13. В год 1920…
Березино горело смрадным, дымным огнем. Весенний низовой ветер раздувал пожар, гнал его по травам от избы к избе, переносил в разные концы сверкающими углями и мелкими головнями. Гул, подобный гулу весенней воды в Кровавом овраге, поднимался над селом вместе с дымом и на ветреных крыльях уносился в небо.
Тем временем бойцы внутренней охраны уже пришли пешим строем в село Свободное, сделали привал и, запалив факелы, стали поджигать крайние богатые дома. Свободное было пустое: республика была на казарменном положении, и все люди, расписанные по частям и взводам ополчения, жили в Березине. Соседнее село держали на всякий случай, если придется отойти для стратегического маневра и последующего сокрушительного удара по неприятелю. Правда, оставался там свободненский книгочей Елизар, не пожелавший вступить в Республику, а затем отвергнутый ею, как склонный к буржуазным привычкам и предрассудкам. Книгочея под страхом казни обязали охранять постройки. Когда красные бойцы запалили Свободное, Елизар выскочил из своей избы и попытался остановить поджигателей. Его и слушать не стали. Елизар взял в руки Евангелие и, воздев его над головой, пошел на лиходеев. Над ним сначала смеялись, но потом связали на всякий случай и, когда село разгорелось как следует, увели в Березино.
Там же полыхало так, что огонь из домов вырывался какой-то белый, и было больно смотреть на него. И напротив, дым поднимался черный, как сажа, тянулся в небо и марал белые облака.
И никто не тушил этого пожара.
Оглушенные взрывами снарядов, контуженные, иссеченные и ослепленные землей, солдаты Партизанской Республики, будто сонные, зачарованно бродили среди пылающих домов. Ходячих осталось немного, десятка три. Остальные либо умирали от ран на засеке и по лесу, либо уже умерли под пулеметным и артиллерийским огнем. Бабы с грудничками на руках и гроздьями цепляющихся за подолы ребятишек метались вокруг огня, и долгий крик, вплетаясь в дым и гул пожара, оглашал пространство:
— Мамочки, мамочки, ма-мо-чки-и!!!
И не было в тот час ни одной души в батальоне карателей, которая содрогнулась бы от творящегося вокруг убийства. Объявленная вне закона Республика Мамухина уже была давно приговорена как логово бандитов и головорезов, поэтому бойцы внутренней охраны как бы задним числом вершили то, что уже свершилось и не подлежало обжалованию. Заняв пылающее село, они сгоняли на площадь остатки армии мировой революции. Если где возникало сопротивление и враг не сдавался — его уничтожали. Специальная команда собирала брошенные винтовки и шашки, пихала в огонь деревянные, окованные обручами пушки, а также другой трофей в виде скота, крестьянской утвари и хлеба. Все это никому уже не могло понадобиться в Березине, ибо живых людей уже не существовало, как, впрочем, и самого села. Остатки воинства в прожженных гимнастерках и окровавленном тряпье сидели возле церкви, под стенами пылающих недостроенных казарм, где недавно еще маршировали парадным шагом, и затравленно поглядывали на бдительную охрану. Фактически они еще были живы, но их тоже не существовало.
То, что вчера еще казалось реальностью, имело плоть и кровь, сегодня превратилось в мир призраков. И каратели, добивая обреченных людей, не брали греха на душу, поскольку уподобились разящим Ангелам при Страшном Суде: великое торжество овладело бойцами.
Каким-то чудом пожар не перекинулся на церковь, и она оставалась единственным целым сооружением, воздвигнутым руками человека.
Михаил Березин бродил среди дымного пожарища, доставал раненых и вытаскивал на улицу. Некоторых бинтовал и останавливал кровь чем придется, а чаще констатировал смерть. Несколько раз бойцы внутренней охраны хватали его, чтобы утащить на площадь, однако отпускали, видя его занятие. Как только мимо пробегали вооруженные люди, Михаил немедленно останавливался и поднимал руки высоко вверх. За это его перестали трогать. Когда он собрал всех раненых и уложил их вдоль улицы, то стал ходить из конца в конец ее, заново перевязывая раны и подкладывая под лежащих то доски, то сорванные калитки и двери, чтобы не оставлять на холодной земле. Получился длинный, во все село, госпиталь. Он ходил и как сумасшедший твердил одно и то же слово:
— Безумие, безумие…
И раненые отвечали ему долгими, безумными взглядами.
Рыжий порученец командующего, уязвленный пулей в голову, потерял много крови и находился в состоянии между жизнью и смертью. Он бредил, сжимая кулачки ослабевших рук:
— Нас не взять… Мы непобедимы… А мне дадут коня, дадут светлую шашку и буденовку с голубой звездой… Мы — непобедимы…
Пожалуй, он один оставался несломленным. Разоруженное воинство, истерзанное и смешанное с землей, сидело возле церкви в злом и горестном настроении. Республика рухнула с таким треском и так стремительно, что еще не было времени осмыслить крах, и партизаны, будто ерши, выброшенные из воды, хлопали ртами и топорщили колючки. Батальон же в который раз прочесывал территорию вокруг Березина, и когда были выловлены последние сопротивленцы, командир выстроил их в две шеренги и приказал раздеваться.
Бабы и малолетние ребятишки, стоящие на другом краю площади, за спинами бойцов внутренней охраны, уже оплакавшие сгоревшие избы и побитых мужей, завыли с утроенной силой. Они глядели, как уцелевшие отцы, братья и мужья стаскивают с себя военную одежду, сапоги и, оставаясь в исподнем, бросают все в кучу. А расторопные красноармейцы грузят имущество на подводу и увозят его из села. И когда бойцам осталось выстроиться и поднять винтовки, а мужикам — бывшим партизанам — осталось жить не больше минуты, над Березином вдруг возникла поразительная тишина. Наверное, людям вначале почудилось, будто они оглохли, поскольку многие ковыряли в ушах, а командир батальона тряс еще головой и делал глотательные движения.
Но потом стало понятно, что голоса слыхать, если говорить друг другу в ухо, а звонкости не стало и эхо исчезло, будто село ватой обложили. Командир крикнул команду построиться, а его никто не слышит. Видят только разинутый рот и не поймут, какой приказ. Тогда он обежал бойцов, растолковал и с горем пополам построил. Бойцы встали с винтовками к ноге, бывшие партизаны почувствовали смерть и слегка стушевались, но тут увидели, что из леса идет сам командующий Дмитрий Мамухин с сыном Ленькой-Ангелом, а на поясе у него огромная сабля без ножен, в руках — красный флаг со звездой и белым шитьем «Даешь мировую революцию!». Мужики сразу распрямились, встали по стойке «смирно». А командующий встал впереди шеренги своего воинства, отдал знамя Леньке, сам же взял саблю и прижал к сердцу.
— Хочу умереть с оружием в руках! — крикнул он палачам и изменникам. — Да здравствует революция!
Но никто его не услышал из бойцов внутренней охраны. И свои не услышали, хотя по губам поняли, о чем он сказал. Мамухин же поторопил командира:
— Стреляй скорей, предатель! Стреляй в красное знамя революции! Стреляй в верных вождей и борцов!
Командир снова забыл, что голоса в Березине свою звонкость утратили, поднял свою шашку и крикнул:
— Именем революции-ии! По врагам Советской власти-и!..
Бойцы же не услышали и не подняли винтовок. Они смотрели на бывших партизан в исподнем, а те — на бойцов внутренней охраны.
Тем временем Михаил стаскивал раненых к церкви и увидел два этих строя. Обращаться к кому-либо из них не имело смысла: по его разумению, все они страдали безумием, поэтому он бросился к помертвевшей толпе женщин и детей, стоящей за шеренгой бойцов внутренней охраны.
— Женщины! Дети! — закричал он, расталкивая народ и будоража толпу. — Спасайте отцов своих! Спасайте мужей! Идите и не дайте стрелять! Женщины! Дети! Спасайте!!
Он кричал им в уши, в лица, в глаза, дергал за руки, за одежду, словно будил спящих.
— Вставайте на колени! Кланяйтесь солдатам! Кланяйтесь! И плачьте! Плачьте и спасайте!!
И женщины, будто и впрямь проснувшись, оживились, зашевелились, встали на колени и поползли к бойцам внутренней охраны. А ребятишки, оторвавшись от юбок, ринулись вперед и обняли усталые солдатские ноги, затормошили штанины, голяшки сапог:
— Дяденька, не стреляй, дяденька!
Плачущие женщины протягивали на руках к ним грудничков, и те ревели, закатываясь от крика.
Ничего не было слышно в тот час в Березине, а этот громогласный плач и ор пробил глухоту и разлился под черным, дымным небом.
И дрогнули бойцы. Часто-часто заморгали, потянулись черными от сажи и пороха кулаками к глазам.
А женский плач становился будто колокольный набат, и детские голоса подзванивали ему малыми колокольцами.
Бывшие воины Партизанской Республики потупили головы, хотя все еще посматривали на развевающееся боевое знамя. Последним сломался командир батальона внутренней охраны. Он подошел к Мамухину, вырвал из его рук саблю с острым жалом, всадил по рукоять в оттаявшую землю и отломил эфес.
— А, ладно! Все одно передохнете!
— Смотрите! Смотрите! — вдруг закричали женщины, указывая в небо. — Ангел!
— Я Ангел! Ангел! — закричал Ленька-Ангел, стоя на церковном куполе с красным знаменем в руках. — Я полечу! Полечу!!!
Он оттолкнулся и будто бы сначала полетел, но полет над головами людей сломался, и Ангел рухнул на землю вместе с флагом. Люди едва успели расступиться, чтобы дать ему место.
Михаил Березин опомнился, когда Ленька уже корчился на земле, проливая на траву черную кровь.
— Отойдите от меня, — хрипел он. — Умирать буду…
Михаил склонился над ним, однако Ленька зарычал на него:
— И ты уйди!.. Уйди!
— Мне можно, я доктор!
— Все уйдите!.. Никто не должен видеть, как я умираю… Как Ангел умирает…
Люди попятились с площади. Бойцы охраны, отчего-то перепуганные и устрашенные, смешались с остатками армии мировой революции и отступили за пылающие казармы. Возле Леньки остался Михаил Березин. Сделать ничего уже было невозможно…
Михаил накрыл мертвого Леньку флагом и побежал к другим умирающим.
Он не заметил, как после смерти его вновь воспряли бойцы карательного батальона. Они притащили полевую кухню, растопили ее горящими головнями из пожара и стали варить кашу.
Занимаясь с ранеными, он не видел, как земля вокруг Леньки почернела, иссохла и растрескалась. И говорили потом, будто на этом месте долго не росла трава…
Небо над Березином от дыма стало совсем черным, на земле потемнело, будто при поздних сумерках, а потом, когда догорел пожар, оно сделалось пурпурным и зашевелилось, как живое. От этого немного посветлело, однако смотреть в небо человеку было страшно.
И невозможно было поднять глаз.
Бойцы наелись каши, подождали, когда ветер развеет жуткий, опасный для глаз пурпур, но, так и не дождавшись, решили отбыть в места, где ночевать привычней. Они построились в колонну поротно и пошли в Есаульск. И песню запели:
Белая армия, черный барон
Снова готовят нам царский трон.
Но от тайги до британских морей
Красная армия всех сильней!
Сами же глядели себе под ноги, ибо стоило чуть-чуть поднять глаза, как сразу текли слезы и бойцы начинали реветь. Они пели и плакали. И чем громче пели, тем горше плакали.
Три дня пурпурное небо стояло над Березином. На четвертый оно угасло, как угасает лампада, но то ли от дыма, что вычернил облака, то ли от поднятого горячим воздухом пепла, небо осталось темно-серым и уже больше не открывалось. Смрадный дух пожарища реял повсюду, с какой бы стороны ни дул ветер; он перебивал запах молодой листвы, талой, открытой земли, и казалось, так пахнет теперь всюду.
Эти три дня, пока стояло над селом огненное небо, люди не выходили из церкви, где теперь нашли прибежище. Было тесно, хотя из храма давным-давно, еще в прошлом году, вынесли и спалили на огне все, что командующий посчитал лишним. Он сказал, что в мире нет ни Бога, ни черта, а есть только Идея мировой революции. Народ размещался на полу вповалку, и если лечь всем на один бок, то в церкви умещалось население, оставшееся от двух сел. Когда отлеживался на досках один бок и затекала рука, все будто по команде переворачивались на другой, и в этом угадывались зачатки застарелого желания мира и единства. В алтарной части на полу лежали раненые; они не могли переворачиваться сами, а лишь с помощью доктора, и за помощь эту в их глазах на смену безумию приходила едва заметная, выстраданная благодарность.
Ночами люди мерзли и, греясь друг от друга, удовлетворенно думали, что мучиться осталось немного — перетерпеть весенние холода, а там придет лето, благодать Божия, и каждый кустик ночевать пустит. Можно будет отправить баб с ребятишками по миру, как погорельцев, и они насобирают ржи да льна на семена. А потом вспахать землю, посеять, и к осени будут с хлебом и куделей. Бабы напрядут, наткут холста и сошьют портки да рубахи. Если хлебушек уродится — лишний свезти на ярмарку и продать. На денежки купить хотя бы одну корову, чтоб ребятишкам молока похлебать. Если же еще весь лен продать, а портки да рубахи пошить из крапивной дерюги — вон сколь крапивы наросло кругом за времена Партизанской Республики! — то, пожалуй, и на коня хватит. Лучше взять жеребую кобылу. На другой год жеребеночек будет, от коровы — теленочек. Так мало-помалу и оживет село. Прижились ведь на земле Адам и Ева, когда исторгнуты были из рая. Тоже ведь изгнаны Господом были в чем мать родила, и на Земле тогда ни одной постройки не было, кроме пещер. У них же вон церковь сохранилась и стоит.
Так они мечтали, пока отлеживались, пережидая, когда потухнет небо и не будет страшно от его шевеления. Изредка кто-нибудь выбирался на паперть, поднимал глаза и начинал плакать. И, плача, возвращался назад, говорил, всхлипывая:
— Горит, гор-ит…
И вот когда потух небесный пурпур, люди вышли из храма и, чувствуя страшный голод, пошли к амбару Партизанской Республики. Но там, где хранилось зерно, была лишь куча золы, приваленная огарками бревен. Ее пытались разрывать, просеивать, но хлеб сгорел дотла. Тогда люди побрели вдоль пожарища, ковыряли палками угли, отыскивая что-либо съестное или теплое — прожженную поддевку, обгоревший тулуп, горшок со щами, случайно сохранившийся в печи, прикрытой заслонкой. Некоторые пошли в лес по медуницу, черемшу и заячью капусту. Мужики рылись среди сгоревших усадеб по другому поводу — искали топоры, лопаты, сошники от пропавших сох и вообще всякое железо. Его стаскивали в кучу и радовались каждому обручу или гвоздю.
Бывший командующий Митя Мамухин, лежа в храме под пурпурным небом, горько думал, что придется теперь временно отложить дело мировой революции, ибо разгромленное воинство пока не в силах встать в строй при полном вооружении, амуниции и воинственном духе, чтобы идти штурмовать Есаульск. Предатели и изменники на этот раз одержали победу, но час расплаты с ними близок. Только надо, чтобы погасло небо и не слезился глаз от него, ищущий цель в прорези прицела. Пусть враги революции грабят у народа, хлеб, жрут его от пуза и жиреют; Мамухин тем временем тайно и исподволь поднимет на ноги свое воинство, оденет его, обует, найдет кой-какое оружие — его по лесам много напрятано! — и неожиданно окажется лицом к лицу с ненасытной партией продовольствия. И, развернув знамя, пойдет в последний и решительный бой!
Но выбрался Мамухин под серое небо — земля в вечерних сумерках, холодно, все Березино лежит в руинах, пожарищах и снарядных воронках. И ползают по нему белыми привидениями ослабленные, немощные людишки, копаются в золе, жуют что-то быстро-быстро, словно кролики. Оглядел он эту печальную картину, затем выкопал лезвие сабли без эфеса, покрутил, поглядел — и рукой-то не взять, однако не бросил, прихватил с собой и вернулся в церковь. Там он сел в угол, снял знамя с древка, положил его на колени и долго осмысливал, сколько же надо времени, чтобы преодолеть разруху и запустение, поднять дух и выковать новое воинство для революционных боев. Он более ни о чем не мог думать, потому что был рожден для борьбы и жить просто так не имело смысла. Он читал дорогие сердцу слова, вышитые на полотнище, но не тосковал по прежним, прекрасным и огненным временам, когда ходил брать Есаульск, а переживая их заново, искал свои промахи и ошибки. А когда находил — не каялся и не рвал волосы. Он делал выводы на будущее.
Между тем люди, разрывая пожарища, лазая по погребам и ямам, вдруг начали обнаруживать запасы зерна и пищи: В Партизанской Республике был железный казарменный закон и никто не имел права держать хлеб и продукты вне гарнизонного склада или общественной столовой, которая помещалась в старой пекарне. Тут же березинские выволакивали из небытия то полмешка ржи, то котелок ячменя или кусок сала и радовались при этом так, как если бы прятали не сами, а нашли спрятанное кем-то посторонним. По старой привычке они бежали к Мите Мамухину и докладывали о каждой находке. Бывший командующий равнодушно выслушивал сообщения и мрачнел еще больше. Люди, радующиеся хлебу, как можно радоваться только победе и оружию, по его разумению, не годились для дел революции. Они были уже заражены заразой, которую разносила партия продовольствия. А совладать с нею, находясь в состоянии поражения и упадка, Мамухин уже не мог. Слишком много было потрачено сил на бои за город и на сопротивление во время осадного положения.
И он решился.
Он поцеловал полотнище знамени, взял лезвие погубленной сабли и пришел в алтарь, где лежали раненые. Приемный сын и боевой порученец пришел в себя и глядел на мир пронзительным, блестящим взором. Он походил на спеленутого младенца, так как голова была забинтована до горла и оставалось открытым лишь веснушчатое лицо.
Бывший командующий сел в изголовье своего наследника, поглядел в пламенеющие глаза и сказал:
— Слушай меня, сынок. Был я орлом и высоко летал, так что земля внизу маленькая казалась. Но отлетал я, сломали мне крылья изменники и коварно прервали полет. Дальше тебе лететь. Ты понесешь революцию через Балканы и Кордильеры, через моря и океаны. Вот тебе боевое знамя, вот тебе буденовка с голубой звездой и вот тебе сабля, выкованная твоим отцом. Враги сломали ее, но она длинная, и можно поставить новый эфес. И длины ее хватит, чтобы достать любого врага мирового пролетариата.
Мальчик спрятал знамя на груди, надел на забинтованную голову буденовку и положил рядом лезвие сабли.
— Как только встану на ноги — все сделаю, как ты велишь! — поклялся он. — И не будет пощады врагам!
Мамухин потрепал приемного сына по щеке и, удовлетворенный, вышел из алтаря, сел в угол и мгновенно заснул.
И ему уже больше не снилось, что он орел…
Михаил Березин оказался свидетелем передачи наследства. Он вслушивался в слова бывшего командующего, и ему становилось страшно. Перед глазами возникали березы с разорванными людьми, марширующие колонны солдат, поля примкнутых штыков над головами и короткоствольные, со зловещими жерлами, орудия. Он понимал и верил, что человек в силах остановить и березы, поднимающие человека, и солдатские колонны, и даже снаряды, вылетающие из стволов. Он верил, что можно остановить безумство. Ведь удалось же поднять женщин и детей, стряхнуть с них оцепенение перед страхом смерти и послать к бойцам внутренней охраны, чтобы задержать их поднятую руку. Там, возле засеки, когда выкатывали орудия, а потом обстреливали села, он оказался бессильным, потому что люди оглохли и обезумели от огня. Здесь удалось, ибо была тишина и солдаты услышали женский плач и детский крик.
Теперь следовало остановить мальчика, принявшего атрибуты войны. Вначале Михаил хотел выкрасть их, когда наследник уснет либо впадет в беспамятство. Он дождался ночи и, подкравшись к больному, пытался забрать лезвие сабли, но мальчик, получив наследство, охранял его бдительно и перестал спать. К тому же он заметно стал поправляться и уже поднимал голову.
— Ко мне не прикасаться! — предупредил он. — Ближе, чем на шаг, не подходить!
Тогда Михаил попробовал уговорить его и даже обмануть.
— Я боюсь, что ты порежешь руку, — сказал он. — Дай я положу ее к стене или воткну на видном месте.
— Не бойся, не порежу, — ответил мальчик с гримасой отвращения на лице. — И не лезь близко. Я тебя наскрозь вижу!
Ухаживая за ранеными, Михаил думал о нем каждую минуту. Он подыскивал слова, готовил убедительные фразы, изобретал способы, как отобрать эти атрибуты, но ничего толкового придумать не мог. Мальчик же будто и впрямь видел его насквозь. Когда Михаил особенно сильно сосредоточивался на своих мыслях, наследник замечал негромким еще, слабым голосом:
— Одыбаюсь, лекарь, встряхну твою головенку.
Березино тем временем постепенно оживало. Мужики, сделав сохи, впряглись в них и пошли пахать землю. И чем больше они пахали, чем больше уставали и мазались в земле, тем осмысленней становились их глаза. Они перестали ходить строем и топать ногами, отбивая шаг, перестали ждать команды есть, когда бабы накладывали им в черепки и мятые плошки вареную крапиву и лебеду. Они просто брали ложки (ложки батальон не реквизировал, и они остались на земле, высыпавшись из-за голенищ, когда разувались) и ели каждый сам по себе. Взгляды при этом становились задумчивыми и печальными. Михаил в такие мгновения испытывал радость и восхищение!
Однако стоило прийти в алтарь, как он, будто на копья, натыкался на глаза мальчика.
Выход был. Но всякий раз сознание оказывалось перед непреодолимой стеной.
Он выбегал в поле, под низкое серое небо, и кричал:
— Не могу! Я врач! Не мо-гу-у!!
А мальчик поправлялся на глазах. Он уже начинал садиться и, взяв на колени саблю, щупать острие лезвия. Глаза его разгорались огнем безумия, когда он разворачивал на коленях знамя. Тогда он шептал:
— Встану! Встану сам и подниму других. И мы пойдем, пойдем железной поступью…
На ночь он обнимал свои игрушки, прижимал их к груди и засыпал.
— Я не могу, не могу, — горячо шептал и мучился Михаил. — Все, что угодно, только не это… Я давал клятву… Не перешагну, не могу…
И видел уже в сотый раз, как маршируют солдаты, как заряжают орудия и как поднимает винтовки шеренга бойцов.
Он понял, что ничего больше не остается. Он взял топор, брошенный спящими, смертельно уставшими мужиками, пробрался в алтарь и встал у изголовья наследника. Он еще думал, что рука не поднимется. Что в мире должно произойти нечто, что сможет остановить безумие войны. Он ждал истины до последнего мгновения.
Но вместо истины увидел белую, суровую нить, бесконечно текущую в руках пряхи. И не было силы, чтобы порвать ее…
Потом он бежал в темную ночь, не разбирая дороги, и черное небо, ломаясь и растрескиваясь, глыбами и каменьями обрушилось на его голову.
С той поры место, где была Партизанская Республика, стало проклятым местом.
А партизанская засека считалась неким порубежьем, за которое люди боялись ходить, и если уж случалась великая нужда, то обходили далеко стороной. Никто воочию не видел и точно не знал, что там произошло. Одни говорили, будто за лесным завалом вспыхнула чума, другие — сибирская язва, болезнь страшная, заразная и неподвластная времени. Третьи утверждали, будто разбойное население бывших когда-то сел покарал, спалив огнем, Господь Бог, как покарал Он Содом и Гоморру.
Одним словом, проклятое место.
Кому доводилось бывать неподалеку от засеки, рассказывали потом, будто на человека нападает необъяснимая жуть, слабнут ноги, трясутся руки и душа самого безбожного просит молитвы. Кто же был способен преодолеть этот страх и забраться на верх древесного вала, говорили, что за ним ходят люди-призраки и в тихую погоду слышны их веселые голоса, песни, звон кос под молотком-отбойником, детский плач и конское ржание.
Время, как мох лесную землю, затягивало проклятое место сказками и легендами. Можно было бы порасспросить очевидцев, что там на самом деле произошло, и снять проклятие, как снимают паутину из углов заброшенного жилища, но дело в том, что нигде по всему Есаульскому уезду никто больше не встречал ни одного жителя этих двух сел. Поэтому названия их были стерты с карт, чтобы не цеплялся глаз и не путалась мысль.
Дорога в Березино постепенно заросла.
И началось его Великое Забвение.