Книга: Чудские копи
Назад: 3
Дальше: 5

4

Не собирался Опрята идти встречь солнцу далее Вятки-реки и города Хлынова. Мыслил взять должок с хлыновских разбойных людей за потопленные на Ярани ушкуи с добычей и устроить спрос с Весёлки, что сидел в лесах на Вое. Весть пришла, будто не ордынцев грабит, а тайно спутался с ними и теперь по чужой воле притесняет и честных ушкуйников, и хлыновцев. В общем, порядок на Вятке учинить, и к зиме, малым числом, Лузой, Двиной и далее пешим ходом – то есть иным путем, дабы не скараулили на Сухоне супостаты, возвратиться обратно, в Новгород.
Только на следующий год, поправив дела и укрепившись на лесной Вятке, думал он отправиться набегом на Орду, когда сами ордынцы по весне уйдут воевать земли в стороне полуденной и оставят на поживу добычу легкую – жен своих, детишек малых и добро, награбленное и свезенное в Сарай со многих покоренных земель. Воевода ушкуйников имел тайный уговор с новгородским князем по поводу сего похода. Ежели набег удастся, князь ему все недоимки простит и впредь еще три лета десятины брать не станет от добычи и от ватажных людей. И посему Опрята замыслил прежде изготовиться, скопить силы на Вятке-реке, и оттуда уже, дабы все подозрения ордынцев отвести от Новгорода, пойти и позорить Орду.
Стражу ордынцы оставляли не великую, ибо хоть и были умом проницательны и хитры, да уж никак не ждали столь дерзкого набега, полагая, что усмиренная и подданная Русь долго теперь не залижет раны. Этим их заблуждением и намеревался воспользоваться лихой боярин Опрята и до поры замыслы свои держал в великой тайне.
Накануне же вполне безопасного похода к Хлынову, когда ватага из полутысячи ярых и отважных ушкуйников была уже собрана и ушкуи стояли на высокой, полой воде, явился к Опряте новгородский купец Анисий Баловень. В молодости он тоже промышлял ушкуйным ремеслом, ходил и по Оке, Каме и Волге, да в одной из стычек с мордвой получил увечье, лишившись правого глаза. И стало ему несподручно ни из лука стрелять, ни рогатину держать, ни на гребях сидеть, ибо пустая глазница кровоточила. Но иные говорили, дескать, это он сам выколол себе око, дабы от ватаги своей отстать и заняться скупкой добычи, привозимой другими ушкуйниками из походов. Опрята и сам продавал Анисию мягкую рухлядь, сукно и кое-какое серебро, если удавалось добыть, – иного добра Баловень не брал.
Так вот пришел купец с подарком и угощением: харлужный засапожник принес, коим бриться можно, и малый бочонок греческого вина. Сначала в угол встал, помолился, ибо, купечеством промышляя, набожный стал, затем и говорит:
– Прими от меня в дар, боярин! От моего чистого сердца и с промыслами благими.
Можно сказать, чести удостоил, однако Опрята знал, что Анисий без нужды в гости не ходит и даров не приносит – знать, есть у него дело какое-то. Говорили, ежели он прознает, какая ватага и куда нацелилась, и ежели есть у него интерес, заранее тайный договор с воеводой учиняет, и, мол, бывает, даже подсобит в дорогу снарядить. С одной стороны, добро, привез добычу и отдал, но с другой, он своим интересом руки вязал и волю сковывал: искать-то приходится того, чего Анисий хочет.
Опрята дары оценил, особенно по нраву пришелся засапожник – и не оттого, что рукоять и ножны искусным серебряным узорочьем отделаны. Дабы своих истинных образов в чужих землях не выказывать, друг друга в схватках узнавать да и вшей не заводить на долгих, суровых путях, ушкуйники бороды и головы обривали, оставляя лишь усы. На обратной же дороге вновь отращивали и возвращались, какими уходили. А для бритья не всякий харлужный нож годился. Лезвием купеческого дара Опрята руку свою мохнатую разок и слегка скребанул, волос даже без треска посыпался...
Принял дары, из бочонка по кубку вина налил.
– Слышал, ты, боярин, на Вятку изготовился?
В ушкуйном братстве было принято таить свои промыслы, и тем паче, пути, по коим ходят. Часто большая часть ватаги и не ведала, куда поведут, через какие земли и какова добыча ожидается; знали все лишь те ватажники, кто входил в поручный круг, а это три-четыре верных человека, повязанных близким родством, и выпытывать у них что-либо не полагалось, тем более сторонним людям. Однако Анисию да еще некоторым купцам, у которых на всю жизнь руки в мозолях были от ушкуйных весел, подобное дозволялось.
– Думаю сбегать в одно лето, – уклончиво отозвался Опрята. – Плечи да ноги размять. Залежался зимой на печи...
Выдавать купцу истинную причину похода он не собирался, хотя тот мог прознать, что воевода прошлогоднюю свою ватагу всю на Вятке зимовать оставил и в Новгород приходил, дабы новую набрать и туда же повести: чтоб орду позорить, немалая сила требовалась, и прежде ее следовало незаметно скопить в одном месте.
Баловень тоже пока что таился, не выдавал намерений и пытался показать, что ему много чего про походы Опряты известно.
– Сказывают, хлыновцы тебе урон причинили, ушкуи с добычей потопили?
Хлыновские разбойники хоть и не велики были числом, да сноровистые и дерзкие. Никак не могли смириться, что в их землях новгородские ватаги бродят и, по сути, отнимают промысел. Опрятины ушкуйники небольшой ватажкой ранней весной на Волгу сбегали, скараулили ордынских баскаков, что с данью в свой сарай возвращались, взяли добычу добрую и обратно в глухие вятские леса пошли. А хлыновцы в свою очередь перехватили их на Ярани-реке и в отместку ушкуи с добром на дно отправили, мол, пусть ни нам, ни вам не достается.
Воевать с ними Опрята не собирался, напротив, спрос хотел учинить, должок взять и сговориться, чтоб вместе пойти грабить и зорить Орду.
Осведомленность Анисия насторожила: не вынюхал ли что купец об их уговоре с новгородским князем?
Но виду не подал.
– И между нашими случаются раздоры...
– А твой сродник Веселка, сказывают, с ордынцами снюхался, – между тем заметил Баловень. – Худо дело, брат Опрята. За подобную измену в нашей ватаге быть бы сему Веселке на дне с веревкою...
Предавших ватагу ушкуйников карали жестоко, и не просто топили, а надевали на шею удавку, к которой привязывали камень, и спускали за борт в речную яму, то есть еще и вешали. Камень покоился на дне, а ноги казненного торчали из воды все лето и потом вмерзали в лед...
Коль и про Веселку изведал Анисий, знать в ватагу затесался прикормленный им ушкуйник – такой вывод сделал Опрята. Сделал и задумался: а почто купец в сей час перед ним раскрывается? С каким таким делом явился, коль заранее своего лазутчика заслал, а ныне дары преподнес?
Ежели Баловень что-либо ведает об уговоре с князем, то отпускать его из своих хором живым нельзя и придется опробовать засапожник дареный: больно уж тайна великая, чтоб третьему знать. Беду можно навлечь не только на князя – на все Новгородские земли, ибо после набега ордынцы непременно отомстить захотят. А в лесную, недоступную Вятку им пути нет, не посмеют пойти глубоко в непроходимые дебри, побесятся около и уйдут восвояси...
Воевода ушкуйников со своими ватагами изрядно задолжал князю новгородскому, коему платил десятину с добычи и каждые два лета отдавал в его дружину три десятка самых ярых своих храбрецов. Вторую десятину храму – чтоб попы замаливали их грехи душегубские. Хоть и зорил Опрята инородцев, хоть и говорили, будто у диких кочевых племен одна душа на всех, но все одно кровь пролита и свою спасать след.
А не пойти на уговор с князем – обещал в город более не пускать.
– А ты что это, Анисий, по чужим ушкуям шаришь? – не сразу спросил его Опрята. – Чужих людей надзираешь? Место себе присматриваешь в моей ватаге?
– Попросился бы к тебе, боярин, – навострил он хитрый глаз. – Да летами стар и увечен зело... А посему советом хотел подсобить, да снарядом, коль потребуется, оружием...
Кроме купечества, Баловень держал кузни и стрельню, где ремесленные люди ковали мелкий ратный припас – навершения копий, дротиков, наконечники, и делали собственно сами стрелы, известные на весь Новгород, – даже князь заказы делал для своей дружины.
– Что же ты мне присоветуешь, кроме как Веселку казнить?
Купец сам кубки наполнил, отхлебнул и отер вислые усы.
– Силу ты добрую собрал на Вятке, да еще одну ватагу спроворил. Думаю, и эту зимовать оставишь. Твои ушкуйники котами да войлоком запаслись... Что ты замыслил, не знаю и пытать не стану. Дело твое вольное... Но есть мое к тебе предложение: ты, боярин, должок взымешь, над Веселкой суд учинишь и назад не ходи. Возьми свои ватаги и ступай через пермские земли, на Рапеи, и там зазимуй.
– Я пермских и рапейских инородцев под свою руку взял, – предупредил его Опрята. – Зорить хожу ордынцев, булгар да кипчаков, кои с ними подвизаются.
– И сие я зрю, воевода. – Его единственный глаз видел за два. – И не подвигаю обычаи нарушать...
– Что же мне делать на горах Рапейских?
– Весны дожидаться да выведывать, что в землях Тартара происходит.
– Известно что. Ордынцы там ныне, говорят, много станов поставили и даже городки укрепленные есть. Да только грабить их мне не с руки.
– А почто, боярин?
Воевода отпил вина и засмеялся:
– Забыл ты, Анисий, наш промысел! Добычу-то взять легко, да ведь из Таратара потом с нею ног не унесешь. Бросить придется... Ежели у ордынцев кругом заставы, караулы да станы! А мною край незнаемый, дороги не хожены...
– Ты бы и разведал, а весною пошел на Томь-реку.
– Я и не слышал про такую!
– Вот бы и позрел. Сказывают, берега каменные, широка и глубока. А привольная – душа трепещет...
– Уволь уж, брат, да мне более по душе ушкуйный промысел, – вздохнул Опрята. – Новые земли да реки искать не свычен. Да и на что они тебе, коль ныне там ордынцев тьма? Уж не воевать ли их собрался?
Глаз купеческий видел много, да скрыть мыслей, что бродили в голове, не мог, поскольку был один. Воеводе почудилось, знает он что-то про его намерения – пограбить сарай! Либо догадывается, а что бы тогда к нему явился со столь диковинным предложением – в Таратар сходить? Мол, коль ты отважился на ордынское логово набегом пойти, то что тебе стоит за Рапейские горы сходить? Но того не розумеет, что Волгой спуститься вниз да позорить Орду, где осталась малая стража, предприятие дерзкое да успешное: даже ежели погонятся ордынцы, с берегов стрелами не достанут – широка река, к тому же воды боятся и ни челнов, ни лодей не имеют. А как пойдут по берегам дебри дремучие да утесы, а по Ветлуге болота непролазные, отстанут, ибо всего этого опасаются степняки, как пожара.
Но когда за спиною тыща верст страны неведомой да горы, и бежать надобно не по привычным рекам в ушкуях, а более пешим либо конным ходом, попутно отбиваясь от погони, и головы своей не спасешь.
Баловень седую бороду пощипал, раздумывая, а потом извлек из-под кафтана узелок, да, положив на стол, тряпицу развязал. Там же не чудо какое, а напротив, вещица нелепая – личина с прорезкой для глаз. Правда, вся тонким узорочьем опутана, и по виду, так будто красной меди.
– Ты, боярин, золото видывал?
Тот усмехнулся снисходительно, ибо приходилось ему держать в руках и монеты, и подвески, и перстни, и прочие прикрасы. А однажды, зоря ордынцев, он самолично добыл браслет персидской работы и начельную звезду, кои в кладе утаил на худое время.
– Мне по нраву серебро. От него белый свет исходит...
– А ты возьми да примерь, – купец пододвинул тряпицу.
– На что мне лицо прятать, – усмехнулся Опрята. – Чай, в хоромах своих сижу, и не девица.
– Ты руками пощупай да скажи, из чего личина?
– Да я и так зрю – красной меди. Может, толику серебра добавлено в узорочье...
Купец безделицу взял и подал ушкуйнику:
– Какова медь?
Опрята чувства свои сдержал, но прикинул – увесистая, и работы тонкой: кажется, просвечивается, да не вязанная из проволоки, не тканая – из жести чеканена, по краям, ровно песком, посыпана золотой сканью. И выражение на личине забавное, радостное...
– Червонного золота личина-то, боярин, – с удовольствием вымолвил Анисий и поспешил отнять. – Слыхал?
– Ну, слыхал...
– Персы за всякую вещицу, из него сотворенную, дают пять весов свычного, желтого. А серебра отваливают безмерно.
Подивить чем-либо или, тем паче, вызвать алчность у Опряты было трудно: душа ушкуйника, искушенная путями, опасностью и всегдашней близостью смерти, становилась, как и его намозоленная ладонь, твердой и тягучей, словно роговая кость.
– И где же оно водится, червонное? – без любопытства спросил он. – Уж не на Томи ли реке?
Баловень личину завязал, подальше за пазуху убрал и локтем еще прижал, дабы чуять, что на месте.
– Оно там под ногами валяется, ровно щепки у нас.
– Слыхал я всяческие байки про края золотые... Да ни одной не верю.
– А это видал? – похлопал по своему боку. – Оттуда, из стороны Тартар, сия вещица ко мне в руки попала. И засапожник, коим ты, боярин, ныне владеешь.
Должно быть, купец ждал, что воевода возликует, однако тот, повидавший на своем, хоть и не длинном, веку засапожников немало, в том числе и ребрами своими, располосованными в схватке, вымолвил сдержанно:
– Благодарствую, Анисий, за столь щедрый дар... Неужто за Рапеями ходят в золотых личинах?
– Там в золотых сапогах ходят!
– Сказывают, и в валяных студено. – засмеялся Опрята.
– Живет там один чудный народец в горах, – продолжал однако же без всякого разочарования Анисий. – Дикий, безмудрый, идолам поганым молится и обитает по пещерам зверинным образом. Оттого в шерсти весь, ровно медведи, одежд летом вовсе не носят. Зимой же в шкуры наряжаются. Кто мужского, кто женского полу, не узреть, и только лица чистые, но черные. Ему, народцу сему, одна душа на всех дадена, а может, и вовсе забыты они богом. И посему у них в глазах бельма, свету не видят и прозываются чудь белоглазая. Промышляет сия чудь ловом да скот держит, земли мало пашет...
– Зрел я чудь за Волоком, – скучая, перебил его воевода. – Небылицы ты плетешь, Анисий. С виду они люди как люди и весьма доброй души, незлобливые. И грабить-то их грех, сами все отдают... Только глаза у них совсем светлые, оттого и говорят – белоглазые...
Купец ухмыльнулся загадочно:
– Заволочская чудь тартарской не ровня. Хотя сказывают, одного корня они... В Тартаре за Рапейскими горами истинная живет, стародавняя, от сотворения мира. Земли она мало пашет, говорю, однако в горах великие норы копает, добывает руду всяческую, и более золото да серебро. Но цену ему вовсе не знает! В печах плавит и кует потом прикрасы женские, сосуды малые и великие, чаши, кубки и прочую обиходную утварь. Горшки у чуди, что в печь ставят, и те серебряные! А при сем, сказывают, живет скудно!
– Ох, обманывают тебя, Баловень! – не сдержал смеха Опрята. – Не бывает так, чтоб с серебра-золота ели, а есть нечего. Заманивают тебя в Тартар сокровищами несметными! И дурень будет тот, кто послушает да пойдет.
– Напрасно ты не веришь мне, боярин, – с обидой вымолвил Анисий. – Верный человек сказывал, нашего ушкуйного братства.
– Где же он зрел-то сию чудь?
– За Рапеями, в Тартарской земле. И личину сию мне привез, и засапожник, и еще кое-какие прикрасы червонного золота...
– Вот и снаряди его обратно в Тартар! Пускай добывает тебе сии богатства.
– Не послать его, брат Опрята...
– Отчего же?
– Стар больно, да и ослеп. – Глаз его, пристальный да неверный, выдавал, что хитрит купец. – Ушкуйник сей к ордынецам попал, потому и спасся, не сгинул.
– У ордынцев спасся?
– А что? Там, где побывал, ордынский полон раем покажется. Ведь он же из-под воли чародеев вырвался. Где довлела над ним сила поганая. У ордынцев несколько лет в земляной яме просидел, все клады свои берег, не выдавал. Чудь белоглазую-то он изрядно пограбил, а добычу схоронил в земле, в затаенных местах. Но почуял, смерть близка, откупился от хана, да уговорил его, чтоб умирать на родную землю привезли. И уж тут им отдал последний свой клад.
– Не верю я, Анисий, ни единому слову...
– Ну, добро, боярин! Покажу я тебе сего ушкуйника. Он при моем дворе дни свои последние доживает. Сам послушаешь.
– И ему не поверю. Из ума выжил старик и тебя заморочил.
Купец оставшимся глазом завертел от негодования, а в пустой глазнице даже что-то надулось.
– Да чем же еще тебе доказать правду? Вот те крест!
– Ну сам посуди, Анисий. – Воеводу от выпитого вина в сон поклонило. – Ежели бы сущ был сей народ в Тартаре, ордынцы бы давно пограбили его и золото твое червонное отняли. А поскольку я ордынцев пограбил довольно, то уж хоть одну вещицу чудскую у них добыл... Неужто ты лжи не зришь и не чуешь? Нюх ты утратил, Баловень, знать, сгинешь вскорости...
– В том-то и суть, боярин! – зашептал Анисий. – Неспособно им пограбить сей слепой народец! И в том есть тайна великая!
– Это ордынцам-то не способно?! – Ушкуйник, развалившийся было на лавке, ковром покрытой, подскочил. – Кои весь мир пограбили и покорили?..
– Чудь тартарская имеет поганую силу чародейскую, – купец перекрестился. – Никто супротив нее выстоять не может. Скажу тебе более, ордынцы пуще смерти боятся даже показываться в пределах чудских земель. И где белоглазые дикари обитают, где своих покойников хоронят, там везде у них особые камни лежат и знаки стоят. А места сии на ордынской речи прозываются «Не ходи!», если по-нашему толковать. Ордынцы даже мертвых чудинов боятся, ибо у них, поганых, поверье есть: позришь на могилу чудскую и в тот же час ослепнешь. – Анисий снова зашептал, верно испытывая ужас. – Бывалый ушкуйник сказывал, и слепнут! У них глаза и так узкие, а тут вовсе закрываются и веки зарастают, ровно и не бывало...
Опряте вовсе стало смешно.
– Уж и ты не от сего ли ослеп на одно око?.. Ох, уморил ты меня, Анисий! Забавно байки твои слушать!
Купец обиделся, но интерес его был превыше, чем обида, и потому стерпел, подождал, когда ушкуйник навеселится.
– А ведома ли тебе, потешник ты этакий, тайная истина? – Он опять перекрестился. – Коль народ или племя какое от сотворения мира обитает на своей земле, то не оружием с врагами сражается, защищая ее, а силою иной, суть чародейской и бесовской, но нет другой силы супротив нее, нежели чем животворящий крест Господен. А ордынцы-то – язычники, безбожники поганые! Земель своих и вовсе не имеющие, кочевые. Потому и не могут подступиться к чудинам.
Воевода подумал, повертел дар купеческий – харлужный засапожник.
– Все одно не убедил.
Анисий руками всплеснул:
– Да какое же тебе еще убеждение потребно, боярин? Коль чудский нож у тебя в руках! И ведомо тебе: нет на Руси умельцев, чтоб узорочье подобное сотворить. И во всех землях нет!
– Про узорочье сказать тебе не могу, – заметил тот и еще раз скребанул свое волосатое запястье лезвием. – Но такой клинок отковать и впрямь не сыскать...
– Что же тебе еще-то нужно, воевода?!
– Не верю я, что дикий сей народец – чудь тартарская. И что живет звериным образом – не верю.
– Да так и есть, ушкуйник сказывал!
– Не способно дикому народцу творить чудо такое. А они, выходит, златокузнецы непревзойденные, и по серебру и по железу им равных нет. Знать, ведомы им тайны и великие знания.
– Чародейским образом творят они узорочье, не иначе! Бесовской силою! – Баловень опять перекрестился на деревянный крест, висящий в углу. – По сатанинскому наущению.
– Не знаю уж, по чьему наущению, да по нраву мне лезвие сего засапожника. Коль и суща чудь за Рапеями, то народец сей великого уважения достоин, раз красу этакую творит. И умеет за землю свою постоять, ордынцев не пускать в свои пределы. А мы вот пустили и ныне дань даем. Великий князь в Орду ездит, кланяется и соизволения просит, народом своим править. Это мы ныне живем звериным образом...
– Да ведь меня тоже сие гнетет! – подхватил купец. – Ордынцы торговые пути оседлали, не пускают или вовсе товар отнимают. Убытки терплю. Но нашествие сие – суть наказание Божие! Коли так, потерпим, простит Господь...
– Так тебе вздумалось меня в Тартар послать? Чтоб я потом возвратился без ватаги, один и слепой? И дни свои закончил в твоих хоромах, как тот ушкуйник?.. Да на что мне сие, сам помысли, Анисий? Уж лучше я должок с хлыновских стребую, князю недоимки воздам и, вольный, гулять пойду, куда захочу.
– Ты пойдешь за Рапеи с ватагой и возвратишься вспять с нею же, да с добычей великой. А твои долги перед казной княжеской и храмом Божиим я покрою сполна.
Опрята засапожник на стол положил и непроизвольно встал – настолько неожиданной была щедрость купеческая. Но ничем иным более виду не показал, а чтоб скрыть непроизвольный поступок, потянулся и зевнул.
– А ведомо тебе, сколько недоимки за мной и ватагами моими?
– Мне все ведомо, боярин...
– Добро, мошной ты расплатишься, воинским доспехом... Где же людей шесть десятков возьмешь, коих я задолжал князю в дружину? Да не дворовых слуг – ретивых молодцев, могущих ратиться и пешими, и конными, и в рукопашной наручами да засапожниками? Лазутчиков сметливых, способных в стан неприятеля ходить, перевоплощенными?
– Своих холопов дам, – нашелся купец. – С княземто мы сговоримся. Он ведь тоже в моих должниках... И у меня подобные молодцы имеются, нашего, ушкуйного племени. А то бы как я ходил по торговым путям? Как бы товар берег от разграбления?
Тут уж воеводе нечего было сказать, а слово Баловня было верным, ибо по обычаю ушкуйников, отступников от данных по воле своей обязательств, карали, как изменников. Потому и не творилось обмана.
– И как же посоветуешь за добычей в Тартар идти? Вся чародейская сила чуди на меня и обрушится...
– А ты со крестом пойдешь! Сии безбожные инородцы, сказывают, пуще огня креста боятся, поскольку суть нечисть.
– Уволь уж, Анисий, мне сподручней с наручами да с засапожником. Я не поп, чтоб крест носить.
– Ты, воевода, с засапожником, а мой человек, коего дам тебе, крест понесет.
– Кто же сей человек?
– Да инок Феофил.
Опрята усмехнулся:
– Иноков в ватаге только и недоставало!
– Не сомневайся, боярин, – утешил купец. – Он ныне в обители, а прежде в трех ватагах ходил на промысел. И кликали его не Феофилом, а Первушей Скорняком. Слыхал, поди?
О Первуше Опрята слышал не раз, хотя в свои ватаги его не брал. Сей ушкуйник с ордынских баскаков шкуру снимал, бубны делал и менял их потом на мягкую рухлядь у самоедов олонецких. Говорят, звонкие бубны получались...
– Да ведь живодер он был, – напомнил ему воевода. – Как же сподобился в монастырь пойти?
– Потому и поменял имя, – нашелся Анисий. – Господь-то знал Первушу Скорняка, а ныне знает Феофила-молитвенника и подвижника. В походе на Томь-реку будет ему урок достойный, дабы ушкуйские грехи искупить. Крест и Божье слово за Рапейские горы нести, нечистую силу в трепет приводить.
– Добро, возьму, – согласился Опрята. – Но доли ему не будет, ватага не даст.
– А ты ватаге скажи, без инока сего пути-дороги не одолеть, и потому ему доля от всякой добычи полагается.
– На что иноку доля?
– Вздумал Феофил по возвращении храм поставить в Новгороде, с куполами золочеными и золотыми же крестами. Зарок такой дал. И ватаге твоей сей богоугодный поступок зачтется.
Плотно обкладывал Опряту купец, ни единой лазейки из круга не оставлял, сеть за сетью выметывал, предугадывая всякий его шаг.
– Тебе чудской крови и проливать не придется, – увещевал. – В Тартаре сей народец так же незлоблив, как и за Волоком. Дикий он, оттого и прямодушный, живет в своих норах, да и пусть живет. Ты сначала их кладбища сыщи, погосты – Феофилу ведомо, какими знаками чудь могилы своих соплеменников метит. А хоронят чудины поодаль от своих подземелий, в местах тайных, в рощеньях священных. И по недомыслию и дикости своей вкупе с покойником кладут червонного золота около пуда. Подобной кованой личиной лицо покрывают, кованые же сапоги на ноги надевают. Непременно посох кладут серебряный, засапожник и заступ. Ибо верят, глупцы, что в некий час оживут мертвецы, сами выкопаются из земли и прозреют. А прозрев, увидят дорогу и пойдут на чудский великий собор, коему быть назначено где-то в заветном месте на Рапейских горах.
Воевода только рот откроет спросить что, а у Анисия и ответ готов.
– Когда пойдешь обратно, ты, боярин, всю добычу за собою не тащи, – наставлял он. – Ордынцы наверняка прознают и поджидать на путях станут. Схорони в кладах где-нито, чтоб взять можно незримо. Феофил кресты наложит, заклятья свои поставит. Выноси за Рапеи малыми частями, а я в пермских землях поджидать тебя буду. Ежели перехватят на пути супостаты, пусть ватажники твои личины на себя возложат, посохи в руки возьмут. Бывалый ушкуйник сказывал, всякий человек, обряженный как чудский покойник, незрим и неуязвим делается! Ни стрелой, ни саблей его не достать! Личина-то чародейской силой обладает! – А по поводу погостов чудских не сомневайся, боярин. Их по Томи-реке довольно. В одном кургане, сказывают, по многу чудинов схоронено, и каждый в предстоящую дорогу снаряжен. Это ведь подумать страшно, сколь могил за Рапеями! Ежели народец сей живет там от сотворения мира!
– Коль ушкуйники прежде за Рапеи хаживали, – начал было Опрята. – Верно, изрядно пограбили...
Купец и сие предусмотрел:
– Ежели не сыщешь добра в сих курганах поганых, либо мало возьмешь, ступай в верховья Томи-реки. Там чудины копи свои роют в горах, золото и серебро добывают и в тех же копях живут. Там всяческую домашнюю утварь делают, прикрасы для своих чудинок. А более заботятся, чтоб покойников своих в последний путь нарядить: личины чеканят, сапоги тачают и посохи льют. Дикие они, а посему про сиюминутную жизнь мыслей не тешат, а готовятся к вечной, когда из могил откопаются и выйдут, чтоб где-то в одном месте всем народом собраться. И потому ни золоту, ни серебру цены не ведают! Оно у них чародейству служит.
Опрята только хотел спросить, как же супротив нечистой силы стоять, но Анисий упредил:
– Феофил их колдовские чары оборет крестом животворящим да молитвами. Кроме чародейской силы, чудь иной не имеет, воевать не способна, поскольку нрава покладистого и робкого. Жены у них над мужьями стоят и землей всей правят. И посему ты их становищ не зори и самих до смерти не бей, чтоб не убежали в иные края и не скрылись. Страху лютого наведи, возьми утварь драгоценную и ступай себе. Минет срок, белоглазые вновь обзаведутся имуществом, а ты снова к ним в гости придешь...

 

Не хотел Опрята идти встречь солнцу далее Вятки-реки, да пошел, ибо пути иного уж не было, а удержу и тем паче. Посланец Анисия, монах Феофил, а в миру так Первушка Скорняк, отличался от ушкуйников разве что облачением черным, да заместо наручей и булавы, железный крест за опояской носил, со всех концов заостренный, тяжелый, дабы при случае, коль супостат божеской силы не убоится, замахнуть его можно было, поганого.
Но прежде чем договор с Анисием учинить, воевода повидал ушкуйника, что от чуди живым вырвался. И впрямь стар был сей человек, немощен да и разумом слаб: имя свое запамятовал, который ныне год от сотворения мира, забыл и утверждал, будто ходил он за Рапеи в ватаге Соловья Булавы, о коем старые бабки своим внукам сказы сказывали да колыбельные пели. Опрята и сам в ребячьем возрасте слушал сии былины, да только не было в них ни слова, что Булава за Рапеи, в Тартар ходил и там чудь зорил. Говорилось, будто прошел он все реки, и тоскливо ему стало, возгордился и вздумал пойти на самый конец света, так чуть ли не до смерти все ходил, пока ватага не взбунтовалась и суд над ним не учинила. Казнили Булаву, и вот тогда он и узрел то, что искал. А свет-то, пока человек жив, бескрайний...
Никто толком и не помнил, когда жил Соловей, но очень уж давно, и верно, в голове слепого ушкуйника помешалось все, и явь, и были. И что ясно помнил он доныне, то места, где его давние клады зарыты. В доказательство назвал одно, близ Новгорода, на Волхове. Воевода с купцом в тот же час поехали туда, дождались нужного утреннего часа, когда длинная тень от приметного камня падет на землю, отмеряли, куда она указывала положенных четыре сажени, и откопали медный котел с серебром, в коем на самом деле вкупе с утварью оказались и монеты старых варяжских князей. Но ведь они и до сей поры цену и хождение имели и, бывало, попадали в ушкуйские руки.
А второе заветное место ушкуйник назвал на Томиреке, дескать, как придешь туда, чтоб сомнений не было, прежде откопай клад и себе возьми. Мне-то уж более ничего не потребно...
Поделили они клад с Баловнем, что на Волхове нашли, ударили по рукам, и отправился Опрята на Вятку-реку, путем знакомым и скорым.
На Вятке же воевода ушкуйников строгий спрос с хлыновских учинил и потребовал не мягкой рухлядью убыток восполнить, и даже не серебром, а взял под свою руку две сотни их разбойных людей, что свычны были не на реках купцов грабить, а на дорогах да волоках. Сродника же своего, Веселку, не покарал, но одарил лисьей шапкой ордынской, с парчовым верхом, поскольку сговорился он с ордынцами по его, Опрятиной, воле, дабы выведать, сколько стражи в Сарае останется летом, где их тайные заставы стоят, и кто из приволжских народцев супостата привечает. Много чего узнал верный лазутчик, хоть в сей же час собирайся и ступай на Орду – аж руки чешутся. Но воевода тоже слову верен был и взор свой в сторону Рапейских гор устремил. Однако Веселку к ордынцам послал.
– Оброни ненароком, дескать, слышал разговор Опряты с поручным кругом ушкуйников. Позорить хотят Сарай сим летом. Мол, полчища ордынские в полуночные земли ушли воевать, и ныне далеко. Станы же с малым прикрытием оставлены. Скажи, мол, хвалился я, добро возьму и дочерей ордынских, кои красны лицом и телом. А прочих женок их ватажникам отдам на поругание. Еще скажи, иду я с ватагой числом в полторы тыщи ярых молодцев.
Сродник на минуту дар речи потерял, ибо не знал истинных намерений воеводы, впрочем, как и все остальные ушкуйники. Да сообразителен был, скоро опамятовался.
– Ты что замыслил, Опрята? – шепотом спросил. – И отчего с тобой всюду, ровно тень, поп с крестом ходит?
– А на что нам попы? Дабы нечисть пугать, – отшутился тот. – Ступай, куда послан. Придет час, все узнаешь.
Воевода же замыслил ордынцев ввести в полное заблуждение. Наместник, оставленный в Сарае, прослыша о грядущем набеге, пошлет за подмогой, но не в сторону полуденную, куда уже давно ушли несметные конницы, а поближе, за Рапейские горы, в Тартар, к тамошнему хану. А тот непременно отправит подмогу в низовья Волги, и не в следующее лето, а уже нынче откроется путь в земли чуди белоглазой, ибо станы и городки ордынские за Рапеями оголены будут, засады и заставы на реках сняты. Глядишь, и удастся без стычек перевалить горы, изведать дороги да встать на зимовку уже близ Томи-реки.
И без разведки, по прошлым походам наблюдательных ушкуйников, было известно воеводе, что кочевая Орда растеклась, словно вода в половодье, затопив только низкие и просторные поймы, а высокие берега, тем паче горы, оставались не под ее властью, ибо ордынским стадам скота и табунам лошадей требовались пастбища, степные просторы, места, где произрастают травы. Каменистые склоны, лесные и таежные края, обширные водные глади озер или просто студеные края, где не добыть зимою корма, оставались землею тех племен и народов, кто жил и питался от них со времен сотворения мира. Запасов же сухой травы, сена, ордынцы никогда не делали, ибо не приучены были и не имели ни кос, ни серпов, ни умения его заготавливать впрок. И ежели кони на Руси за зиму отъедались, жирели и страдали от этого, то табуны кочевников, напротив, качались или вовсе ложились наземь от бессилия, притомившись копытить глубокий снег. И требовалось целый месяц и более, чтобы они нагуляли тело, способное нести на себе всадника с вооружением и припасом.
Устроив порядок на Вятке и совокупив все свои ватаги да хлыновцев, общим числом в полторы тысячи душ, сели они в ушкуи да пошли реками в пермские земли, где еще не бывали, но, по словесному наущению людей бывалых, ходы знали и к листопаду достигли Рапейских гор. Ушкуйники редко волочили лодии свои далее двадцати верст, ибо проще и быстрее считалось бросить старые, на волоках битые и щелястые, да спроворить на истоках иных рек новые. А умельцами строить ушкуи из подручного леса не было им равных на всем белом свете. Не зря говорили: ушкуйнику руки отруби, он топор в ноги возьмет, а ежели ног лишится, зубами хоть малый челнок, но выгрызет и поплывет. Такова уж порода была. И посему оставили они свои ушкуи в истоке реки перед горами каменными. Взвалили на себя заступы, оружье с припасом да поднялись на хребет, чтоб оттуда Тартар осмотреть, истоки рек выведать и с мыслями собраться, ибо скакали они по каменным волнам скорее, чем самые быстрые челны. У Опряты да посвященных в суть похода поручных товарищей они на Томь-реку спешили, а у несведомых ватажников – в никуда.
По обычаю стародавнему, дабы избежать всяческих разногласий, толков и пересуд в ватаге, всякий ушкуйник клялся достоинством своим, оружием и теперь еще перед крестом, волю предводителя исполнять безропотно, а любопытство свое покарать, как измену. Всякий поручник имел под своей опекой часть ватаги и служил в ней доверенным, и ежели уж кому сомнения дышать не позволяли, тот обращался к нему и спрашивал:
– Скажи, брат, заповедано ли вами слово отеческое?
Воевода всякому был отцом нареченным и в свою очередь отвечал за каждого ушкуйника, как за сына родного, перед ватагой, князем и богом. За них и десятину платил в казну и храм, дабы души их грешные, кровью обагренные, спасти. И потому, единожды присягнув, ватажник до конца дней своих оставался верен братству, что бы с ним ни случилось. Чаще всего место в ватаге переходило от кровного отца к сыну, и это длилось много поколений.
И, согласно сему обычаю, великая ватага Опряты шла встречь солнцу и не знала ни споров, ни ссор и свар, как если бы шел один человек, знающий, где быть концу сему пути, и ежели случалась схватка, то и билась как сторукий богатырь. Посему ватажники и принимали единый образ на чужбине – брили головы и бороды, оставляя усы. И являлись перед супостатом, словно братья-близнецы. В этом и состояла тайна невероятной живучести ушкуйников, многие инородцы и вовсе считали их неуязвимыми и бессмертными. Они стремились как можно скорее сблизиться с супротивником в рукопашной хоть на суше, хоть на воде, не боялись окружения, а порою его и жаждали. Заслоняясь щитами, сбившись в клин, образом напоминающий ушкуй, они прорывались сквозь тучу стрел и, очутившись лицом к лицу, отбрасывали и щиты, и мечи, поскольку были искусны сражаться в рукопашной только наручами. Пешие, они таким же образом нападали на мчащиеся навстречу конницы: лошади и всадники торопели при виде ушкуя из плотно сбитых человеческих тел, который вмиг раскрывался, рассыпался ровно горох и закатывался под коней. И тут в дело шли засапожники, коими ушкуйники мгновенно перехватывали конские сухожилия и принимали на нож падающего седока. Но более по нраву было им биться наручами, внешне незримыми под одеждой, но способными защитить от прямого удара меча и топора. С этим грозным в умелых руках оружием ушкуйники в походах не расставались ни на минуту, и потому их невозможно было застать врасплох. А неприятелю чудилось, будто идут они безоружными, отмахиваются от сабель и разят до смерти голыми руками, пальцами пробивая войлочные панцири, латы и кольчуги. Если сраженный ватажник падал, на его месте в тот же миг возникал другой, наводя страх на супостата, и обращалась в бегство сила, по числу многократно превосходящая.
На всякую ватагу, даже самую великую, была дадена одна душа...
Хитрость Опряты удалась, лазутчики, засланные на многие версты вперед и в стороны, обнаруживали стойбища, станы и городки, где оставались старики, женщины и дети. То там, то сям на знойном, степном окоеме поднималась пыль от скачущих на запад конниц. Ордынцы спешно уходили на подмогу Сараю, и был великий искус пограбить и позорить хотя бы малые их становища, чтоб добыть пропитание, но ватажники и овцы не тронули из их бесчисленных отар, норовя проскользнуть незамеченными.
Спустились они с хребта, высмотрели ручей, что бежал по распадку вроде бы в нужную сторону, и в тот же час за топоры, ушкуи ладить, а Феофил – крест, дабы утвердить его на горе. Инок проворнее оказался, вытесал из цельного дерева балку в три сажени, прирубил к ней саженную крестовину и, могучий малый, взвалил себе на плечи да понес на самую высокую гору. Весь день и ночь забирался, ровно Христос на муках, но подмоги не принял, исполняя урок свой, в одиночку поднял на вершину и там утвердил. Да еще каменный курган насыпал у подножия, чтоб ветром не повалило. Спустился вдохновленный и ватаге сказал:
– Отныне сия гора будет зваться гора Сион!
С Рапеев встречь солнцу стекало множество речек, но не всякая могла оказаться попутной, ибо никто не ведал, куда они текут и где она, Томь-река. Сыскать же надежного проводника во глубине чужих земель, среди инородцев, считалось делом трудным, но воевода ушкуйников и прежде был везуч, а на Рапеях и вовсе удачей окрылился, когда явился слепой старец. Он с горы, на коей теперь крест стоял, спустился, вышел к ушкуйникам и будто бы наблюдает, как те топорами машут. В руках посох, правда деревянный, на ногах сапоги, но кожаные, одежда хоть и ветхая, да прикрывает тело. Ватажникам-то было невдомек, кто перед ними и как сей незрячий человек ходит по землям в одиночку, без поводыря, но Опрята как глянул на него, так сразу и подумалось – чудин! Белый, и бельма на глазах, вот только шерсти на нем нет, так могла вытереться от старости либо слинять: прошлогодняя спала, а зимняя еще не наросла, ведь месяц листопад. И на лицо бел, но тоже можно сыскать причину – солнцем выбелило, ровно холст, ветром выдубило...
Очень уж хотелось воеводе отыскать кого-нито из чудского племени.
Тем часом Феофил пришел и тоже воззрился на старца, но исподтишка. Опрята его спрашивает, дескать, похож ли он на чудина? Инок и сам никогда не видывал, а знал лишь по сказкам ушкуйника, у них побывавшего, и потому стал испытывать. Сначала крестным знамением его осенил – стоит старец, опершись на посох, и даже слепым своим глазом не моргнул. Тогда инок железный крест из-за опояски достал и поднес к нему, но и от этого старец не дрогнул, а глянул взором незрячим и будто бы усмехнулся.
– Не боится животворящего креста, – заключил. – Знать, не чудин. Будь он из ихнего племени, враз бы затрепетал.
– Давно не видывал я ушкуйников в сих местах, – однако же вымолвил старец на русском языке. – Пожалуй, ваших так лет четыре ста будет...
Опряте сделалось знобко, ибо вспомнил он ушкуйника, что доживал свои дни в хоромах Анисия и который будто бы ходил в ватаге Соловья Булавы, о коем былины пели. Ужели и впрямь перед ними столь древний старик? И хоть люди не живут столько, да ведь в чужих неведомых землях всякое возможно. Что, ежели поп не угадал и это впрямь чудин – из могилы своей выкопался и на Рапеи пришел, на собор? Червонного золота личины на нем, правда, нет, так и снять мог, серебряный посох истереть в пути. Вон одежды как обветшали, ровно сито светятся...
– Ты кто будешь, старче? – спросил осторожно. – И как имя тебе?
– Хозяин сей горы, – отвечает вполне дружелюбно. – А именем Урал.
– Что же делаешь на горе?
– Да много у меня забот, – признался старец. – Солнечные чертоги стерегу. Полуденный час отбиваю, обе полы времени совокупляю, утро и вечер. Да еще быка своего пасу.
Воевода не уразумел его причудливую речь, однако спросил:
– Есть ли ордынцы близ твоей горы?
– А им в мои пределы пути нет, далекой стороной обходят. Одни только ушкуйники ко мне и заглядывают. Да и то не часто, но непременно свой знак оставят.
– И какой же оставили знак? – насторожился Опрята.
Встреча с ватагой будто бы даже взбодрила его, ибо говорил он с веселым добродушием.
– Даров мне не принесли, не поклонились. А некого деревянного болвана поставили, именем Перун. Так притомился я от грозы небесной. Молнии били, покуда идол не сотлел. А ныне и вы подобным же образом идете. Чести мне не воздали, а знак свой воздвигли. Ушкуйники, одно слово. Спалить, что ли, вздумали, огнем пожечь мою гору?
– Сие есть крест животворящий, – объяснил Феофил. – От него благодать исходит на весь здешний край.
– Не знаю, что по-вашему благодать, но пожаров теперь не избегнуть, – однако же преспокойно заключил старец. – Ибо сие есть знак огня, и метят им те места, где хотят пожоги сотворить.
– У вас, может, сие знак огня, – возразил ему инок. – А у нас, в Руси, знак веры христианской. Ты, старче, не смей свергать. Пусть стоит на Рапеях, отныне и навеки.
Урал сутулыми своими плечами пожал.
– Да я сюда не свергать приставлен – полдень стеречь, а знаки ваши сами изветшают да сотлеют, когда придет срок. Скажите мне лучше, ушкуйники лихие, куда ныне-то путь держите? Ужели снова на чудь белоглазую исполчились?
Воевода на миг оцепенел, однако же намерений своих ничем выдавать не стал и вздумал исподволь попытать старца.
– Про чудь мы и не слыхали, – говорит так, как они с Анисием условились. – И не ведаем, как прошлая ватага за Рапеи хаживала. Разве возможно человеку смертному помнить, что творилось четыре ста лет тому? Мы по иной нужде идем.
– И прошлая, и позапрошлая ходила, – вздохнул Урал. – Все мыслят сей народ позорить. Да вот недолга, коль зорят, то назад уж никто не возвращается. Верно, доныне в горах рыщут да чудь ищут. В Тартар дорога только в одну сторону открывается, а обратной нет.
Тут и Феофил дрогнул и чуть крест железный из рук не выронил. Воевода же, напротив, уверенность обрел.
– Не постращать ли нас вздумал, старче? Коль ордынцы ходят туда-сюда, знать, и мы пройдем!
– Пройдете, – согласился тот. – Ежели не станете чуди искать да их могилы тревожить.
Опрята дыхание затаил и вкупе с ними мысли свои, дабы чем-либо не выдать себя. А старец между тем позрел, как ватажники ушкуи свои конопатят да смолят, и вдруг говорит:
– Коль скажете, куда чалите да зачем, бывалого человека с вами пошлю, дорогу указать. Но за это дары мне на гору вознесете. Пусть каждый по одному камню поднимет.
А они с Баловнем условились на подобный случай, что говорить.
– Чалим мы на Томь-реку, новой землицы поискать. От ордынцев в Руси житья не стало, вот и вздумалось уйти с родами своими за Рапеи, дабы не испоганили их нечистые кочевники. Дары же за нас воздадут те, кто нашим следом пойдет.
Недосуг было ватаге нелепую его волю исполнять, камни в гору заносить. Да и не свычно им, ушкуйникам, дары воздавать, когда им самим воздавали, и ежели нет, то силой отнимали, что по нраву придется.
– Добро ли, свои земли супостату оставлять? – спросил Урал. – А ну я бросил бы свою гору? Полуденного времени не стало бы, и утро обратилось в вечер.
– Вот соберемся с силами в Тартаре, воротимся и изгоним.
– Даров мне не воздал, да еще и солгал, – вдруг уверенно заявил старец. – А потому не получишь вожатого. И быть по сему, яко солгал еси.
И пошел вверх по склону.
Назад: 3
Дальше: 5