14
Балащука выволокли из машины без всяких церемоний, отняли телефон, часы, упаковали в смирительную рубашку и сволокли сначала в приемный покой. Там завалили на кушетку, стащили ботинки, содрали брюки, тщательно выскребли все из-под ногтей и омыли ноги каким-то холодящим раствором. И только потом поместили в наблюдательную палату с решеткой на окне, но без двери, где обыкновенно содержали преступников, доставляемых на психиатрическую экспертизу. Все это провели так стремительно, что он, не спавший трое суток, в первую минуту ничего понять не мог и по-настоящему проснулся лишь оказавшись в этой камере, где лежало еще человек пять, обряженных в серые, долгополые каторжанские одежды. Единственной приметой, выказывающей, что он попал в лечебное учреждение, были белые халаты на врачах и могучих санитарах, все остальное, в том числе коридоры и лестницы, напоминало тюрьму.
И должно быть, потому Глеб сразу же подумал о матери, как тогда, в юности, впервые угодив за решетку. Странно, однако, – он не испытал желания кому-либо что-то доказывать, стучать и кричать; даже вначале забыл о своей депутатской неприкосновенности. Тем более, кроме тупых и меланхоличных санитаров, он никого не видел. Оказавшись в боксе, спеленутый какой-то вязкой, липучей тканью, он даже не метался, а молча оглядел самоуглубленных и безразличных ко всему соседей и сел на железную кровать. Возмущение от предательства и вероломства своих советников и помощников набиралось в него, как струйка воды в кувшин, медленно, с каким-то бурлящим шорохом, и, когда закипело под теменем, Балащук ясно осознал, что его сдали и наверняка лечение уже оплатили. И сейчас никто уже не поможет, разве что мать, если узнает, куда его заточили.
А она может не узнать никогда: люди, поместившие его за решетку, делать подобные трюки умеют...
Но даже и это не взорвало его и не раскалило гнева до степени буйства, в которое он впал, оказавшись в руках ушкуйников на Мустаге. Мало того, от внезапно прерванного сна в машине и прошлых ночных бдений он вновь ощутил дремотное состояние, скинул ботинки, лег на кровать, угнездился и почти сразу уснул.
Видимо, за ним наблюдали через пустой и широкий дверной проем, возможно, ждали, когда начнет буйствовать, и, не дождавшись, решили освободить от смирительной рубашки – вошли те же санитары, разбудили и, прежде чем снять путы, остригли наголо. И еще выдернули шнурки из ботинок, забрали галстук и брючный ремень, однако в каторжанскую одежду переодевать не стали. Глеб только лысину огладил, тут же разделся, лег под одеяло и едва закрыл глаза, как началось это странное видение, с полным, до света и запахов, ощущением реальности. Будто ночь над Мустагом, он стоит на одном берегу, а Айдора на другом, со светочем в руке, и между ними бежит каменная река – курумник, точно такой же, как на склоне Кургана, только оживший. Глыбы шевелятся, стукаются друг о друга, снопы искр вспыхивают, и пахнет озоном, как после грозы, но все беззвучно и вроде бы не опасно.
– Выведи меня! – будто бы крикнул он.
– Выведу, – согласилась Айдора. – Но это в последний раз.
– Но мне не перейти каменную реку!
– Сделаешь, как я научу. – сказала она. – След в след за мной пойдешь и не отстанешь – выйдешь из темницы невредимым. Дай слово, что исполнишь волю мою.
– Исполню! – радостно произнес он. – След в след пойду!
– Скоро тебя к женщине приведут, а она станет спрашивать да всячески испытывать. Ты же не думай, что ей отвечать, а говори те слова, что на языке в тот миг будут. Никчемные ли, нелепые – все в точности произноси. И в глаза ей смотри, в самые зеницы. Отводить станет или отворачиваться – взгляд лови. Не оплошай в сей раз и помни, не ты, а я стану говорить с ней твоими устами, взирать твоими очами. Ничему не удивляйся, ни на что не отвлекайся. Собъешься или дрогнешь, зельем черным опоят и через тебя меня тоже погубят.
– А как же мне найти тебя? – крикнул он.
– В этом я тебе не помощница. Выручу из темницы, отведу беду, а далее сам ступай. Отыщешь, поднесу тебе свое зеркало!
И тут светоч погас, и сразу каменная река зашумела, заскрежетала, словно звук включили, другой берег отдалился и пропал вместе с Айдорой.
Балащук в тот же час уснул, и так крепко, что не слышал, когда в бокс вошли. Однако видения не заспал, как бывает обычно с первым сном, и сразу же вспомнил, едва очнулся, причем все до последнего слова. Лежа с закрытыми глазами, он перебрал в памяти и восстановил все детали сна, затвердил их и только тогда услышал пыхтенье грузных санитаров.
Они стояли в изголовье кровати, как ангелы, и, бритоголовые, усатые, больше напоминали ушкуйников. Один перетянул руку жгутом, второй достал пустой шприц, всадил в вену и вытянул три кубика крови.
– Это на анализ, – сказал. – А сейчас к профессору на прием!
Подождали, пока он оденется, и повели пустыми коридорами, один впереди, другой сзади. За ними следом увязался милиционер, дежуривший у входа в бокс. В середине мрачного, полутемного коридора передний санитар открыл какую-то дверь, заглянул и спросил, как в тюрьме:
– Разрешите ввести?
Задний подтолкнул в кабинет. А там оказалась женщина в белом халате, лет под сорок, даже симпатичная, но какая-то неухоженная и еще с непроницаемым, холодноватым видом человека властного и решительного. При этом уставшая – круги под глазами, гладенькая прическа – и та за день растрепалась, взгляд немного рассеянный и самоуглубленный. Она что-то искала среди бумаг на столе.
– Присаживайтесь, Глеб Николаевич, – обронила, не глядя. – Как говорят, в ногах правды нет... Давайте познакомимся. Меня зовут Эвелина Даниловна.
Он стул развернул, чтобы не боком, а лицом к ней сидеть, и сел.
– Когда знакомятся, то смотрят друг другу в глаза, – сказал то, что думал.
Профессорша ничего не опасалась, санитары и милиционер остались за дверью, поэтому на его манипуляции со стулом и замечание не обратила внимания. Она нашла бумагу в пластиковом файле, мельком что-то прочла и наконец-то посмотрела на пациента.
– Ну, как вам у нас? – дежурно спросила, а сама глянула куда-то в лоб, так что взгляда не поймать.
«Сколько же тебе заплатили? – словно отголосок, промелькнула вялая мысль. – И через кого?..»
– Ремонта не было давно, Эвелина Даниловна, – однако же сказал он. – Ужасная обстановка, серая, мрачная... И душно тут.
– Да, как всегда, не хватает средств, – безразлично проговорила она. – Даже на кондиционер... Как ваше самочувствие?
– Ничего бы, но вот подстригли наголо, – пожаловался. – Санитары у вас – звери.
– Это не санитары, это такие у нас правила гигиены. Как ваш сон?
– Выспался хорошо, – вроде бы пока своими и бодрыми словами отозвался Балащук. – Первый раз за три дня...
– А прежде бессонница была? – Взгляд опять увильнул, остановившись на разбитых губах. – Или работы много?
Вручением всевозможных бонусов, гонораров и откатов занимался дипломатичный Лешуков обычно через своих доверенных людей. С медициной спецпомощник дружил плотно и, судя по скорости, с какой его поместили в клинику, договаривался и платил лично сам.
– Я-то в гостях был. – Он по-прежнему не ощущал никаких подсказок. – На горе Зеленой пировал. Теперь вот на другой горе оказался... А вот у вас много работы, и вы устали. Так тяжело в этих стенах...
– Привыкаю. – Она потерла глаза и щеки ладонями, но когда отняла их, сама накололась на его взгляд, как бабочка на иглу. – Клиника, частная практика, судебно-медицинская экспертиза и еще шесть диссертантов... Что у вас с лицом?
– На пиру всякое случается, – это уж точно не его слова были. – Какое же веселье без молодецких схваток?
Она попыталась сняться с иглы, но только потрепетала крылышками пушистых ресниц.
– Сколько вы спиртного выпили? – Лед в ее голосе растаял.
– А я лишь зелье пил.
– Зелье? – Эвелина Даниловна и моргать перестала. – Какое? Волшебное?
– Почему? Хмельное, веселящее зелье...
– И как же оно действует?
– Вам зачем это знать?
– Женское любопытство. Я не только доктор, я еще и женщина.
– Ощущение невероятной легкости, парения, – вспомнил он. – Кажется все прекрасно, радостно. Это зелье, пробуждающее память. И в самом деле, вы же заметили: когда вспоминаешь прошлое, становится так хорошо. Мир начинает светиться.
– Галлюциноген?
– Не знаю, что это такое...
– Наркотик. Вы когда-нибудь пробовали анашу, кокаин? Ну или травку хотя бы.
– Никогда.
– Кто же вас напоил этим зельем?
Он чуть не назвал Айдору, но помимо воли своей сказал совсем иное, странное, причем скороговоркой:
– Высшие знания открываются через порок. Да просветлятся ваши очи...
– Что? – машинально спросила Эвелина Даниловна.
– Говорю, никогда не пробовал наркотиков.
Балащук увидел, как она почувствовала беспокойство и какое-то неудобство: слегка передвинулась на стуле, распрямила фигуру, прическу поправила, и все не отрывая взгляда.
– И знаете, из чего готовят зелье?
– Из маральего корня и белого лишайника, – не задумываясь, сказал он. – А собирают его безлунной ночью, когда он светится звездами на камнях. И сразу же варят, ибо на солнце из него улетучивается сок, веселящий память. По-вашему, эфир. Если сорвать днем, то будут одни грустные и печальные воспоминания.
Ей все равно что-то мешало под халатом, и настолько, что она слушала его плохо, ибо она не задумываясь, между прочим, пошевелила плечами и расстегнула две верхних пуговицы, отчего стало видно розовый, с серыми полосками пота, лифчик.
– Да-да... Говорите...
– Пить нужно маленькими глоточками, – теперь уже откровенно чужими словами заговорил он, все глубже всаживаясь взглядом в ее остановившиеся глаза. – И немного задерживать во рту, чтобы ощутить вкус. Сначала разливается томительная истома. Потом к солнечному сплетению подступает щекотливый, искристый жар, и тело становится почти невесомым. Всякое движение доставляет радость, а очи просветляются. И начинаешь видеть то, что было незримо. Потому что так просыпается глубинная, родовая память. Воздух семи цветов, запахи, обращенные в радужный иней и вкус зелья, как кедровая живица...
У нее началась легкая, вибрирующая одышка, сжатые губы приоткрылись, и вздутые тонкие крылышки носа выказали некое внутреннее, скрытое сладострастие, рвущееся наружу. Гладкий, высокий лоб покрылся легкой испариной, но, возможно, и от душного, спертого воздуха с больничным запахом. Нервными, подрагивающими и сильными пальцами она скомкала файл с бумагами, сдавила в тугой комок и вцепилась в него, как утопающая в спасательный круг.
Балащук мысленно изумился столь сильному перевоплощению, однако, помня наказ Айдоры, затушевал свои чувства и, не отрывая взгляда, пододвинулся вместе со стулом поближе к Эвелине Даниловне.
И увидел, что ей хочется сейчас сбросить одежды, сковывающие тело, мешающие дышать и двигаться вольно, потому что сам испытал это на Мустаге, когда с облегчением и страстью освобождался от заскорузлого, царапающего облачения.
И при всем том она еще находила силы сопротивляться, анализировать свое состояние, поскольку зашептала с тихим отчаянием:
– Отпустите меня... Ничего не вижу... Не трогайте меня...
– Вот мои руки, – Глеб показал открытые ладони. – Я к тебе не прикасаюсь. Сижу рядом и отвечаю на вопросы. Ты спросила, как действует зелье. Я говорю, оно пробуждает чувства радости и невесомости. Начинают исполняться глубоко скрываемые, естественные желания. Память – это всегда неисполненные желания. Мы ведь о них сожалеем всю жизнь, но время не повернуть. И просыпаются самые скрытые, порочные желания...
– Откуда здесь цветы? – Ком бумаги выкатился из расслабленных пальцев и упал на пол. – Тропическая растительность, птицы, море... Я так давно не отдыхала...
– Всходить на вершину сознания полагается в белых одеждах, – скороговоркой промолвил он.
– В белых?
– В коих мы являемся на свет...
Не вставая, привязанная взглядом, словно поводком, она неуклюже выпуталась из халата и, словно от какой-то мерзости, избавилась от бюстгальтера, стягивающего грудь. И, откинувшись на спинку стула, вздохнула облегченно, на минуту замерла, верно испытывая и наслаждаясь некой истомой. При этом соски на груди ее вспухли, и, кажется, – он видел это краем глаза, – выкатились две молочные капельки.
Но вдруг встрепенулась, словно увидела что-то такое, что поразило ее воображение:
– Не может быть!.. Это же так просто! А я столько мучилась...
– Я тебе дал ключ, – словами Айдоры проговорил Балащук. – И сейчас вывожу из мрачных коридоров на свет. Я распахиваю старые, скрипучие двери. За ними влекущий мир исполнения всех желаний. Самых сокровенных, заветных и порочных желаний. Ты входишь в таинственный мир человеческой души.
Глеб не отрывал взгляда, однако боковым зрением видел, как испарина на ее лбу вызрела до крупных капель, которые, соединяясь, словно дождь на стекле, стали стекать на белый, страстный нос, впавшие щеки и задерживались лишь на верхней, вспухшей губе приоткрытого рта. Она откинула голову, однако, привязанная взглядом, только приспустила веки, и все равно сквозь узкие щелки глаз светились ее черные, расширенные зрачки.
Вдруг она едва слышно простонала, стиснув губы, и стала беспомощной. Потом спросила хриплым и каким-то угасающим голосом:
– Так открываются тайны сознания? Пробуждение памяти, это и есть включение подсознания?..
– Тайны знания и сознания, – подтвердил он. – Не ищи их в других, все сокрыто и суще в тебе от рождения.
В ней оживал психиатр.
– Почему это происходит? Через половое влечение? Через порок? Это же самые низкие чувства...
– Самые низкие, – почти в тон ей сказал Балащук. – И порочные... Но самые устойчивые из всех иных чувств. Поэтому они переживают тысячелетия. А в чем еще можно сохранить ключ к тайнам человеческой природы?
– Да-да, теперь я понимаю, – оживилась она. – Порок, самая устойчивая форма...
Внезапно в их скрещенные взгляды, словно в солнечный луч, попало что-то мелкое и мельтешащее.
– Волчья мушка, – непроизвольно вымолвил он. – Перед самым носом кружит...
Она сделала движение рукой, пытаясь поймать несуществующую муху, и блаженно улыбнулась.
– Забавно... И радостно. А я знаю, что ты хочешь!
Эвелина Даниловна открыла ящик стола, ощупью отыскала ключи и медленно встала. На ней оставались трусики, колготки и туфли на высоком каблуке, поэтому у Балащука промелькнула опасливая мысль: «Как она в таком виде сейчас выйдет в коридор? Где дежурят санитары и милиционер?»
И чуть было не отвел взгляда на свисший со стула халат, но вовремя вспомнил Айдору и удержался, закачавшись, как оступившийся канатоходец. Глеб пошел рядом с ней, ощущая предплечьем ее плечо, и так они вместе вышли за двери, направившись в конец коридора. Он не видел реакции санитаров, краем глаза отметил лишь пятна их униформы, однако не услышал за спиной ни окриков, ни шагов. Эвелина Даниловна остановилась возле двери пожарного выхода, наугад вставила ключ и отомкнула замок.
По лестнице они спускались точно так же, словно влюбленные перед долгим расставанием. Еще одна дверь на первом этаже оказалась железной, и замок никак не поддавался. Тогда он нащупал руку доктора, высвободил из нее ключ и открыл сам. Свежий, по вечернему прохладный воздух приятно взбодрил ощущением свободы, но до нее еще было далеко, поскольку со всех сторон их окружал сетчатый забор прогулочного дворика. Впереди маячили серые тени психов и белые – санитаров, а далее, за сеткой и широким двором главного корпуса, еще одна преграда – железная, островерхая изгородь на каменных столбах.
Они шли напрямую мимо гуляющих в отдалении больных, и по мере того, как сокращалось расстояние до ограды, Балащук все более ощущал желание оттолкнуть Эвелину Даниловну, сделать рывок и покинуть пределы этого печального заведения. Их вроде бы никто пока не замечал, или, скорее, никто не реагировал, как и санитары возле дверей кабинета, хотя обнаженная женщина должна была бы привлечь внимание. По крайней мере, половину двора они прошли беспрепятственно, и он бы сумел справиться с искушением, но тут на дорожке, прямо на пути, остановились двое психов в серых халатах. Глеб стал забирать правее, но и они начали смещаться, а один отчетливо произнес:
– Гля, баба голая!
Тогда, не раздумывая, он ринулся вперед, с разбега подпрыгнул, ухватился за верхнюю кромку сетки, подтянулся и рывком перекинул тело на другую сторону. Упал на четвереньки и, будто с низкого старта, рванул к другому забору.
И в тот же миг услышал истошный женский крик. Но это был не крик ужаса – скорее крайнего, тоскливого отчаяния.
Так кричат вдовы на похоронах, вдруг осознав наконец трагедию одиночества...