2
Стук в окошко был негромким, не пугающим, но в мгновение всколыхнул и встревожил. Так обыкновенно стучал Коля, когда возвращался рано утром с ночной смены, чтобы детей не будить, а потом и Никита, когда пошел на шахту. Софья Ивановна в тот же миг просыпалась, на цыпочках бежала отпирать дверь, и сразу на кухню, чтоб разогреть с вечера приготовленный завтрак, накормить своих мужиков и уложить в постель...
Сейчас же стояла хоть и летняя, светлая, однако полночь, и Софья Ивановна никого не ждала, вернее, почти уж ждать перестала и потому решила, что этот мимолетный стук все же ей почудился. Она как всегда в бессонные ночи сидела перед немым телевизором – звук был отключен, маячила только картинка, оживляя тем самым пустой дом. Софья Ивановна вязала Веронике пуловер с высоким воротником и была озабочена тем, что ниток не хватит, – всего, может быть, одного мотка.
Замерев, она посидела, прислушиваясь к привычной тишине, но, кроме стука ее взволнованного, вдовьего сердца, ничего более не было, да и не могло быть слышно в доме. За окном глухо громыхнул железнодорожный состав на обогатительной фабрике, да где-то за огородами коротко и сипло взлаяла собака: без зимних рам все ночные далекие звуки стали ближе, однако тоже были привычными и не тревожили.
Все последние годы ее тревожила сильнее всего единственная мысль: семья раскатилась, разъехалась, и теперь, наверное, уже никогда не собрать ее под одним кровом, как петельки оброненной на пол и распущенной вязки с замысловатым узором, хоть распускай, сматывай в клубок и начинай все сначала.
Но такого быть не могло...
И все равно Софья Ивановна обернулась и глянула на зашторенное окошко...
В это время стук повторился, теперь не призрачный – в левый нижний уголок, куда всегда и стучал Коля...
– Кто там? – громко спросила она.
И вдруг услышала:
– Мама, это я... Не пугайся.
Она узнала голос, и оттого на мгновение обмерла, оцепенела. И не поверила, потому проговорила сдавленно, чужими губами:
– Кто – я? Что надо?
За окном хрустнула сухая ветка малины, возникло некое замешательство.
– А Софья Ивановна Перегудова еще здесь живет?
В душе у нее что-то подломилось и обрушилось: это был и впрямь голос сына, много лет стоявший у нее в ушах...
– Здесь...
– Не бойся, мам. Это я, Никита...
В глазах потемнело, голова закружилась и сердце будто бы остановилось, но при всем этом мысль была прозрачной и единственной – она сходит с ума...
Это же не так трудно – сойти с ума от одиночества. Говорят, люди сходят и не замечают этого...
Даже после аварии на шахте, когда спасатели поднимали тела погибших горняков и всеобщее неуемное горе длилось несколько дней и ночей, Софья Ивановна не теряла рассудка и не опасалась его потерять. Даже когда увидела на лавке в душевой окостеневшего Колю, уже отмытого товарищами от угольной пыли в шахтной бане, со сложенными и связанными полотенцем руками на груди, как положено в гроб класть; даже когда ей показали оплавленный самоспасатель сына Никиты, угодившего вместе со своим напарником в эпицентр взрыва и последующего пожара, она не утратила присутствия духа и разум ей повиновался. Только душа сначала разгорелась и спеклась, словно горячий кокс, а потом застыла под ледяной водой.
Двое младших детей еще оставались, растить надо было, поднимать – Глебу тринадцатый, Веронике и вовсе пять...
И вот спустя долгих семнадцать лет от полузабытого уже и осторожного стука в оконный глазок вдруг лопнуло ее великое терпение, стерлось, ровно пыль, и оказалось, разум-то уже незаметно сотлел за эти годы...
Она сделала отчаянную попытку взять себя в руки, встала из кресла, включила яркий верхний свет и потом телевизор, да еще на полную громкость – первое, что в голову пришло. Снова села спиной к окошку как ни в чем не бывало, корзинку с нитками и вязкой взяла, уставилась в экран и едва поймала спицей первую петельку, как даже сквозь гремучие динамики услышала – стучат в тот же уголок окна, и вроде посильнее! И будто опять Никитин голос зовет:
– Мама, мама? Это я пришел. Отвори...
Она боялась не то что приблизиться, но и взглянуть в сторону окна, хотя одновременно чувствовала, как ее тянет подойти и откинуть занавеску...
Дочь Вероника ей когда-то икону с лампадкой привезла, повесила в девичьей комнате, мол, ты хоть и старая боевая комсомолка, а теперь это принято, даже положено – в доме образа держать. Она и в церкви повенчалась со своим мужем, и внучку окрестили, и даже городскую квартиру освятили. Молодежь как-то быстро увлеклась религией, модно стало, а в ней все еще бродили остатки комсомольского мятежного, ищущего духа, и ничего поделать с этим было невозможно. Правда, и духом смирилась, но и помудрелась одновременно, чтобы вот так, в одночасье, без чувств и страсти взять свечечку и пойти в храм ради моды....
Софья Ивановна сейчас вспомнила это, побежала было за иконой, и тут спохватилась, что мечется по дому полуголая, растрепанная – ночи были душные, окна не откроешь, комары, да и как-то неспокойно жить – одной нараспашку. Хоть шторы задернуты, никто не видит, и все равно не хорошо – правда, как сумасшедшая...
Сдернула со стула халат, а в окошко все еще стучат:
– Мама, впусти, мы с дороги...
Кто мы? Кого принесло?..
Софья Ивановна из последних сил, по стеночке, в коридор, и там на глаза телефон попал. Хоть заледеневшие руки не тряслись, но все равно сразу набрать номер не получилось. Наконец услышала длинные гудки, потом заспанный голос Вероники и осязаемо, с чувством, будто в руках и в самом деле спасительная соломина, ухватилась за него и ощутила, как пол выровнялся и перестал качаться.
– Мам, ты что это среди ночи? Что случилось? Не заболела?
Вообще-то Софья Ивановна хворала редко, да и то простудой или гриппом; бессонницу она не считала болезнью, никогда на нее не жаловалась, поэтому дети не привыкли опасаться за ее здоровье. И ночами никогда не звонила, чтоб лишний раз не тревожить.
Вероника всегда казалась ближе, может оттого, что дочка, и жила дольше с ней под одной крышей, чаще приезжала. И еще судьба ее была незавидной, если не сказать, несчастной. Замуж вышла рано, и как казалось, удачно. Мало того что молодой и красивый – богатый и успешный, и не первый встречный – студенческий приятель Глеба, Казанцев. Правда, потом они врагами стали, но тогда Вероника уехала в Новокузнецк, поселилась, можно сказать, во дворце, выучилась водить автомобиль, летала по заграницам и матери только карточки слала, эдакие фотоотчеты, где они с Артемом побывали и что повидали.
Артем мечтал о дочке, и она по заказу – это бывает от большой любви – родила Ульянку.
И за год так растолстела, что кое-как в машину садилась, а сколько беды по лестнице подняться. Естественно, мужу это не понравилось: ему ведь надо было к иностранцам на всякие презентации являться с красавицей-женой, – в ее присутствии встречаться с партнерами по бизнесу, чтоб завидовали. Вероника же из представительского класса, как он потом сказал, превратилась в тумбу, в бабень, с которой ему стыдно на глаза показаться.
Повозился не долго, и когда врачи сказали, что у нее в организме произошли какие-то необратимые изменения, вызванные беременностью, и это не лечится, да еще посадили на инвалидность, насильно забрал дочь грудного возраста, невзирая на венчание, бросил Веронику и сошелся с другой. Вот и вся их религия. Оставил бывшей жене только поношенный джип и сначала вообще из дома выставил, в гараже жила, но, видно, потом совесть заела, купил однокомнатную квартиру.
Дочка от горя и одиночества, как утопающая, сначала еще барахталась, университет закончила, надомную работу нашла, но потом сдалась, религией увлеклась, стала по монастырям ездить, с батюшками дружить, без благословления шагу не ступит. Одно время и вовсе ее послали с кружкой стоять, милостыню собирать на восстановление храма. Ладно, хоть случайно Глеб увидел и, чтоб самому не позориться, дал ей много денег, чтоб больше не посылали. Вероника для себя денег у брата не брала, но на храм взяла. Она и подруг завела соответствующих – все с каким-нибудь изъяном, больные или одинокие, надежды утратившие и давно на себя рукой махнувшие. Вот бы им хоть чуть-чуть гонимого и ругаемого комсомольского духа! Потом хоть на работу, хоть в церковь, хоть замуж – везде бы с толком.
– Я тут уборку делала, – вспомнила Софья Ивановна. – И твои таблетки нашла. Тебе их послать или сама приедешь?
– Какие таблетки, мам? – Голос ее, словно прохладный ветер, обдувал горячечную голову и распаленное воображение. – Да плюнь ты на них! Чего бы хорошего...– Так, наверное, дорогие! – обретая уверенность, посетовала она. – Упаковка такая красивая... А у тебя еще-то есть?
– Есть, мам, не волнуйся. Это витаминный комплекс, в любой аптеке продают... У тебя правда ничего не случилось? Почему ты не спишь? Второй час...
Должно быть, голос выдавал или сам поздний звонок...
– Я уборку делала. А теперь вяжу. И знаешь, мотка ниток не хватит. Ты завтра не сможешь привезти? Я в Осинниках таких не найду.
Хотя на самом деле таких ниток было завались...
– Мне утром на исповедь, мам, если только к вечеру...
– Эх, жалко, сегодня бы тебе пуловер довязала.
– Да ведь поздно, ложись!
– А я днем выспалась...
– Ну, ладно, мама, давай отдыхай, хватит. Прочитай «Отче наш» и «На сон грядущий». Они на принтере отпечатаны и за иконой лежат. Это тебе вместо снотворного.
Ей же еще хотелось поговорить, только она не успела сообразить, о чем, а Вероника уже готова была положить трубку.
– Пока-пока, мам, целую. Спокойной ночи!
– Погоди, Верона, я тут вспомнила!.. – не сдержалась Софья Ивановна. – У тебя старые карточки были, с Никиткой. Где он тебя на руках держит...
– Ну есть, да, а что? – все-таки встревожилась дочь.
– Когда поедешь, прихвати. Я закажу, копии сделают. Сейчас такие хорошие копии делают, не отличить...
– Да я сама тебе сделаю, если надо. Не выходя из дома...
– Сделай, ладно?
– Мам, на что тебе?
– Хочу другой овал на памятник заказать, – призналась Софья Ивановна. – Старый потускнел, да и мне не нравится, не похож там на себя. А где тебя держит – похож... Эмалевый закажу, так вовсе не сотрется.
– Ты что, мам, нас двоих хочешь на памятник повесить?
– Нет, конечно. Я спрашивала, мастера говорят, обрежем и одного оставим.
– Никитка там совсем молодой! Ты что это придумала?
– Он такой перед глазами у меня стоит.
– Вот ты о чем по ночам думаешь, – догадалась Вероника. – И потому не спишь. Ну-ка, прекрати и ложись. Я сама закажу овал и привезу! И больше не думай!
Могила Никиты была рядом с Колиной, но пустая. Точнее, похоронен был гроб, куда положили несколько горстей пепла, собранного на месте гибели шахтеров, – хоть какой-то прах...
Разговор с Вероникой почти рассеял ночной страх сойти с ума, и, положив трубку, Софья Ивановна смело отвела занавеску.
За окном никого не было, по крайней мере в синей ночной мгле просвечивали только ветки малины. Она выключила свет и еще раз выглянула...
Пусто! И никаких голосов!
И тут вспомнила, что голос Никиты ей почудился в тот миг, когда она подумала, что надо бы давно сменить фотографию на могиле. Шахтеров хоронили за государственный счет, потому какая карточка была в отделе кадров, такую и повесили, предварительно запаяв в стекло. Родственников не особенно-то спрашивали, год был тяжелый, мрачный для Кузбасса – девяносто первый. К тому же потерявшей сразу мужа и старшего сына Софье Ивановне было не до того: выплаченная шахтой компенсация в один месяц обесценилась, и тогда она бросила свою лабораторию на обогатительной фабрике и пошла торговать на рынок, причем чужим товаром. И хорошо, Коле не успели дать квартиру в городском каменном доме, остались жить в старом шахтном поселке, в деревяшке, при которой была усадьба в восемь соток, просторная пристройка-мастерская и сарайчик с кабанчиком.
Муж чувствовал лихие времена, и незадолго до взрыва на шахте уговорил ее завести поросенка, мол, выкормим картошкой да травой, хотя ни сам, ни тем более Софья, прежде, кроме кошки, никакой животины не держали.
Теперь же она так привыкла к своему хозяйству – чтоб непременно и поросенок, и куры, и кролики на дворе были, что, когда вспомнили о шахтерских вдовах и предложили переселиться в квартиру, не поехала. Дочь с сыном уговаривали, мол, сейчас-то тебе на что скотина? Пенсию хорошую платят, льготы всякие, на День шахтера дорогие подарки, уголь даром привозят, а она наоборот, подала заявку на бесплатную корову, полагающуюся ей от губернатора, как шахтерской вдове!
– Мам, не сходи с ума, – убеждал ее Глеб. – Молока в магазинах хоть залейся. А тебе придется сено косить или покупать, доить каждый день. Ты на себя и так рукой махнула! Посмотри, на глазах превращаешься в бабку старую!
Говорил это шутливо, со смешком и совсем не обидно.
В последние годы сын да и дочь, как-то не сговариваясь, озаботились ее одиночеством и даже норовили выдать замуж. Она-то догадывалась, отчего – чтоб самим пореже мотаться в Осинники, к матери, и чтоб поменьше доставала своими глупыми заботами и странными желаниями, например, получить дармовую корову. И потому в подарок привозили то набор для макияжа, то крема дорогие от морщин, духи, помаду и лак для ногтей, чтоб собой занималась. А Глеб однажды телевизор во всю стену привез и говорит, мол, вот тебе домашний кинотеатр, чтоб не скучно было.
– Я и маленький-то уже смотреть не могу, – воспротивилась Софья Ивановна. – Для звука включаю или для изображения. Вместе-то ведь ни смотреть, ни слушать нельзя.
– Почему это, мам?
– Да ведь из него кровь сочится. Из большого-то ручьем потечет. Забирай свой кинотеатр. Не нужен он мне!
Глеб тогда перепугался, залепетал про санаторий, дескать, в самый престижный устрою, где нервы в порядок приводят, и потом все больше дорогие наряды возил или слал, в которых и выйти-то некуда. И всякий раз деньги совал – разбогател, целую сеть автомагазинов открыл в Новокузнецке и Кемерово, в депутаты выбился.
А еще каких-то семь лет назад гол как сокол был!
Закончил он Горный факультет – мать пробила стипендию от шахты, куда и должен был вернуться молодым специалистом. Пока учился, только и разговоров было про работу, дважды на практику приезжал, уголь рубил, на проходке вентиляционного ствола исполнял обязанности мастера, и когда вернулся с дипломом, как потомственный горняк, сразу был назначен начальником участка. Однако поработал недолго, уволился и очутился в руководстве дочерней компании шахты, стал уголь японцам продавать. Года не прошло, свою фирму открыл и на какие-то шиши стал скупать пустующие помещения, открывать автосалоны и магазины.
К бизнесу он тяготел с юности и поначалу от бедности, которая обвалилась на семью после гибели отца и старшего брата. На огороде когда-то выходила бетонная труба шахтной вентиляции, вызывающая интерес мальчишек со всей улицы – все норовили спуститься в старые, заброшенные выработки. Коля кирпичом заложил, сверху землей завалил и грядки сделал. Так Глеб вздумал через нее пробраться в шахту, добывать уголь и продавать его соседям. Ведь до чего доходило: шахты встали, можно сказать, жили на угле, а друг у друга по ведру взаймы брали, чтоб печь истопить. Или собирали куски вдоль железной дороги да вокруг обогатительной фабрики. Глеб о трубе вспомнил, быстро сообразил, как заработать можно, раскопал грядки и уже до кладки добрался. Софья Ивановна едва уговорила отказаться от затеи.
В студенчестве же он на пару с другом проводил целые коммерческие операции. Однако, по представлению матери, таких огромных денег заработать никак не мог. Оказалось, нет, ничего у государства не воровал, а попросту покупал у шахт уголь, перепродавал его в Японию и в город Череповец, куда часто ездил в командировки. Все это походило на спекуляцию, за которую в прежние годы в тюрьму садили, но по-новому это называлось рынком. Софья Ивановна поначалу побаивалась, затем лишь недоуменно руками разводила и дивилась – как так? Угля не добывал, не лопатил его на обогатительной фабрике, в вагоны не грузил, да и вообще не видел и пыли черной не нюхал – сидел в офисе, подписывал и перекладывал бумажки. Оглянуться не успела, сынок чуть ли не олигарх, с охраной ездит, все с ним советуются и зовут уже Глеб Николаевич или вовсе президент компании господин Балащук: дети от Коли были записаны на его фамилию.
Софья Ивановна боялась, что добром это не кончится, ненадежная у него работа и положение хоть и высокое, но шаткое. Новую машину из Европы привез, во дворе своем поставил – сожгли, самого чуть не застрелили. Тогда он стал с охраной ездить, дом за городом приобрел в охраняемом поселке, кругом сигнализацию поставил, так автосалон у него спалили вместе с машинами.
Сам Глеб ничего не рассказывал, это уж Вероника потом матери передавала, что вокруг брата творится. Он же увлекся, не замечает, по какой жердочке ходит. Однажды уговорить его хотела бросить бизнес и стать, например, директором шахты – и образование позволяет, и опыт какой-никакой. Софье Ивановне по старинке все еще казалось, что директор шахты – положение солидное, люди уважают и власти много, если уж нравится командовать. А Глеб только рассмеялся и говорит, мол, знаешь, сколько у меня таких директоров в кулаке? Они же через меня уголь продают, потому в приемной в очереди сидят. Я им деньги на зарплату шахтерам в долг даю.
И, чтоб понятнее было, добавил, дескать рынок, это огромная лаборатория, где я начальник и руковожу всякими анализами, а директора – простые лаборанты.
Однажды жениха для матери на смотрины привозил, человека немного за шестьдесят, солидного, обходительного – бывшего работника горняцких профсоюзов, который теперь советником у Глеба подрабатывал. Но это уже потом выяснилось, что смотрины устраивал: знала бы, так сразу дала понять, что не нравятся ей такие мужчины. В результате этот жених потом полгода доставал Софью Ивановну поздними звонками и пустыми разговорами. И как оказалось, по расчету вздумал он жениться на матери шефа, породниться – уж очень хотелось сыновьим бизнесом поруководить. Глеб как узнал, так сразу выгнал его, и тот вмиг звонить перестал.
Сынок хотел выдать ее замуж, а самому уже под тридцать, и ни разу не женился, только девок перебирает и никак не остановиться. Всякий раз приезжает с новой, знакомит, невестой называет – глядишь, опять с другой, так имена перестала запоминать. Вероника говорила, эти его невесты уже двоих внуков родили, и будто теперь Глеб тайно их содержит, но спросишь, в отказ идет и все валит на болтливость сестры. Правда, признался, есть у нее внук от одной особы, но единственный, да только женщина такая попалась, ни своих, ни чужих родителей не признает, и только деньги с него тянет, для чего и родила.
Они с Казанцевым, бывшем мужем Вероники, сначала друзьями были, но потом оказались конкурентами и рассорились в прах. Верона уж давно разошлась со своим благоверным, а все равно помириться с братом не могут, друг про друга такое иногда несут, хоть по губам шлепай. Раз только в одно время приехали, и то потому, что бумага от губернатора пришла, точное число назначили, когда корову приведут на двор, и Софья Ивановна взяла да похвасталась. Те и примчались оба, и давай в один голос увещевать – даже вроде бы примирились на этой почве.
Скоро они забыли девяносто первый год!
Софья Ивановна даже не спорила и отмалчивалась, думая, что парным молоком будет отпаивать летом единственную внучку, если богатый родитель позволит. Он Веронику к дочери не подпускал, но к бабушке каждое лето привозил сам и оставлял безбоязненно на месяц и более, правда, с охранником, который помогал по хозяйству...
И еще думала, что будь живы Коля с Никитой, то льготой бесплатно завести корову обязательно бы воспользовались. Помнится, Никите идея с поросенком так понравилась, что он не только принимал участие в уговорах матери – вызвался его обслуживать, при этом и вовсе не имея никакого опыта. Не в пример младшему Глебу, он вообще был основательным мужичком, хозяйственным, рукастым: забор вокруг усадьбы, поставленный им в одиночку, до сих пор стоит и ни один пролет не качнулся. А было ему всего-то двадцать два, только горный техникум закончил, отсрочку от армии получил и пошел в забой вместе с Колей, осваивать новый угольный комбайн...
Так до сих пор оба в глазах и стоят, и в памяти навсегда осталось, как они на смену собирались. Никита по обыкновению наскоро супу похлебал, чаю выпил, оделся и к порогу – не терпелось ему, все боялся на спуск опоздать. «Нива» у него уже разогретая стоит, тормозки собраны. Николай, напротив, как-то очень уж неторопливо и ел, и одевался, словно чуял и уходить из дома не хотел. Дважды тормозок проверил, положила ли мать луку, спросил, яйца вареные зачем-то бумагой еще раз обернул, дескать, чтоб не побить – никогда такого не делал, что Софья положит, то и ладно.
Стал портянки накручивать, так вспомнил:
– Никитка! А ведь сегодня нам всю робу заменят на новую! И засмеялся: – Говорят, исподнее из детской байки! Из которой пеленки и распашонки шьют. Как бы не уделать с испугу-то!
Почему так сказал? Вроде шутил, как всегда, грубовато, но с какого испуга?..
Уж оделся, обулся, но не уходит. Сел к печке, приоткрыл дверцу и закурил. Он перед сменой всегда накуривался, чтоб потом в забое не тянуло.
И вдруг ни с того ни с сего говорит, как раньше никогда не говорил:
– Вот каждый раз ухожу на работу и радуюсь. Есть какой-то захватывающий азарт в нашем деле – каждый день спускаться в недра земные. И схож он с азартом полета или с погружением в океанскую глубину. Всюду стихия неизведанная, самые таинственные миры, это воздух, вода и недра. И люди все время будут стремиться их одолеть. Может, мы на самом-то деле вышли на сушу не из водной стихии – из земной? Я вот все думаю: откуда взялся обычай хоронить в земле? У каких-то народов покойников зверям бросают, птицам, у каких-то сжигают и пепел в воду. Как в Индии, например. А у нас – обратно в землю... Или вот почему камень называется – порода? Может, он и породил человека? Ты как думаешь, Никитка?
Засмеялся, хлопнул его по плечу и в дверь подтолкнул.
– Ну, пора! Пошли, а то и правда опоздаем, и не достанется нам новой одежины.
Досталась им новая одежина – крепкая, деревянная...
Может, и раньше что-то подобное говорил, да особенно не прислушивалась в утренней суете. А эти его слова запомнились, поскольку оказались последними...
Так что не от одной своей души, сразу от трех выступала Софья Ивановна, думая завести корову, и одну общую волю исполняла...
Никита был ребенком студенческим, от первого брака: Софья вышла замуж на втором курсе химикотехнологического факультета, за Володю Перегудова, с пятого. Его оставляли на кафедре, но в последний момент все переиграли, взяли ассистентом другого, подающего большие надежды, а молодожена, невзирая ни на что, послали по распределению в Донбасс. Думали, расстаются лишь до конца учебного года – Софья намеревалась перевестись в донецкий институт, но после академического отпуска из-за родов взять ее отказались, пришлось восстанавливаться в кемеровский.
Они путем и сжиться не успели, свыкнуться с мыслью о браке и, оказавшись каждый сам по себе, продолжали существовать в одиночку, как до женитьбы. Правда, Софья теперь оказалась с увесистым «довеском» – Никитка рос богатырем и няньками были все девчонки с курса, так что руки были не особенно-то связаны. Впрочем, как и ноги: пока она бегала по танцам, парня передавали из комнаты в комнату, кормили по очереди, играли и забавлялись, словно с куклой, и, оставив его на попечение одного этажа общежития, найти можно было совсем на другом, причем даже у малознакомых девчонок.
Стыдно вспомнить...
Брак распался незаметно и настолько естественно, что они с Володей даже не корили друг друга, тем паче, ни разу так и не поссорились. Он женился на хохлушке, а Софья еще попытала счастья в Кемерово – да кому особенно нужна с довеском? – и вернулась в свои родные Осинники, под материнский кров. Так что Никита с младенчества привык к чужим людям, житью в общагах, во всякой компании мгновенно находил свое место, быстро встраивался в новые условия, однако при этом сначала тайно, потом и откровенно хотел если не дома, то своего угла. И это послужило причиной возвращения домой, в эту самую, тогда еще относительно новую деревяшку с усадьбой. Работать взяли на шахту, но партийное руководство присмотрелось к молодой и энергичной женщине да и решило определить на комсомольскую работу, секретарем комитета. А она тогда еще любила командовать, молодежь заводить и выросла за пару лет до секретаря горкома. И замуж бы могла выйти за ровню себе, да после отличника Володи Перегудова не нравились ей правильные и активные парни, подвох какой-то чуяла, уверенности не было.
Сыну исполнилось уже девять, когда Софья наконец-то вышла за простого горняка с «Распадской». И сразу ушла из горкома на производство, начальником лаборатории обогатительной фабрики. Коля хоть и был моложе на несколько лет, однако взматерел рано, выглядел старше – скорее всего потому, что работа была суровая, тяжелая. Со смены всегда угрюмый приходил, но проспится, отдохнет и улыбается, словно ясное солнышко, да байки всякие рассказывает. Только ласковые слова редко говорил, и хоть обходился с Софьей бережно, и детей любил, но все так, словно последний скупердяй. Но удивительно, это как раз ей и нравилось, к тому же Никита сразу же потянулся к отчиму, и так привязался, что еще до рождения Глеба, их общего ребенка, стал роднее родного. Когда он приходил с ночной и поутру стучал в окошко – осторожно, подушечками пальцев, но они у него были такие грубые, что получалось достаточно громко, сын вскакивал иногда скорее матери и бежал отпирать.
Но, наученный, прежде спрашивал:
– Кто там?
А он обыкновенно отвечал:
– Сто грамм! Отпирай, пороть буду!
Это у него такие шутки были, грубые, в общем-то даже непонятные для ребенка, однако Никитка радовался, открывал дверь и вис у Коли на шее. У них сразу же появилось много общих секретов, о которых они шептались в укромном месте – в мастерской, пристроенной к дому.
За все время отчим его раз только выпорол, и то за дело...
Но бывало, сын так наиграется, что хоть кулаком стучи, не услышит...
Софья же встречала мужа, а поскольку шахтеры приходят домой всегда чистыми, отмытыми, если не считать вечно подведенных угольной пылью век, то сразу же сажала за стол и обязательно наливала ему эти сто граммов. Больше он обычно не пил с устатку – попросту не успевал, ибо начинал засыпать еще за столом. Тогда она отнимала ложку, брала под мышки и вела в кровать, укладывая на свое, уже нагретое место поближе к окошку...
Потом всякие комиссии из Москвы и горный надзор установили, что новый комбайн, который испытывал Никита, имел какие-то очень серьезные недостатки и не мог работать в шахтах, опасных по газу и пыли. Как уж они определили, неизвестно – Софья Ивановна сама видела гору железного, искореженного хлама, поднятого на гора и бывшего четыре дня в огне. Нетронутыми и узнаваемыми остались разве что режущие зубья, поскольку выполнены были из твердых сплавов и еще потому, что зубы ни огонь, ни даже время не берут: Коля говорил, они много раз натыкались на останки древних животных, так вот кости все уже сгнили в прах, а зубы целые...
И все это время в одном костре со стальным комбайном горел ее сын, благо что пожар все-таки потушили довольно быстро. Отчего пепел положили в гроб – от дерева, железа или транспортерной ленты, до сей поры неизвестно...
Под утро Софья Ивановна все же утихомирила чувства и воспоминания, незаметно уснула с включенным телевизором, но, проснувшись уже после восхода, в тот же миг поняла, что сон и отдых не спасли – она сошла с ума...
Никита сидел у порога на кухонной табуретке – реальный, узнаваемый, и хотя на лицо вроде бы совсем не изменился, почти такой же, как на карточке, где они вдвоем с Вероникой. Только волосы вроде и не седые, но белые, подстрижены как-то неумело, лесенкой, на щеках и подбородке нет даже следов щетины, хотя он бриться начал в семнадцать лет. И глаза белесые, как у слепого: прежние синие зеницы словно выцвели и слились воедино с голубоватыми белками...
Можно было бы подумать, что он снится, однако у противоположной стены немо вещал телевизор – перед тем как заснуть, Софья Ивановна успела выключить только звук. Передавали короткие новости по российскому каналу, и внизу прыгали цифры, отбивающие точное время, – половина шестого. И видела это не только она, но и Никита, ибо косил на экран свой бесцветный взгляд и настороженно прислушивался.
Так во сне не бывает...
Но лишь во сне может присниться столь странная одежда на нем: балахон какой-то то ли из мешковины, то ли из стеклоткани, которой трубы оборачивают. Для головы и рук дырки прорезаны, подол до пят, на ногах вроде калоши или какие-то чоботы...
– Не узнаешь меня, мам? – Голос у него тоже вроде прежний, но придавленный, будто от жажды, и слова произносит как-то чудно, немного врастяг, как иностранец. Или у него горло болит...
– Узнаю, – вымолвила она. – Ты откуда, сынок?
– Не бойся, не с того света... Прости, ночью напугал тебя. Мы в мастерской подремали чуток...
– Как вошел-то? Двери на крючке...
– Полотном открыл.
– Каким полотном?
– От ножовки, по металлу. Оно так и лежит на месте, куда прятал...
Он и впрямь открывал так запор, чтоб не будить родителей, когда загуляет до глубокой ночи, – просунет пилку в щель и скинет крюк. В шахтерском поселке было принято закрываться рано и накрепко: молодежь озоровала, или хуже того, спецконтингент выходил на дело – попросту говоря, бывшие зеки...
– Ты что же, получается, живой? – осторожно спросила она.
– Не сомневайся, мам, живой.
– Как же так вышло-то? Ты же вместе с батей был на смене...
– Был...
– И на одном участке...
– Ну да...
– Все погибли, а ты живой... Так же не бывает!
– Бывает, мам. – Он что-то не договаривал и с ребячьей упрямой и неприкрытой хитростью пытался вывернуться. – Мы отошли на минуту, тормозок съесть... В общем, спаслись вдвоем, с Витей Крутовым. Нам просто повезло...
Софья Ивановна про аварию знала исключительно все. На шахте тогда произошел объемный взрыв и последующий пожар. Это когда газ вперемешку с угольной пылью сначала накапливается в выработках, а потом от любой искры взрывается одновременно все пространство. Ученые на этой основе даже такую бомбу сделали, вакуумную. Если попал в облако газа, уцелеть невозможно, где бы ты ни находился. Коля был в двухстах метрах от комбайна, в транспортерном штреке, и все равно накрыло.
С виду целый, ни одна кость не переломлена, но из ушей кровь и глаза вытекли...
Вообще-то Никита лгал матери часто, причем с детства по мелочам и наивной юности, а старше стал, так и вовсе такие хитрости иногда плел, что не сразу и распутаешь. Она чувствовала или угадывала вранье, но многое прощала сыну, поскольку выдумщик был, фантазер: может, оттого, что с ранних лет воспитывался среди лукавых и лицемерных девчонок и еще начитался фантастических книжек, которые ему, уже отроку, подсовывали в общагах, чтобы не приставал с разными вопросами. Когда в ее жизни появился Коля, так еще более добавил страсти ко всяким измышлениям, поскольку были и небылицы Никите рассказывал, да байки, услышанные от шахтеров. Мол, бродят по местным лесам и горам некие существа, на людей похожие, их еще принимают за снежного человека. Бывало, пойдешь в лес – то там, то здесь мелькнет, и все шерстью обросшие, дубины в руках носят, а то видели с луками и стрелами. Но старики бывалые, мол, говорят, это вовсе не снежные люди, а разбойники сюда некогда забредшие и путь утратившие.
И так заразил парня россказнями, что стали они напару ездить сначала по лесам, этих снежных людей высматривать, потом по заброшенным выработкам в горах, искать чудеса всякие – древние ямы с ходами, которые зовутся чудскими копями. Сговорятся тайно, записку напишут и в выходные улизнут куда-то, а куда, ни за что не скажут, и потом от Софьи таятся, перемигиваются и загадочно улыбаются.
Несмотря на суровость, сам Коля тоже как мальчишка был и поболее, чем Никита, увлекался всяческими легендами. Иногда придет со смены усталый и молчит, однако наутро проснется раньше ее, лежит, улыбается и курит, дым пуская в потолок. И до того ему станет невтерпеж, что разбудит и давай байки жене пересказывать. То страшные, то веселые или очень грустные.
В общем, было у Никиты кому подражать. Однако при этом Коля иного обмана ему не прощал и даже однажды в сердцах выпорол, когда старший сын вместо школы стал ходить на старую водокачку, где шпана на деньги в карты играла, и приворовывать из карманов отчима мелочь. Но это уже не помогло, характер сложился и со взрослостью ложь стала искуснее.
Сейчас он откровенно сочинял и отводил свой белесый взгляд к телевизору...
– Я думал, обрадуешься, – добавил он разочарованно. – А ты мне даже не веришь...
Софья Ивановна чувствовала: пока есть в ней внутреннее сопротивление, оставалась надежда, что видение исчезнет. И если сейчас разоблачить ложь, уличить этот призрак Никиты, припереть к стенке, наваждение пропадет само собой...
– А как же ты потом из шахты поднялся? – подозрительно спросила она.
– Да ведь, мам, неразбериха началась, людей выводили, – цедил нараспев слова. – Со всех участков побежали... И мы с Витькой.
– Что же вас обоих никто не видел?
– Мам, мы же там все черные, чумазые. И в масках самоспасателей... Все на одно лицо. В клеть по сорок человек набивалось, штабелем...
– Ну а потом-то куда делись?
– Убежали...
– Как дезертиры, что ли?
Это слово ему не понравилось, в белесых глазах чтото блеснуло, вроде как слеза обиды, однако стерпел.
– Взрыв произошел по моей вине, мам...
– Кто же тебе это сказал?
– Сам знаю, – тупо проговорил он, и это значило – врет, выворачивается.
– Закурил, что ли?
– С Витькой закурили, одну на двоих. Когда поешь, всегда курить хочется...
– Ты же никогда не курил!
– Только начинал... Чтоб быть взрослее.
– Почему тогда твой самоспасатель нашли возле комбайна? – тоном прокурора спросила Софья Ивановна.
Крыть ему было нечем.
– Может, и не мой, – буркнул он.
– Номерок сохранился, твой.
Казалось, она сейчас мигнет, и он исчезнет. Но Никита не исчез и не стал призрачнее; напротив, пошевелился, угнездился на табурете, согнувшись и подперев голову тыльными сторонами ладоней, отчего плоть его проявилась ярче в виде мускулистых, могучих рук.
– Ладно, – подытожила Софья Ивановна. – Послушаю дальше. И где же ты жил все это время?
– Под Таштаголом, – не сразу вымолвил он.
– И Витя с тобой?
– Со мной, а где еще ему жить?
– Значит, прячетесь?
Для него такой поворот в разговоре был неприятным, болезненным.
– Не прячемся... Живем да и все.
– Под чужими фамилиями?
– Зачем?.. Под своими. Нас же никто не искал...
– Ну и как же ты жил? Семья у тебя есть?
– Есть, – оживился Никита. – Жена и сын, четырнадцать исполнилось...
Впервые что-то теплое ворохнулось в груди и на миг показалось, перед ней не призрак, не плод ее воображения – настоящий, живой Никита.
Однако она тотчас погасила эту вспышку.
– Где же они? – спросила насмешливо, чтоб не поддаваться искушению. – Привел бы, показал...
И была сражена ответом.
– В сенях сидят, мам, ждут. Мы всей семьей к тебе пришли...
Стоило в это поверить, и рухнет последняя надежда спасти рассудок...
Софья Ивановна села на постели, свесив босые ноги, встряхнулась.
– Что же это, боже мой...
Никита не пропал, распрямил спину и, кажется, впервые моргнул. До этого не замечала, глядел, как филин...
– Позвать? – как-то опасливо спросил он. – Только ты не удивляйся. Жена у меня... В общем, не наша, не русская.
– Шорка, что ли? В Таштаголе ведь шорцев много...
– Ага, мам, шорка, – согласился с готовностью. – Я позову?..
– Погоди! – она растерялась, чувствуя, как вновь закачались стены, и ухватилась за то, что бросилось в глаза. – А одежда?.. Это что за балахон на тебе?
– Нас обокрали, мам, – соврал он смущенно. – По дороге, ушкуйники какие-то напали...
– Раздели и разули?
– Ну да! Ограбили. Мы же пешими добирались, ночами шли, по железной дороге... Нам бы переодеться во что-нибудь.
– Всех ограбили?
– Голыми оставили. На полустанке проводница списанные кипы дала.
– Какие кипы?
– В которых они постельное белье получают на складе. Дырки прорезали и надели...
Последние крепи в ее душе не выдержали напора и с треском обрушились, словно подорванная лава. Кровля и подошва почти сомкнулись, оставив узкую, почти непроглядную щель, сквозь которую едва пробивался призрачный свет разума, но уже в виде отражения в зеркале мутной, темной воды...
– Ну зови, – обреченно согласилась она. – Теперь уж все равно...
И, сидя на постели, стала навязчиво, нервно и както по-ребячьи болтать ногами.
Никита встал и на минуту пропал в коридоре.
– Вот, оказывается, как сходят с ума, – вслух проговорила Софья Ивановна. – Может, Вероне позвонить? Или Глеба вызвать?..
Мысль эта так и не успела дозреть, поскольку в дверном проеме, ведомая Никитой за руку, появилась женщина. И хоть смуглая лицом, но на шорку вовсе не похожа: лицо длинное, узкое, с нежными очертаниями, волосы ниже плеч, но жидковатые и молочно-белые, а глаза большие и уж точно незрячие – одни белки с крохотной, блестящей точкой посередине. Однако паренек, пугливо взирающий из-за ее плеча, хоть обликом и походил на мать, но кожа на лице у него розовая, как у альбиносов, и глаза вполне нормальные, голубые, разве что с искрой испуга, смешанного с любопытством.
– Это моя семья, мама, – удовлетворенно сказал Никита. – Жена... Тея зовут. И сын Радан. Ну, или, понашему, Родя...
– Чудные имена, – откровенно разглядывая подростка, проговорила Софья Ивановна. – А жена у тебя что же?.. Слепая?
– Слепая, мам...
– Должно быть, и немая? Что же она молчит? Хоть бы поздоровалась...
Никита и тут нашелся:
– По их обычаю, мам, старшая должна первой здороваться. А младшей женщине в ее присутствии молчать следует.
– Так ты теперь по обычаям жены живешь? – ревниво укорила его Софья Ивановна.
– Живу, мам... Да и обычаи у них не хуже наших.
– Да ведь не похожа твоя Тея на шорку-то, – она поболтала ногами. – Будто я шорок не видела...
– Они, мам, разные бывают, – уклонился Никита. – Белые в горах живут, под Таштаголом...
– Твоя-то что, с юга приехала?
– Почему ты так решила, мам?
– Больно загорелая. И волосы на солнце выгорели.
– Это не от солнца. Ей, наоборот, вредно излучение. У нее сразу базедова болезнь начинается. Ну это – щитовидка...
– Внук-то что молчит? Тоже мне здороваться первой? Или не научен?
В голосе воскресшего сына послышалась гордость:
– Он всему научен и смышленый! Только робеет...
– В школе еще учится?
Никита замялся:
– У нас там школы нету... Где мы живем. Ближняя так километров за полста будет.
– Интернаты есть!
– В интернате испортят парня. Да и не принято у нас детей в чужие руки отдавать.
– Что же он, необразованный совсем?
– Как сказать... Сам его учил, как мог. Да он сейчас больше меня знает. Документа только нет, свидетельства.
Парень обвыкся и, слегка осмелев, в свою очередь теперь с интересом разглядывал бабушку. А она, глядя на внука, вдруг с пронзительной ясностью уразумела наконец, что все это не блазнится, не чудится, и сам Никита вместе с семьей – реально существующие люди. Только очень уж непривычные, и все, что услышала в это утро, – невероятно, даже дико для сознания, однако вполне могло случиться.
Новоявленный внук по-любому не кажется призраком...
– Ну-ка, подойди ко мне, Родя, – позвала Софья Ивановна.
Он выступил из-за спины матери, сделал пару шагов вперед и неуверенно остановился, путаясь в полах длинного балахона и косясь на отца.
– Ближе подойди, – велел тот. – И поздоровайся, как учил.
– Здравствуй, бабушка, – нараспев произнес внук и сделал еще два шага. – Да просветлятся очи твои.
– Какой ты чудной и белый, – радостно произнесла Софья Ивановна, испытывая желание приласкать его, однако не посмела.
– Мы тебе подарки несли, – с сожалением признался Никита. – Грабители все отняли...
Однако его слепая жена Тея все-таки что-то видела и к их разговору прислушивалась, потому как вскинула тонкие свои руки, выпутала откуда-то из-под белых косм желтую гребенку и, приблизившись к свекровке, точным движением заколола ей волосы.
– Это тебе, мам, – добавил Никита. – От невестки. Все, что осталось... Ты ее носи всегда, мам, как куда из дому выходишь. Ни одна болезнь не пристанет. И недобрый глаз отведет.
Боязливой рукой Софья Ивановна сдернула гребенку, да чуть не выронила: на вид вроде бы пластмассовая, крашеная, но увесистая. И формы не обычной, с чеканенным узором по ободку – эдакий витый венок из каких-то цветов...
– Спасибо, – произнесла запоздало. – От сглазу помогает?
– Да говорят, – почему-то уклонился он.
Взявши гребенку, предмет вполне осязаемый, она еще более утвердилась, что перед ней и правда настоящие люди.
– Что же вы стоите-то? – спохватилась. – Присаживайтесь... Никитка, подай жене стул.
– Некогда нам гостить у тебя, мам, – заспешил тот. – Солнце встает, обратно нам пора. И так уж припоздали сильно...
– Вы что же, не останетесь? – обескуражилась она. – Заглянули и уйдете?
– Мам, тебе мы Радана оставить хотели, – вдруг заявил Никита. – С тем и пришли... То есть Родю.
– На лето?
– Да насовсем хотели...
– Это как – насовсем? Бросаете, что ли?
– Нужда заставляет, мама, – заговорил он виновато. – У нас там под Таштаголом... В общем, плохо ему, ослепнуть может. Да и учиться ему надо, диплом получить...
– Да что у вас там? Климат ему плохой? Условия?
– Нам ничего, а Роде не годится... Оставь у себя, мам. Твой внук же... Или против?
– Я-то бы не против, – растерялась она. – Да неожиданно как-то...
А сама подумала – вот уж теперь неоспоримая причина взять дармовую корову! Родя, видно, паренек болезненный, анемичный, ему парное молоко как раз на пользу и будет...
– Возьми Родю, мам. Он тебе по хозяйству помогать будет.
– Ладно уж, оставляйте. Только воспитывать буду, как знаю.
– Мы не против. Он парень послушный, скоро привыкнет.
– Ты-то сам согласен? – спросила Софья Ивановна и потрепала внука по тоненьким, молочным волосенкам.
– Документы бы ему надо выправить, – стал напирать Никита. – На нашу фамилию. И в школу отдать, чтоб свидетельство получил. Дальше он сам пойдет. Ему на горного инженера надо выучиться, как Глебу.
– Метрики оставишь, так выправлю, – ей вдруг стало нравиться столь нежданное обретение не только сына, но более внука. – Нынче паспорта с четырнадцати выдают, как раз.
– Нету метриков, мам...
– Как – нету? Украли?
– Украли, – обрадованно соврал он. – Ушкуйники все отобрали!
– А справку в милиции взял? Что был ограблен, заявил?
– Не ходили мы заявлять...
– Как так?!
– Нельзя милиции показываться, – нехотя признался Никита. – И так по пути люди видели, проводница на полустанке...
Только сейчас она сообразила, догадалась.
– Ты что же, скрываешься от властей?
– Скрываюсь...
Софья Ивановна руками всплеснула:
– Вот какой глупый! Да нет твоей вины! А ты семнадцать лет прячешься?..
– Есть, мам, – уверенно заявил он. – Я живой, а батя погиб. В том и вина. Ты дай нам одежду, переоденемся и уйдем. Поздно, солнце встает, у Теи опять обострение зоба начнется... Мне батино подойдет, жене что-нибудь женское. Свое или Веронки...
– Дам, конечно, – проговорила она ревниво. – Вот какой стал... Прибежал, сына пихнул и бежать. Даже про брата не спросил, про сестру, про батю своего...
Николая он звал не папой, а более сурово, по-шахтерски – батей...
– Я и так все знаю...
– Что ты знаешь?
– Мир их не берет, клевещут друг на друга. И все из-за денег проклятых, из-за имущества... Но они скоро помиряться, мам, не переживай. И двух недель не пройдет, как душа в душу станут жить...
– Это ты откуда знаешь? – насторожилась Софья Ивановна.
– Мам, торопимся мы!
Тут Тея шагнула к окошку, глянула незрячим взором и обронила единственное и какое-то певучее слово, внезапно приведшее Никиту в уныние.
– Ну вот, опоздали, солнце разгорелось... Придется теперь ночи ждать.
– И добро, погостите! – вдохновилась Софья Ивановна. – Угощу хоть, тесто поставлю, пирогов напеку... А ты мне мало-помалу все и расскажешь. Как все было, по правде.
– Да я и так все сказал, – вроде бы даже недовольно и с вызовом произнес он. – Что еще-то хочешь услышать-то, мам?
– Правду! – отрезала она. – И глядя мне в глаза! Соврешь – увижу.
– Если не скажу?
– Тогда ты мне не сын, а паренечек этот – не внук.
– Кто же мы тебе?..
– Самозванцы! Отец погиб, а он, видите ли, спасся! И пришел, документов нет, метриков нет, прячется от людей...
– Как бы тебе рассказать-то? – серьезно озаботился Никита. – А ты поверишь, если глядя глаза в глаза?
– Поверю!
– Ну, мы и правда живем под Таштаголом... И по дороге нас ограбили ушкуйники...
– Ты не про то говоришь!
– Ладно, мам, слушай. – В его глазах зеницы обозначились ярче, словно он входил в полумрак. – То, что прежде сказал тебе, это для людей. Отвечать так будешь, если спросят, откуда Радан, то есть внук Родион. Глебу так скажи, и особенно перед Веронкой не открывайся. А то проболтаются...
– Не учи меня, как людям отвечать! – перебила она. – Сама знаю. По делу говори, как в аварии уцелел?– Чудом, мам. Ты в чудеса веришь?
Она собрала волосы на затылке, скрепила их подаренным гребнем, после чего пощупала костлявое плечо внука и вздохнула облегченно:
– Теперь верю...