26
Дети знали и понимали все, может быть, чуть больше, чем окружавшие их взрослые. Они почти не плакали, за исключением поскребышка. Однако стали какие-то тихие, и если играли в свои детские игры, то негромко, без шалости, и все время старались держаться кучкой. А когда случалось, что кто-нибудь исчезал из виду, всего лишь на минуту, все бросались искать его, найдя, брали терявшегося за руку и долго не отпускали. Они играли во дворе, на крыше сарая, в непаханом еще огороде; играли в догонялки, в классики, в чехарду, но только не в прятки, потому что старшенькая запретила, и никто с ней не спорил, хотя раньше играть любили. Голящий должен был оставаться один, а им в это время хотелось быть всем вместе. Да и страшно было оставаться одному. Поиграв, они бежали в избу — глянуть на младшенькую, которая не слезала с бабкиных рук, и потом снова возвращались на улицу. В избе было неуютно и больно: бабушка в окружении соседок и подруг без конца выла.
— Ой, сиротинушки мои горемышные! Ой, да на кого вас батюшко с матушкой-то покинули! Ой, да что они наде-елали-и…
Младшенькая подтягивала ей и жалобила бабку еще больше. Сбежавшиеся с округи старушонки хлюпали носами, морщили и так морщинистые лица и, когда жалость перехлестывала через край, причитали все, хором. Дети слышали это и уходили подальше, в конец огорода, где по залогам рос прошлогодний паслен, достоявший до весны. Девчонки рвали ягодки, делили их на всех поровну и ели.
— Баба воет, — говорила Дарьюшка. — Папка плиедет — плотокол составит. Я маленькая — не вою, она болсая — воет.
— Папка не приедет, — серьезно говорила старшенькая. — И мамка не приедет. Их браконьеры убили.
— А баба сказала, они на небо улетели, — грустно промолвила вторая по счету, Анечка. — Потому что они ангелы безгрешные.
— Ангелов не бывает, — сказала старшенькая. — Все это бабушкины сказки. Нам в школе говорили.
— Ну тогда они стали крылатые и просто улетели, — нашлась Анечка. — И теперь их браконьеры ни за что, ни за что не найдут.
— У меня все сопли текут, текут, — пожаловалась Наташа. — Ессе замуз не возьмут. Нос какой-то худылявый.
Если мимо их двора проезжала машина или проходили люди, они, где бы ни находились, бежали к воротам, висли на заборе и смотрели сквозь щели. А когда над головой пролетали птицы или самолеты, они задирали головенки и тоже смотрели за ними. Дарьюшка каждый раз падала на попку и махала ручкой:
— Ой, голова клузитца! Не могу плям…
Заварзин, послушав причитания сватьи, выбрал подходящую минуту, когда дети были на улице, и попросил, чтобы она не плакала и упаси бог не называла девчонок сиротками. Сватья обиделась и даже заругалась на Василия Тимофеевича, дескать, сам слезинки не прольешь и мне запрещаешь. Я по зятю плачу, по доченьке своей, а ты ходишь — дундук дундуком, и будто сына тебе не жалко, детей — сирот круглых. Он попытался втолковать сватье, что сейчас слезами горю не поможешь, что надо думать, как дальше жить, как детей поднимать. И если все сейчас в рев ударятся, то кто же за ребятишками станет смотреть? Похоже, сватья в тот раз ничего не поняла…
Василий Тимофеевич подогнал к воротам большой грузовик, выпрыгнул из кабины и сразу попал в руки девчонкам. Они ухватились за руки, за полы пиджака; старшая повисла на шее, уцепившись сзади, а Дарьюшка протянула руки:
— Хоцю на луцки, хоцю на луцки!..
Заварзин поднял ее на руки и услышал в избе сватьины причитания.
— Баба воет, — объяснила Дарьюшка. — Ты усол — она воет…
— Сейчас, — сказал Заварзин. — Поиграйте пока…
Он вошел в избу и, не обращая внимания на соседских старушек, поднес сватье кулак:
— Видала? Еще раз услышу — не возьму! Одна тут останешься!
Старушки разом умолкли, моргали вытаращенными глазами и дыхнуть боялись. Сватья тоже оборвала вой на середине своей причети и замерла с открытым ртом.
— Хватит нервы трепать! — добавил Заварзин. — Все! Пикнешь еще — так тут и будешь… Чтоб про сиротство больше не слышал!
— Ой, что ты говоришь-то, Василий? — испугалась сватья. — Одну не оставляй! Я ведь с ума сойду, одна-то!
— А ты своим воем и меня, и ребятишек с ума сведешь! — отрезал Василий Тимофеевич. — Грузиться надо! Машину пригнал…
— На ночь-то глядя… — начала было сватья, но прикрыла рот.
— Нельзя здесь больше оставаться, — тихо проговорил Заварзин. — Ребятишкам тяжело; стены эти…
Он вышел на улицу и сообщил девчонкам, что сейчас они будут грузиться и поедут. Дети обрадовались, в печальных глазах мелькнул маленький отблеск восторга. Дарьюшка запрыгала на одной ножке.
Заварзин постоял с шофером у калитки, покурил, дожидаясь грузчиков. Пришли два уполномоченных с Твердохлебовым и начали выносить вещи на улицу. А вещей-то, по стремянским масштабам, и было всего ничего, кроме детских кроваток, зыбок да ребячьей одежонки. Был, правда, сватьин сундук, бог весть чем набитый, изъезженный снегоход «Буран» и машина, когда-то подаренная Заварзиным и тоже почему-то неисправная. Василий Тимофеевич покопался в моторе, но так и не завел ее. Пришлось брать на буксир. Тем временем мужики сделали сходни и начали заводить двух коров. Коровы ревели, упирались, таращились на людей набухшими кровью глазами, и собравшиеся старушки тихонько плакали. Годовалого бычка и теленка со свиньей пришлось затаскивать волоком. Потом из плах соорудили загородку в кузове и погрузили вещи. Сватья вышла из избы последней, с поскребышком и иконой на руках. Присели перед дорогой кто где, и даже слегка возбужденные ребятишки притихли. Заварзин все поглядывал на улицу: должен был приехать Сергей. Не то всех ребятишек в «Волгу» не усадишь, тесновато будет, а в Тимофееву машину на буксире сажать опасно…
— Я хоть с соседями-то попрощаюсь? — пугливо спросила сватья.
Заварзин молча взял с ее рук девчушку. Та с любопытством выглядывала из ватного одеяла и ворочалась, стараясь высвободить ручку.
— Что ты ее завернула-то эдак? — сердито спросил Заварзин. — Не зима же… Ну-ко, давай ручки вытащим! Вот так!
Девочка взмахнула вольной рукой и немедленно засунула свои пальчики в рот Заварзину. Старшие девчонки окружили их, наделали из пальцев «коз» и стали «бодать» последыша. Дарьюшка прикосолапила к Заварзину и осторожно пропихнула головку под его руку…
Соседи провожали их тихо; сватья прощалась с оглядкой и шептала, предупреждала своих подружек, чтобы не плакали.
— Не любит он, уж молчите…
— Ишь, сам хоть бы слезинку уронил и другим не дает, — ворчали старушки. — Крепкосердый, должно быть, сват-то у тебя… Ой, достанется тебе, девка.
— Дак теперь жизнь такая у меня, — косясь на Заварзина, шептала сватья, но из-за глухости — громко. — Раз горе такое — как скажет. Ведь без него-то как? Эдакая орава… Сами-то упокоились, а нас мучиться оставили.
Заварзин не выдержал: похоже, назревал всеобщий рев. Жалость выплескивалась через край.
— Ну все, хватит! — приказал он. — Садись в машину!
Сватья расцеловалась со старушками и потрусила к «Волге».
В это время подъехал Сергей. Детей рассадили в две легковушки, меньших обложили подушками, чтобы не бултыхало на разбитой дороге, но тут заволновалась старшенькая:
— Ой, а рассаду-то, рассаду! Ведь уж взошла хорошо и большая…
— Некуда рассаду, — вздохнул Заварзин. — Да и темно уже…
— Мама посеяла, — тихо сказала старшенькая.
— Пойдем, где она? — Василий Тимофеевич покружился по двору, нашел ящик. — Раз мама сеяла — пускай растет.
Они стащили половики с парника, завернули пленку и стали копать рассаду. Одного ящика не хватило даже на капусту, а еще двести корней помидоров… Заварзин вернулся во двор и увидел возле ворот красный «Москвич». Катя Белошвейка уговаривала Сергея пересадить к ней в машину двух детей.
— Нам не тесно, — сказал Заварзин. — Уезжай, Катерина. Я тебя не просил помогать, уезжай.
Ребятишки таращились на них, и сквозь задние стекла белели их настороженные лица.
— Дождешься от тебя, — Катерина блеснула глазами. — Ты с ума сошел, Василий. Ты детей взял, а за ними уход…
— Все! — отрезал он. — Это мои дети, управлюсь!
Прихватил пару ящиков и направился было в огород, но вернулся, опустил голову.
— Если можешь, увези рассаду… Валя сеяла, пропадет.
— И за это спасибо, — бросила она и взяла из его рук ящики. — Хоть рассаду доверил.
Наконец все собрались, расселись по машинам, и Заварзин махнул рукой шоферу грузовика. Гомонящие ребятишки разом стихли, кажется, дышать перестали. Только Дарьюшка закричала:
— Поехали! Поехали! Ула-а!..
Василий Тимофеевич обернулся. Девчонки стояли на заднем сиденье на коленях и, сомкнувшись головенками, смотрели сквозь стекло на уплывающий дом…
Чтобы согреться, Иона бегал вокруг мертвяка, часто спотыкаясь о трос, и не чувствовал боли, пока не увидел в кровь разбитые пальцы на ногах. Однако согреться так и не смог, хуже того, обвязывая порванной рубахой ступни, понял, что не высидеть ему ночи на голом берегу: стоило лишь на минуту остановиться, как начинался жгучий озноб и трясучка. Тогда он вспоминал, что где-то рядом проходит дорога — гладкая, накатанная полевая дорога вдоль берега, по которой они в былые времена ребятишками играли в «поп-гонялу». По ней не то что босиком — боком катись.
Иона кое-как забинтовал раны на ногах, ступил в сторону от мертвяка и тут же потерял его из виду. Опустившись на четвереньки, он стал щупать землю руками, боясь пропустить в темноте колеи, и скоро впрямь наткнулся на дорогу. Только давно неезженная дорога уже заросла травой, покрылась муравьиными кочками и кротовыми ходами, однако все, же просматривалась далеко вперед. Он побежал неторопко, трусцой, постепенно разогреваясь и набирая скорость. Он старался не думать, что впереди целая ночь такого бега, а под утро станет еще холоднее, поэтому вспоминал, как играли в поп-гонялу.
Сейчас Иона трусил по знакомой дороге и чувствовал одышку, хотя пробежал всего с километр. Воспоминания привычной ребячьей игры, в которой запросто покорялись и бревна в запани, и расстояния, почему-то теперь сбивали дыхание, ослабляли мышцы — видно, слишком велик был контраст, и он, сегодняшний, казался себе грузным, неповоротливым, бестолковым. Над такими в детстве смеялись, таким было тяжко жить среди мальчишек. А хочешь стать своим, наравне со всеми — сгоняй жир, тренируйся, выкладывайся. Пусть даже не выходит на первый раз, пусть отстал, но беги до конца, падай полумертвым, и тогда кое-что тебе простится. Такова мудрость и великий смысл ребячьей игры…
В какой-то момент Иона заметил, что не глядит под ноги, не выбирает путь, но и не спотыкается: ноги начали узнавать дорогу. Он сбежал с пригорка, и низинка показалась знакомой, однако пока не врюхался в длинные лывы, не мог узнать ее. Когда из-под ног полетели грязь и брызги, он вспомнил и, вспомнив, замедлил шаг.
Это здесь было то самое поле в двадцать гектаров, на котором овес ушел под снег. Это здесь вся Стремянка от мала до велика по щиколотку бродила в раскисшей земле и руками срывала колосья…
Дорога то уводила Иону в поля, то выходила на самый берег, и он незаметно для себя привык к бегу, к ночному сумрачному лесу и кустарникам по обе стороны. Он забыл о холоде, потому что разогрелся уже до пота, и лишь мокрые, деревянно шуршащие на ходу брюки напоминали о всем происшедшем. Наверное, он так бежал бы и еще, пока не кончится дорога, однако в очередной раз, когда колеи вплотную приблизились к реке, вдруг увидел на другой стороне огни, много огней. Это было так внезапно, что он остановился, теряясь в догадках.
Иона точно знал, что выше по реке километров на двадцать нет ни одной живой деревни. А тут светилось целое село — фонари на столбах, какие-то прожекторы и окна. Ожгла мысль, что он заблудился и ноги привели черт-те куда. Не мог же он пробежать двадцать километров.
Дальше он двинулся шагом, разглядывая дорогу и реку. Река в этом месте была узкая, зажатая с двух сторон материковыми берегами, и приближающиеся огни, казалось, висят над самой водой. Поравнявшись с ними, он попытался рассмотреть дома или хотя бы общий контур деревни, но яркий свет слепил и заметны были только отдельные крыши. И крыши эти казались незнакомыми.
Ниже всех огней, у самой воды, он увидел костер: красноватое пламя маялось под ночным бризом и отражалось в реке. «Там же люди! — осенило его. — Раз костер горит…»
— Эй, кто-нибудь! Люди! — крикнул он.
Голос на реке показался громким и звучным. Кто-то ходил у костра — свет его на миг заслонился.
— Дайте лодку! Перевезите!
— Кто там? — спросил невидимый человек.
— Да я это, я! — обрадовался Иона. — Заблудился!
Он ждал затаив дыхание. На той стороне брякнула цепь и через минуту заскрипели уключины.
— Навезли вас, бичей, — ворчал человек в лодке. — Нажретесь и дурью маетесь по ночам… Хозяева, в бога мать… Как щенят бы вас, камень на шею…
Иона дрожал от радости, как недавно от озноба.
— Это какая деревня? — спросил он. — Как называется?
— Во, — выругался мужик. — Ты откуда такой? С Запани, что ли?
— Я из Стремянки! — закричал Иона, хотя лодка уже была рядом. — Из Стремянки я!
Расставив руки, он подождал лодку, вцепился в ее нос и неловко полез через борт.
— Опрокинешь! — прикрикнул мужик. — А чей ты, из Стремянки?
— Заварзин, — сказал Иона. — Василия сын…
— Какой Заварзин? — оживился мужик и перестал грести. Лица его не было видно, только светлеющее пятно.
— Иона я, большак.
Брошенные на воде весла тихонько шевелились сами собой, ледку несло вдоль берега. Мужик сидел, опустив руки.
— Убили, значит, Тимофея-то? — спросил он наконец. — Вместе с женой, значит…
— Убили, — ощущая резкий озноб, вымолвил Иона.
— Осиротили детей, сволочи, — мужик достал портсигар, зажег спичку, и при ее мимолетном свете Иона увидел лысеющего человека с тяжелым лицом. — Что с ребятишками-то решили?
— Не знаю, — признался Иона.
Мужик несколько раз глубоко вздохнул, затянулся папиросой, освещая лицо, однако Иона так и не узнал его. Лодку развернуло носом к деревне, огни пропали за спиной, и лишь запечатленные зрением пятна их стояли в глазах. Мужик резко выплюнул окурок и решительно взялся за весла.
— А что тебя носит-то здесь? — с прежним недовольством спросил он. — Дома горе такое…
— Намок я, заблудился, — пробормотал Иона. — Это что за деревня?
— Яранка…
Иона привстал, качнул лодку.
— А огни? Ведь тут и нет никого…
— Погляди теперь, нет! — зло ответил мужик. — Наехали, паразиты…
И замолчал, громко сопя и взбуравливая веслами воду. А Ионе хотелось говорить, рассказывать, только он не знал, с чего начать. Лодка ткнулась в берег у самого костра, так что брызги попали на угли.
— Ты что же, мокрый насквозь? — вдруг спросил мужик. — Рваный какой-то… Грейся давай! Замерз?
Иона прильнул к огню, мгновенно окатившись паром, затем сел на пустой ящик и вытянул ноги. Повязки где-то слетели, но ссадины уже не кровоточили.
— Как ты считаешь, бог есть? — спросил Иона.
— Чего? — недобро протянул мужик.
— Бог, говорю, есть?.. Он спас меня сегодня. В запани чуть не утонул… Теперь вот ты на берегу очутился.
— Сам себя спас, — буркнул мужик. — Если б по воле божьей, так бы не изгваздал костюм-то…
Только теперь Иона разглядел, что пиджак и жилет изорваны в клочья, из дыр на плечах торчал рыжий ватин. Светились белые колени. Мужик примкнул лодку.
— Чего тебя в запань-то понесло?
— Выпил я… А потом утопиться хотел, — признался Иона. — Ну, не то чтобы специально…
— Дурак, — прорычал мужик. — Горя отцу мало?! Если свою жизнь не жалеете…
— Говорю же, по бревнам побежал, да и… Лес-то какой пошел? Значит, не смерть мне…
— Вставай, пошли в избу! — приказал он. — Утопленник… Бегом!
Иона бежал, словно по битому стеклу; болели ноги, спина, жгло исцарапанный живот. Яранку было не узнать. При свете фонарей он увидел с десяток брусовых срубов на месте, где стояли деревенские избы, выведенное под крышу каменное здание с пустыми проемами окон, и куда ни глянь — поддоны с силикатным кирпичом, кучи досок, железобетонных панелей, бетономешалки и стальные конструкции.
Мужик подвел его к сгоревшей избе, посредине которой стояла русская печь, велел обождать, а сам пошел сквозь крапиву, лопухи и нагромождение обгорелых бревен. Долго рылся там, шуршал углем и, вернувшись, бросил к ногам Ионы опорки от старых пимов.
— Обувайся… А то на другой конец топать: стекла, гады, набили — не ступишь.
Иона надел опорки, однако мужик уходить не спешил.
— Вот моя изба, — сказал он глухо. — Печь вот. На ней я и родился. Мать всех нас на печи рожала… Ничего, нич-чего! Заплатят!
И пошел вперед, словно забыв о своем спутнике.
Окна избы старика Ощепкина были закрыты новыми, белеющими в темноте ставнями. Дед с бабкой не спали, видно, поджидали кого-то. Ощепкин впустил их во двор, но только в избе увидел, что пришли двое, и, увидев, нисколько не удивился, даже не спросил, кто, откуда и почему такой мокрый и оборванный. Иона последний раз встречался со стариком лет пять назад, и ему казалось, что Ощепкин не узнает его. Старуха, едва глянув на Иону, тут же открыла сундук и достала белые кальсоны и длинную белую рубаху, подала:
— Переоденься-ка, сынок, продрог, поди…
Иона переоделся, а Ощепкин набросил ему на плечи тулуп и, посадив за стол, подал кружку с горячим сбитнем.
— Ты хоть узнал меня, дед? — хлебая и обжигаясь, спросил Иона.
— Да как же вас не узнаешь? — вздохнул старик. — Если ночью да с шишками приходит человек, известно чей… Намедни отец твой такой же явился, нынче сын…
Мужик вышел на улицу, а Иона полез на печь. Возле порога лежала его одежда, скомканная, как змеиный выползок.
— Я не дрался, — сказал Иона, укрываясь тулупом. — А это что за мужик?
— Да ваш, вятский… Тоже ходит, мается, места не найдет.
Рубаха пахла свежевыстиранным, высушенным еще зимой на морозе бельем. Иона пригрелся, ощущая, как блаженное тепло разливается по телу и притупляет боль, закрыл глаза и спросил:
— Слушай, дед, а бог есть или нет?
— Я, паря, не знаю, — покряхтел старик. — Тоже сомнение берет: есть — нет? Сколько уж смерти прошу — не дает. А кому жить охота — тому смерть посылает… Прости, господи!
Он не видел, как вернулся с улицы мужик, услышал его голос:
— Ладно, спи… Завтра на мотоцикле отвезу. Что ноги-то бить?
Иона вздрогнул:
— Ты погоди, погоди! Я здесь побуду, полежу немного… Я ведь тоже на печи родился.
Невидимый старик бродил по избе и тихо, раздумчиво говорил:
— Что народу не хватает? Что эдакая канитель? Строят да жгут, строят да жгут — не поймешь нынче…
Дети были накормлены, умыты, уложены в постели, и все, что можно постирать и вымыть, постирано и вымыто. Но Катерина сняла с веревки подсохшее белье и взялась гладить. Заварзин молча подошел и выключил утюг.
— Хотела, чтоб на завтра меньше… — начала было она и осеклась.
— Поздно уже, — сказал он, хотя на улице было светло и лишь чуть начинал синеть весенний вечер.
— Там у меня в машине…
— Я исправил, — сказал Заварзин. — Фары не горели.
Она покивала головой, огляделась, словно припоминая что-то, и пошла к двери. Заварзин подождал у окна, когда Катерина сядет в машину, и поднялся наверх. Он хотел заглянуть к детям в комнату, но увидел старца, с баульчиком и фонарем в руках, тяжелая доха прижимала к земле.
— Куда ты, Семеныч? — шепотом спросил Заварзин.
— Пойду я, — сказал Алешка. — У тебя теперь есть за кем ходить, пойду. Я бы, Василий, с ребятишками поводился, да силы не те, какой из меня помощник? Пойду. К своим пойду. Должно быть, помру скоро, пускай они и хоронят. А то у тебя здесь ребятишки, напугаются еще…
Заварзин взял из его рук баул, подхватил под руку и повел по лестнице вниз.
— Брательника с кумом во сне видал, звали, — сказал он внизу. — Приходили за мной. Будто мы на Пижме-то березовый сок пили, ребятишки еще будто. Они мне березку подсочили, а сами дальше пошли. Я пью, а сок-то сладкий-сладкий, да эдак бежит хорошо… Брательник-то с кумом кричат мне и эдак рукой машут, подзывают… Пойду. Пойду березового соку попью. Давно не пивал…
Они вышли на крыльцо, но Алешка вдруг сел на ступеньки, подвернув под себя полу дохи.
— Ты меня послушаешь, Василий? — спросил он. — Сядь со мной и послушай. Я вот помирать собрался, а боюсь. Пока живой-то — не страшно, как-нибудь совладаю с собой. Но помру когда и — все. Придут и заберут мою душу… Ты не знаешь ли, Василий, как их провести-то можно?
— Кого? — спросил Заварзин.
— Да архангелов, — серьезно сказал Алешка. — Когда они по мою душу придут. Пока жил, думал, ничего! А собрался помирать, душу жалко… Ведь они с ней что захотят, то и сделают. В огонь бросят — ничего, боюсь, мучить станут.
— Ты не думай об этом, — сказал Заварзин. — Жизнь у тебя худая была, какие там грехи за тобой?
— Ты же про меня, Василий, ничего не знаешь, — зашептал старец, отыскивая глазами лицо Заварзина. — Никто про меня не знает. Я ведь сколько народ-то обманывал. У министра-то, у Столыпина, я не был. А каравай-то, который общество дало, по дороге с товарищем съел. И в Германии-то я тоже не был… И церковь я зажигал. Грозу подождал, облил купола керосином и спичку сунул. В церкви-то ведь твой прадед сгорел, Степан-то… Ты уж меня прости. Кто мне еще более простит-то?.. Раньше как бывало: покается человек и снова живет. На том и держался народ. А я тебе перед смертью каюсь.
— Я же не поп, грехи-то отпускать, — проговорил Заварзин и привстал: возле ворот остановилась машина, во двор вошел Сергей.
— Ты мне Степана только прости, — прошептал Алешка. — Я за него прошу… За остальное уж как-нибудь. Я обведу их, архангелов-то, если придут. Я же хитрый. Они мою душу поищут…
— Я тебе гостя привез, — сказал Сергей и кивнул на калитку. За ним входил Иван Малышев.
Старец суетливо поднялся, подхватил баульчик с фонарем и застучал ладонью по ступеням, отыскивая клюку.
— Где Иона? — спросил Заварзин.
— А вот у гостя спроси, — Сергей подал Алешке палку. — Он тебе много чего расскажет… Жив твой большак, жив.
— Здорово были, — пробурчал Малышев и встал у крыльца, широко расставив ноги. — Я к тебе пришел, Тимофеич…
— Вы тут разбирайтесь, а я пойду, — Алешка нащупал клюкой дорогу. — Только в какую сторону-то — покажите… Совсем уж темно стало и керосину нет…
— Сережа, проводи Семеныча, — сказал Заварзин. — Только из рук в руки… Понял?
— Сам… Сам пойду! — старец поднял клюку. — Не найду, думаете? Найду! Нечего меня по рукам таскать! Хватит! Сам!
Сергей отобрал у него баул, взял под руку и повел к воротам.
— Тимофеич! Ты наш депутат! Тогда скажи мне, что творится?! — Иван сел на крыльцо, выругался.
— Ребятишек разбудишь, тише. — Заварзин прикрыл дверь. — Окна одинарные, в избе все слыхать.
Иван глянул на окна дома, понятливо сбавил тон.
— Скажи, какого хрена?.. Ты посмотри, что они делают! Ты в Яранке давно был? Видал, как они пашут? Видал?
— Не видел…
— Поехали, я тебе покажу! — опять закричал Иван. — Болото делают! Пятнадцать гектар в сутки! По плану!
— Погоди, Иван, — Заварзин опустился рядом. — Куда же я сейчас поеду? Погоди, не могу.
— Чего годить-то? Ждать, когда они все изнахратят? Нет, я ждать не буду! Я за тобой пришел. Идем, мы им устроим! Хозяева, в бога мать…
— Вдвоем-то мы ничего не сделаем, Иван. Посмеются, и все…
— Ну и сиди тогда! — Иван вскочил. — А я пойду, заведу бульдозер и эту контору к чертовой матери! Лучше в тюрьму сяду, чем смотреть на такое!
— Завтра у моего поскребышка именины, — сказал Заварзин. — Год исполняется. Ты приходи…
— Именины? — возмущенно спросил Малышев и отвернулся. — Нашел время гулять.
— Приходи. Я утром пойду гостей звать, а ты так приходи, сам. Именины дело серьезное. Человек только год на свете прожил. Целый год!.. Иван, у тебя же гармонь была. Ты же играл. Приходи с гармонью, а то моя так и лежит порванная…
Заварзин обнял его за плечи и ощутил, как вздрогнула спина под рукой и затряслась, сгибаясь и каменея. Руки и лицо Малышева были измазаны черной землей, грязные потеки ее засохли на шее, а косой шрам от виска и до ключицы, побагровев, в сумерках казался свежим, кровоточащим.
— Не плачь, Иван, — попросил Заварзин. — Увидит кто…
И сам почувствовал, как сдавило горло и невозможно уже дышать, не всхлипывая. И моргнуть страшно…
— Мы ведь с тобой такое… — сказал он, — такое пережили… И сейчас переживем, не плачь.
И заплакал сам.
Темная дырочка уха без ушной раковины на голове Ивана смотрела как пулевая пробоина.