Книга: Чудские копи
Назад: 4
Дальше: 6

5

Ужин в ресторане был уже накрыт, однако Глеб распорядился вынести его на веранду. Гости все-таки выглядели обиженными, писатель явно ждал похвалы или даже премии, поскольку обе его статьи были заряжены и газеты ждали только команды нажать спусковой крючок, однако его чувства никак не отражались на аппетите. Он ел много, смачно, пил без тостов и наливал сам себе, напоминая изголодавшегося, наработавшегося пахаря; бард, напротив, как птица божия, удовольствовался соками, фруктами и зачарованно взирал на близкую уже вершину Кургана, медленно угасающую вместе с вечерней зарей.
– Хочешь туда? – по-свойски и негромко спросил его Глеб.
Сам он даже не притрагивался ни к пище, ни к питью, искренне веря в давно проверенную примету – соблюдать строгий пост до тех пор, пока дело не будет сделано.
Романтик посмотрел на него пустоватым взором.
– Нет, не хочу.
– Почему?
Шутов даже есть перестал и насторожился.
– Когда поднимешься на самую высокую гору, – философски произнес Алан, – становится некуда устремлять свой взор. И приходится смотреть или на звезды, или вниз. Но звезды недосягаемы, а внизу уже не интересно. К тому же вниз можно только скатываться...
Барду шел тридцать первый год, и однажды он пожаловался, что по возрасту он давно перерос свое дело, коим занимается, и надо искать что-то новое. Или хотя бы поменять имидж, избавиться от своего собственного образа – например, остричь белокурые космы истинного арийца, побрить голову и вместо пестрых, сшитых на заказ одежд и рваных джинсов носить кожу. Ну или просто сделать нормальную стрижку и надеть пиджак.
– Не лучше ли сразу назад, в рудник? – с издевкой предложил Глеб. – Шпуры бурить.
– Можно и назад, – согласился тот. – Или на Распадскую шахту. Там у меня брат родной. А потом, Междуреченск – самый красивый и чистый город на свете. Там и люди такие же, красивые и чистые...
Балащук взял его за гриву, подтянул и спросил:
– Знаешь, сколько я в тебя денег вложил? За всю жизнь не отработаете, вместе с братом.
Бард отнял у него свои волосы и с упрямством, которое нравилось Глебу, проговорил:
– Все равно наступит час, когда придется все поменять. И песни в том числе. Случится это скоро, я чувствую.
Опекавший Алана и финансирующий концертную программу Балащук запрещал ему что-либо делать со своей внешностью, ибо выпустил уже не один диск с экстравагантным портретом музыканта и намеревался сотворить из него бренд, пригодный для торговой марки. В облике барда требовалась подчеркнутая нордическая грубоватость, сила и решимость, которые особенно нравились женщинам. Алан почти соответствовал сотворенному Балащуком образу викинга, за исключением одной неисправимой детали – кистей рук. Узкая тонкая ладонь, длинные пальцы музыканта скорее напоминали женские ручки, чем могучие лапы варяга, способные держать одинаково уверенно гриф гитары и меч.
Прямо или косвенно, однако всегда ненавязчиво, Глеба укоряли, что от вида и поведения его протеже попахивает расизмом, национализмом и даже фашизмом, поскольку находили в орнаментах его одежды замаскированные свастики. А именно такой реакции он и ожидал, ибо толк в этом знал, и знал, что успех торговой марки обеспечен, когда содержит в себе некий вызов общепринятому мнению, перчик, привлекающий вкус потребителя своей остротой.
Приземленный писатель наелся, напился и захотел поговорить, а вернее, поспорить: гости едва друг друга терпели, и эта взаимная неприязнь возникла сразу и из-за пустяка. Однажды Алан разъяснил писателю, что означает его фамилия. Вениамин был уверен, что произошла она от слова «шутка», но всезнающий бард глаза ему открыл – оказывается, от слова «черт», то есть никакой он не Шутов, а Чертов, и посоветовал впредь так и подписываться вместо псевдонима. Мол, князья при своих дворах в древние времена держали чертей-пересмешников, отловленных для потех и увеселений, а когда церковь запретила, стали заводить придурковатых юродивых, а не просто веселых хохмачей. Отсюда, дескать, и пошло выражение «Шут с ним».
Писатель посчитал это за издевку, за глумление над родовой фамилией и чуть ли не драться набросился, так что пришлось вмешиваться Балащуку. На черта он походил лишь с глубокого похмелья, когда остатки волос на его голове поднимались дыбом вокруг широкой, блестящей лысины, и пригладить их можно было разве что с помощью бутылки водки или утюга.
Бард с той поры стал задирать его постоянно, намекая на то, что Шутов служит при хозяине юродивым шутом.
– Хочешь сказать, не надо покорять вершин? – с вызывающей усмешкой спросил он.
– Надо, господин Чертов, – мгновенно и не глядя отозвался песенник. – Покорить и остаться там.
Писатель уже привык к его задиристой интонации, старался не обращать внимания, и тут задумался, пожал плечами:
– Умирать, что ли?
Алан почему-то не удостоил его ответом, но Шутов не оскорбился. Посмотрел на главную вершину Мустага и расправил плечи:
– А я поднимусь. Пока вы тут чухаетесь да размышляете, взойду. Но не для того, чтобы умереть. Чтобы воскреснуть.
– Идите, – равнодушно обронил бард. – Воскресайте и удивляйте мир. Если получится.
Балащуку было забавно наблюдать за их отношениями, особенно когда они оба пытались изображать независимость и принципиальность, и еще хлестаться друг перед другом.
– А ты разве не ходил на Курган? – мимоходом спросил его Глеб и глянул на часы. – Это мое серьезное упущение...
Через сорок минут бойцы охранного предприятия должны войти в здание музея одновременно через два окна в разных концах, для чего заготовили клейкую пленку, чтоб без особого шума выбивать стекла. Участковый милиционер находился на верхних этажах здания, чтобы вовремя успокоить жителей и не допустить паники, дежурный по городу предупрежден...
– Ходил. – Он указал в темный склон. – Вон до тех останцев. Дальше не поехали. Снегоходы не пошли, заправили каким-то гнилым топливом...
Глеб побывал на вершине дважды: первый раз заехали на японских «ямахах», во второй – залетели на вертолете, но, к своему удивлению, манящая гора не производила особого впечатления ни зимой, ни летом. Тундровая растительность, гранитные развалы, щебенка, подернутая лишайниками, и самая обыкновенная грязь, липнущая к ботинкам. Может, оттого, что накануне хлестали дожди и вода не успела скатиться вниз. Не зря гора имела второе название – Пустаг...
Но каждый раз, спускаясь вниз, он снова испытывал манящее притяжение, как будто и не бывал на вершине. В общем, пока стремишься в гору, она Мустаг, а покорил – Пустаг.
В чем-то философствующий бард прав...
– Надо попробовать пешком, – сейчас предположил Балащук. – На своих двоих... Встать и, не думая ни о чем, пойти. Прямо сейчас.
– Ты что, Николаич? – серьезно испугался Шутов. – Лучше давай выпьем!
– Будет еще время, – стоически произнес он. – Вся ночь впереди.
– Ждете сигнала?
– Знака судьбы.
– Ну у вас и выдержка! Но должен предупредить: по шорским горкам с некоторых пор какие-то матрешки ходят и трезвенников совращают. Не попадитесь.
Писатель знал все самые остросюжетные сплетни, а скорее всего, больше их сам сочинял.
– Ну, давай, трави.
– Зимой один очень богатый немец кататься приезжал. Только не на Зеленую, а на Туманную гору. Ну и решил прогуляться по вершине. Встречает его какаято тетка в кокошнике, румяная, сдобная, и рюмку подносит. Решил, русское гостеприимство. Так в рот не брал, а тут тяпнул, фашисты же все халявщики. Матрешка его поцеловала вроде как по обычаю. Он сразу брык, и с копылков долой. Короче, нашли разутым и раздетым, без бумажника и кредитки. На общую сумму в десять тысяч евро. Не хило за рюмаху заплатил!
– Что-то я не слышал, – меланхолично отозвался Глеб. – Врешь, поди...
– Факт замяли, скрыли, чтоб не делать антирекламы. Немцу компенсировали урон. А там определенно был клофелин.
Глеб подозвал официанта.
– Сооруди нам костер, – и указал на полянку за стартовой площадкой. – И накрой столик. До утра гуляем.
Это была команда Алану, которую он понял, взял гитару с соседнего стола и принялся приноравливать пальцы к струнам. Однако замер, прислушался и побежал с веранды в сторону гаражей.
– Приспичило! – не удержался Шутов. – Все время думал, певчие птички не писают, не какают.
Бард побродил, словно слепой, зачем-то ощупал землю руками и лег, прислоняя к ней то одно ухо, то другое, – должно быть, слушал голоса...
Писатель, по крестьянской своей привычке не оставлять ничего в тарелке, стал доедать остатки жареного хариуса и добирать соус кусочком хлеба. Ел с аппетитом и таким заразительным удовольствием, что Балащуку тоже захотелось.
– Но вы не дослушали, Глеб Николаевич, – попутно говорил он. – Самое любопытное в этой истории, с этим поцелованным немцем... Приехал он в свой фатерлянд, переписал все состояние на родню... Добровольно вышел из правления крупнейшего европейского банка. Это где бонусы дают!.. Вернулся назад, устроился простым рабочим в бригаду, которая комплекс на Туманной строит... Ничего себе, гастарбайтер, да?.. И в свободное от работы время ходит по горе и ищет матрешек.
– Зачем? – без интереса спросил Балащук.
– А никто не поймет, зачем. Немчара же этот молчит. Наверное, хочет, чтоб еще раз рюмку поднесли и поцеловали.
Живой огонь на Зеленой вспыхнул через три минуты – хозяин ресторана знал обычную программу поздних ужинов клиента, все заранее приготовил и только доставил в указанное место. Здесь четко соблюдали походную эстетику: пища в закопченных котелках приставлена к огню, чтоб не остыла, тяжелый медный чайник на таганке и вместо хрусталя – тяжелые серебряные стаканчики.
У костра оказалось уютнее, но первые пять минут, пока гости наслаждались огнем, вином и специфическим фирменным блюдом – черемшой, собранной здесь же, на горе Зеленой, и сдобренной сметаной. Даже певчая птица, вернувшись к костру, приложилась к кубку, но более к горшочку с закуской. Только писатель ее проигнорировал, поскольку эта травка обладала сильнейшим чесночным вкусом и запахом, поэтому выпил и навалился на тушеного зайца.
– Может, целоваться еще придется! – ухмыльнулся он. – Вдруг какие-нибудь матрешечки придут? С рюмочкой.
Это был намек или надежда, что хозяин дождется своего знака, разгуляется и к утру на горе появятся женщины, как часто и бывало.
Потом с Мустага, от снежных линз, потянуло студеным ветерком и ознобило спину, вмиг смазав все положительные эмоции. Однако незримый в темноте официант был начеку, заметил это и укрыл клиентов теплыми, верблюжьми одеялами.
Алан же сбросил одеяло, запил черемшу минералкой и взял гитару.
– Только давай, что посвежее, – предупредил Балащук. – Ты новое сочиняешь? Лирическое?
– Я пишу, – с нескрываемой дерзостью отозвался бард и сверкнул, подсвеченными красным, глазами. – Сочиняют прозаики.
Голос у него был не сильный и потому позволял вслушиваться в слова.

 

Перестали быть водою вода, травою трава,
И пора сменить делами дела, словами слова.
Я готов простить за позавчера, позапозавчера,
Но толкает жизнь не тратить души, не делать добра.
Полшага назад, два шага вперед,
Ведь кто-то сказал: «И это пройдет».
И это прошло, надежды разбив,
Но смерти назло я все еще жив!
Я все еще жив!
Балащук зажал струны на гитаре.
– Ты что такое поешь? Это лирика? Это сегодня называется лирика?
К нему на помощь поспешил Шутов, уже крепко пьяный, осоловелый от еды, но не утративший критического мышления.
– Исповедь перед актом суицида, – язвительно подсказал он жанр.
– Как хотите, – обиделся бард и безжалостно брякнул гитарой о каменистую землю. – Теперь вы пойте, господин Чертов!
Этот внезапный конфликт разрешился неожиданно, поскольку у Глеба зазвонил мобильник. Он не собирался посвящать гостей в детали операции с музеем, поэтому отошел во тьму и поднес трубку к уху. Связь на горе была и в самом деле хорошая, однако из-за ветра и громких голосов у костра он сразу не расслышал доклада специального помощника.
– И спою! – бузил писатель, теребя струны. – Не ты один тут менестрель!
– Да заглохните вы! – рявкнул Балащук и отошел еще дальше.
– Они не могут войти на объект, – доложил Лешуков. – Две попытки оказались неудачными.
Глеб глянул на часы – половина третьего! Не заметил, как наступил час Ч...
Еще недавно служба безопасности сообщала, что все происходит в штатном режиме.
– То есть как не могут? – переспросил спокойно. – Какие проблемы?
– Удалить стекла в окнах невозможно, – открытым текстом сказал чекист.
– Да такого быть не может! Оно что, бронированное?
– Нет, стекло обыкновенное, оконное, четыре миллиметра...
– И что, не бьется?!
– Никак нет, Глеб Николаевич. Били уже ломом и кувалдой, даже трещин не дает. Полчаса копаются, спрашивают, что делать...
– Сам скажу, что делать!
Балащук отключил вызов и, пожалуй, минуту стоял в легком отупении, слушая, как Шутов орет дворовую песню под примитивное бреньканье. Затем потряс головой, пробрел несколько метров до снежной линзы, умыл лицо зернистой и тяжелой, как соль, массой, после чего связался с начальником службы безопасности.
– Что, господин Абатуров, не бьется стекло? – без всякой прелюдии спросил он.
– Глеб Николаевич, это невероятно, но факт! – приглушенно выпалил бывший начальник УВД. – Во всех окнах уже пробовали! Какие-то странные стеклопакеты!
– А со двора? Там рамы старые, ткни – развалятся!
– И со двора пробовали! Подшумели, с верхних этажей люди выглядывают...
– Рвите рамы машиной, ломайте двери! Сами-то проявляйте хоть какую-нибудь инициативу!
– Если разрешаете – вырвем, – пообещал тот.
– Погоди, а старик там что делает? Хранитель?
– Ничего, все ходит, с молотком... Нет, Глеб Николаевич, это просто уму непостижимо! Крыша едет!..
Он не дослушал детский лепет умудренного и возбужденного полковника. Еще раз умылся снегом и вернулся к костру.
– Пой, – приказал барду.
Тот даже не шевельнулся, глядя в огонь. Балащук отнял гитару у писателя, положил на колени Алану и приобнял за плечи:
– Извини, брат, не обижайся. Настроение у меня сегодня... А тут еще с матушкой...
Упоминание о матушке словно пробудило его.
– Что с ней? – спросил тревожно.
– Да все нормально. Тоскует старушка...
– К ней никто не приходил?
Видно, барду опять были некие вещающие, пророческие голоса, однако в присутствии Шутова обсуждать это было нельзя.
– Верона приехала, – уклонился Глеб. – Ты пой.
Он пригасил обиду и все равно заявил с мальчишеским упорством:
– Буду петь то, что хочу. И не мешайте мне.
Он и прежде проявлял подобную ершистость, но не в такой степени и не так явно. Должно быть, стал забывать, благодаря кому стал победителем российского конкурса...
Ветер усиливался, слабо мерцающая вершина Мустага закрылась плотной тучей, и снизу, от Шерегеша, словно дым, всклубилась тьма: во всем поселке почемуто погас свет, и от этого фонари на Зеленой, окна ресторана и служебных помещений разгорелись еще ярче.
Сердце на замок, на ветер мечты, на порох мосты!
Все, что я берег, исправит огонь, стирая следы.
Если примет Бог слова о любви у последней черты,
Склонит мир у ног, затем, что таких редеют ряды.
Полшага назад, два шага вперед,
Ведь кто-то сказал: «И это пройдет».
Он только сейчас вслушался в слова и уловил смысл, однако отвлек новый звонок, на сей раз управляющего горнолыжным хозяйством Воронца, сидевшего внизу вместе с охранником.
Бард предупредительно умолк и накрыл струны рукой.
– Глеб Николаевич, не волнуйтесь, все в порядке, – предупредил Воронец. – У нас тут свет вырубило, извините, канатка сейчас не работает. Но обещают через час исправить.
– А что там случилось? – недовольно поинтересовался Балащук.
– Шаровая молния. Фидер на подстанции выбило. Если что, запустим дизель...
– Гроза идет? – Он попытался рассмотреть в небе звезды, однако свет фонарей и костер слепили.
– Нет, Глеб Николаевич, прогноз на ночь хороший! – бодрился управляющий. – Без осадков, температура плюс семнадцать...
– Откуда же шаровая молния, Воронец?
– Здесь это бывает. Железные горы кругом...
Балащук сунул телефон в карман и сел к огню. Писатель уже спал, уронив голову на грудь, отчего мясистое лицо побагровело еще сильне, а тяжелая челюсть отвисла, рот открылся и посинели губы – мертвец, но налитый до краев, черненый серебряный стаканчик держал крепко и ровно, как по уровню...
Бард вдруг запел надрывным, незнакомым голосом.
И снова с нуля да по лестнице дней
Опаснее яда, темнее теней.
Мне рваться наверх в безликий парад,
Расталкивать всех и бить наугад.
И, зная, что есть за тучами свет,
Совсем не жалеть потерянных лет,
Не дергать стоп-кран, не чувствовать боль,
Не падать от ран, не прятать любовь!
Не прятать любовь!
Из последних сил над пропастью лет лететь и лететь.
Все, что я любил, того больше нет, и хватит жалеть.
Я глаза открыл, и сердце во мне забьется вот-вот,
Я уже ступил полшага назад, две жизни вперед.
Балащук не уловил момента, когда свет погас и на горе, поскольку смотрел в огонь и отвлекся, но когда поднял голову, то ничего, кроме непроглядной тьмы окрест костра, не обнаружил. Словно все: гостиничный поселок внизу, канатные дороги, гаражи с кабинами, рестораны, кафе и прочие постройки, – короче, вся могучая и гордая инфраструктура горнолыжных трасс никогда не существовала, впрочем, как и такая мелочь, как фонари охранного освещения, подсветка стартовых площадок и совсем уж пустяковые декоративные светильники. И остался один костер, как бы если он очутился здесь лет сто назад, когда Зеленая была местом отдаленным и диковатым...
Из тьмы высунулся официант и упредил вопрос:
– Это у нас бывает... Сказали, шаровая молния. Сейчас я свою станцию запущу, – и растворился в непроглядной бездне.
Тьма смирила и барда – гитара замолкла, песня осталась недопетой...
Глеб позвонил управляющему вниз и велел немедля запустить резервный источник питания, но услышал в ответ нечто невразумительное:
– Дизель работает... Энергия, напряжение... Ищем электрика и обрыв... Что-то сгорело или отсырело...
– А мозги у вас не отсырели? – взревел и осекся Балащук. – Вы что там, надрались?!
– Я на пульте управления стою! – клятвенно сказал Воронец. – Исправим!..
Шутов проснулся, закрыл рот и позрел совершенно трезвым взглядом. Увидел стаканчик в твердой, несгибаемой руке, замахнул его в один глоток и вальяжно отшвырнул в траву.
– Гуляй, рванина, от рубля и выше!
Второй официант знал свое дело, бережно поднял и поставил на невидимый поднос. В неформальной обстановке писатель переходил на «ты», чем подчеркивал свою значимость, мол, на отдыхе, как в бане, все равны, но тут вдруг зауважал.
– Глеб Николаевич, давно хочу вас попросить... Познакомьте меня со своей сестрой? Представьте, что ли? Я ее дважды только видел, да и то издалека.
Глеб был уверен, что Шутову все известно и об отношениях Вероники с Казанцевым, и о нынешнем ее положении. Тема была болезненная для Балащука.
– Зачем тебе? – спросил угрюмо.
– Вы, конечно, простите, Глеб Николаевич... Но Вероника мне нравится.
Относиться серьезно к столь внезапному заявлению писателя было невозможно.
– Этому наливать газировку! – приказал он официанту.
– Нет, на самом деле, Глеб Николаевич, – просительно заговорил Шутов. – Понимаю, я в два раза старше ее... Но мы оба одиноки. Между прочим, я еще ни разу не женился. Имеется в виду, официально...
– Хочешь мне одолжение сделать? – язвительно спросил Глеб. – За мою несчастную сестрицу порадеть?
– Честное слово, она мне нравится!
Балащук знаком подозвал официанта.
– Принеси пластырь и заклей этому рот.
– Есть скотч, – сказал тот.
– Еще лучше. Замотай скотчем. Я его больше слушать не могу.
– Напрасно вы так, – будто бы обиделся Шутов. – Нехорошо смеяться над чувствами...
Бард вдруг заплакал: в свете костра отчетливо было видно слезы, гулкими каплями падающие на деку гитары, но из-за стоического молчания это напоминало дождь...
– Неужели это конец? – будто бы сам себя спросил он. – И ничего больше нет... Ни на этом свете, ни на том?
У Глеба возникло желание утешить его, и он уже сделал некое движение рукой, словно хотел погладить темя длинноволосой головы, но тут его осенило: проблемы с электричеством – это месть свояка! Узнал, кто сегодня ужинает на горе, и устроил темную...
И сам себе не поверил.
Вырулить, вывести свои мысли из цепенящего заблуждения он не успел – зазвонил зажатый в кулаке телефон.
Это был начальник службы безопасности. Не отвечая ему, Балащук ушел во тьму, хотя уже в том не было особой нужды, и отозвался, лишь когда наткнулся на снежную линзу. Машинально отметил время – половина четвертого утра...
Голос Абатурова вибрировал от напряжения, но доклад был по-военному четкий, однако ветер, падающий со склона Кургана, словно играл радиоволнами и между фразами возникал хлопающий звук, как бы если трепало парус или полотнище флага.
– Удалить рамные переплеты не представляется возможным, Глеб Николаевич... Даже с помощью взрывчатки... Дверь выдержала пятьдесят граммов пластида... Сорвало дерматиновую обшивку и отбило ручку... Неправильно был наложен заряд...
– Наложите его правильно! – стиснув зубы, посоветовал Балащук. – Кто вам мешает?
– Пластида... больше... нет. – Хлопки незримого паруса становились чаще и уже разбивали фразы. – Поврежден козырек... Легкую... контузию... получил директор ЧОПа... Какие будут... указания?
– Притащите автоген! – Рыхлый, растепленный снег под ногами был настолько тяжел, что выдерживал человека. – Газовую горелку! И вскройте!..
Абатуров иногда сам кричал на подчиненных, но от крика начальства терял уверенность.
– Попробуем, конечно... Принимаем меры... Шуму много... Участковый не справляется... Граждане звонят... в милицию... Очень много шума.
– Что вы предприняли, доложите! – потребовал Балащук и едва устоял на ногах.
Вероятно, он попал в зону, где ветры сшибались, и поспешил вернуться назад, под прикрытие стартовой площадки.
– Мы перехватили... экскаватор. – Голос полковника отчего-то стал гулким, как в бочке. – Принадлежащий... теплосетям. Вышла из строя гидравлика... Лопнул шланг... Извините, Глеб Николаевич... Я весь в масле...
Глеб сбежал со снежной линзы и скорым шагом направился к костру.
– Ты у меня завтра в дерьме будешь! – пригрозил он. – Вы уже два часа там возитесь!.. Не войдете в музей до рассвета, всех уволю к чертовой матери!
И схлопнул половинки телефона.
Балащук никогда не злоупотреблял спиртным, пил хоть и часто, но по немногу и в малых дозах; тут же почувствовал желание изменить себе и, не дожидаясь конца операции, тяпнуть сразу стакан, как это делал отец, возвращаясь со смены, лечь и выспаться. Он не заметил, когда с плеч слетело одеяло и ветер теперь толкал в спину и прожигал насквозь ткань тонкого спортивного костюма. Спасительный костер оказался не так и близко: выслушивая доклад, он не заметил пройденного расстояния, испытывая от негодования потребность двигаться, тем паче, вниз по склону ноги несли сами. Теперь он бежал вверх, подгоняемый ветром, и часто спотыкался, поскольку вершина Зеленой в летнее время была не очень-то гладкой – повсюду камни, замятые в грунт стволы деревьев и ямы. В непроглядном мраке он не видел стартовой площадки, но чувствовал, что она где-то рядом, и ориентировался только на свет костра, вихрь искр, полуприжатый к земле, и надрывный голос барда, все еще звучащий наперекор ветру:

 

Я глаза открыл, и сердце во мне забьется вот-вот,
Я уже ступил, полшага назад, две жизни вперед.
На фоне огня он видел единственное живое пятно – согбенную, прикрытую одеялом спину и трепещущие на ветру космы Алана; будто бы оскорбленный в лучших чувствах Шутов, вероятно, сломался и спал где-то лежа. Его программа-минимум была выполнена – сыт, пьян, нос в табаке, для максимума не хватило девочек, но ничего, перетопчется...
Второй официант тоже куда-то исчез, поэтому Балащук сунулся, припал к огню, улавливая жар полами распахнутой куртки и чакая зубами, попросил барда налить водки. Ветер как-то разом опал, тьма на горизонте слегка разредилась, и стало тихо – близился рассвет...
Над костром висел походный закопченный котелок и хлюпало какое-то варево. Изящная рука барда сняла его, и за спиной послышался звон тонкой струйки, падающей на серебро.
– Ты что мне наливаешь? – Глеб насторожился. – Я просил водки...
И, обернувшись, непроизвольно отпрянул, чуть не сковырнувшись с корточек в огонь.
На месте Алана у костра сидела молодая беловолосая и загоревшая до золотистой смуглости женщина. И на плечах было не одеяло, а просторный, стянутый только у горла ремешком бирюзовый плащ. В прореху, треугольником уходящую к низу, была видна ее обнаженная грудь и живот, покрытый таким же загаром.
Она протягивала стакан и смотрела пустыми белками немигающих глаз...
Горло перехватило от какого-то затвердевшего, застывшего всхлипа, как бывает в детстве, после долгого плача.
– Пей, – проговорила она, и в незрячих глазах возникли светящиеся зеленые штрихи, отчего взгляд стал напоминать кошачий.
Балащук попытался сглотнуть ком – не получилось, впрочем как и подняться на ноги, из-за онемевших икроножных мышц...
– Ты кто? – Язык едва повернулся.
– Айдора.
И в этот миг он вспомнил имя той девочки, что откачала его память от смерти.
– Айдора! Айдора...
– Ты так и не вспомнил моего имени... Ты меня забыл.
– Нет... – чувствуя какую-то ядовитую беспомощность, проговорил он. – Я вспомнил... И думал о тебе!
– Пей, – повторила она ровным и бесстрастным голосом. – Напою тебя зельем, чтобы навсегда пробудить твою память.
Помимо своей воли он взял горячий стакан, поднес ко рту и в последний миг увидел свет в ее руке, испускаемый уже знакомым, в виде большого желтого блюда, светильником...

 

Назад: 4
Дальше: 6