17
Обнаженный мертвец на полу – это не мой муж. Мысль о том, что это Стивен, была лишь мимолетной искрой, вроде тех, которые вспыхивают у вас в голове в первые несколько секунд после того, как случается нечто неожиданное или шокирующее, и так же быстро рассеиваются.
Оттого, что этот человек обнажен, мне не по себе. Нетрудно догадаться, что он не готовил завтрак нагишом, когда с ним столкнулся отец. Так же нетрудно понять, почему на мертвеце нет одежды: отец заставил его раздеться перед тем, как выстрелил. Этот человек знал, что скоро умрет, но отец еще и унизил его в последние минуты перед смертью. Ну конечно, у отца всегда были садистские наклонности. Сомневаюсь, что тринадцать лет в тюрьме строгого режима смягчили его нрав.
Но даже больше, чем способ убийства этого старика, меня беспокоит то, что отцу вовсе незачем было его убивать. Он мог привязать его к стулу, заткнуть ему рот кляпом, если не хотел слушать его протесты, приготовить себе что-нибудь поесть, переодеться, вздремнуть, поиграть в карты, послушать музыку, в конце концов, просто побродить по хижине, пока поисковые партии прочесывают кусты на болоте, а затем снова двинуться в путь, когда стемнеет. Рано или поздно старика нашли бы, скорее всего, через пару дней, сразу после того, как поисковая группа поняла бы, что их обвели вокруг пальца и намеренно увели на север. А если бы старик оказался находчивым, то придумал бы, как освободиться. Но вместо этого отец заставил его раздеться, встать на колени и умолять не убивать его. А потом выстрелил ему в затылок.
Я достаю телефон. Сети нет. Все равно пытаюсь набрать «девять один один». Иногда звонок или сообщение все же проходят. Но на этот раз нет. Зато у меня на экране появляются уведомления о сообщениях. Четыре эсэмэс от Стивена:
«Где ты?»
«Ты в порядке?»
«Перезвони».
«Возвращайся домой. Пож. Нам надо поговорить».
Я перечитываю первое сообщение, а затем смотрю вниз, на тело. Где я? Стивен точно не хотел бы этого знать.
Прохожу через кухню и поднимаю трубку городского телефона. Гудков нет. То ли хозяин дома не платил за него, то ли мой отец перерезал провод, это уже не важно. Я выхожу на улицу и иду к дороге с телефоном в руке, надеясь поймать сигнал. Даже не пытаюсь искать следы или любые другие признаки того, что здесь был мой отец. В какую бы игру он ни играл, с меня хватит. Я буду ехать вперед, пока не попаду в зону мобильной связи, а затем отправлюсь прямо в полицейский участок и сообщу об убийстве лично, если понадобится. А после этого сразу вернусь домой, к мужу. В полиции не обрадуются, узнав, что я отправилась на поиски отца, да и Стивену это не понравится, но это меньшая из моих проблем. Стивен, наверное, думает, что мы легко сможем двигаться дальше, если оба скажем «Прости, я люблю тебя», но я лучше знаю, что к чему. На задворках его сознания всегда будет жить мысль о том, что отец его жены – очень плохой человек. Стивен может притворяться, что ничего не изменилось. Он может даже себя одурачить и внушить себе, что это правда. Но в реальности он никогда не забудет, что половина моих генов принадлежит моему отцу. Наверное, он сейчас сидит за компьютером и читает все, что есть в интернете о Болотном Царе и его дочери.
Если СМИ налетят на меня снова, то в этот раз все будет намного хуже из-за девочек. Мы со Стивеном, конечно, попытаемся уберечь их от внимания, но с таким же успехом можно попытаться удержать водопад. Мэри, возможно, справится со славой. Но вот Айрис вряд ли. Как бы там ни было, когда-нибудь Айрис и Мэри узнают все обо мне, о моих родителях и о том, как омерзительно их дедушка поступил с бабушкой. Все есть в интернете, включая ту дурацкую обложку журнала «Пипл». Им нужно только воспользоваться браузером.
Я лишь надеюсь, что, когда это время придет, мои девочки поймут: я пыталась быть лучшей матерью, чем моя. Понимаю, как ей было тяжело, когда мы ушли с болота. Она вернулась в мир, который все это время продолжал жить без нее. Дети, с которыми она ходила в школу, выросли, вступили в брак и обзавелись собственными детьми или вообще переехали куда-то. Трудно сказать, как сложилась бы ее судьба без той славы, которую принесло ей похищение. Наверное, закончив старшую школу, она вышла бы замуж, родила одного за другим двух или трех детей, жила бы в трейлере на заднем дворе у своих родителей или в чьей-нибудь брошенной хижине, мыла бы посуду, убирала в доме, готовила ужин и гладила белье, в то время как ее муж развозил бы пиццу или пилил лес. Если подумать, такая жизнь не особенно отличалась бы от ее жизни на болоте. Если это звучит слишком грубо, вспомните о том, что маме было всего двадцать восемь, когда она покинула болото. Она могла бы закончить учебу, вылепить из себя что-то. Я понимаю, что отец похитил ее в очень уязвимом возрасте. Знаю, как ужасно сказывается на детях жизнь в неволе. Плен тормозит их в тот самый момент, когда они должны повзрослеть эмоционально и интеллектуально. Я часто задумывалась о том, для кого на самом деле мама смастерила ту куклу на мой пятый день рождения, – для меня или для себя.
Но я тоже страдала. У меня не было друзей. Меня выгнали из школы. Дедушка и бабушка ненавидели меня или по крайней мере делали вид, что ненавидят, но я-то уж точно ненавидела их за то, как они обращались со мной. Я ненавидела маму за то, что она целыми днями сидела в своей спальне, и ненавидела отца за то, что он сделал с ней, что бы это ни было, из-за чего она стала бояться выходить из своей комнаты. Я думала о нем каждый день. Я скучала по нему. Любила его. Больше всего на свете я хотела, чтобы все снова стало так, как было до нашего ухода с болота. Не так, как в те безумные дни перед нашим побегом, а как в те дни, когда я была маленькой и по-настоящему счастливой – первый и последний раз в жизни.
Я поняла, что она никогда не станет матерью, в которой я так нуждалась, в тот день, когда обнаружила в ее постели мужчину. Я не знала, как долго они встречались. Возможно, это была их первая совместная ночь, а возможно, и сотая. Возможно, они любили друг друга. Возможно, она была готова наконец забыть прошлое. Даже если так, думаю, именно я положила этому конец.
Я оделась и поднялась наверх, потому что мне было нужно в ванную. В маминой комнате стояли две парные кровати, но после нескольких недель, которые мы вместе провели в ее детской, я была сыта близостью по горло и переехала на диван в подвале.
Дверь в ванную была заперта. Я решила, что мама там, и пошла в ее комнату, чтобы взять что-нибудь почитать в ожидании. Когда я была маленькой, мама очень много времени проводила в туалете за домом, поэтому я предполагала, что ждать придется долго. Тогда я считала, что причина в ее плохом самочувствии, но теперь понимаю, что туалет за домом был единственным местом на холме, где она могла побыть одна.
Я увидела мужчину, лежащего в маминой постели, и замерла в дверях. Одеяла были отброшены, он лежал голый, его голова покоилась на локте. Я поняла, чем они занимались. Любой четырнадцатилетний подросток понял бы. Когда ты живешь с матерью и отцом в тесной хижине и регулярно проводишь с ними время в бане без одежды, да еще и читаешь журналы «Нэшнл географик» с изображениями голых дикарей, если ты не полная идиотка, ты рано или поздно сообразишь, что означает скрип их кровати.
Когда мужчина увидел меня вместо матери, он тут же перестал улыбаться. Он быстро сел и прикрылся одеялом. Я прижала палец к губам, достала нож и опустилась на кровать напротив него, указав ножом на его хозяйство. Мужчина вскочил и поднял руки над головой так быстро, что я чуть не расхохоталась. Я махнула ножом на кучу одежды, лежащей на полу. Он покопался в ней, выудил рубашку, трусы, носки и брюки, подобрал ботинки и на цыпочках выскочил за дверь, не сказав ни слова. Все дело заняло меньше минуты. Когда мама увидела, что он ушел, она разрыдалась. Насколько я знаю, он никогда больше не возвращался.
После этого я стала строить планы побега. Когда я ушла с болота, я часто убегала в лес на всю ночь, если чувствовала себя так, как в тот раз, но теперь все было по-другому. Я все просчитала. Набила брезентовый мешок тем, что мне понадобится, чтобы оставаться в хижине все лето или даже дольше, затем пробралась к реке Такваменон и украла каноэ. Я думала, что буду понемногу рыбачить, охотиться, может быть, искать отца, да и просто наслаждаться тем, что можно побыть собой для разнообразия. Но помощник шерифа прибыл ко мне на следующий же день на патрульном катере. Я должна была догадаться, что пропавшее каноэ и пропавшая дикарка приведут прямо к нашей хижине.
Это был первый из моих многочисленных побегов. И в каком-то смысле можно сказать, что с тех пор я так и не остановилась.
Вспышка молнии, раскат грома – и морось превращается в дождь. Я засовываю телефон в карман и бегу по дороге к грузовику. Рэмбо ведет себя как-то уж очень тихо. Обычно он лает, когда хочет наружу, даже если я велела ему молча лежать на заднем сиденье. Рэмбо выдрессирован настолько хорошо, насколько это возможно для плоттхаунда, но у каждой собаки есть свой предел.
Я схожу с дороги и укрываюсь под самой большой сосной из всех, какие тут можно найти, хотя это мало о чем говорит. Ствол, возможно, около десяти дюймов в диаметре – то, что нужно. Я стою абсолютно неподвижно. Охотник в камуфляже, встав спиной к дереву, чтобы размыть свои очертания, может оставаться невидимым сколько угодно – только если будет вести себя тихо. На мне нет камуфляжа, но, когда дело доходит до слияния с лесом, тут у меня практики больше, чем у кого бы то ни было. Кроме того, у меня превосходный слух, гораздо лучше, чем у всех, с кем я охотилась, за исключением разве что моего отца, и это здорово удивляло меня, пока я не поняла, что это тоже результат жизни в глуши. Без радио, телевидения, шума машин и тысячи других разновидностей шума, который обрушивается на людей каждый день, я научилась различать мельчайшие звуки. То, как мышь копошится в еловых иголках. То, как лист срывается с дерева в лесу. Почти неуловимый взмах крыльев белой совы.
Я жду. Рэмбо в грузовике не скулит, не царапает дверцы когтями. Я издаю один долгий свист, а затем три коротких. Первый – низкий, остальные три чуть повыше. Свист, на который я приучила отвечать свою собаку, не похож на трель синицы, но если отец где-то поблизости, тот факт, что он не слышал синиц тринадцать лет, может сыграть мне на руку.
Тишина. Я достаю «магнум» из заднего кармана джинсов и ползком пробираюсь сквозь кустарник. Грузовик как будто просел. Я подкрадываюсь ближе. Обе передние шины разрезаны.
Я поднимаюсь, сжимаю кулаки и заглядываю в окно. На сиденье никого нет. Рэмбо исчез.
Громкий вздох вырывается у меня из груди. Поводок Рэмбо перерезан – наверняка тем же ножом, который он украл из дома в лесу и которым испортил шины. Я ругаю себя за то, что не предусмотрела этого. Я должна была догадаться, что отец не привел бы меня к этой хижине только для того, чтобы снова увидеть. Это было испытание. Он хочет напоследок сыграть в нашу старую игру с поиском следов, чтобы раз и навсегда доказать: он лучший охотник и следопыт, чем я.
Я научил тебя всему, что ты знаешь. Теперь проверим, как хорошо ты усвоила урок.
Он похитил Рэмбо, а значит, у меня нет другого выхода, кроме как идти за ним. Опять. Он уже делал такое раньше. Когда мне было около девяти или десяти лет и я уже стала прекрасным следопытом, отец придумал, как усложнить игру, и поднял ставки. Если я находила его до истечения заданного времени – обычно, хотя и не всегда, до захода солнца, – я должна была «застрелить» его. Если бы я не справилась, отец забрал бы то, что мне дорого: коллекцию шипов рогоза, запасную рубашку, третий лук со стрелами, которые я смастерила из ивовых побегов и с которыми действительно можно было охотиться. Последние три раза – и не случайно последние, потому что все три раза я выиграла, – ставкой служили мои рукавицы из кожи олененка, мой нож и моя собака.
Я обхожу машину, чтобы проверить колеса с другой стороны. Обе задние шины тоже пробиты. От машины через дорогу в сторону деревьев тянутся две цепочки следов – человеческие и собачьи. Следы видно хорошо, они разве что не выкрашены неоновой краской и не окружены стрелочками, указывающими направление. И если посмотреть на них сверху и провести по ним линию от того места, где я стою, чтобы понять, куда направляются мужчина и пес, линия упрется в мой дом.
А это значит, что мы играем не на мою собаку. Мы играем на мою семью.