Вера Ванг
— Лемурчик, ну пожалуйста, – продолжала ныть Смирнова, и от ее приставаний я так обессилела, что просто нажала на громкую связь и выпустила телефон из рук. Он лежал рядом со мной, на столе, я подчеркивала маркером ключевые фразы и даты и была уже на двенадцатом письме, а голос Смирновой все не отпускал:
– Лемурчик, ну пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, ты мне очень нужна!
– Смирнова, найди себе другую, – устало отбивалась я.
– Мона, – перешла она на серьезный тон, – другая не выбьет из этой тетки денег, а ты выбьешь! Нам нужен этот чек!
– Ну так пойди сама и уговори ее, – в сотый раз сказала я.
– Я не могу! Я – директор фонда, мое имя стоит на всех наших бумажках. Если директор фонда сам ходит на встречи с донорами, это значит, что директор ни черта не делает и фонд ни черта не делает.
– Но это правда.
– Ну да, но ей-то необязательно знать! Зато начнем делать, Мона! Ну давай же! Ты у нас отличница из Колумбийского университета, ты работаешь в ООН, ловишь террористов, и еще у тебя жалостливые глаза, у тебя хорошо получится.
– Ксения, я не ловлю террористов, я изнываю от скуки на работе, и ты прекрасно это знаешь, – пробормотала я, делая пометки в переписке с женевским офисом.
– Я знаю, а она нет. Просто повторишь то, что мы с тобой написали в том мотивационном письме для ООН, что тебе, сложно, что ли? Давай, Лемецкая, хватит хандрить, ты же знаешь, мне нужно, чтобы ты пошла и получила эти пятьдесят штук баксов!
Я действительно знала. Между тем как мы начали снимать обшарпанную двухкомнатную квартиру в Морнингсайт-Хайтс на первую студенческую стипендию и нашим благополучным выпуском из Колумбийского университета у Смирновой развилась любовь к благотворительной деятельности. Ее психолог считал, что это комплекс дочери родителей-эмигрантов, Смирнова утверждала, что благотворительная деятельность хорошо смотрится в резюме и повышает шансы на крутую работу, а мне казалось временами, что ей просто хочется делать что-то хорошее, но за неимением других вариантов она решила основать благотворительный фонд. Ксения Смирнова, ну и Мона Лемецкая заодно, помогали молодым женщинам-эмигранткам из бедных семей поступать в университеты и строить профессиональное будущее. И в принципе это была неплохая идея.
– Ну хорошо, – ответила я. – Что нужно сделать?
– Наконец-то, – выдохнула Ксения и принялась жадно печатать. – Всё, я подтверждаю встречу в ресторане «Пер Се» на площади Колумба в четверг в два часа дня. Всего-то и нужно встретиться в ресторане с трофейной русской женой американского миллиардера и раскрутить ее тысяч на пятьдесят.
– Ну конечно, – вздохнула я, – каждый день этим занимаюсь. Слушай, ну чего ты не попросила кого-нибудь другого, у тебя пол-Колумбии под боком.
– А потому что ты уже не студентка, а молодой профессионал, ты успешная амбициозная молодая женщина, которая начала осуществлять свою мечту, тебе есть что сказать миру… и дальше по списку, короче. И вообще, тебе давно пора заняться чем-то кроме работы и тоски по Адаму.
И я молча ткнула карандашом в письмо секретаря департамента безопасности округа Сандаски, штат Огайо.
Конечно, она была права. Успешная молодая амбициозная женщина сидела на диване со стопкой чужих распечатанных имейлов, которые нужно было прочитать, а потом уничтожить в шредере. Я посмотрела на часы, скинула туфли на высоком каблуке, от которых ломило ноги, и расстегнула верхнюю пуговицу на рубашке. Вряд ли кто-нибудь вернется в офис в десять тридцать вечера в пятницу.
Главным достоинством работы в высотке ООН в Черепаховой бухте были виды Нью-Йорка. Из нашего офиса просматривались часть Центрального парка, Мидтаун, Гринвич-Виллидж, Уолл-стрит и дальше – бесконечные горизонты. Когда-то отсюда были видны и башни-близнецы, и теперь хорошим тоном у нас стало при упоминании их в разговоре делать паузу и бросать грустный взгляд в окно.
Когда мы с Адамом еще учились на последнем курсе Колумбийского университета, мы постоянно говорили о том, как я буду здесь работать, а по вечерам в выходные мы будем приходить на обзорную площадку и смотреть на Нью-Йорк, который мы оба так любили. Потом я получила работу, но мы все время были чем-то заняты: Адам делал карьеру, я делала карьеру, работала с восьми до десяти, а потом объявилась его семья, которую он прежде рисовал в таких радужных красках, что все это было вообще как гром с ясного неба. Конечно, когда ты встречаешься с единственным сыном из семьи политиков из штата Миссисипи, задуматься о своем будущем стоит раньше, чем соглашаться на первое свидание. Но когда твоя задача заключается в том, чтобы работать против стереотипов, и ты день за днем с группой таких же, как ты, упрямых идеалистов делаешь этот ресерч, ищешь статистику, шаблоны и выискиваешь опровержения; когда твоя работа заключается в том, чтобы находить решения, как заставлять людей перестать верить в то, во что они привыкли верить, автоматически начинаешь думать, будто все стереотипы на свете неверны. А потом вы как-то встречаетесь ранним вечером в ресторане «Уолдорф-Астория», и Адам говорит по дороге: я уверен, они будут от тебя в восторге, да кто не будет от тебя без ума! И ты спрашиваешь, не показывая волнения: а точно? А это ничего, что я эмигрантка из Восточной Европы? Я слышала, на Юге не очень любят эмигрантов… И Адам почти обижается – как ты можешь так думать про мою семью! Его семья поддерживает политику открытых границ, его семья очень прогрессивная, наоборот, они будут в восторге от твоей семейной истории! И они действительно в восторге, и я немного перестаю волноваться, и мы даже шутим, и обстановка разряжается и становится почти непринужденной. Адам все время говорит о моей учебе, о моей семье и почему-то совсем не говорит о том, где я работаю и чем занимаюсь. И я особенно не настаиваю. Ему лучше знать. Мы разговариваем на отвлеченные темы, и оказывается, у нас столько общего, и его мама говорит, поглаживая мужа по руке: «О, я тоже всегда интересовалась персидским искусством! Вы были в иранском зале в этнографическом музее в…» – и ты отвечаешь: «Да-да, я в прошлом году была в Иране», – и на секунду ее рука застывает, а потом принимается снова нервно гладить его костяшки. Кто-то нажал на красную кнопку – беззвучно шевелит губами телеведущий. «А вы бывали в тех краях?» – спрашиваю я. «О нет, нет, – холодновато отвечает она. – Это вы такая… смелая. Я обычно не путешествую без мужа, и, если честно, мы предпочитаем Европу». А телеведущий наклоняется над красной кнопкой и шепчет мне: этот кто-то – вы, вы ее нажали. Поздравляем! Вы вылетаете из игры! Мама Адама пишет ему эсэмэс под столом, и я делаю вид, что не вижу, как он проводит пальцем по экрану слева направо и открывает сообщение.
Когда над Черепаховой бухтой начинает рассветать и ты, подняв голову, обнаруживаешь, что уже восемь утра, а отчет еще не дописан, ты день за днем теряешь чувство реальности и приходишь к выводу, что всё на свете не так, как кажется. И потом, этот мир как-то так устроен, что любая современная девушка считает, будто то, что началось цветами на первом свидании, обязательно должно закончиться кольцом от Тиффани и платьем от Веры Ванг.
А потом оказывается, что его родители – это как иранская ядерная программа, только хуже. Адам и его мама, извинившись, выходят из-за стола и отлучаются в соседний зал поздороваться со старыми знакомыми, а мистер Лэмберг и я остаемся за столом друг напротив друга. Сорочка мистера Лэмберга накрахмалена так сильно, что даже мне хочется сглотнуть и почесать шею. Но он улыбается безукоризненно и открыто. А потом Адам с мамой возвращаются, и мы решаем, что, пожалуй, сегодня был очень длинный день.
Прошло четыре месяца, а я до сих пор вздрагиваю, когда вижу на улице женщин с двойной ниткой жемчуга. Миссис Лэмберг так тепло и искренне улыбалась мне, когда мы встретились, что я приободрилась. Когда мы уходили, она улыбнулась так же тепло и так же искренне и тронула жемчуг на шее. Поскольку я не решалась больше смотреть ей в глаза, это было последнее, что я запомнила, самое последнее, даже понимание того, что я не подхожу для того, чтобы стоять позади молодого перспективного политика, гордящегося богатым культурным наследием своей страны, пришло раньше.
Как и когда все поползло вниз? Я прекрасно помнила времена, когда все только начиналось, когда мы были такие юные и счастливые, хотели многого добиться, хотели быть вместе, хотели править миром. Как я была очарована этой энергией в нем, этим безудержным желанием показать себя, доказать себя, этим убеждением: в этом мире ты начинаешь не для того, чтобы бросить. В этом мире ты начинаешь, продолжаешь и выигрываешь, даже если тебя тошнит от этого. Потому что так делают победители. Потому что в конце концов на арене остаются только победители.
Это я знала. Чего я не знала – это как поступать, когда твой выигрыш зависит не только от тебя, как, например, в отношениях, если другой человек опрокидывает шахматный стол и уходит, и ты уже не можешь выиграть, что бы ни делала. Меня учили: для того чтобы говорить миру fuck you, для того чтобы быть свободным, его надо побеждать. Но как посылать всех к черту, будучи проигравшим, в этой школе ничего не рассказывали. Так что когда после знакомства с семьей Адама и неспешного, но неизбежного разрыва все вдруг оборвалось и полетело вниз, я растерялась.
Вместо того чтобы планировать в понедельник утром свой график на всю неделю вперед, я стала затягивать обеденные перерывы, бродить по городу, останавливаясь на дорожках в парке, и думать о том, что я за человек и почему мне кажется, будто воздух вокруг начал плотнее укутывать, разделяя меня и окружающих. Как-то все стало расплываться, время стало уходить, уходить, уходить, а я не замечала. Я только просыпалась иногда, рассматривая Нью-Йорк из здания в Черепаховой бухте, понимая, что в тот день в «Астории» я незаметно для себя, случайно, сделала важный выбор, – и запоздало думала о том, права ли была. Потому что без Адама становилось все сложнее и сложнее, а будущее представлялось безрадостным. Издалека вступление во взрослую жизнь представляется волнующим и ярким, но на самом деле это не что иное, как монотонная ежедневная работа на надрыв, и только годы, годы и годы, стираясь, заставляют потом думать, будто это было прекрасное время. А пока оно не было прекрасным, я то и дело задумывалась: права ли я была? Чего хотела? И не стоило ли отказаться от того, чего у меня все равно не было, ради того, чтобы всю оставшуюся жизнь смотреть на мир из-за плеча этого человека и знать, что что-то в моей жизни прочно и неизменно?
Куда уносило меня время? Вначале Адам все еще был рядом со мной, но дни шли, и я все сильнее и сильнее отгораживала нас друг от друга, мы перестали быть вместе, мы перестали ужинать вместе, мы перестали писать друг другу сообщения каждые пять минут, потом перестали ссориться, а потом и перестали нарушать тишину. В конце концов, зачем нужен разрыв, если не для того, чтобы укоротить твои фразы и научиться скупо бросать их, избегая сказать в открытую, что всё в прошлом? И как-то я взяла больничный, потом вернулась на работу, потом взяла больничный и снова вернулась, и вышла в обеденный перерыв и забыла вернуться назад.
Сидя на скамейке в Центральном парке, я вспомнила: кажется, со мной такое уже бывало – в жизни вдруг выключался свет, темнота засасывала, и время переставало убывать капля за каплей, набирая тяжесть лет и воспоминаний. Я нащупала провалы в памяти из прошлого, я была школьницей, когда это вдруг началось: я исчезала и появлялась недели спустя, плохо помня о всех прошедших днях и ночах, проведенных в кровати с одной и той же книгой в руках, не перелистывая страницы и продолжая оставаться в нигде, в никогда, с пустыми глазами и пустым лицом.
Я не помнила, как я возвращалась назад, делала рывок и снова превращалась в победительницу. Я не помнила, что нужно сделать, чтобы снова почувствовать желание доказать всем вокруг и доказать себе. Что доказать? Чего я хотела? Что-то нужно было делать, но я не знала что.
В четверг утром в квартире Ксении обнаружилось много подруг и приятельниц и горы барахла. В поход на Татьяну Миронову меня собирали всем факультетом социальных наук Колумбийского университета, и это было даже весело. Смирнова считала, что такая встреча – из тех, где все должно быть «как нужно». Поэтому она переворошила свои шкафы и коробки и поставила на уши подруг и подруг подруг, но добилась, чтобы каждый квадратный сантиметр официального представителя ее фонда был оформлен строго в соответствии с ее собственными стандартами.
– Отлично, – удовлетворенно сказала Ксения, когда меня водворили перед зеркалом в последнем раунде.
Просящая пятидесятитысячного подаяния беженка, прорвавшаяся сквозь железный занавес, была одета в винтажный твидовый жакет от Шанель со строгой юбкой-карандашом. Строгие линии классических лодочек перекликались с безупречным и воспитанным вырезом бюстье, к которому я прижимала легкий клатч от Валентино. Клатчем я прикрывала двойную нитку жемчуга на шее.
– Бедненько, – резюмировала Смирнова, и ее подружки закивали. – Но чистенько и опрятно.
– Смирнова, – возмутилась я, – серьезно, разве «бедненько, но чистенько» имеет отношение к тому, что на мне надето? Когда мы с тобой, в этой самой квартире, кстати, ели китайскую лапшу и один шоколадный батончик на двоих, «бедненько» выглядело слегка иначе.
– Ну, то было для нас, а это для миллионерши Мироновой. Но зато клепки как хорошо смотрятся, точно, клепки ей понравятся: неожиданно и пикантно. И молчи вообще! Ясно же, что бедненько, но не бедненько. Давай, Лемур, походи! Ходить можешь? Не жмет, каблук терпимый?
Ходить я могла, но Смирнова все равно вызвала мне такси.
– Короче, – напутствовала она меня, – слушай внимательно. Первое – улыбайся и ненавязчиво хвастайся. Второе – когда хвастаться будет она, улыбайся и кивай головой. Телефон в руки даже не смей брать.
– Смирнова, – раздраженно перебила я, – я знаю правила этикета. Ты меня будешь учить обращаться с телефоном, что ли? Давай еще раз про свою миссию. Мы помогаем молодым женщинам, эмигранткам и беженкам со всего мира, получить доступ к многочисленным профессиональным возможностям, которые…
– Знаю я тебя, – перебила меня Смирнова. – Тебе во время разговора настрочит южанин твой или мамочка его, и ты вся сразу растаешь на месте и начнешь ему сообщения написывать. Авиарежим, поняла? Смотри, Лемур, убью, вот этими туфлями убью, понятно?
Я кивнула.
– Да, Ксения, понятно. Я – молодая женщина-эмигрантка, дочь политических беженцев из Советского Союза. Бедная, но сопровождаемая по жизни чувством достоинства и талантами, я смогла сломить барьеры и достичь успехов, на которых не собираюсь останавливаться. И я хочу помочь таким же, как я, девушкам и облегчить этот путь для них, – радостно сказала я и села в подъехавшую машину.
– Именно так! – крикнула вдогонку Смирнова. – И нечего издеваться над святым!
Конечно, она была не так уж не права. Точнее, насколько же она была права! Если бы Адам или его мама написали, я бы именно так и сделала. Но раньше. Шесть месяцев, две недели и четыре дня назад, до встречи в «Астории». Я знала точно, потому что много раз водила пальцем по календарю, пытаясь отыскать день, с которого время начало исчезать, и то и дело натыкалась на запись: родители Адама, Уолдорф-Астория, четыре часа. Дни – как зыбучие пески, как роман Кобо Абэ, как поездка вниз на лифте, которая все никак не кончается.
Перед входом в ресторан «Пер Се» я пригладила волосы и улыбнулась швейцару. Сердце билось так, что казалось: если придавить пальцем венку на шее или на запястье, можно почувствовать, как оно хлюпает и влажно стучит там, внутри. Я надеялась не подвести подругу.
Татьяну Миронову я узнала сразу по жесткому взгляду, выхоленным светлым волосам, переливающимся при мягком свете лампы, и сочетанию в костюме десяти оттенков бежевого, как это принято среди новых нью-йоркских аристократок. На шее у нее, конечно, была двойная нитка жемчуга.
– Не извиняйтесь, – сказала Татьяна вместо приветствия, – я просто пришла пораньше.
И я тут же почувствовала, что опоздала, хотя на часах было без пяти два. Бегло просмотрев меню, Миронова сделала заказ, в котором штампов было не меньше, чем в моем внешнем виде. Она заказала бутылку бароло 2005 года («Хороший урожай», – прокомментировал официант, и я даже растерялась, потому что сама хотела это сказать, – единственный комментарий, который я могла придумать), устрицы и осетровую икру, фуа-гра и филе трески на белой спарже.
Вопреки популярной легенде, Татьяна Ильинична Миронова не была русской моделью, которую Гарри Колтон увидел за продажей овощей на саратовском рынке, – этот городской апокриф наверняка придумали поклонники Натальи Водяновой. Татьяна Миронова была чрезвычайно находчивой русской женщиной, приехавшей в Америку по туристической визе с вырученными за продажу родительской дачи деньгами. Не вполне ясно, как именно она перешла к созданию успешного IT-бизнеса, но достоверно известно: когда Гарри Колтон встретил ее в Сан-Франциско, она была уже преуспевающей и все еще молодой блондинкой. Через полгода после свадьбы Татьяна Миронова продала свой бизнес, переехала в Нью-Йорк и стала скучать. Судя по результатам поиска в гугле, скучала она отчаянно. Интернет пестрел ее фотографиями с открытий выставок, благотворительных собраний и гала-вечеров оперы Метрополитен. Отложив меню, она немедленно принялась за меня.
– Итак, диплом по холодной войне и работа по борьбе с терроризмом. Интересный выбор для женщины. С чем связан?
Я не стала говорить ей, что моя работа не так уж и интересна. Всем кажется, будто она состоит из преодоления опасностей, поездок в горячие точки, где бомбы обязательно взрываются справа и слева от тебя, пока ты идешь по пустыне. На самом деле я занималась аналитикой и изучением идеологий: сидела в офисе за компьютером, бесконечно читала, составляла статистические модели и искала слабые точки. Это было увлекательно, это было круто – однако не так круто, чтобы описать незнакомой женщине. Но я обещала Смирновой.
– Я думаю, что приток молодых кадров в подобные профессии отвечает запросам времени. Видите ли, становление нынешнего поколения сопровождалось социальными катаклизмами и разрушениями, ощущением нарастающего мирового хаоса. – Перейдя на отутюженный язык деловых разговоров, я вошла в ритм, стала четко выделять паузы и акцентировать перечисление. – Лейтмотивом нашей юности было смутное понимание того, что где-нибудь всегда идет война, что ненависть и насилие распространяются по всему миру. 9/11, взрывы самолетов, Иран, Афганистан, ИГИЛ, Париж, Бейрут – все это перестало восприниматься как отдельные страшные события, а превратилось в единое целое, в единственный мир, который мы знаем. И это постоянно нарастающее ощущение экзистенциального хаоса заставляет сегодня выбирать менее традиционные профессии. В каком-то смысле это не борьба с конкретными людьми и организациями – это борьба с постоянным ощущением страха и желание защитить от него других, – впечатала я последнюю фразу и перевела дыхание.
Получилось достаточно удачно. Татьяна, кажется, тоже была довольна.
– А это даже занятно, – сказала она. – И весьма необычно.
Я могла бы рассказать ей, как в две тысячи одиннадцатом году на лекции в аудитории Колумбийского университета у многих из нас вдруг зазвонили телефоны, и на звонок не сразу получалось ответить: то ли из-за того, что воздух вокруг как будто начал сжиматься, сокращаться, перемещаясь туда-сюда, то ли потому, что всех охватило общее ощущение животного, неконтролируемого страха. Я не понимала, что происходит, только слышала гул. Когда я смогла нажать зеленую кнопку, в трубке бился голос моей старшей сестры Анны.
– Мона! – кричала она, задыхаясь. – Снова nine eleven! Снова nine eleven!
Аня работала в чаcтной страховой компании, офис которой находился на пятьдесят втором этаже Рокфеллер-центра. Каждое утро она выходила из дома в пиджаке, рубашке, юбке-карандаше и в туфлях на шпильке. Цвет и текстура рубашек, модель юбки и покрой пиджака менялись каждый день, но высота каблука – никогда.
– Мона! – задыхалась она.
Ее страх отрезвил меня.
В Нью-Йорке началось знаменитое августовское землетрясение, а моя сестра решила, что повторяются события одиннадцатого сентября. Когда она входила в конференц-зал, чтобы раздать участникам распечатанную повестку собрания, и услышала и увидела, как вокруг происходит нечто, чего она не могла понять, но что ее страшно напугало, она, рассыпав распечатки по всей комнате, рванулась к выходу, увлекая за собой двух стоявших рядом сотрудников. Анна твердо помнила, что в таких ситуациях ни в коем случае нельзя пользоваться лифтом, и побежала вниз по лестнице.
Она вспоминала, что первые десять или пятнадцать пролетов пробежала на одном дыхании, ощущая где-то в глазах, или в ушах, или под пленкой, которой словно застелили ее голову изнутри, свое дыхание как шумный прилив и отлив сквозь мутные очертания ступенек и бежавших перед нею коллег. Осознав, что ее не будут убивать прямо сейчас, она прислонилась к стене и наконец догадалась сбросить туфли. Узкая юбка треснула по швам с обеих сторон, и, нажимая на кнопку «вызов», чтобы узнать, жива ли я, сестра яростно дергала и дергала оторвавшуюся темно-синюю подкладку, разошедшуюся махрами ниток во все стороны. Дома она стянула юбку, швырнула на кровать и разрыдалась.
Этого я не стала рассказывать Мироновой, а она перевела разговор на меня саму, стала расспрашивать про родителей, про первые годы в Америке, про учебу в университете и про мои планы. Спросила, замужем ли я, и я засмеялась и ответила: конечно нет. И добавила: вообще-то я недавно рассталась со своим молодым человеком. Пришлось заговорить про конфликт с его родителями, хотя, наверно, не стоило этого делать, подумала я, когда дошла до встречи в «Уолдорф-Астории», но останавливаться было уже поздно. Никто не знал, что произошло у нас с Адамом, даже Ксения. Все знакомые считали, что мы всё еще вместе.
– Южане? – понимающе спросила Татьяна.
Я кивнула.
– Откуда?
– Штат Миссисипи.
– Понятно.
Я не стала объяснять, что дело не только в том, что они южане, всё немного сложнее. Всё всегда немного сложнее. Сложно было выйти из «Уолдорф-Астории» и пойти по Пятой авеню, продолжая держать Адама за руку. Он долго рассказывал о своих делах, молчал о только что прошедшей встрече, но, когда мы остановились на светофоре на углу Седьмой и Сорок шестой, заметил:
– А по поводу встречи с родителями… Пускай пройдет немного времени.
– Конечно, – ответила я, – всегда нужно немного времени.
Немного времени на самом деле нужно, чтобы разочароваться в человеке. Достаточно всего лишь перейти грань между тем, чтобы делать вид и быть. Говорят, если долго с человеком, в нем начинает раздражать то, что раньше нравилось, и ты придираешься к самым привычным вещам без повода. А если дело не в том, что повода нет, а в том, что раньше не знал, почему человек ведет себя так или иначе, почему так улыбается и разговаривает с тобой и другими? И когда однажды понимаешь мотивацию поступков, видишь скрытое и слышишь недосказанное или сказанное за закрытыми дверями, в глазах начинает двоиться: за всем, что происходит, просматривается второй план, который видишь только ты – и никогда никому не скажешь. Вот этот второй план и заставляет кровь кипеть. Возможно, мы с Адамом остались бы вместе и после той встречи. Так же ходили бы, обнявшись, по Седьмой авеню, смотрели бы праймериз и читали книги перед сном, сплетясь в клубок под одеялом. Но, наверное, при взгляде на него кровь у меня часто начинала бы закипать. И мне было как-то не по себе от этой мысли.
Часы над столом пробили три.
– Мне пора, – подвела итог Миронова. – Ваше дело, но, если честно, я бы так из-за него не заморачивалась. Вы, конечно, этого пока не понимаете, но вся эта история очень смешная. Потому что вы… честно сказать, вы такие overprivileged. Вы, ваша подруга, даже те девушки, для которых вы сейчас просите у меня денег. Все эти Иры, Маши и Кати, которые смогут теперь учиться в Дартмуте, Орегоне там или Вайоминге и потом работать.
– Overprivileged? – переспросила я.
– Вот именно. Знаешь, главное ведь не в деньгах. Деньги можно достать. И я сейчас подпишу этот чек, так что можете расслабиться. Самое главное – что вас воспринимают всерьез. Что я сейчас сижу здесь, смотрю на ваше чистое наивное лицо и верю, будто в вашей маленькой головке происходит то, что… не знаю… поможет миру, что у вас там работают схемы и крутятся ролики и механизмы, что вы сможете понять и сделать нечто такое, чего не смог никто другой. И что поэтому вам стоит дать денег. Да, overprivileged – это правильное слово. Вы ходите в университет, и к вам там относятся как к будущему профессионалу, как к умной молодой женщине. И даже мама вашего молодого человека отнеслась к вам так же, и именно поэтому вы ей не понравились. Она, возможно, проявила неуважение к вам и сексизм, как тут, в Америке, принято говорить. Но она восприняла вас всерьез. Так что радуйтесь и гордитесь. У меня все было иначе.
– Правда? – спросила я.
– Ну конечно, – фыркнула Татьяна, откидывая назад волосы, – конечно. Пятнадцать лет назад, когда я приехала сюда, ко всем нам относились одинаково, как к девушкам легкого поведения. Никто не верил, будто мы приезжаем для того, чтобы строить свою жизнь, чтобы расти самостоятельно, знаешь ли. Тогда русские женщины разъезжались по миру как бросовый брачный материал. Для кого-то это была мечта – такая жизнь. А для некоторых, таких как я, кому пришлось из-за этого оставить свои планы и свои мечты, поскольку никто не воспринимал нас всерьез, – это была беда. Так что чек я подписываю не из жалости. Считай, что эти деньги не для того, чтобы вы с… – она взглянула на нашу брошюрку… – с Ксенией Смирновой изменили мир, а для того, чтобы вы могли перебраться в мир, который не будет заставлять вас самих меняться. Чтобы рядом с вами не было тех, кто мог бы назвать вас девушками легкого поведения. Как это было со мной.
– Спасибо, Татьяна, – начала я, пока она доставала ручку и чековую книжку, – даже не знаю, что…
– Не стоит, – прервала она меня, – этого было достаточно.
Мы вместе вышли из ресторана на улицу и попрощались. Уже подойдя к машине, Миронова обернулась:
– Наряд, кстати, тебе по всему общежитию собирали? Туфли подружка дала?
– Да, – потрясенно выдавила я, – а как вы…
– Да знаю я, знаю, – рассмеялась она, кивнув водителю, открывшему перед ней дверь. – Дочь моей знакомой тоже учится в Колумбии, на факультете журналистики, она мне и рассказала, какой вы там шум подняли. Я, честно сказать, не собиралась с тобой встречаться. Хотела в последний момент вежливо отменить встречу, а потом сделать вид, что забыла про вас. Но потом Саша рассказала, как какие-то девушки готовятся к важной встрече. Фандрайзинг для молодых эмигранток от русской миллионерши. И мне стало немного смешно, что ли, и интересно, решила встретиться и посмотреть. Удачи, Мона, – кивнула она и, не дожидаясь ответа, нырнула вглубь автомобиля.
Я смотрела ей вслед, и, хотя в клатче от Валентино лежал чек на пятьдесят тысяч долларов, меня занимало другое. Что-то изменилось. Меня словно отпустило, словно минутная стрелка вдруг дернулась и пошла вперед, разрешив, наконец, времени снова приходить и уходить. Не то чтобы сказанное Татьяной меня сильно поразило – хотя и поразило тоже. Но я вдруг вздохнула свободно. Я освободилась и могла дышать. И я засмеялась, стоя на тротуаре на площади Колумба, и впервые за долгое время почувствовала себя счастливой. Адам, его мама, его отец, их жизнь и их взгляды и мнения о том, как мне следует жить, перестали сдавливать грудную клетку. Мне было плевать. Это больше не заботило меня. Мне было, черт возьми, всего двадцать пять, я была молода, свободна, впереди было много работы, и первые разрушенные отношения были всего лишь первыми разрушенными отношениями.
– Ну что, – позвонила Смирнова, – что там?
– Получилось, детка! – крикнула я в трубку. – Все получилось!
– Вот это интонация, Лемурчик! Вот это мой Лемурчик. Узнаю тебя наконец-то, вези скорее сюда бабло.
– Везу тебе чек, Смирнова, и выучись уже говорить на приличном языке!
– Туда, где нужно прилично выражаться, я посылаю тебя.
– Fuck you! – радостно крикнула я, и она тоже засмеялась по ту сторону трубки.
Я стояла, улыбаясь, с развевающимися волосами, в чужих туфлях, которые немного натирали мне ногу, вся с головы до ног в чужой одежде, которая непонятно зачем была нужна, но по случайной прихоти судьбы так пригодилась, на углу Восьмой и Пятьдесят девятой улиц и была вдруг бесконечно, головокружительно счастлива. Из озорства я потерла средним пальцем бусины двойной жемчужной нитки. Мне не хватало Адама, мне было одиноко без Адама, но в этот момент я наконец поняла, что навсегда ушла вперед, и это – лучшее, что можно было сделать. Так что я поймала такси, и жизнь пошла – нет, полетела – на взлет.