий просвет ударило встающее солнце. Было полное ощущение, что они летят на самолете между облаков, кажется, и колеса перестали стучать на стыках. Картина была не земная, но и не небесная: Аристарху Павловичу таким представлялся хаос до сотворения мира. Там мелькнет плавающее в воздухе дерево, или куст, или деревянный домишко; там — кусок неба, покривившаяся опора электросети, человек с косой, корова на веревке, озерцо воды в пространстве, словно капля ртути. Все это было пронизано горизонтальными лучами света, и все это проносилось мимо с огромной скоростью, появляясь из бесконечности и исчезая в ней. И лишь они вдвоем уже были созданы и лишены хаотического существования.
В дороге, а потом и на московских улицах Аристарх Павлович забывал, зачем они сюда приехали и что его ожидает некий загадочный сюрприз; ему было просто хорошо сидеть с ней рядом в электричке, идти под руку, и никто им не мешал, не заступал пути, не наталкивался, не цеплялся сумками за ноги. Не созданный еще мир не существовал, и Хаос не мог быть помехой движению в пространстве торжествующей, радостной души.
Было еще рановато, и потому от вокзала они долго шли пешком и лишь немного потом подъехали на троллейбусе. Возле Большого театра они сели в сквере на скамеечку и стали ждать. Валентина Ильинишна, привыкнув держать его под руку, и сидя не выпускала теперь его руки, замкнув на ней свои тонкие пальцы. Аристарх Павлович подумал, что они пойдут на спектакль, и совершенно не придавал тому значения, есть ли сейчас спектакли в театре, могут ли быть они утром и какие. Ему лишь хотелось, чтобы вот это состояние души, вот эти чувства, что в мире существуют только они с Валентиной Ильинишной, никогда не исчезали либо длились как можно дольше. Ему совсем не хотелось говорить, но если бы она спросила его — он бы заговорил, запел бы очень просто. Если раньше, прежде чем пропеть какую-то фразу, он мысленно должен был сочинить ее, расставить слова так, чтобы их легко было спеть — то есть уложить в определенный ритм, — сейчас бы, казалось ему, он бы сразу запел стихами, без всякого напряжения ума. Но сейчас и этого не требовалось, ибо все было понятно без слов в их первозданном образе.
Валентина Ильинишна заметила какого-то человека, наискосок идущего к театру, взволновалась и сказала одними губами:
— Нам пора!
Человек этот вежливо улыбнулся им, поздоровался кивками и повлек за собой к дверям служебного входа. У него было очень простоватое мужицкое лицо, и одет он был обыденно, так что Аристарх Павлович наверняка выглядел рядом с ним барином. Однако перед этим человеком вахтерша вскочила, раскланялась и с готовностью подала ключ, и все другие, кто встречался в коридорах, тоже раскланивались, а он лишь вежливо кивал. Они пришли в небольшой зальчик с высокими окнами, зеркалами и какими-то поручнями вдоль стен. Человек на минуту удалился, и Аристарх Павлович, озираясь и как бы возвращаясь в реальный мир, тихо пропел:
— Что мы станем делать? Зачем пришли сюда?
Валентина Ильинишна отчего-то сильно волновалась и от этого была нежной, ласковой и беззащитной.
— Это Веденников, — сказала она. — Известный оперный певец… Поговори с ним.
Аристарх Павлович готов был говорить с кем угодно и о чем угодно, если она просила. Но как же разговаривать с оперным певцом при его речевом недостатке? Ведь это же петь придется! А он еще смеяться станет или подумает Бог весть что. Скажет, ты что, передразниваешь меня? В опере-то не говорят, а поют!
— Неловко мне, — смутился Аристарх Павлович, чувствуя, как загорячело в горле. — Я не смогу… Мне стыдно перед ним! Уйдем…
Он не успел допеть, потому что вошел Веденников, и Аристарх Павлович ощутил неприятную, раздражающую его потливость своих ладоней. Он знал странность своего характера: если оказывался в глупом положении, то начинал беситься. Откуда-то красной волной накатывался гнев, деревянил мышцы, тормозил легкость мысли, и чтобы избавиться от такого состояния, преодолеть гнетущее яростное оцепенение, он либо уходил, либо неожиданно для себя взрывался… А поскольку мысль была скована, то с языка срывался лишь крутой и гневный мат. По крайней мере, так было до болезни…
И если бы не Валентина Ильинишна, взволнованная и беззащитная, он бы уже сорвался, взбуянил бы, поскольку не терпел своего глупого состояния.
— Аристарх Павлович, давайте сначала немного поговорим, — добродушно предложил Веденников. — Знаете, я бывал в ваших местах, правда, очень давно, с филармоническим концертом. И вот все о вашем городе забыл, даже название вылетело… Но помню Колокольный дуб! Он же в вашем Дендрарии, да?
Аристарх Павлович попытался ответить, пропеть хотя бы «да», и звук горлом потянул, но голос вдруг заклинило, язык замкнулся. Открывшийся дар пения, как проран в облачном небе, сквозь который врывалось солнце, неожиданно затянулся, и свет померк.
— И всю его историю помнил, — продолжал между тем Веденников. — Как его рубили, как в бетон заковывали… Полжизни эту историю рассказываю, как легенду, и ни разу в голову не пришло — жив ли этот Колокольный дуб? Цел ли?..
Теперь Аристарх Павлович даже и не пытался сказать — уже знал, что не получится. Сидел, слушал и сдерживал хаос своих мыслей. Валентина Ильинишна, не отпуская его руки, смотрела ему в лицо, и ее взволнованность медленно обращалась в испуг…
— А жив, оказывается! — Веденников рассмеялся. — Живет в бетоне!.. Мне Валентина Ильинишна сказала, что они в этом году собираются снять этот башмак и освободить дуб… А я подумал: что, если он погибнет теперь, без опоры? Ведь привык, что прикован к земле?.. Дунет ветер, и нет Колокольного дуба…
Аристарх Павлович впервые слышал об этом и, на мгновение забывшись, машинально спросил-пропел:
— Снимать бетон?..
— Да! — Радость мелькнула в глазах Валентины Ильинишны. — Мы уже разработали проект и технику заказали — отбойные молотки, кран… Ты не замечал, вверху на бетон уже идет наплыв древесины. Башмак душит основание ствола…
Она говорила и ждала ответа — Аристарх Павлович молчал…
— Риск, конечно, большой, — воспользовавшись паузой, сказал Веденников. — Так-то хоть как памятник стоит… Да ведь живой он! Вот в чем дело! У человека-то — кости срастутся — гипс снимают. И с него надо снять, обязательно. И посмотреть, заросла ли рана? Вы как думаете, Аристарх Павлович? Вы же с лесом всю жизнь…
Аристарх Павлович инстинктивно сделал движение гортанью, но сказать не смог, развел руками. Валентина Ильинишна была в смятении, мольба стояла в ее глазах…
И ему так стало жаль ее! Не гнев, как бывало, не буйство взорвало его, а волна любви и жалости захлестнула душу и разум. Он должен был помочь ей осуществить тот тайный замысел, с которым Валентина Ильинишна привела его сюда; он должен был спасти ее мечту! И он хотел этого!
Но чем больше хотел, тем сильнее смыкались голосовые связки в пересохшем горле, и предательский язык напрочь отказывался повиноваться. Ведь пел же, пел! И голос, поднимаясь неизвестно откуда, вырастал столбом, бил и пульсировал, как фонтан, был живым и управляемым в любой его ипостаси!
Аристарх Павлович даже не пробовал взломать эту корку, запечатавшую горло, ибо был уверен — не получится.
— Вы знаете, я обязательно к вам приеду, — неожиданно заявил Веденников. — Только обязательно дайте мне телеграмму, когда начнут ломать бетон… И хорошо бы на этот дуб вновь повесить колокол. Пусть небольшой… Важен символ!.. Когда я пел «Князя Игоря», очень часто вспоминал Колокольный дуб… Как-то сразу представляешь себе Русь того времени: огромный дуб, на дубу — колокол звонит… И уже такой образ! Юноша под колоколом, веревка в руках… И мощный звон по всей земле… Дон! Дон! Дон…
— Обязательно сообщим, — заверила Валентина Ильинишна. — Только дайте ваш адрес.
— Пожалуйста! — Он записал на бумажке и подал Аристарху Павловичу. — Буквально два слова, я пойму… Пока же попробую поискать колокол. Дело трудное, церквей много открывают… А вдруг и для дуба сыщется один колокол?
Веденников проводил их до служебного выхода, распрощался там, и они пошли по взбаламученной и ревущей машинами Москве.
Их первозданный гармоничный мир разрушился внедрением какой-то чужеродной, третьей силой, и они теперь растворились и пропали в Великом Хаосе. Их метало по каким-то улицам, подземельям, прекрасным дворцам и жалким лачугам; мимо них и через них проносился то скрежет, то чистый звон, то смех, то плач. И все это сплеталось, скручивалось в некий прозрачный смерч, начальной точкой которого были они, а огромный, уходящий в бесконечность раструб — весь остальной хаотический мир.
Возвращались они ближе к вечеру и снова молчали всю дорогу, только уже по другой причине. Он видел вину в ее глазах и сам чувствовал вину перед ней. А мир за окном электрички, напротив, был только что создан из хаоса и новенький, не пропыленный еще космической пылью и не замаранный земной грязью сиял и искрился под ясным вечерним небом. От него невозможно было оторвать взгляда…
И так же молча они сошли на перрон своего родного города и пошли пешком куда глаза глядят. И ничего не было странного, что оказались в воротах Дендрария, потому что все их пути вели только сюда.
И только тут Валентина Ильинишна сказала:
— Прости меня…
Аристарх Павлович обнял ее и прижал ее голову к груди. Она приласкалась к нему, уткнулась лицом и замерла на секунду. Потом откинула голову и заговорила с отчаянием:
— Когда я услышала тебя! Когда услышала твой голос!.. Мне стало так обидно! Почему тебя слышу только я? Тебя должны слышать все!.. Я глупая, правда?
Аристарх Павлович прикрыл ее рот ладонью. Она поцеловала ладонь и улыбнулась. А на глаза набежали слезы.
Он взял ее за руку и повел в глубь Дендрария, без дорог, через темнеющую от вечерних сумерек дубраву. Он уже не опасался, что у него не получится, и запел без подготовки, без проверки, есть ли голос и есть ли этот чудесный дар — дар пения.
— День и ночь роняет сердце ласку, день и ночь кружится голова. День и ночь взволнованною сказкой мне звучат твои слова…
Она засмеялась со слезами на глазах и, молитвенно сложив руки, прижала пальцы к губам и подбородку. И будто кричала ему, смеясь и плача, — пой! Пой же, пой!
Он пел! И это было их объяснение в любви.
Назад: 5
Дальше: 7