VI
И однажды в этом мире перемен и сейсмических катаклизмов появился иностранец. Он сидел на своем обычном месте за стойкой, как будто и не уезжал никуда.
Как-то раз Мария-Грация возвращалась из церкви, куда наведывалась в те дни, когда ее сердце переполняла печаль, — поговорить с отцом Игнацио о своем брате. На обратном пути она поняла — по хитрым улыбкам старух у лавки Арканджело, по благословению, которое выкрикнул вдовец Онофрио, высунувшись из окна, и даже по непривычному спокойствию голубок, сидевших на ветках пальм, — что-то изменилось на острове. Раздумывая над этими странностями, она направлялась домой проулками, дабы не давать лишний раз пищу местным сплетникам.
У террасы нетерпеливо приплясывала Кончетта.
— А у тебя новый посетитель! — завопила она, еще издалека увидев девушку. — Скорей встречай его!
Мария-Грация взяла девочку за руку и спокойно поднялась по ступеням. Она думала увидеть одного из археологов или, может, кого-то из ссыльных, вернувшихся на остров. Надеяться, что внутри ее ждет Роберт, было столь же абсурдно, как и ожидать появления в баре святой Агаты собственной персоной.
Так что для нее стало истинным потрясением то, что она увидела, — а увидела она за стойкой бара своего бывшего возлюбленного. Он смущенно улыбался, довольный произведенным эффектом.
Он изменился: выглядел старше, одет дурно да и словно уменьшился в размерах. Он заговорил, и голос его будто доносился откуда-то издалека.
— Что ты здесь делаешь? — выдавила Мария-Грация.
Роберт вскочил, отирая капельки пота со лба. Он говорил, неловко мешая английские и итальянские слова, пытаясь выразить свою нежность: cara mia, милая моя. Эти же слова он произнес в те жаркие дни пять лет назад, когда она была еще совсем юной, так что было совершенно неуместно повторять их прилюдно. Мария-Грация обнаружила, что не может ничего сказать в ответ, настолько переполняли ее чувства: потрясение, шок, радость, гнев.
— Что вы здесь делаете, синьор Карр?
Роберт попытался взять ее за руки:
— Я вернулся. Мария-Грация, я не могу передать, как счастлив… и ты не изменилась… — Он говорил на ломаном итальянском.
Не изменилась? За пять лет? Это она-то, собиравшая улиток и сорняки, сохранившая бар в годы войны и выведшая его в спокойные воды, предложившая идею Комитета модернизации и доказавшая невиновность Флавио? Мария-Грация ощутила, как сжимаются и разжимаются ее кулаки.
— Ты ни разу не написал мне.
Многочисленные посетители затаенно молчали, ловя каждое слово.
Бросится ли она к нему на шею и доставит ли им всем удовольствие стать свидетелями примирения?
Она пошатнулась и ухватилась за край стойки, чтобы не упасть. Роберт встревоженно кинулся к ней.
— Я не должен был так пугать тебя, — сказал он. И добавил смущенно: — Все это время я любил тебя, Мария-Грация. Я вернулся. Я вернулся навсегда.
Их взгляды встретились. Его волосы потускнели и поседели, кожа, некогда тонкая и прозрачная, загрубела и покраснела. Она хотела заговорить, но волны гнева и радости захлестывали ее, она вся дрожала.
— Ты любишь кого-то другого? — прошептал он, не дождавшись, когда она заговорит. — Это значит, что ты больше меня не любишь?
И вот, когда они стояли лицом к лицу у барной стойки, земля затряслась. Но так велико было другое потрясение — то, что она сейчас переживала, — что Мария-Грация не сразу поняла, что дрожание исходит снаружи, а не изнутри. Землю тряхнуло еще раз.
— Скажи мне, что не так, — умолял Роберт.
— Ты ни разу не написал мне, — повторила она.
Но, прежде чем он успел сформулировать ответ, в бар хлынула целая толпа. Покидая церковь после полуденной мессы отца Игнацио, прихожане услышали, что вернулся англичанин, и поспешили приветствовать его. Утонувшего в радостных возгласах Роберта оттеснили от Марии-Грации.
— Синьор Карр! Синьор Карр!
— Inglese вернулся!
— Хвала святой Агате, покровительнице несчастных, и всем святым!
Подошел отец Игнацио и взял Роберта за руки.
— Быть свадьбе! — провозгласила вдова, которую Мария-Грация едва знала, старуха пихнула ее в бок, явно наслаждаясь собственной находчивостью. — Готовьтесь опять объявлять новобрачных, padre!
Надо отделаться от этой толпы! У Марии-Грации закружилась голова, к горлу подкатила тошнота, проклятый гвалт мешал собраться с мыслями. Но пока она пробиралась к выходу, держа англичанина за руку, прибыла новая волна людей, затопившая все ступеньки перед террасой. Появился старик Маццу, гнавший перед собой коз, за ним шли крестьяне il conte. При виде Роберта старый Маццу вскинул обе руки и поочередно коснулся своим пастушьим кнутом плеч англичанина, будто благословляя его.
— Синьор Карр! — кричал он. — Синьор Карр! Вы наконец-то вернулись, благодарение святой Агате! А вот и Мария-Грация, ваша смиренная невеста!
— Все вы, оставьте нас в покое! — закричала Мария-Грация. — Вы все только сплетничаете, поучаете, вмешиваетесь в чужую жизнь!
Бросившись за занавеску бара, она укрылась во внутреннем дворике, меж развевающихся на солнце простыней, развешанных Пиной с утра. Она услышала, как хлопнула дверь. Это Роберт последовал за ней, как она и надеялась.
— Мария-Грация? Perche mi fuggi? Почему ты убегаешь от меня?
И тут прорвался ее гнев, заглушив радость, которую она испытала, услышав его неуверенные слова, сказанные по-итальянски, его шепот «малышка моя».
— Потому что ты не писал! — зарыдала она. — Потому что ты не прислал мне ничего за пять лет, кроме той несчастной открытки! Потому что ты сделал меня посмешищем и подверг унижениям…
— Но, cara…
Путаясь в висевших простынях, он нашел ее и встал перед ней.
— Ты не писал мне, — повторила она. — Ничего, кроме одной открытки: Sto pensando a te. Ты считаешь, что этого достаточно? Ты думаешь, что это справедливо?
— Нет, — ответил он, тщательно подбирая слова. — Я не думаю, что это справедливо.
— Тогда как же ты объяснишь все это?
— Когда я посылал тебе открытку, — прошептал он, — я думал, что обгоню ее, что буду с тобой через несколько дней. Если бы я знал, я бы написал больше, клянусь.
Она дернулась, но не для того чтобы убежать, а чтобы показать ему свою ярость.
— Подожди! — крикнул он с мукой в голосе. — Подожди, Мария-Грация. Позволь мне все объяснить. Мне нужно время, чтобы найти правильные слова, я стараюсь, cara. Я могу все объяснить, дай мне время.
От возмущения у нее перехватило дыхание. Она схватила корзину для белья, перевернула и уселась:
— Bene. Очень хорошо. Объясняйся.
Тем временем в баре назревало восстание. Несвойственная ему твердость снизошла на Амедео, и он жестко пресекал все попытки последовать за Марией-Грацией и Робертом во дворик. С каждой минутой в бар набивалось все больше людей, и ни одного из них Амедео не пропустил дальше стойки.
— Где он прячется? — требовали ответа самые настырные, выстроившись на ступеньках террасы. — Мы принесли ему в знак приветствия бутылку limoncello и подвеску со святой Агатой.
— Я не позволю вам беспокоить его! — отрезал Амедео.
Пина Велла заняла пост у занавески в кухню — на случай, если кто-то все-таки прорвется за стойку.
— Они не разговаривали пять лет, — увещевала она публику. — Прошу вас, оставьте их в покое! Если вы будете продолжать рваться к ним, я запру двери бара и возьму вас всех в заложники. У вас еще будет время побеседовать с синьором Карром, как только они наговорятся друг с другом.
Люди сдались. Недовольные, они расселись в баре и на террасе в ожидании англичанина.
Только Кончетта не сдалась. Дождавшись, когда Пина отвлеклась, она юркнула за занавеску и тенью выскользнула на улицу к калитке во внутренний дворик, откуда и увидела синьора Роберта через висевшие на веревках простыни. Он, словно персонаж театра марионеток, жестикулировал и размахивал руками, а Мария-Грация сидела на бельевой корзине, сложив руки на груди и отворотясь в сторону. Закоренелая атеистка, Кончетта на всякий случай помолилась святой Агате, чтобы Мариуцца посмотрела на англичанина.
Роберт начал свою историю с момента, когда он покинул Кастелламаре. Он рассказал, как его увозили прочь от нее — сначала на рыбацкой лодке, потом на большом сером транспортном корабле, потом на госпитальном судне, где со всех коек раздавались стоны и крики. Из Сиракузы в Катанию, из Катании в Тунис, из Туниса в Саутгемптон. Пока он наконец не оказался в военном госпитале с серыми занавесками, где пролежал до конца войны. Всю дорогу он не отрываясь смотрел назад, на серые воды, которые все больше разделяли их, на пристанях искал в толпе ее лицо.
Мария-Грация сидела не шевелясь, и Роберт, помолчав, продолжил рассказ.
Плечо его все не заживало, рана снова начала кровоточить, потом опять загноилась. Лечение затянулось до конца войны. И пошел он на поправку ровно в тот день, когда закончились военные действия. Из-за раны он не участвовал в парашютной высадке в Арнеме и не погиб в грязи под какой-нибудь голландской деревней, как почти все, кого он знал. По сути, рана спасла его. Но в мае 1945-го она начала затягиваться, лихорадка спала. А как только война завершилась, стало ясно, что выздоровел и он.
— Тогда ты мне написал, — сказала Мария-Грация. — Четыре года назад. Что было потом?
Неприятности начались сразу. Его не демобилизовали из госпиталя, а приказали возвращаться в полк, находившийся в Голландии. Сосед по палате, меланхоличный капитан, сказал, что демобилизация может затянуться на годы. Но он не мог ждать. Он собрал вещи и сбежал из госпиталя. По дороге успел отправить Марии-Грации открытку: Sto pensando a te. Я думаю о тебе.
Он направлялся к морю. Шагал по обочине дороги, в руках скудные пожитки, одет в ту же вылинявшую форму, которая была на нем до госпиталя. Водители обгонявших его машин притормаживали, чтобы его рассмотреть. Вскоре его подобрала попутка — медицинская карета, за рулем которой сидела женщина. Она сказала, что едет до доков и подвезет его. Но как добраться до Сицилии, она не знала. К тому же у Роберта почти не было денег. У доков женщина его высадила, и Роберт, поколебавшись, двинулся в банк, чтобы снять деньги. Он понимал, что вызывает подозрения своей истрепанной одеждой и свертком из госпитального полотенца. Когда он выходил из кассы, где купил билет на судно до Франции, его остановил патруль военной полиции. Потребовали показать демобилизационные документы.
Его обвинили в дезертирстве. Военный билет у него конфисковали, а самого отдали под трибунал. Защищал его худой как жердь майор, ничего о нем не знавший. К процессу он готовился непосредственно перед заседанием суда, листая его дело. Роберт был у него седьмым подзащитным из двадцати девяти за неделю. Адвокат рассказал, что Лондон и Париж кишат дезертирами, которые угоняют машины, грабят кафе, — словом, ведут свою войну.
— Вам надо было пробираться в Лондон, — усмехнулся майор, написав фамилию Роберта с одним «р» и «пехотинец» вместо «десантник». Он также зафиксировал, что Роберт «лечился у местного доктора на острове Касл Амари, что вблизи Сицилии, а после этого в Нетли-Парк».
Судьи с самого начала отнеслись к нему с предубеждением. Им показалось подозрительным, что простая рана в плече то и дело открывалась и кровоточила, гноилась, что подозреваемого многие месяцы терзала лихорадка, и вдруг рана каким-то чудесным образом зажила в последний день войны. Но с другой стороны, не подлежало сомнению, что он не годен к службе, о чем неопровержимо свидетельствовала его медицинская карта.
— А этот сицилийский врач, — спросил полковник, председательствовавший в суде, — мы можем получить от него какое-нибудь заключение? Можем ли мы удостовериться, что вы были больны, как вы утверждаете, достаточно сильно и не могли присоединиться к своему полку в 1943-м или хотя бы в 1944-м?
— У нас не было времени обратиться к сицилийскому врачу за заключением, — ответил майор, что было чистой правдой, так как с подопечным он познакомился за два часа до суда.
— Вы желаете вернуться в свой батальон до демобилизации? — спросил прокурор.
Роберт не желал. И только когда ему присудили десять лет каторжных работ, понял, какую ошибку он совершил.
В первые дни заключения, думая о Марии-Грации, с которой он познакомился, когда она была такой юной, и которой будет за тридцать, когда он вернется к ней, Роберт впал в отчаяние.
— Как я мог тебе написать? Как я мог просить тебя ждать меня десять лет, даже если бы мне и дали бумагу, ручку и заграничные марки, чего бы мне никогда не дали? Ты была молода, когда мы встретились. Я почти не говорил на твоем языке. Наша любовь продолжалась несколько месяцев. Шла война. Мог ли я рассчитывать, что ты любишь меня настолько, что готова ждать долгие годы, что ты откажешься от счастья? Как я мог надеяться, что в мирное время твоя любовь не угаснет? Как я мог просить тебя об этом?
— А как же твоя любовь ко мне? — спросила холодно Мария-Грация. — Была ли твоя любовь такой?
— Да, cara. Была — и есть. Конечно, да. Но я не был уверен в твоих чувствах. Это все было так давно.
— Я любила тебя, — сказала уязвленная Мария-Грация. — Да, я была совсем юной, но я любила тебя. Если бы ты попросил, я бы ждала тебя сколько надо.
Воодушевленный последними словами, Роберт продолжил. В военной тюрьме, где он отбывал срок, его навещала одна религиозная женщина из благотворительной организации. Она беседовала с ним, расспрашивала об аресте, прислала книги, по которым он учил итальянский язык.
— Разве она не могла написать мне? — спросила Мария-Грация. — Ты ведь мог ее попросить?
И Роберт испуганно ответил:
— Но, cara, я попросил. Она писала. Она отправила больше десяти писем.
Очевидно, письма так и не дошли до Кастелламаре. Только теперь Роберт понял причину ее негодования.
— Что ты здесь делаешь? — спросила Мария-Грация все тем же ледяным, неумолимым тоном. — Тебе ведь сидеть в тюрьме еще шесть лет, если верить твоей истории?
Да, так и есть. Но через четыре года в тюрьму прибыл полковник, искавший заключенных с хорошим поведением, которых можно привлечь к работам на угольных шахтах, где не хватало рабочих рук. Роберт, родившийся на севере в горняцкой деревне и страстно желавший получить досрочное освобождение, стал одним из них. Ему выдали документ, который он должен был обменять на железнодорожный билет.
— Можете возвращаться домой, — сказал ему полковник.
На перекладных Роберт добрался до Дувра и сел на пароход до Кале, на этот раз избежав встречи с военным патрулем. Он ловил попутки, шел пешком, когда попуток не было, так он пересек весь континент. Перед тем как плыть на остров, он вымылся в море с карболовым мылом, постриг волосы, побрился, глядясь в автомобильное зеркальце, и купил у крестьянина за несколько лир новую одежду. Бепе перевез его. Смущаясь, Роберт спросил старика о Марии-Грации, и Бепе с радостным криком признал англичанина.
— Я приехал не для того, чтобы создавать проблемы, если она кого-то любит, — бормотал Роберт. — Только скажите мне, она замужем? Есть у меня надежда? Она не отвечала на мои письма.
— Иди в «Дом на краю ночи» — и сам все увидишь, — посоветовал Бепе.
Судя по тому, как бурно он продолжал радоваться, по приветствиям, с которыми его встретили на причале, Роберт догадался, что надежда у него все-таки есть. Но теперь он уже не столь уверен.
— Меня опять будут судить как дезертира, если найдут. В этом моя проблема. Я должен был отправиться в Голландию и ждать официальной демобилизации, а я сбежал, совершив непоправимую ошибку. А потом была тюрьма, и даже если бы я и мог написать, я бы все равно не посмел просить тебя ждать меня десять лет. Но я не переставал тебя любить, Мария-Грация. Не вини меня за мою любовь.
Вместо слова «проблема» он использовал итальянское frangente, что также обозначает «белые буруны на море», и это вдруг растрогало Марию-Грацию. Рассказ свой Роберт вел неуверенно, с потаенной нежностью — в точности как когда-то Андреа д’Исанту, который вложил ей в руку цветок.
— И ты не можешь вернуться? — спросила она, чувствуя неловкость за ту злость, с какой его встретила.
— Нет, amore. Я не могу вернуться в Англию.
Она наклонилась и потрогала плитки под ногами. Она не понимала, зачем это делает, но потом до нее дошло, что так она касается земли, родной для нее земли. Но не родной для него. И она испугалась. Он никогда не сможет вернуться домой, на землю, которая его породила, никогда его не убаюкает знакомый шум моря, никогда не успокоит и не доведет до отчаяния теснота родных стен.
Должно быть, она это произнесла вслух, потому что Роберт тихо сказал:
— Меня породила земля этого острова. Не та земля.
И произошло странное. Мария-Грация почувствовала, как стремительно уходит, растворяется желание бежать отсюда, снедавшее ее немало лет, как боль, что терзала ее годами, точно иголка кактуса, засевшая глубоко под кожей, исчезла, не оставив и следа.
— Ты мне веришь? — спросил он.
— Да, — ответила Мария-Грация. — Я тебе верю.
Роберт судорожно вздохнул.
— Любимая Мариуцца, cara mia.
— Я верю тебе, — сказала она. — Но ты еще не искупил вину. Даже не приступал к этому.
Она не поцеловала его, не обняла, но взяла за руку. И не смогла отпустить. Так они и стояли, как будто только что познакомились.
— Думаешь, ты сможешь снова полюбить меня?
— Не знаю, — покачала головой Мария-Грация, — но ты оставайся.
Кончетта, так и прятавшаяся все это время за калиткой, увидела, как две тени сблизились, и запрыгала от радости.
Когда Мария-Грация и Роберт вернулись в бар, явно примирившись, «Дом на краю ночи» забурлил весельем. Однако вскоре выяснилось, что никакой свадьбы со дня на день не ожидается и отношения пары ничуть не восстановлены. Говорили даже, что Мария-Грация не пригласила англичанина в свою комнатку с видом на пальмы, а сослала на чердак, где он спал на том же вытертом плюшевом диване, на котором когда-то вынужден был ночевать отлученный от брачного ложа Амедео.
Это было сущей правдой. За бутылкой arancello Амедео пытался утешить Роберта.
— Она сильная девочка, моя Мариуцца, — шептал он. — Всегда была такой. Ей нужно время. Она лишь хочет заставить тебя подождать, как она ждала тебя, а пока она проверит свои чувства. Она не из тех, кого можно поторопить или заставить принять решение.
— Я заставил ее ждать пять лет, — сказал Роберт. — Не собирается же она…
— Дай ей время, — посоветовал Амедео.
Роберт глотнул arancello, и ликер словно прилип к небу, это был более грубый напиток, чем тот, что он запомнил.
— Поговори с ней, — сказал Амедео. — Расскажи ей все то, о чем ты не мог рассказать раньше, когда ты не знал нашего языка. Расскажи о детстве, юности. То, о чем обычно говорят влюбленные. Сейчас ты для нее чужой человек, до какой-то степени. Расскажи ей о себе. Расскажи ей свои истории. — Для Амедео не было более надежного пути к сердцу человека.
Наутро после возвращения Роберта Мария-Грация проснулась не в ладах сама с собой. Она оделась, умылась, заплела косы и спустилась в кухню с твердым намерением стойко перенести новость о том, что появление Роберта — лишь галлюцинация. Но нет, он сидел между ее родителями и чистил фиги своими надежными грубыми руками. Роберт вскочил и пододвинул ей стул.
— Доброе утро, cara mia, — произнес он осторожно, изучая ее лицо.
Мария-Грация приняла у Пины чашку чая. И затем, как только ее родители вышли из-за стола под благовидным предлогом, на нее обрушился поток историй. Роберт рассказывал про детство, юность, старательно подбирая итальянские слова.
Начал он с родной горняцкой деревушки — два ряда домов посреди зеленых полей под серым небом. Эйкли-Мор. О своей семье он мог сказать только то, что его вырастили, не слишком обременяя себя, престарелая тетушка и дядя. Его мать, незадачливая актриса, умерла от испанки, когда ему было несколько месяцев от роду. В тот момент Роберт спал в своей коляске, стоявшей в углу провинциальной актерской уборной. Пока тело умершей женщины в спешке убирали, чтобы не привлекать внимание, о нем совершенно забыли. Сторож, запирая театр, услышал приглушенный плач и обнаружил младенца. Выяснив, что мать — давешняя покойница, вызвали ее родственников, которым и вручили ребенка.
Мария-Грация отставила свой чай, который не лез ей в горло.
— Почему ты рассказываешь мне это все сейчас?
— Потому, cara… — Он взял ее за руку. Типичный англичанин, он всегда крайне робко брал ее за руку, как будто не хотел навязываться. — Потому что я хочу просить тебя выйти за меня замуж. И будет справедливо, если ты узнаешь обо мне больше, чем в прошлый раз.
От внезапной вспышки счастья Мария-Грация чуть не расплакалась. Но она поборола слезы и позволила продолжить рассказ. Роберт поведал, как тетя и дядя хотели избавиться от него. В поезде, поглядывая на фактически чужого младенца, они обсуждали, что надо передать ребенка в приют. Об этом они говорили ему много раз, словно то было доказательством их доброты и сердечности. По причинам, о которых тетка с дядей никогда не упоминали, они почему-то засомневались, стоя у ворот приюта, и, передумав в последний миг, отвезли домой. И всю последующую жизнь они пытались компенсировать ту свою слабость, ни разу не позволив себе проявить великодушие по отношению к сироте. Напротив, они всячески демонстрировали, что готовы терпеть его присутствие ровно до его семнадцатилетия, и в тот день он покинул их дом в поисках лучшей доли. На багажнике велосипеда — фанерный чемоданчик, в руке — выглаженный костюм на деревянных плечиках.
— Что такое Ньюкасл? — спросила Мария-Грация по-английски.
— Большой город на севере, там много арок и мостов, — ответил ей Роберт на итальянском.
Позже девушка, хотя она и не призналась бы в этом, кинулась в комнату родителей, чтобы найти это место в школьном атласе матери. История затронула в ней какие-то глубинные струны. Переставляя ящики в кладовке бара, она поймала себя на том, что плачет, но плачет от радости; она скорчилась над ящиком с arancello, зажимая рот обеими руками, чтобы никто не услышал ее всхлипов.
Вечером Мария-Грация спросила Роберта:
— Каким ты был в детстве? Когда ты жил в Эйкли-Мор?
Роберт подыскивал слова, бесконечно благодарный за это проявление благосклонности.
— Маленьким, — ответил он по-итальянски. — И очень тонким. (Худым, догадалась она.) Я всегда был белый как мел, — добавил он.
А она подумала: «Какое странное сравнение». На острове о таких говорили «бледный, как ricotta».
— Что еще? — спросила она.
И Роберт выдал едва ли не весь свой запас итальянских слов:
— У меня был глаз, который косил. Мне приходилось носить пластырь на этом глазу. Если утром я не вставал достаточно быстро, моя тетя заставляла меня отскребать лед изнутри окон. Она таскала меня от окна к окну за ухо.
— Изнутри окон? — удивилась Мария-Грация.
— Да, — ответил Роберт.
— И что было потом?
— Потом я вырос. И мог убежать от нее. Чтобы не быть дома по субботам, я занялся бегом. Я бегал часами по болотам, по холмам. Я был лучшим учеником в школе — у меня были самые лучшие оценки. И я решил уехать.
По этим и другим отрывочным воспоминаниям, которые он поведал ей в тот вечер за ужином и позже, когда они мыли посуду и когда медленно поднимались в свои комнаты (он держался на почтительном расстоянии), она начинала понимать, что он тоже когда-то был ребенком, подростком, юношей. До этих пор ее влюбленность частично основывалась на ауре чуда: незнакомец, что возник из моря и ушел туда же, как странник из сказок ее отца.
— Ты мне позволишь? — спросил он у дверей ее спальни, его пальцы слегка дрожали, когда он дотронулся до ее руки.
— Нет, caro.
Но в ту ночь, прислушиваясь к его шагам в комнатке на чердаке, она представляла, каким он был раньше, и нежность поднималась в ней. Она видела мальчика с заклеенным глазом, отскребавшего лед маленькими, побелевшими от холода ладошками в этой арктической деревне; юношу, бежавшего по серым английским пустошам, движимого решимостью покинуть эти места. Она никогда не рассказывала ему о своих ортезах. Все те месяцы, что они были любовниками, она сгорала от стыда, вспоминая о железяках, покоящихся в ящике из-под кампари, она не рассказала ему о бутылке с деньгами у нее под кроватью. Но чувствовала, что он бы ее понял.
По утрам родители встречали их пристальными взглядами. Да и в баре было не лучше: стоило ей заговорить с Робертом, который все дни проводил с ней за стойкой, все посетители разом умолкали и разворачивались в их сторону, словно синьор Карр был знаменитым комиком, прибывшим с одной-единственной целью — развлечь их. О непринужденных беседах в такой обстановке и речи быть не могло.
— Я иду собирать опунции, — прошептала она как-то раз.
Выждав некоторое время, Роберт последовал за ней. Пока Мария-Грация, обмотав руки тряпками, собирала плоды кактусов, он снова повел рассказ о своей жизни. О юности, когда он, закончив среднюю школу, сбежал из деревни. В то время как его ровесники пошли работать на шахту, он отправился на восток, к морю. Он ехал на велосипеде, высоко подняв руку, в которой держал костюм, чтобы уберечь его от дорожной грязи. Его взяли учеником в чертежное бюро компании «Фернесс Шипбилдинг». Он жил в дальней комнатке у старшего клерка, по вечерам ездил на велосипеде по набережной до библиотеки Института механики, где читал учебники по инженерному делу и физике и изучал звездные карты.
Не до конца все понимая, он с жадностью поглощал книги авторов, которыми восхищались его учителя в школе. Он хотел путешествовать, стать образованным человеком. Он хватался за все, что могло его чему-то научить: Диккенс, Шекспир, ящик со старыми инженерными инструментами, который попался ему дождливым субботним утром в лавке старьевщика. Именно поэтому он чуть не разрыдался, когда Пина принесла ему свои Opere di Shakespeare и Racconto di Due Citta.
Роберт признался, что в 1939-м подал заявление в Лондонский университет. Он никогда не бывал в Лондоне и именно поэтому выбрал тамошний университет. Все, что относилось к его детству и юности, казалось ему скучным, не имевшим перспективы, достойным не более одного абзаца в рассказе. Именно так он и рассказывал о своих юных годах — с печальной отстраненностью, и девушка поймала себя на том, что отворачивается, но вовсе не от раздражения, а пряча нежность, которую еще не готова ему показать. Она никогда не рассказывала ему о книгах, которыми ее награждали за хорошую учебу и которые она откладывала, даже не читая; о картинках, изображавших столичные университеты, которые они с матерью когда-то рассматривали. Всем этим мечтам положила конец война. И пока она раздумывала, стоит ли открыться ему, он внезапно сорвал с себя рубашку и подставил под опунции, почему-то посыпавшиеся у нее из рук.
Потом, пока она, взобравшись на стул, развешивала гирлянды для Фестиваля святой Агаты, он рассказывал о войне. Ведь именно война была ключом к их истории. Война вырвала его из жизни на севере, экзамены в Лондонский университет так и не были назначены, ученичество у чертежника не завершено, и чтение библиотечного «Холодного дома» прервано на пятой главе. Война оборвала этот этап жизни, превратив его во вступление к более важной, но не связанной со всем предыдущим истории. С войной закончилось все. Впрочем, нет, не все — именно война привела его к ней. Мария-Грация даже пошатнулась на стуле, услышав, как он на своем «почти итальянском» говорил о войне в точности то, что всегда думала она: война — ненасытное огромное чудовище, поглощавшее города, острова, людей и отдавшее только одно — англичанина, благословением явившегося из моря. Война стала концом, но она же стала и началом.
Ей хотелось узнать, чем война была для него. Что он пережил, пока она разбавляла «кофе» из цикория водой, пока родители мучили ее своим молчанием, пока она рылась в земле, собирая улиток.
Он рассказал о тяжелой службе в Эль-Аламейне, о военном лагере в пустыне, где все ходили, щуря глаза, и все вокруг покрывал песок. О своих друзьях, без подробностей, потому что все они погибли. Джек Снейпс первым сообщил Роберту о том, что в десантную дивизию набирают людей из всех батальонов. Рапорт Роберта о переводе был удовлетворен, а Джеку отказали по зрению. Больше Роберт его не видел. Позже он узнал, что Джек умер от гангрены в Нормандии. Пол Додд, который прыгал с Робертом с планера не меньше пятидесяти раз, тоже родился на севере, в Ньюкасле. Они держались друг друга, пока шторм не поглотил Пола, но пощадил Роберта. Именно о Поле он думал большую часть времени, пока волны несли его в сторону Кастелламаре. Окруженный дымкой остров он принял за галлюцинацию, горячечный бред.
— Ты никогда не видела остров со стороны, — сказал он. — Но он выглядит странно, cara. Как видение. Как призрак, укрытый туманом.
— Это вода испаряется из-за жары, — объяснила девушка.
Она знала, что он имеет в виду: рыбацкие лодки, отплывшие подальше от берега, казались словно окутанными плотной дымкой. Но ее больше удивили другие его слова: «Ты никогда не видела остров со стороны». А ведь так и есть. Ни разу в жизни она не покидала остров — ну не считать же летние прогулки на лодке вокруг. Разве не странно, сказала девушка, что она, никогда не покидавшая крошечный остров, и он, кого война помотала по свету, должны были встретиться именно на этих берегах?
— Si, cara. Un miracolo lo era. Это и было чудо.
Ее слегка кольнуло, что он говорил об этом в прошедшем времени. Она отложила гирлянды из цветков бегонии и посмотрела вниз, на его волосы невозможного цвета соломы, его узкие плечи, по-прежнему немного ссутуленные, его очки. Очки! Уже несколько дней она пыталась понять, что изменилось на его лице. Вот оно. Не тень чего-то темного, не какая-та зловещая перемена, а всего лишь очки.
— Ты стал носить очки, — сказала она.
— Да, cara. Это все из-за чтения.
И снова ее захлестнула нежность. Она протянула руку и дотронулась до его волос, там, где дужка очков уходила за ухо. Этот жест не остался незамеченным, ведь ярко освещенный бар был как на ладони у всей площади. К утру весь остров уже судачил, что англичанин-то опять потихоньку охмуряет Марию-Грацию и ее сердечко тает.