25
Подъезжая к своему дому, Сергей заметил неожиданное безлюдье, распахнутые настежь ворота, пустые дворы и улицы, брошенный посредине дороги ящик с инструментами, какое-то тряпье и рваные газеты. На миг возникло ощущение, будто население Стремянки, впопыхах собрав вещи, бежало из села, как бегут от чумы или извержения вулкана. С этим же чувством он остановился возле своего палисадника и, заглушив мотор, сразу уловил необычную тишину. Мимо с ревом пробежала корова, замерла на взгорке, по-собачьи насторожив уши, и вдруг метнулась в проулок. Сергей вошел во двор и увидел раскрытые двери.
— Дед? — окликнул он, взбегая по ступеням крыльца. — Иона?
Все крыльцо оказалось залитым соляркой, а возле перил валялась на боку пустая канистра. Сергей подобрал ее и огляделся. Даже не входя в дом, он понял, что там никого нет. На всякий случай пробежал по комнатам первого этажа, поднялся на второй — пусто. В старой избе на окнах бились осы…
Сергей достал бадью воды из колодца, напился через край и, вытирая лицо полой куртки, прислушался. Стремянка словно вымерла, только где-то в центре, у старой церкви, натужно и гулко мычала корова. Он заглянул в соседний двор, постучал в калитку — откуда-то из-за сарая вывернулся лохматый пес, но не залаял на чужого, а с визгом бросился навстречу.
— Где люди-то? — сказал Сергей.
Пес скулил и терся о ноги, а когда Сергей двинулся дальше, волочился следом, пока он не вышел на центральную улицу, направляясь к церкви. И едва впереди стало видно пестрое скопление народа, едва послышался курлыкающий нестройный говор, как пес обогнал его и радостно залаял.
Возле церкви, где раньше устраивались мужские посиделки, вокруг пыльного микроавтобуса колготилась чуть ли не вся Стремянка. Издалека еще Сергей увидел женщину в белом халате, которая энергично жестикулировала, что-то объясняя собравшимся, и порывалась сесть в кабину. Ее удерживали. Видны были красные потные лица, мокрые рубахи на спинах, детские головенки, старушечьи платки. Сергей прибавил шагу. В первых рядах односельчан был старец Алешка. Он размахивал клюкой, лез к машине, но мужики, подступая к женщине, каждый раз отжимали его назад. Мелькнуло возмущенное лицо Михаила Солякина. Чуть в стороне, заглушаемые хором голосов, о чем-то яростно спорили братья-близнецы. Какая-то старуха отгоняла прутиком босоногого мальчишку. И тут же человек шесть мужиков, стоя у заднего бампера микроавтобуса, весело смеялись, а один вовсе сгибался пополам и вытирал слезы.
Женщине удалось было вырваться из толпы и закинуть ногу на подножку, из кабины несколько рук подхватили ее, но бойкая бабенка в косынке — жена одного из братьев Забелиных — уцепилась за белый халат, чуть ли не сдирая его с плеч.
— Жалуйтесь! — услышал Сергей пронзительный и утомленный голос женщины. — Хоть министру, хоть дьяволу! Меня не такие пугали!
— За сколько продалась? — орали из толпы. — За сколько тебя нефтяники купили?
— Справки! Справки пиши!
— Государство обязано купить больных пчел! — хрипло и жестко доказывал один из пчеловодов, потрясая кулаками. — Пусть не темнит! Законы знаем! Знаем законы!
— Что, с сумой по миру? Бабы, не пускай ее! Справки!..
— Вар-р-роатоз!
Старец неожиданно вырвался вперед и стал бить клюкой по машине. Шофер замахал на него рукой, мужики бросились старика оттаскивать, а женщина тем временем заскочила в машину и захлопнула дверцу. Двигатель взревел, сиренный вой клаксона оглушил собравшихся, но машина не тронулась с места. Мужики у бампера уже не хохотали, а, краснея от натуги, держали на весу задок микроавтобуса. Бабы лупили кулаками по обшивке.
Сергей остановился возле мальчишек на велосипедах, огляделся: Ионы не было.
— Пустите, люди! — фальцетом кричал старец. — Что вы? Что вы делаете?! Опомнитесь!
Мужики груза не удержали, кто-то дрогнул, выпустил бампер, и колеса схватили землю. Машина ринулась вперед, люди брызнули в стороны. Какая-то баба, подняв ком земли, метнула его в заднее стекло. Облако выхлопного дыма медленно поднималось над толпой.
Старца отпустили, вернее, на миг забыли о нем. Разгневанная толпа обернулась вслед уезжающей машине, и Сергей разом увидел лица своих земляков…
А в памяти встала другая картина. В семидесятом году пожары бушевали возле самой Стремянки. Вокруг села шелкопрядник был выпилен и распахана широкая минполоса, однако жители день и ночь дежурили у околицы, забрасывая землей и заливая водой принесенные горячим вихрем угли и мелкие головни. Стариков, детей и скот вывезли на другую сторону реки, крыши домов засыпали землей, за огородами выжгли старую траву, однако все равно то тут, то там вспыхивали пожары. Черные от копоти, потные мужики и бабы с ведрами, лопатами и баграми носились по селу от очага к очагу, иногда низовой воздушный поток был настолько жарким, что трещали волосы и дымились рубахи. Старухи за рекой, стоя на коленях, вымаливали у бога дождь. Сергей приехал на каникулы и угодил в пожарную команду. И вот однажды, когда они только что в одном конце Стремянки потушили задымившийся сарай, раздался крик, что горит кедровая кладбищенская роща. Когда-то школьники спасли ее от шелкопряда, вручную засыпая отравой деревья, землю, могилы, так что несколько лет потом кладбище пахло дустом и хлоркой. Теперь через минполосу перекинулся огонь и занялись крайние кедры, деревянные ограды и кресты. Около ста человек, грязных, в изорванной и прожженной одежде, размахивая лопатами и баграми, бежали к роще. Сергей был в гуще этой толпы, видел только спины впереди бегущих, слышал густой ор и стреляющий треск горящей хвои. Народ вмиг запрудил кладбище, за несколько минут потушили ограду, кресты и вдруг остановились. Пламя проникло в кроны и, набирая силу, медленно разрасталось вширь. Уже пылали свечами несколько деревьев, роняя на землю белые хлопья пепла. Охваченные яростью, люди пытались сбить огонь, но комья земли не долетали — мышцы сводило судорогой. Кто-то потом догадался принести мотопилы и валить горящие кедры. Но пока за ними бегали, замерший в ярости народ стоял не шелохнувшись, и факелы горящих деревьев отражались в глазах…
Позже, вспоминая те минуты, Сергей ощущал какой-то восторженный прилив гордости. Хотелось крикнуть громко — это мой народ! Он побеждал и будет побеждать всегда!
Сейчас Сергей видел эти же лица, только сквозь сизый выхлопной дым нельзя было рассмотреть выражение глаз… Мужики, державшие машину, откровенно веселились, с трудом распрямляли затекшие пальцы.
— Люди! — закричал старец Алешка и поднял над головой горящий фонарь. — Что вы собрались да стоите? Что вы ждете-то?
— Дед, а давай спляшем! — закричали весело мужики. — Ну-ка, покажем, на что вятские мужики годятся!
— Отойдите, лешаки! — старец махнул впереди себя клюкой. — Свет застите!.. Что вы прилипли-то, мужики! Разве не видите, солнышко совсем уж не светит, совсем тусклое сделалось. Уходить надо отсюда, уходить! Чего вам держаться? Земля не родит. Или все Егорку слушаете? А совсем темно станет, как жить-то будете?
— Уберите старика! — крикнул кто-то. — Нашли потеху!
Сергея словно подхлестнули. Он огляделся и пошел к Алешке, расталкивая мужиков, взял его под руку, потянул, однако тот дернулся, отмахнулся костылем.
— Не мешай, когда с народом говорю! Отойди!.. Ведь померзнете к лешему! Глаза-ти разуйте, без фонаря и выйти нельзя, экая темень! Ойдате за мной! Я знаю, куда идти! Я вас выведу. А Егорку не слушайте, обманет!
— Пойдем, Семеныч, — Сергей все тянул Алешку и оглядывался. — Над тобой же смеются, пойдем!
Он уже не видел отдельных лиц, не узнавал никого. Толпа, поредевшая было, теперь вновь сгущалась к центру. Кажется, кто-то плясал за спиной…
— Куда идти? Куда идти теперь, дед? — раздавались чьи-то голоса. — Все, отпанствовали! Туши свет! А где Ревякин?
— А куда я пойду — и вы за мной! — призывал старец, машинально сопротивляясь: вздулись и окостенели дряблые мышцы, повлажнела рубаха. — И фонарем, фонарем светить буду. Вы на свет-то ступайте, не потеряетесь! Ойдате, ойдате, мужики! — И шарил невидящим взглядом по головам и лицам людей. — Ойдате! Баб с ребятишками берите! Ведь пропадете без меня, лешаки! Я фонарем-то…
— Домой, домой! — твердеющими губами повторял Сергей. — Это же я, Сергей. Послушай меня!
Старец не узнавал. От возбуждения он покраснел, и седая борода казалась белой как снег, на кадыкастом горле вздулись жилы, и только блеклые глаза оставались мутными, в серой накипи.
— Да отпусти ты деда! — дернули Сергея за руку. — Ну-ка, дедок, тряхни стариной! Вон гармошку несут!
Сергей отбил чью-то руку, выпустил старца.
— Вы что, слепые! — закричал он, боясь, что не докричит — кривился рот. — Брата убили!.. Поскребыша, Валю убили!.. Дети остались… Вы что?..
И, уже не видя ничего, не чувствуя рук своих, он схватил старца в охапку и пошел, куда глаза глядят.
Старец барахтался, размахивая фонарем, и все еще кричал — то ли ругался, то ли звал…
В тот вечер, когда у Заварзиных сожгли пасеку, Иона ночь просидел возле пепелища в обнимку с Артюшей. Он жаловался стремянскому дурачку на свою жизнь, однако тот не понимал и все звал взять ружья, зарядить медными пуговицами и пойти стрелять оборотней.
— Артюша, ты погоди, — уговаривал он. — Ты послушай меня. Моей жизни никто не знает, никто не видит! А она ведь есть! И какая была, Артемий!..
Ему вспоминалось время, когда Стремянский леспромхоз был в самом расцвете. Тайга кругом была еще зеленая, особенно по утрам. Поднимающееся солнце подсвечивало деревья как бы снизу, и в неярких лучах лес сам начинал светиться. Какая красота мчаться на мотовозе в такие минуты в предчувствии целого дня горячей и какой-то отчаянной работы. Бригада вальщиков с «Дружбами» расходилась по лесосеке, но еще несколько минут висела звонкая тишина — курили, приглядывались к деревьям, выбирая, какое куда валить. Обреченные кедры ни о чем не подозревали, что-то щемило в душе, порой возникал легкий страх, знакомый тем, кто валил большие деревья. «Ты столько лет стоял здесь, но пришел я и срублю тебя!» — как бы мысленно разговаривал с ними Иона, отгоняя или давя в себе испуг. А тем временем по всей лесосеке почти разом взвывали мотопилы, голубые султаны дыма вонзались в зелень и висели в недвижимом воздухе, пока не падал на землю первый кедр и кроной своей не поднимал ветер. И мгновенно отлетал страх, вместе с грохотом и ветром душа наполнялась какой-то яростной удалью и отвагой. Он ничего уже не видел, кроме свистящей цепи на полотне мотопилы, веера тугих опилок и крепкого, мощного тела дерева. И не чувствовал ни таинства утреннего света, ни запаха молодых кедровых шишек — только вибрацию рукояток в руках и сладковатый привкус выхлопного газа. Кто-нибудь кричал присловье, оставшееся на устах со времен веревочных заготовок:
— Крути, верти, наматывай! Медали зарабатывай!
Иона вырезал клин, указывая дереву, в какую сторону падать, и, закусив губу, опиливал его по кругу..
Бывало, что дерево, опиленное со всех сторон на всю глубину полотна, оставалось стоять даже не дрогнув. То были кедры с крупной сердцевиной. И тогда приходилось драться с ними, вырезать большой кусок их тела, чтобы дотянуться жалом пилы до самого нутра. А если под руками был трактор, то вокруг кедра заводили трос и доламывали его, ссаживая с «постамента».
Бог весть какой памятью Иона помнил все сваленные деревья…
На лесосеку часто приезжал директор леспромхоза Солякин. В то время многие начальники уже носили костюмы, рубахи с галстуками, а он ходил в скрипучих хромовых сапогах, в синих галифе и кителе с глухим воротом; зимой надевал бурки, серую папаху, отчего уши на морозе торчали как два красных фонаря, и тужурку-москвичку. И именно в таком одеянии он казался Ионе олицетворением начальника. Иона не лез на глаза, смотрел обычно со стороны и про себя восхищался. Ему нравилось все в Солякине: как он ходит, как говорит и смеется и что ездит не на «эмке», а на паре горячих выездных коней в черной кошеве.
После армии, когда Иону назначили бригадиром вальщиков, он долго носил военную форму без погон, пока та не потрепалась, не засалилась от кедровой смолы и мазута, — бригадир был таким же вальщиком. Но не прошло и года, как он стал техноруком и справил-таки себе хромачи с синими галифе, однако надевать пока стеснялся. Несколько раз, собираясь утром на работу, Иона обряжался в обнову, смотрелся в зеркало, прогуливался по избе, скрипя сапогами, затем переодевался в потрепанный пиджак, натягивал кирзачи и выходил на улицу.
Когда на стремянскую тайгу обрушился шелкопряд, догола раздел лес и, можно сказать, раздел враз обнищавший леспромхоз, Иону назначили начальником лесоучастка, созданного в Стремянке. Ему достались по наследству выездные солякинские жеребцы, черная кошева и брусовая контора. Наконец-то он отважился выйти в форме на люди. Поначалу казалось, дела пошли на поправку, Иона мотался на лошадях по лесосекам, где теперь рубили дровяник, бодрил мужиков:
— Крути, верти, наматывай! Медали зарабатывай!
Нашел выгодное дело, — валить осинник для областной спичфабрики, потом организовал цех тарной дощечки и штакетника, думал развернуть производство лыжной болванки — кое-где были рощи березняков, однако, сколько бы ни маялся, сколько бы ни досаждал начальству, труд его выглядел спичкой по сравнению с когда-то известным стремянским карандашом.
— Заварзин, ты с такой прытью и кусты вокруг Стремянки повырубишь, — увещевало начальство. — Оставь хоть пару веток, а то воронам гнезда вить негде!
Скоро его перевели в город главным инженером лесокомбината и еще через год сделали директором. Сдавая дела, старый директор наконец обратил внимание на вид Ионы.
— Послушай, Заварзин, что у тебя за старорежимная форма? — спросил он. — Пора, пора снять. Ты погляди, кто теперь так ходит? Привыкай помаленьку к цивильной одежде, как ни говори, директор. Теперь новый тип руководителя, понял?
Иона робел перед вчерашним начальником, которого переводили на высокую должность в управление. И уже сам стеснялся своего вида. Но будто из счастливого детства стоял в памяти директор Солякин — ладный, красивый и всемогущий. Перед ним трепетали даже бывшие зеки, ссыльные и вербованные.
— А новый тип — это демократичность, — поучал бывший директор. — Это костюм с иголочки, такт, уважение к человеку. И чтобы в сейфе коньячок стоял. С лимончиком. Понял?
Весь следующий день после разорения пасеки Иона проспал на чердаке, насквозь провонял хлоркой, запах которой невозможно было ни отмыть, ни отшибить крепким одеколоном.
Под вечер он переоделся в костюм-тройку и пошел пешком в Стремянку. Однако на полдороге его встретил Сергей.
— Поскребышка с Валентиной убили, — сказал он.
Иона сел к нему в машину и тупо уставился на черную панель.
— Это рок… Рок над нами висит!
— Поехали домой. Там Алешка один, да и посоветоваться надо… Дети остались.
Иона попросил остановить на окраине села, вышел из машины и направился в сторону Запани.
— Погоди! — крикнул Сергей. — Куда ты?
В Запани было полно милиции — проверяли сезонников, съехавшихся на сплав. Иону тоже остановили, но рядом вовремя оказался дядя Саша Глазырин.
— Ты к ней не ходи сейчас, — сказал он. — И вообще, забудь пока. Потом, мы с тобой потом…
— А мне все равно! — отрубил Иона. — Я больше не могу.
Катерина была дома, как всегда в это время, сидела за рацией и диктовала в микрофон какие-то цифры.
— Катерина, выходи за меня, — сказал он прямо и сразу. — Брата убили…
— Нет, Иона, — вздохнула Катерина. — Зачем ты мне такой?
— На моего отца глаз положила? — сурово спросил Иона. — На старика? Ты же меня без ножа режешь! Я только жить начал, пить бросил!.. Не пойдешь, и я умру, как брат мой.
— Ты не умрешь, — вздохнула Катерина. — Ты долго жить будешь… Послушай, Иона Василич, иди и больше не попадайся мне на глаза.
— Так не пойдешь? — он выпрямился. — Ну, гляди, Катерина. Я на твоей совести буду!
Он скрипнул зубами, секунду постоял, держась за голову, затем стремительно вышел на улицу. С визгом отлетела калитка и, покачавшись маятником, осталась полуотворенной.
Иона пришел к запани — устью реки, запруженному молевым лесом, спустился к воде. Наплывали легкие сумерки, однако пылающий закат еще освещал деревянное месиво и редкие окошки чистой воды. И в этом красноватом свете лес в запани казался сбитым, связанным в крепкий плот, чем-то похожий на деревянный мост. Иона сел на обсохшее бревно, потрогал воду рукой. Вода была еще холодная, жирноватая, как остывшие помои, и пахла еловой смолой. Он вытер руку о штаны, зубами сорвал закупорку с бутылки, налил полный стакан, бутылку заткнул сучочком. Пить сразу не стал, поставил водку перед собой на бревно и замер, сцепив на коленях руки.
Вспомнилась детская забава: они, подлетыши лет по пятнадцать, уже драчливые, как молодые петушки, но еще без царя в голове, приходили в запань, чтобы бегать по бревнам. Если ты ловкий, подвижный и сильный, если не тетеря и душа у тебя в пятки не уходит, то можно, ни разу не искупавшись, перебежать реку туда и обратно. Только нигде не дрогнуть, не остановиться на вертящемся и скользком бревне — только бежать вперед, интуитивно выбирая путь. Иначе обглоданная льдом, водой и камнями лесина, тяжкая от воды и мылистая сверху, вмиг опрокинет тебя, вывернувшись из-под ноги, и тогда ты сам окажешься под лесом, как под крышей. И если успеешь вовремя сориентироваться, и если ты не треснулся головой о сутунок — еще не все потеряно. Потом, конечно, будут и смеяться над тобой, и дразнить, поскольку унижение ближнего — самоутверждение, но останется жизнь.
За время существования сплавного рейда и запани парнишек за этим занятием потонуло человек пять. И никого из них не нашли. Из-под леса, как из-подо льда, вообще трудно что выудить. И темно под ним так же, как подо льдом…
Стакан стоял на бревне, чуть краснея от закатного зарева. Жидкость, сомкнув края посуды, слилась со стеклом, и определить было невозможно, полный стакан или пустой — настолько чистая и прозрачная была водка. Иона понюхал, подняв стакан, примерился выпить, но тут же поставил.
«Может, не начинать? — мелькнула мысль — Ведь столько лечился…» И тут же решил: снявши голову, по волосам не плачут. Он залпом выпил, перетерпел горечь. Водка была холодная, как вода в реке, и почему-то круто соленая. Из морской воды ее делают, что ли? Или считают, что для бичей-сезонников любая пойдет, травят народ…
Новый тип руководителя из него не получился. Кажется, было все: с бичами и лодырями разговаривал мягко, насколько нервы терпели, перевоспитывал пьяниц без крутых разговоров и жестокости, иногда, засучив рукава, сам показывал, как надо работать электропилой на раскряжевке. Однажды, чтобы доказать начальнику участка, что тот зря получает деньги, отработал целую смену и сделал двойную норму, когда работяги и одной не вытягивали. И долго после этого ощущал какую-то светлую радость, приятную боль в мышцах и гордость.
Все было, коньяк в сейфе не кончался, лимоны двух видов — свежие и засахаренные. Однако новый тип все равно не вышел, и он лучше всех понимал, что не выйдет. Надо было хитрить и изворачиваться перед начальством, чтобы достать технику и запчасти, перед рабочими, которые брали за глотку — дай большую зарплату, дай премию, квартиры, сократи норму. И попробуй скажи прямо — не дам, потому что лодыри: немедленно пойдут письма и жалобы. И придется писать десятки объяснительных, получать выговора и слушать упреки, что он не чувствует времени, что он руководит по старинке, только волевым методом, а это неуважение к рабочему.
Он ничего не мог сказать в ответ, по-прежнему робел перед высоким начальством и ощущал желание спрятаться. Зато, вернувшись в свой кабинет, он запирался на ключ, доставал коньяк и пил без лимонов. А потом смелел, говорил все, что думает.
— Это разве рабочие? — спрашивал он. — Рабочий должен работать! А эти тунеядцы пьют и спят на работе… Распустили народ, демократы! Развратили рабочего! А человек обязан трудиться, иначе он не человек.
И вспоминал благодатные времена Стремянского леспромхоза, а потом лесоучастка, вспоминал скрип сапог, выездных горячих жеребцов и вожжи, которые сам держал в руках…
Иона выпил еще, поболтал остатки и с силой метнул бутылку в реку. Юзанув по лесинам, бутылка поскакала к другому берегу, словно плоский камешек, которым снимают «блинчики».
— Это вам, рыбы! — крикнул он. — На помин души!
Ощущая, как горячая волна первого опьянения охватывает голову и тело, он встал на сосновый кряж у берега, осмотрел запань. Лес шевелился на сильных речных струях, бревна бодались, толкали друг друга, теснили, а то и вовсе топили в темной воде; изредка слышался глухой стон или звон, похожий на радостный человеческий возглас. На глазах Ионы редкостный теперь кедровый сутунок ткнулся в берег и, вспахивая песок, пополз вверх. Пачка елового тонкомера-крепежника, упершись в кедр, выдавливала его из воды.
— Ведь пробегу! — крикнул он. — Только разуюсь, и на той стороне.
Он скинул ботинки, подвернул штанины и для начала ступил на кедровый балан, однако вершина его потонула, и, чтобы не упасть, Иона прыгнул на еловую пачку.
— Пробегу! — смиряя внутреннюю дрожь, сказал он. — Вброд перейду!
И побежал.
Бревна, позванивая, уходили под воду, однако он успевал перескакивать, стремительно и безошибочно угадывая, куда поставить ногу. Казалось, ветер свистел в ушах, враз полегчавшее тело было подвижным и чутким, так что он даже не думал, как держать равновесие. Бревна выныривали позади него и долго, возмущенно крутились на одном месте.
Он помнил, что нельзя отвлекаться и думать о чем-то, но не стерпел. «Хорошо-то как! Хорошо! — про себя восклицал он, и дыхание дрожало от восторга. — Крути, верти, наматывай!..»
Приближалась середина реки, лес пошел крупный, устойчивый, можно было даже остановиться и перевести дух. Он выбрал толстую сосну, в несколько прыжков достиг ее и встал, широко расставив ноги. На той стороне щетинились обглоданные ледоходом тальники. За ними, на зеленеющем угоре, в вечерней дымке что-то прыгало и колыхалось — может, стадо коров, табун лошадей, а скорее всего накатывалась волна теплого ветра и шевелила кустарник. Весь тот берег, казалось, светился от заходящего за его спиной солнца, от нагретой земли поднималось марево. Иона вздохнул глубоко, намереваясь скакать дальше, и вдруг увидел с обеих сторон своего бревна полоски чистой воды, закрученные стремниной. Они были узкими — сколько он перемахнул таких, пока достиг середины! — но от сильного, пучащего воду течения закружилась голова. Он присел, уцепившись руками за шершавую кору, сосна качнулась, норовя опрокинуться.
— Вот и хорошо, — вслух подумал он. — И концы в воду… Тимофей, братка, встречай.
Привстав на дрожащих ногах, Иона прыгнул в «окно», ушел с головой, но руки сами вцепились в какое-то бревно и вырвали тело на воздух. Еловый крепежник под грузом потонул, Иону понесло под плотный бревенчатый край «окна». Он успел развернуться к нему лицом, схватился руками, однако ноги уже завело под лес и тянуло самого.
И только сейчас он ощутил холод весенней воды, увидел тот берег, что недавно покинул, — крышу домика и антенну Кати Белошвейки, свет невидимого за берегом солнца. Вмиг отрезвев, он забарахтался и полез на спасительные бревна, которые тонули под ним и совсем не держали тяжести тела. Как назло, рядом не было ни единого толстого дерева, к тому же намокший пиджак и жилет стесняли движения. Замерев на мгновение, он резко свел плечи и ощутил, как ткань расползлась на спине и враз, освободила руки…
Он плохо помнил, сколько времени пробивался к берегу: молотил воду кулаками, карабкался по бревнам, дважды пытался встать на ноги, выбрав деревья потолще, и дважды уходил с головой в чернеющую пучину. И все это словно на одном дыхании, на одном порыве.
Когда он наконец выбрался на берег и упал на откос — понял, что оказался на другой стороне: в окнах Запани уже горел далекий свет, лес на воде растворился в сумерках, и слышалось лишь его глухое шевеление.
Иона потрогал гудящий от напряжения трос, приложил к нему ухо: так слушали в детстве, когда становилось неинтересно рисковать и бегать по бревнам. Озноб колол спину, деревенил мышцы, чакали зубы. Он разделся, выкрутил одежду, снова натянул на себя, однако тепла не прибавилось, наоборот, стало холоднее, колотило так, что дергалась голова. Тогда он поднялся на берег, на тот самый зеленевший при дневном свете, а теперь темный угор, и стал бегать вокруг железобетонного мертвяка…