23. В ГОД 1970…
Холм, на котором когда-то стоял дом Березиных, постепенно зарастал, и крутой чистый его лоб становился уже, склоны, скрадываемые молодым сосняком, выполаживались, а пепелище все глубже уходило в землю. Однако белесые стены кельи матери Мелитины все еще торчали среди голой поляны, словно первый зуб в деснах младенца. Плоская односкатная крыша зияла прорехами сорванного ветром дранья, на потолке, засыпанном землей, тянулись в небо тонкие березки, густая трава, образовав крепкую дернину, не пропускала воду, и поэтому внутри кельи было сухо.
Андрей Николаевич приходил сюда чаще всего вечерами, когда на опустевшем холме наступал благостный мир и безмятежный покой. Опираясь на палку, он не спеша, с остановками, обходил поляну, затем садился на колоду лицом к заре и сидел так до темноты. Его все больше тянуло на холм, к материной келье, хотя внутрь он заглядывал редко и всегда только днем. Там уже ничего не оставалось — печку и ту развалили, однако при этом в келье все-таки удивительно сохранялся жилой дух. Казалось, вставь окно, поправь печурку — и живи, невелик урон. И он, всякий раз очутившись здесь, так и думал, вернее, прикидывал, что нужно сделать, чтобы келья стала жилой. Он будто примеривал ее на себя, как примеривают родительскую одежду.
И всякий раз Андрей Николаевич подолгу глядел на изгиб есаульской дороги, желтеющей у подножья холма, стараясь представить, как уходила отсюда мать Мелитина. Иногда ему чудилась ссутулившаяся фигура с котомкой за плечами, бредущая по склону, и набегали слезы. О ней по-прежнему ничего не было слышно, да и, судя по возрасту, едва ли она оставалась в живых, но со временем Андрей Николаевич все сильнее ждал вести о матери. Расклеенные по всей стране листки с ее портретом давно истрепались на милицейских стендах, однако по настоянию деда Коля еще раз объявил свою прабабку во всесоюзном розыске, и вот минул год, а никаких сообщений так и не пришло.
Это было скорее всего не ожидание и не призрачная, обманчивая надежда найти свою престарелую мать и повидаться с ней; тоска, густая и холодная, подобно осенней воде, обливала душу. В нем будто воссоединились детское сиротство и старческое одиночество. Вечерний покой на холме не приносил облегчения, и непоколебимый мир вызывал тревогу, а все вместе рождало необъяснимый страх перед чернеющим лесом, обступающим вершину холма, и перед темным, беззвездным небом. Он смотрел, как угасает заря, и одновременно с густеющим мраком становилась гуще и непроглядней знобящая тоска. И тогда ему хотелось света! Какого угодно — горящего фонаря, костра, лучины — лишь бы отогнать ночь. Андрей Николаевич зажигал спичку, держал ее, пока терпели пальцы, однако, когда свет угасал, делалось еще темнее.
Сыновья, выросшие без отца, очужели, и Андрей Николаевич даже не пытался вмешаться в их долю и как-то поправить отпущенную ему жизнь. Зато о внуке тосковала душа, как тосковала она по матери. Если Коля не приезжал на выходные, то Андрей Николаевич, проглядев все окна, выстуживал натопленную баню, застилал приготовленные постели и на ночь глядя брел на холм, к келейке матери Мелитины. После академии Коля был назначен начальником горотдела милиции и уже навсегда отбросил мысль об учительстве. О работе своей он помалкивал и всегда казался каким-то ровным, даже если что-то случалось в городе. Если Андрей Николаевич начинал расспрашивать внука, тот чаще всего отмахивался, нарочито веселился, и поначалу думалось, что он не хочет беспокоить деда своими делами. Когда же Андрей Николаевич принимался рассказывать ему, в каком виде дошли слухи до Березина о каком-нибудь происшествии, Коля молча выслушивал и морщился:
— Ладно, дед, не бери в голову…
В этой скрытности Андрей Николаевич угадывал какое-то затаенное недовольство: мол, ну что ты пристал ко мне? И так башка трещит от заботы. Видишь, не хочу говорить, не хочу;.. Он словно оставлял деду то, что оставалось всем старикам в Березине: содержать деревенский дом, топить баню, встречать да провожать внуков. Однако вместо обиды Андрей Николаевич чувствовал вину перед Колей. Не осознавая, в чем конкретно проявляется эта вина, он как будто бы расписывался сразу за все, и теперь, что бы ни случилось в жизни внука, дед обязан понести за это ответственность. А ведь по старым временам Колиной судьбе можно было только позавидовать: нет и тридцати, но внук уже в звании подполковника и в чине начальника отдела.
Женитьба и потом рождение первого сына, казалось, лишь усугубили Колину замкнутость. Приезжая в субботу под вечер, он мог до ночи не проронить ни слова, а утром, взяв на руки первенца, уйти куда-нибудь на речку и до обеда сидеть на берегу, тетешкая младенца. Жена его, Светлана, время от времени бегала кормить грудничка и, возвращаясь, занималась хозяйством: стирала, мыла или возилась на огороде.
И чем громче становилось молчание Коли, тем сильнее подступала вина.
Однажды внук прикатил среди недели один, даже без шофера. Распахнув дверцу машины, долго сидел за рулем и курил папиросу за папиросой, затем перебрался на крыльцо, снял сапоги и, скрючив белые, не видавшие солнца ноги, задумчиво смотрел в одну точку. От еды и от бани он отказался и лишь попросил воды. Андрей Николаевич подал ему ковш и присел рядом. Внук напился, остатки воды вылил себе на голову и, слизывая с губ бегущие по лицу капли, неожиданно спросил:
— Дед, а дед… Что же вы натворили?
И, не дожидаясь ответа, прихватил сапоги, швырнул их в машину и умчался, поднимая густую дорожную пыль.
Андрей Николаевич тогда решил, что Коля больше не покажется, однако в субботу он явился с семьей и как ни в чем не бывало отправился с сыном на речку. Но с тех пор Андрей Николаевич ждал каждого выходного, как ждут суда. Почему-то казалось, что если он не приедет раз, другой, то не приедет никогда. И, думая так, Андрей Николаевич приглядывал, примеривал к себе келью матери, матери Мелитины.
Иванов день выдался ветреным, беспокойным: на лугах повалило травы, а в селе от дымокура начался было пожар, но короткий, сильный ливень потушил огонь, омыл небо и землю, и к сумеркам в посветлевшем мире наступил покой.
Андрей Николаевич поднимался по склону холма, когда заметил на дороге милицейский воронок, который скользнул мимо и направился в село. Было хорошо видно, как машина остановилась возле дома Березиных, поэтому Андрей Николаевич заспешил назад, но увидел бегущие навстречу фары. Он понял, что не успеет спуститься к дороге и они сейчас разминутся, причем до обидного нелепо — в десятке метров друг от друга. Проводив глазами воронок, он опять пошел в гору. Теперь и не узнать, зачем приезжал…
Он расположился на колоде возле кельи, лицом к заре и с удивлением обнаружил, что машина ползет вдоль речки по кочкам и буеракам, высвечивая прибрежный кустарник. Вот она свернула у топкого места к селу, фары погасли, и черный воронок растворился в темноте. Через несколько минут брезжущий автомобильный свет вспыхнул возле свободненской дороги и скоро пропал за колхозной фермой. Создавалось впечатление, что Коля рыщет вокруг села, хотя знает, где его искать вечерами. Встревоженный, Андрей Николаевич вглядывался в сумеречную даль, слушал тишину, пока вдруг снова не увидел машину на есаульской дороге. Круто повернув, она полезла на холм, и одни фар уперлись в вершины старых сосен.
Воронок остановился недалеко от кельи, и Андрей Николаевич оказался в ярком, слепящем свете. Не выключая фар, внук выбрался из машины и, сутулясь, подошел к деду. Был он какой-то зябкий, нахохлившийся и руки держал в карманах брюк, словно только что прямо в. одежде выкупался в холодной воде.
— Дед, я тебе гостя привез, — сообщил Коля. — Старого твоего друга… Встретиться с тобой захотел.
— Где же он? — Ослепленный, Андрей Николаевич видел только темную фигуру внука.
— В машине сидит.
Коля не торопясь открыл заднюю дверь, за которой обычно возили арестованных, хлопнул ею и, круто развернув машину, покатил с горы.
Андрей Николаевич стоял, опершись на палку, и в первую минуту ничего не видел: в глазах стояло пятно света. Однако почувствовал, что рядом кто-то есть: живой, с хрипловатым дыханием. Вглядевшись, Андрей Николаевич различил темный человеческий силуэт, совершенно неподвижный, похожий на обгорелый столб.
— Ну, гость, приехал и молчишь? — наугад спросил он. — Я лица-то твоего не вижу…
— Меня доставили сюда насильно! — заявил гость и шевельнулся.
Андрей Николаевич зажег спичку. Перед ним стоял совершенно незнакомый старик в летней, навыпуск, рубахе и сетчатой шляпе, натянутой до бровей.
— Что-то не узнаю, — сказал Андрей Николаевич, когда спичка погасла. — Будто и не знакомы…
— Вот и хорошо, — отозвался старик. — Я и пойду себе… К утру, поди, добреду, если не подвезут.
— Нет, ты уж погоди! — Андрей Николаевич приблизился к гостю вплотную. — Так и уйдешь неузнанным? Не годится… С чего бы это внук-то мой тебя возил?
— Над стариком издевается твой внук! — заявил гость. — Знает, что жаловаться не пойду, вот и показывает силу. Он ведь что хочет — стравить нас! Чтоб мы тут хлестались до кровавых соплей, а он бы потешался. Я же Деревнин, помнишь?
— Деревнин? — тихо переспросил Андрей Николаевич.
— Ну да, я и не скрываю, — сказал Деревнин. — Он-то, внук твой, по-своему судит. Думает, мы до сих пор враги, если ты по тюрьмам сидел, а я начальником лагерей был. Он же меня на расправу к тебе привез!
— Вот как, — промолвил Андрей Николаевич, сжимая отшлифованную руками палку. — Он тебе так и сказал?
— Не так, но чего темнить-то? — возмутился Деревнин. — Явно подразумевал!
— Каков подлец, — протянул Андрей Николаевич. — Ведь и верно, на расправу привез…
— А я что говорю? — хмыкнул Деревнин. — Они нынче все по-своему думают… И ничего не понимают в нашей жизни. Я же внуку-то твоему говорил, как человека просил — не вози, не стравливай нас. Какая тебе в том выгода?.. Нет, силком посадил под замок и привез.
— Ты что же, Деревнин, и не сомневался, когда ехал? — осторожно спросил Андрей Николаевич.
— Да я чувствовал: ты зла не помнишь, — уверенно сказал тот. — Коль помнил бы, давно дал знать. А я живу сколько уж, лет рядом с тобой, а тебя ровно и нет. Ведь ты же знал, что я в Есаульске поселился?
— Как же, знал… — Андрей Николаевич сел на колоду, обвис на палке. — Садись и ты, в ногах правды нет.
Деревнин подковылял и тяжело опустился рядом. Видно, страдал от радикулита, берег поясницу, придерживая рукой.
— Если откровенно признаться, я поначалу держал на уме грех, — сообщил он. — Боялся тебя… Думаю, может, изменился после лагерей, злой стал, не простишь… Одно время даже стрельнуть тебя подумывал. Вот как… Потом гляжу — ничего, простил.
— Ну, ты как живешь-то? — перебил его Андрей Николаевич. — С кем остался?
— С кем? Да ни с кем. Один живу, как и ты, — признался Деревнин. — Неужто у тебя интерес есть к моей жизни?
— У меня ко всякому человеку интерес, — проронил Андрей Николаевич. — А к старому и подавно… Так что, ни детей, ни внуков?
— Гол как сокол…
— Это хорошо. Это тебе повезло, Деревнин.
— Не больно и хорошо, — ворчливо не согласился тот. — Что ни возьми — все самому. А здоровье уже не то, другой раз нервы болят. Стану нитку в иголку вдевать и не вдену. Глаз-то видит, а рука ходит, ослабла. Соседку прошу. Она мне вденет сразу в несколько иголок всяких ниток, я и штопаю. Пенсия у меня по старости девяносто четыре рубля, не шибко-то заживешь… Где уж там повезло!
— Да, чудно, — задумчиво сказал Андрей Николаевич. — Родится человек под родительской опекой, а умирает под внучьей. Вот и весь круг. Родители умрут — ты еще не сирота; если внуков нет, тогда действительно…
Деревнин слушал настороженно и, похоже, чего-то не понимал, вернее, не мог определить, осуждает его Березин или жалеет. Андрей Николаевич помедлил и добавил:
— Сиротой умирать хорошо. Некому потом за твой грех страдать. Умер — и все с собой унес, все спрятал в землю…
— Не больно спрячешь, — буркнул Деревнин, но тут же замолчал и настороженно притих.
— Спрячешь, — не согласился Андрей Николаевич. — Ведь о тебе потом никто думать не станет, никто тебя ни отцом, ни дедом не назовет, поминая. А коли думать не будут, значит, ты навсегда людей освободил от себя.
Деревнин покашлял, зябко повел плечами.
— Мудрено говоришь. Да только к чему?
— Чего же здесь мудреного? — вздохнул Андрей Николаевич. — Все ясно, как божий день… Вот меня внучек недавно спросил, так я до сего дня голову ломаю, что ответить ему. Что вы, говорит, натворили?.. Вот мудрено-то сказать, что натворили.
— А ты слушай его больше! — осмелел Деревнин. — Он тебе наспрашивает! Он тебе наведет тень на плетень.
— Нет, Деревнин! — остановил его Андрей Николаевич. — Тебе хорошо говорить, потому что нет над тобой ни суда, ни прокурора. Ты ответишь разве что перед Богом, и за тебя некому отвечать. А у меня внук, да не один. Еще вон правнук родился… Ну как все закричат в голос? Что это мы натворили?
— Кто им такие права-то давал — спрашивать? — будто защищая Березина перед внуками, задиристо спросил Деревнин. — И так живут на всем готовом. А мы как жили, помнишь? Пускай они с наше поживут и помучаются
— Так-то так, да они хоть и прожили треть нашего, но мучились больше, — мягко возразил Андрей Николаевич, прислушиваясь к треску козодоя. — Мы ведь все грехи свои на них переложили. Ты — нет, ты все с собой возьмешь, а я же на Колю вон наваливаю… Всю жизнь готовился к этому спросу… Думал, дети спросят, потом думал — сродные братья. А внук спросил.
— А ты его теперь спроси, — посоветовал Деревнин. — Что они вытворяют. Если твой внук не знает, то я тебе могу сказать.
— Что бы наши внуки ни делали — виноваты мы, — твердо сказал Андрей Николаевич. — Но вся беда в том, Деревнин, что не нам, а им ответ держать. Ты уж примирись с этим, признай.
— Чего мне признавать? — возмутился Деревнин. — За свои грехи я теперь могу ответить и сам. Могу! Хоть перед кем признаюсь!
— Да что толку-то? Признаешься, а сам в могилу нырнешь, — неторопливо проговорил Андрей Николаевич. — И оставайся лавка с товаром… Перед смертью можно каяться, но отвечать-то когда?
— И внуки не ответчики! — Деревнин сбил шляпу на затылок. — Видел я, все знаю!
— Признай, признай, Деревнин, — попытался вразумить его Андрей Николаевич. — Не нами это придумано, а видно, так уж изначально идет. Сын за отца не ответчик, но внук за деда его лямку тянет. Я вот гляжу на своего правнука и про Ивана думаю, про старшего своего. Живет пока малец и ведать не ведает, какая ноша ему приготовлена. Чуть подрастет — и впряжется в дедову лямку.
Деревнин вскочил, хватаясь за поясницу, и, наверное, резкая боль остановила его, заставила опомниться. Он вскинул было руку, но лишь вяло взмахнул ею и затоптался, распрямляясь и покряхтывая. Андрей Николаевич посидел, обвиснув на своей палке, затем спохватился и спросил, который час. Деревнин справился с болью и полез в карман за часами. Достал кисет, прицепленный на цепочке, развязал его и вынул наконец блеснувший в темноте кругляш. Андрей Николаевич посветил спичкой — без четверти двенадцать.
— Пойду, — сказал он. — Ты тут посиди и подожди меня. Я скоро.
— Куда ты? — Голос Деревнина напрягся. — Зачем?
На березе у опушки леса ворохнулась кукушка, спросонья принялась было куковать, но рассовестилась и умолкла.
— Сегодня же Купальская ночь, — напомнил Андрей Николаевич. — Папоротник должен цвести. Схожу посмотрю, может, будущее узнаю.
Он огляделся, прикидывая направление, и пошел к восточному склону, на котором чернели связанные кронами старые сосны.
— Ты что? — испуганно спросил Деревнин вслед. — Папоротник не цветет. Он же как гриб.
И замолк, видно, страшась тишины, что исходила от неба и охватывала землю. А может быть, в эти минуты покоя человеческий голос глох, как и все живое вокруг: Андрей Николаевич шел и не слышал своих шагов…
Он остановился под соснами, нащупал руками жесткие лапы папоротника и, выбрав место под деревом, очертил его обережным кругом. Затем, войдя в круг, опустился на колени и стал ждать. Тьма в лесу была настолько непроглядная и густая, что замедляла бег времени, а вместе с ним и ток крови в жилах. И как тут ни всматривайся, как ни моргай или плачь — не сморгнешь и не смоешь слезами этот вселенский мрак. На миг Андрею Николаевичу почудилось, будто он оглох и ослеп. Захотелось уйти отсюда, однако он крепче сжимал руками палку и ждал. Пусть он не успеет или не сможет сорвать ни одного цветка, но лишь бы воссиял свет, ибо ничего нет превыше, когда земля лежит в темном безмолвии.
Коля приехал уже после восхода солнца и был каким-то помятым, всклокоченным — возможно, ночевал в машине. Он остановился неподалеку от стариков, сидящих у костра, подбоченился.
— Что скажешь? — спросил Андрей Николаевич, не поднимая головы.
— Я хотел тебя послушать, — дерзко сказал внук. — После такой ночки есть что сказать.
— Есть, — согласился Андрей Николаевич. — Ты почему над старыми людьми издеваешься? Как ты посмел обидеть старика?
Внук переступил с ноги на ногу, хмыкнул:
— Не понял. Ты о чем, дед? Кого я обидел?
— А вот его! — указал на Деревнина Андрей Николаевич. — Или тебе уже все нипочем, если в начальниках ходишь?
— Его — обидеть?! — взвинтился Коля. — Да ты знаешь, кто он такой? Знаешь?
Деревнин сидел, нахохлившись, и мешал палкой угли в костре. Пепел и черная сажа — жгли резиновый баллон — поднимались вверх и оседали на дырчатую его шляпу.
— Знаю, — спокойно бросил Андрей Николаевич. — Он несчастный и одинокий человек. Ко всему прочему, в преклонных годах. Ты обязан был его пожалеть.
— Пожалеть! — тихо возмутился внук. — Пожалеть… Вы что, сговорились? Дед? Неужели ты?..
— Ну, а ты решил, мы в рукопашной сойдемся? — Андрей Николаевич помедлил и твердо добавил: — Николай, ты должен попросить у старика прощения.
Внук отступил к машине, присел на бампер и удивленно покачал головой.
— Да… Чтоб я у этой гниды?! Прощение?.. Он — убийца! Дед! Опомнись! Что ты говоришь? Ведь он расстреливал безвинных людей! Я все о нем узнал, все знаю!
Дряблая, иссеченная морщинами шея Деревнина гнулась, и покатые плечи, приподнимаясь вверх, торчали выше затылка. Обгоревшая палка бездумно ворошила уголь и густую, кипучую золу.
— А ты хоть можешь представить себе, сколько ям с трупами на территории монастыря? — каким-то утробным, крадущимся голосом спросил Коля, приближаясь к деду, — И это — его работа. Его!
Деревнин вдруг вскочил и, волоча за собой палку, бочком пошагал вниз по склону холма. Он все убыстрял ход и скоро уже трусил жалкой стариковской рысцой. Коля проводил его глазами и приступил к деду.
— Он сам, лично расстреливал! Свидетель есть. Я нашел очевидца! Сколько он людей сгубил?.. В яму, а потом густой известкой. Потом еще партию, и еще известкой. Пока доверху не набьют… Дед! Я привезу тебе очевидца! Сам послушаешь. И тогда…
— Не нужно никого ко мне возить, — отрезал Андрей Николаевич. — И все! Все! Занимайся своим делом, а старика больше не тревожь. И меня тоже. Слушать больше не хочу. И не буду!
— Почему? Ты же в лагерях был, и мать твоя… У них же целая технология была! Как на бойне… Дед, почему?
— Да потому, что я все это знаю! — сдерживаясь, выдохнул Андрей Николаевич.
— Знаешь?!
— Знаю.
Коля присел перед дедом, чтобы видеть лицо и глаза, недоверчиво помотал головой.
— Не может быть… Откуда знаешь?
— Знаю. И не приставай больше.
— Не верю! Это ты говоришь, чтобы я отстал. Не верю!
— Что? Технологию рассказать? Как включали свет, когда перешагнешь порог конюшни? Как потом… — Андрей Николаевич оборвался на полуслове, сообразив, что и так наговорил лишнего. Коля приступил ближе, схватил деда за колени, потряс:
— Откуда?.. Скажи, откуда знаешь?.. Дед?! Почему раньше молчал? Почему ты всегда молчишь? Знаешь и молчишь!
— Потому что ты еще не дорос, чтобы слушать! — отрубил Андрей Николаевич. — И больше ни слова. Все равно ничего не скажу.
Внук медленно выпрямился и замер с опущенными, безвольными руками. Казалось, еще миг — и он расплачется.
— Все равно Деревнин — убийца, — наконец выдавил он. — Все равно…
— Я тоже убийца, Коля, — проронил Андрей Николаевич. — Суди и меня. Если взялся судить…
— Ты?.. Ты убийца? — Губы у Коли задрожали, на бледном лице проступил румянец, но тут же стерся, и выступила испарина. — Не поверю… Нет, не мoгy…
Андрей Николаевич тяжело поднялся с колоды и сделал несколько шагов прямо на поднимающееся солнце. Постоял, грея лицо, потыкал палкой землю и, опершись, обернулся.
— Я тоже, Коля, расстреливал. Пусть не своей рукой, но по моему приказу… Сорок шесть человек пленных. Сорок шесть душ… Всю жизнь перед глазами стоят.
— Пленных? — неожиданно ухватился внук. — Если пленных, значит, в войну? Скажи, дед, в войну?
— Нет разницы: война, не война…
— Как же нет? Есть! — Надежда появилась в его голосе. — Тс в войну, а то в тюрьме! В мирное время! Безвинных!
Андрей Николаевич потрогал звезды на погонах внука, одернул китель.
— Кто воевал на гражданской, все убийцы, Коля. Все в крови. Потому что убивали братьев. Все правы, и все виноваты. Убивали, чтобы победить. И обе стороны хотели победы. К убийству привыкли, потому и убивали в мирное время. Революция требовала жертвенной крови. И белые убивали бы, если бы победили… Мы все убийцы.
— Мне страшно, дед…
— Страшись, Коля. — Андрей Николаевич вздохнул и смерил внука взглядом. — Но не презирай людей. Их всех жалеть надо. Всех жалеть, всяких…
Коля поднял глаза, посмотрел в сторону, куда ушел Деревнин, и натужно покашлял.
— И таких?.. Неужели и таких? Не могу понять… Почему ты так говоришь, дед? Ты так думаешь или так хочешь? Мне кажется, ты через себя переступил. Не от сердца у тебя, от ума.
— От ума и от сердца.
— Как же ты можешь, дед? Он тебя в лагерях гноил, жена твоя в ссылке погибла. И мать всю жизнь сидела… А ты не трусишь? Перед ним? Ну, бывает же, психологический момент… когда из боязни льстят и не замечают?.. — Коля неожиданно взмолился: — Мне же за тебя, за вас всех обидно! Понимаешь, обидно!
— Ты должен забыть все обиды, — твердо произнес Андрей Николаевич. — С обидой в душе нельзя судить людей, а ты берешься… А если во вкус войдешь? И станешь мстить. За меня, за бабку свою, за прабабку… А?
— Но что делать? Что?!
— Прощать.
— Как? Зубами скрипеть и прощать?
— Сначала, может, и так, — проговорил Андрей Николаевич, глядя в растерянное лицо внука. — Народ поделили, Коля. На классы, на богатых и бедных, на друзей и врагов. Обидой ведь поделили, как дегтем вымарали… Как же теперь соединить людей? Чтобы снова стал народ? А прощением, Коля! Только прощением.
— Но это невозможно! — Внук потряс руками перед своим лицом, но устыдился отчаянного жеста, сник. — Сам подумай! Разве есть ему прощение? Перед людьми? Перед теми, кого он расстреливал?
— Значит, ты лишил его прощения? — тихо спросил Андрей Николаевич. — Вот так, взял и лишил того последнего, что остается у человека? Что даровано ему от рождения?.. Значит, у него и надежды никакой. Ну, а как теперь с ним поступить? К стенке его? В яму?
Коля перевел дух и неожиданно всхлипнул, словно после долгих слез еще не окрепло и не успокоилось дыхание.
— Должно быть возмездие, — упрямо сказал он. — Должно быть…
— Возмездие, — усмехнулся Андрей Николаевич. — Ишь ты, какое слово знаешь… Хорошо, уничтожим тех, кто расстреливал, набьем еще десяток ям, зальем известкой. Кстати, а чьими руками? Ты пойдешь в расстрельщики?
— Я?
— Ты, ты! Поднимется у тебя рука?
— На таких гадов поднимется! — отрезал внук.
Андрей Николаевич ссутулился, опершись на палку, рука сама собой нащупала шрам на лице, пальцы пробежали его сверху вниз — боль скривила рот и отяжелила щеку.
— Что же, карай. Можешь начать с меня.
— Дед, перестань!
— Карай, внучок! Во имя светлого будущего. Ради справедливости!
— Ну, при чем здесь ты?! — закричал Коля. — Если и был за тобой грех, так ты за него лагерями рассчитался. И не только за свой. И что за привычка сразу себя выставлять?
— А мне больше некого, Коля. — Андрей Николаевич вздернул плечи и остался так стоять, будто шел против ветра.
— Начинается, — отмахнулся внук. — С тобой стало невозможно разговаривать!
— Конечно, я выжил из ума… Тогда растолкуй мне, недоумку, чем ты-то будешь отличаться от Деревнина, если пойдешь карать? Если у тебя рука поднимется на старого человека?
— Я не собираюсь карать! — в возбужденной растерянности проговорил Коля. — Я говорю в принципе!
— В нем и дело. Нужен только принцип, причина, а потом стреляй сколько влезет. Это же просто: подвел к дверям конюшни, толкнул и включил свет, чтобы ослепить…
— Погоди, дед! — Коля обнял Андрея Николаевича, прижался лицом к шраму на щеке. — Ты уже разозлился… И теперь будешь цепляться за слова. Я ведь не хотел с тобой ругаться. Ты меня должен понять… Я никогда не видел таких… Убийц видел, а таких… Приду в монастырь, представлю себе, как он… И ходит! И живет, сволочь! Неужели ты его простил?
— Простил, Коля, — признался Андрей Николаевич. — И жить нам надо теперь только так — простить все. Чтобы мне все простилось, чтобы я все простил. Не будет у нас такого дня Всепрощения — ничего не изменится. И снова загорится злоба, выплеснется обида и польется кровь. Когда же будет конец?.. И ты попытайся простить Деревнина. Простишь — человеком станешь.
— Не могу я, дед. — Он крепче обнял Андрея Николаевича, словно хотел спрятаться. — Перед глазами стена, люди и он…
— А ты попробуй, — попросил Андрей Николаевич. — Вспомни, какой он жалкий, несчастный… Приглядись к нему и увидишь такое горе! Ведь он, Коля, без пути и без доли. Присмотрись, и не захочется тебе больше возмездия. Он несет самое страшное наказание; он не может разделить участь своего народа. Для него бы сейчас легче самому к той стене встать. Насильная смерть — это не путь для него. И суд — тоже. Он давно привык к насилию. Но твое прощение станет ему началом пути. Дай ему возможность хоть перед смертью человеком по белому свету пройти.
— Я тебя совсем не понимаю, — сокрушенно проронил Коля.
— Сразу трудно понять, — согласился Андрей Николаевич. — Но ты доверься мне. И последуй совету. А потом все-все поймешь.
— Ладно, я прощу. Но как же те, которых он… Как они там, в ямах? Безвинные! — Коля отступил от деда. — Как перед их памятью? Имею ли я право такое? Да они там перевернутся в могиле!
— Вот если не простишь — перевернутся. Они безвинно пострадали, а потому сейчас как святые. Святые же, Коля, мученическую смерть принявшие, прощают всех нас, живущих, в миг самой смерти. И своих палачей прощают. Чтобы зла на земле убавилось. А ты сейчас злобишься и этим тревожишь мертвых.
— Я тревожу? — изумился внук и отступил еще на шаг. — Ну, дед, это уже ни в какие ворота… Да они, мертвые, просят мщенья! И пока эта тварь по земле ползает!..
Он не договорил, отвернулся, обидчиво закусив губу. А Андрей Николаевич еще чувствовал тепло и близость рук внука, только что отнятых от плеч. Чувствовал и жалел, что оборвалась эта близость.
— Да, конечно, я не вправе учить тебя, советовать, — проговорил он со вздохом. — Потому что виновен перед тобой. И вины мне не искупить. Мы с тобой связаны, Николай. Не думал, что так крепко… Я хотел радости от тебя, но, видно, и этого мне не отпущено.
— Только не надо так печально, — буркнул внук. — И так на душе…
— Хорошо, не буду, — согласился Андрей Николаевич. — Хотя и в самом деле все очень печально. Неужели мы так и не научимся прощать?
Коля ничего не ответил. Потупясь, он разглядывал землю, вытоптанную, сорную, и в глазах его, будто слезы, копилась обида. Наверное, он злился, что разговор с дедом оказался другим, не таким, как ему хотелось, и вместо уверенности в своей правоте получил одно разочарование. Ко всему прочему, дед будто еще больше отдалился и почужел. Андрей Николаевич чувствовал все это, но одновременно понимал и то, что внука сейчас не переубедить, не вразумить его, поскольку он уже шел по знакомому пути, на котором все постигается только мордой об лавку.
По-прежнему обижаясь, Коля сел в машину и запустил двигатель. И, ожидая, когда он прогреется, смотрел сквозь стекло пытливыми и одновременно безучастными глазами. Возможно, глядел на деда, а думал о своем.
— Неужели только в смерти будем прощать? — спросил Андрей Николаевич и пошел к машине. — Погоди, так нельзя жить. Мы ведь катимся вниз, мы скоро одичаем, Коля!
Внук сдал машину назад и, очертив вокруг деда круг, поехал старой, когда-то наезженной, но уже зарастающей дорогой…