Книга: Дом на краю ночи
Назад: II
Дальше: IV

III

Пока город прощался с Джезуиной, Флавио пробудился от летаргии. Он пошевелился, открыл глаза и почувствовал, что давящая военная усталость исчезла. Волосы его свалялись, во рту пересохло, мочевой пузырь ныл после слишком долгого сна. Минуло двенадцать часов с тех пор как он последний раз, очнувшись ненадолго, добрел до туалета. Он преодолел коридор и пустил струю в унитаз. Здесь он когда-то толкался со своими братьями, когда они вставали затемно, чтобы побрить отцовской бритвой свои детские подбородки и намаслить волосы, как это делал ссыльный поэт Марио Ваццо, и уже тогда они чувствовали, как им тесно на острове. Флавио распахнул окно в ванной и долго стоял и смотрел на улицу.
Какая-то длинная процессия двигалась по извилистой дороге через поля. Что это? Фестиваль святой Агаты? Но нет, Святая Агата в июне, а сейчас осень, скоро зима. Наверное, очередной протест по поводу земель. Он провел кончиком указательного, уцелевшего, пальца по лицу. Ощущение нереальности происходящего не исчезло, он будто смотрел фильм. Все было как-то не так. Он почувствовал это в тот самый момент, когда, одетый в английскую одежду, выданную благотворительным фондом, с фанерным чемоданом под мышкой, выпрыгнул из рыбацкой лодки, доставившей его из Сиракузы.
Флавио вернулся в постель, откинулся на подушки и еще раз вспомнил свою прогулку шаг за шагом, пытаясь испытать радость от возвращения домой. Вот он медленно поднялся на холм по своей старой детской тропинке через заросли опунций. В чемодане гремели лагерные пожитки: бритва, заржавевшая в английской сырости, английские игральные карты, английская Библия. Он не знал, что с ней делать: оставить ее казалось святотатством, а выбросить было немыслимо. Так что, когда его отпустили, он привез Библию с написанным на титульном листе адресом его тюремного лагеря на родной остров. Там, на чердаке, она и пролежала, собирая пыль следующие пятьдесят лет.
Флавио не ожидал торжественной встречи в ратуше и ликования по поводу своего возвращения, но, поднявшись на холм и пройдя через облупленную арку, обозначавшую вход в город, он понял, что никто его здесь не ждет. Несколько ребятишек, подросших за время его отсутствия, завидев Флавио, кинулись врассыпную. Он заметил старого мэра Арканджело, который просто свернул в переулок со страдальческим выражением лица, словно не стоило им, экс-фашисту и бывшей звезде Balilla, встречаться.
И тогда он побрел прочь от города, к разрушенным домам, пока внезапно не наткнулся на свою сестру — девушку с морщинкой поперек лба и уже без ортезов.
Она отвела его в «Дом на краю ночи». Флавио обнаружил, что и там все переменилось, стало чужим. Мать высохла, отец превратился в старика с дребезжащим голосом. В тот момент память изменила ему. Куда подевались ножные ортезы сестры? Где котенок? Потом в своей спальне он наткнулся на вещи, принадлежавшие чужому мужчине. Его труба потускнела, портрет il duce исчез. И, прежде чем он успел вспомнить все, его сморил сон.

 

И вот Флавио пробудился. Надел рубашку и брюки, которые отыскал в пропахших нафталином ящиках комода, спустился на кухню, налил в стакан воды. Тут же появилась мать, торопливо стуча каблуками своих старых директорских туфель. За ней — отец и сестра.
— Что это была за процессия? — спросил Флавио. — Я видел из окна.
— Похороны, — ответила мать. — Синьора Джезуина.
Джезуина. Старушка, что присматривала за ним в детстве, угощала сладкой рикоттой и чистила ему фиги. На глаза вдруг навернулись слезы. Мать подошла к нему и потерла спину между лопаток.
— Мой Флавио, — прошептала она. — Мой Флавио. Ты вернулся ко мне, мой мальчик.
Он позволил ей убрать с его лба упавшую прядь волос.
— Как там было, в лагере? — спросила она. — Как они с тобой обращались, эти inglesi?
Что он мог ей ответить? Что кормили прилично, хоть пища была тяжелой, сплошные пудинги? Что обрядили его в черную робу с серым кругом на спине и на штанине, чтобы знать, куда целиться, если он вздумает бежать? Что они позволили ему работать на ферме? Но не сразу, сначала они считали его фашистом. Он же не мог изменить свои убеждения сразу. Тем не менее четверым пленным, включая Флавио, разрешили трудиться на большой ферме под присмотром сторожевых псов. Зимними промозглыми утрами они тащились туда через рощу, прихваченную инеем. Однажды на Рождество семья фермера усадила их за общий стол, и они ели жареного гуся с жареной картошкой и крошечной капустой, которую эти inglesi называли «брюссельской». Они смеялись, когда он морщился от мерзкого вкуса этой их капусты. Стоит ли рассказывать об этом матери? Как они надевали бумажные короны и пили горькое английское пиво? А госпиталь — стоит ли рассказывать ей о госпитале? Как он оказался в психиатрической палате, где ночью, когда выключали свет, с каждой койки неслись стоны и бормотание, каждая койка в темноте обращалась в остров плача. Какие из его воспоминаний стоило извлечь, отряхнуть от пыли и выставить на всеобщее обозрение? Он устал, он не знал, как поступить.
— Неплохо обращались, — сказал Флавио. — Все было хорошо.
Жажда все не утихала, и он залпом опрокинул в себя еще стакан воды. Мать забрала у него стакан и наполнила его снова, словно стремясь хоть чем-то ему помочь.

 

В те первые дни ему приходилось постоянно себя чем-то занимать, чтобы снова не погрузиться в летаргический сон. Флавио сказал сестре, что готов взять на себя управление баром, но на самом деле своей искалеченной рукой он с трудом мог удержать поднос и совсем не помнил, как готовить кофе и печь сладости. Да и знал ли он это когда-нибудь? Хлопоча в баре, Флавио только наполовину жил в настоящем, а другая его половина все еще пребывала на войне, которая продолжала высасывать из него силы. Воспоминания накатывали неожиданно. Он начинал расправлять простыни перед сном, а перед глазами возникала пустыня, ветер гнал песок. Или он поднимал руку, чтобы побриться, — и видел струйку крови. И тут же его скручивало болью, он снова видел, как хлещет кровь оттуда, где только что были пальцы. И снова стреляли со всех сторон, и надо было отступать. «Vai, vai!» — закричал сержант. Флавио полз прочь, прижимая окровавленную руку к животу. Пальцы его остались там, их топтали английские сапоги. Боль накрыла его потом, несколько часов спустя.
Стоя за стойкой бара и удерживая стакан, как крюком, большим и указательным пальцами и вытирая его здоровой рукой, он вдруг отчетливо слышал треск пулеметной очереди. Он резко оборачивался и понимал, что это всего лишь цикады включили свою послеполуденную песнь, а в окне — лишь безоблачная синь.
Ему рассказали про англичанина по имени Роберт Карр. Он спал в его постели и, судя по печальным глазам сестры, в ее постели тоже. Вскоре после возвращения Флавио нашел под ночным столиком брошюрку «Руководство солдата по Сицилии», побывавшую в морской воде и с застрявшими между страниц несколькими светлыми волосками. Значит, англичанин знал то же, что и он: адский свет пустыни, фугас на верхушке дюны, грохот, дым. Англичанин через все это прошел. Из рассказов Флавио знал, что чужака встретили как героя, в то время как сам Флавио, с его искалеченной рукой и беспокойными глазами, похоже, был никому тут не нужен.

 

Андреа д’Исанту вернулся через две недели после Флавио. Il conte желал встретить сына куда торжественней, чем встречали других вернувшихся с войны солдат. Он приказал всем своим крестьянам явиться в воскресной одежде. Они выстроились вдоль аллеи, ведущей к вилле, с олеандровыми венками в руках. Его жена заказала деревенский оркестр. После войны численность оркестра значительно уменьшилась, на что сетовали музыканты, собравшись в баре выпить для храбрости.
Мать уговорила Флавио присоединиться к ним.
— Ну как я буду играть? — спросил он у матери, когда она насела на него. — У меня всего два пальца осталось.
— Все равно играй, — убеждала она. — Играй как сможешь, левой рукой. Ты так хорошо играл, Флавио. Ты же видишь, оркестру нужны музыканты.
Насколько Флавио помнил, мать никогда не любила его трубу, но все-таки послушался. Стоя перед виллой il conte среди пожилых музыкантов, потея в пиджаке, он смотрел, как в клубах пыли по дороге приближается графский автомобиль. На пассажирском месте сидел солдат, худой как жердь. Смотрел он прямо перед собой.
Флавио имитировал игру на трубе и вдруг испытал странное чувство, будто его пальцы оживают, бегают по кнопкам, нажимают. Он даже скосил глаза на руку, но с ней ничего не изменилось. Но он чувствовал свои пальцы, чувствовал, как они играют на трубе.
А тем временем между il conte и сыном назревала ссора. Граф в чем-то с жаром убеждал Андреа, а тот протестовал.
— Я не буду! Не буду! — А затем последовал взрыв: — Я не позволю тебе делать из меня идиота, ты stronzo, figlio di puttana!
«Мудак, шлюхин сын». Никто еще на острове Кастелламаре не позволял себе говорить такое родному отцу. Флавио был шокирован, но одновременно поступок Андреа д’Исанту вызвал у него восхищение. Андреа выскочил из авто, громко хлопнув дверью, и с возмущенным видом захромал по дорожке, опираясь на трость. Оркестр грянул первый куплет, как раз когда он проковылял мимо них и двинулся дальше — мимо крестьян, мимо слуг — и завернул за угол виллы. Торжественная встреча обернулась неловкостью. Il conte, заторопившийся за сыном, был жалок. Он замахал руками, приказывая музыкантам остановиться.
Музыканты умолкли и принялись ждать в накаленной тишине, но никто к ним так и не вышел. В конце концов сконфуженный слуга вынес им кувшин limonata и полбутылки arancello. Выпив подношение прямо на солнцепеке, музыканты разошлись.

 

После незадавшейся торжественной встречи Андреа д’Исанту не покидал графскую виллу. Мать вызвала для него священника, а отец пригласил доктора с материка. Андреа отослал обоих прочь.
— Переживает из-за поражения в войне, — объяснял Риццу, сидя в баре. — Этот парень, похоже, был истинным фашистом.
Но Флавио удалось разглядеть глаза Андреа д’Исанту, прежде чем тот ушел, и он понимал, что правда состояла в другом. Когда сын il conte проходил мимо него, Флавио узнал этот взгляд: они были товарищами по несчастью, братьями, страдавшими одной постыдной болезнью.
Он постарался припомнить все, что знал об Андреа. Флавио вспомнил, как однажды исполнял Giovinezza на трубе по случаю приезда какого-то важного гостя, а Андреа пел. Голос у Андреа был высокий и чистый, и к шестнадцати годам он не сломался. Но никто и не думал смеяться над ним. Другие дети его сторонились, он всегда был сам по себе, отделенный от остальных своими импортными костюмами, манерой обращаться к учителю на литературном итальянском и говорить grazie вместо привычного местного grazzi и per favore вместо островного pi fauri. «Да он вылитый мальчишка из учебника», — посмеивался Туллио. Андреа приходил в школу один, а в особенно жаркие дни после уроков его ждал старик Риццу на своей повозке или же агент Сантино Арканджело, старший сын бакалейщика, приезжал за ним на авто il conte, виляя из стороны в сторону и весело сигналя детишкам, чтобы они очистили дорогу. Последние годы Андреа учился самостоятельно — в домашней библиотеке.
И вот он вернулся с войны, и в глазах его была боль.
В следующий раз после неудавшейся торжественной встречи Флавио увидел Андреа только в конце осени. Краем глаза он заметил, как тот идет мимо, прихрамывая и опираясь на трость, в свободной руке несколько побитых непогодой цветков бегоний. Флавио слышал, что у Андреа было раздроблено колено и в американском госпитале ему сделали пять операций, чтобы он смог ходить. Флавио наблюдал за ним, растирая зудевшие культи пальцев. Андреа поднял голову, повернулся и спросил:
— Что тебе надо?
— Salve, синьор д’Исанту, — поздоровался Флавио.
— Чего тебе? Что ты так уставился?
— Mi scusi. Я слышал, что вы тоже попали в плен в Африке.
— Подойди сюда.
Флавио приблизился. Сын il conte унаследовал высокомерные манеры отца и его нахальные глаза навыкате. Он помахал букетом:
— Для матери. Она их любит. В нашем поместье их нет. С тех пор как я вернулся, мне трудно с ней, она слишком требовательна, так что я совершаю дальние прогулки, чтобы собрать ей цветов. Так она получает свои цветы, а я — немного покоя. Увы, они уже почти сошли.
Флавио рассказал про свою мать: о том, что она разложила футбольные карточки на ночном столике, заставила его играть на трубе — как будто он мог играть, после того как ему отстрелили пальцы!
— Они все думают, что мы не изменились, эти наши чертовы родители, — сказал Флавио. — Их мир — это остров, рыбацкие лодки, деревенские сплетни да проклятый Фестиваль святой Агаты…
Все обитатели острова казались Флавио малыми детьми — такие жизнерадостные и простодушные, как из прошлого века. Андреа согласно кивал — да, графский сын его понимал.
— Можешь не говорить мне об этом, сам знаю. И я хочу уехать отсюда, — сказал он. — С этого isola di merda. Я умираю здесь. И ты тоже.
Так началась их странная дружба.

 

На следующий год Кастелламаре, постепенно оживавший и стряхивавший оковы войны, охватила эпидемия свадеб. Каждую субботу главную улицу засыпали рисом, на каждой воскресной мессе отец Игнацио оглашал имена вступающих в брак и уже путался в именах новобрачных. Тихими ночами деревенские парни под гитары и organetti пели серенады и хохотали у домов, где новобрачные вершили свои первые неловкие обряды близости. У цветочницы Джизеллы дела никогда не шли так бойко. Все бегонии и все белые олеандры на острове пошли на свадебные букеты. Казалось, что лето выдалось в этом году без цветов.
Когда Джулия Мартинелло, последняя из незамужних одноклассниц Марии-Грации, вприпрыжку сбегала по ступенькам церкви со своим мужем, молодым Тото, девушку одолела печаль. Да так, что она прямо ощущала ее вкус, как можно ощутить вкус надвигающегося шторма. В воскресном платье, которое ей было уже мало, с застывшей улыбкой она осыпала рисом Джулию и Тото, а сама думала о том, что этим летом уже три года с тех пор, как americani увезли Роберта за море.
Поначалу ее родители горевали по англичанину, но Мария-Грация упорно отказывалась разговаривать о нем и отворачивалась всякий раз, когда упоминалось его имя. В конце концов родители сдались, Роберт в их сердцах присоединился к не вернувшимся с войны Туллио и Аурелио.
Если кто и вспоминал англичанина, так только Кончетта да старик Риццу.
— Мы все любили inglese, — сказал как-то Риццу, взяв Марию-Грацию за руку. — Мы все любили Роберто Каро. Но муж — это муж, и пора нам найти тебе кого-нибудь подходящего, Мария-Грация.
— Ты ошибаешься, nonno! — воскликнула Кончетта, от избытка чувств опрокинув чашку с кофе.
— В чем я ошибаюсь? — задребезжал Риццу. — Если Мариуцца будет ждать и дальше, скоро никого не останется.
— Мария-Грация ждет синьора Роберта! — отрезала Кончетта. — И она дождется его!
— Никого не останется, — сокрушался Риццу. — Совсем никого, Мариуцца.
— Да и так уже никого не осталось, — сказала Мария-Грация.
И не преувеличила. Волна свадеб сошла на нет так же быстро, как и началась. Мария-Грация была верна Роберту и не откликалась на ухаживания. Она хранила ледяное молчание, обслуживая в баре молодого Тото, и он, осознав тщетность своих попыток приударить за ней, переключился на Джулию и уже через десять дней добился ее руки и сердца. Немолодому вдовцу Дакосте она отвечала с дочерней веселостью, пока он не перестал слоняться около стойки, разглагольствуя о политике и видах на урожай. Теперь, взяв свой кофе, он садился за столик в дальнем углу и погружался в газету. И даже Дакоста обзавелся в этом году женой, выбрав себе невесту из своих сицилийских кузин. Из неженатых мужчин, насколько знала Мария-Грация, на острове остались лишь священник да древний Риццу.
Вот и сейчас старик устроил небольшое представление с предложением руки и сердца, поднеся девушке жестяное колечко от банки американской газировки и надтреснутым голосом затянув самую романтичную из песен острова.
Он надеялся этой клоунадой развеселить Марию-Грацию, но девушка отвернулась, пряча слезы. Ей казалось, что над ней прилюдно посмеялись.

 

Холодным днем поздней осени Мария-Грация вышла на террасу, чтобы собрать грязные стаканы, и обнаружила на улице сына il conte. Он стоял, облокотившись о перила, одетый в английский льняной костюм. После случая с голосованием в 1934 году никто из членов семьи графа не приближался к «Дому на краю ночи». Вражду между доктором и il conte не обсуждали, но она вовсе не исчезла.
— Добрый вечер, синьор д’Исанту, — вежливо поздоровалась девушка. — Не желаете присесть за столик?
— Нет. Я не стану подниматься на вашу террасу. Я пришел повидаться с Флавио.
— Я позову его.
— Подойди сюда, — властно сказал Андреа.
Мария-Грация поставила стаканы и вытерла руки о фартук.
— Ты ведь Мария-Грация, да? Я помню тебя со школы. Умненькая.
Она смотрела на него точно завороженная. У него было узкое лицо, черные намащенные волосы, как у его отца, требовательный взгляд. Опираясь на трость с серебряным набалдашником, Андреа сделал пару шагов к ступеням, к ней поближе, и девушка неожиданно ощутила сочувствие, вспомнив, как сама мучилась с ортезами. Вот только теперь ноги держали ее уверенно и твердо, а он был калекой, и люди шептались у него за спиной. Внимательно оглядев ее с ног до головы, он сказал:
— Ты изменилась.
Мария-Грация не знала, что на это ответить, а потому промолчала. Амедео наблюдал за ними из чердачного окна: молодой человек перед террасой и его прекрасная дочь. Он сдвинул брови, гадая, какие неприятности следует им ждать от Андреа.

 

Дружба между Флавио и Андреа д’Исанту не осталась незамеченной. Престарелый Маццу подглядел, как они прогуливались по острову. Андреа сбивал тростью траву, а Флавио жестикулировал искалеченной рукой. Вдвоем они выглядели довольно странно: сыновья заклятых врагов. Несколько раз Флавио приглашал Андреа в бар, но Андреа отказался ступать на территорию Эспозито из уважения к своему отцу. Тогда Флавио поставил столик на нейтральной территории под пальмой на площади, и проблема была решена. За этим столиком друзья частенько посиживали за бутылкой arancello и яростными спорами.
Пина и Амедео не одобряли этой дружбы, как и Кармела с il conte.
Мария-Грация ненароком услышала, как брат и Андреа отзываются об острове: они называли его isola di merda, темным, невежественным островом козопасов-вырожденцев, убогих собирателей оливок. И хотя девушка в душе сама не раз проклинала родной остров, она пришла в ярость, услышав, как его ругают, и едва сдерживала гнев, убирая в тот вечер посуду со столиков. В присутствии Андреа она смущалась, все у нее начинало валиться из рук. Хлопоча на террасе, она поглядывала в сторону столика под пальмой и несколько раз поймала пристальный взгляд Андреа д’Исанту. Ей начало казаться, что этот парень следит за ней.
Она помнила, как в школе он сидел за отдельной партой, поставленной специально для него на цементные блоки, чтобы он возвышался над всеми, в знак уважения к его отцу. Это была идея профессора Каллейи, желавшего выслужиться перед il conte. От всеобщего внимания Андреа низко склонял голову над партой, его зализанные волосы и тонкая шея казались ей воплощением одиночества. Они были очень разные: он — в дорогих костюмах, говорящий на литературном языке, и она — в звякающих, уродливых железяках. Считается, что противоположности притягиваются, но с ними этого не произошло. И вот теперь его глаза неотрывно следовали за ней, а она поглядывала на него, и в этом был некий ритм. Они словно были как-то связаны, словно поддерживали диалог на одним им ведомом языке.
Однажды ранним декабрьским утром Андреа вновь появился у бара. Шел дождь, но Андреа и не подумал подняться на террасу.
— Флавио еще не встал, — сказала Мария-Грация. — Я его позову.
Она пригласила его подняться в бар — как можно торчать под таким ледяным дождем? Да и гостеприимство на острове было превыше даже самой старой вражды.
— Зайдите, вы ведь насквозь промокнете.
— Я подожду здесь.
— Прошу вас, синьор д’Исанту.
Но Андреа был непреклонен. Он хорошо знал историю о том, как Пина Велла выставила из бара его мать с ним на руках. Никакая стихия не заставит его поступиться гордостью.
— Я не войду в ваш дом. Ноги моей не будет в вашем баре. Я подожду здесь.
Дождь все усиливался, черные волосы облепили бледный лоб, английский пиджак потемнел от воды. Внезапно Марию-Грацию охватил гнев — из-за бессмысленности застарелой вражды, из-за дьявольской этой гордыни, из-за испорченного костюма. Она отбросила назад косу и шагнула под дождь.
— Никогда не слышала ничего более глупого! Заходите, вам говорят! Что, так и будете торчать под дождем?
— Буду, — уперся Андреа.
— Нет, не будешь, stronzo!
Никто никогда в жизни не разговаривал подобным образом с сыном il conte. Задохнувшись, он молчал, подбирая достойный ответ. Но, прежде чем вновь обрел дар речи, Мария-Грация с силой потянула его за руку, и он потерял равновесие.
— Ну же! — Она еще сильнее потянула к ступеням, и через несколько мгновений сын il conte очутился в доме доктора и дверь за ним захлопнулась. — Вот так! — удовлетворенно сказала девушка и принялась стягивать с него пиджак. — Довольно уже этих глупостей.
Андреа, прежде никогда не ведавший такой растерянности, бормотал: «Не нужно, не нужно…» — а вода с его пиджака капала на охристые узорчатые плитки.
Добившись своего, Мария-Грация смутилась. Молодые люди испуганно смотрели друг на друга.
— Подождите здесь, пожалуйста, синьор д’Исанту, — сказала девушка наконец. — Я позову Флавио.
Андреа бил озноб, ему было неловко. Мария-Грация поднялась по ступенькам, его взгляд следовал за ней.
— Флавио! — крикнула она, постучав в дверь брата. — Твой друг пришел! Синьор д’Исанту!
— Спущусь через пару минут, попроси его подождать.
— Он ждет.
Но теперь присутствие Андреа у подножия лестницы давило на Марию-Грацию. В полном смятении она удалилась в свою комнату, не понимая, как могла отважиться на такой поступок. Брат громыхал в комнате, которую она до сих пор считала комнатой Роберта. Она еще помнила тот легкий шум, раздававшийся, когда там жил англичанин: скрип пружин, когда он поворачивался с боку на бок, кашель, бормотание на чужом языке, стук книги по ночному столику, когда он собирался спать.
Открытка Роберта лежала на своем месте — на ночном столике. Мария-Грация с нежностью погладила ее, в сотый раз понадеявшись, что сумеет уловить скрытый смысл в этих немногочисленных простых словах. И тут с ужасом поняла, что Андреа д’Исанту поднялся по лестнице. Отдуваясь и поддерживая больную ногу обеими руками, он стоял в дверях ее комнаты. Она уронила открытку и отступила к окну:
— Комната Флавио этажом ниже, вы прошли ее…
— Я хотел извиниться, — сказал Андреа. — Ты права, эта вражда — полная глупость. Все это глупость. — Он с трудом нагнулся, чтобы поднять упавшую открытку. — Sto pensando a te?..
— Это от друга…
— Твоего англичанина? Флавио мне рассказывал.
Его насмешливый взгляд не отпускал ее. Мария-Грация выдержала его стойко, чувствуя себя старой девой, отваживающей нежелательного поклонника. Она обхватила локти руками, прислонилась к комоду. Ручки от ящиков впились в спину. Она вспомнила, как Роберт однажды прижал ее к комоду, когда они занимались любовью, и потом выяснилось, что ручки комода отпечатались у нее на спине.
Андреа протянул ей открытку, и она увидела мокрый след от пальцев. Когда она хотела взять открытку, он схватил ее за запястье и держал, словно не представляя, что делать дальше.
— Когда ты схватила меня за руку… — заговорил он наконец. — С тех пор как я вернулся… с войны… ни один человек не дотрагивался до меня — ни мать, ни отец. Только ты.
Внезапно в дверном проеме возник отец. Мария-Грация не слышала, как он поднялся по лестнице. Он протиснулся в комнату, огромный и такой свирепый, каким она его никогда не видела.
— Это что тут такое? — прогремел Амедео. — Немедленно отпусти мою дочь! — И одним ударом отбросил руку Андреа от дочери. — Вон! Вон!
Под крики разъяренного Амедео вспыхнувший от стыда Андреа ретировался.
— Не смей встречаться с моей дочерью! — не утихал Амедео. — Не смей преследовать ее. Не смей разговаривать с ней.
Из своей комнаты выскочил встревоженный Флавио и кинулся вниз за другом. Ему было так стыдно за отца, что он весь взмок.
Оставшись вдвоем с Марией-Грацией в комнате, воздух которой был еще наэлектризован произошедшим, Амедео набросился на дочь:
— Что ты делала здесь с парнем il conte? Что он делал в твоей комнате?
— Я ничего не делала. Он пришел за Флавио, на улице дождь, и я предложила ему подождать в доме…
— Он что-то затеял, какую-то подлую игру задумал, мерзавец.
— Сюда он зашел по ошибке. Он искал Флавио.
Теперь Амедео ухватил дочь за локоть:
— У тебя не может быть ничего общего с сыном il conte.
Но той ночью Марию-Грацию посетили странные и хаотичные сны — как Андреа притискивает ее к комоду, в точности как Роберт, как он прижимает ее к стене пещеры, и на ее спине отпечатываются черепа. Проснувшись с рассветом, она ополоснула лицо холодной водой и спустилась в бар. Отперла двери и вышла на террасу. Там стоял Андреа, с одиноким цветком бегонии в руке. Луч света падал на цветок, и тот будто сиял изнутри.
— Вчера я произвел плохое впечатление на твоего отца, дурное впечатление, — сказал Андреа. — Я могу как-то это исправить?
Пока она соображала, что ответить, Андреа взял ее ладонь и вложил в нее цветок. Это напомнило ей, как поэт Марио Ваццо вложил в ладонь ее матери Пины Веллы хрупкий цветок. В детстве она не поняла смысла этого жеста. Теперь же поняла.
Мария-Грация поставила цветок в стеклянную вазу на ночной столик. Когда она смотрела на него, ей становилось не по себе, но чувство это нельзя было назвать неприятным. Отец, обнаружив подарок Андреа, вышвырнул вазу вместе с цветком за окно, и осколки хрустели под ногами прохожих еще несколько дней. Андреа вновь держался строго за пределами террасы — задумчивый, с болезненно-бледным лицом. И не сводил с нее глаз.
Мария-Грация никогда не видела, чтобы отец так себя вел. Она слышала, как он выговаривал Флавио за занавеской в баре, едва сдерживая ярость:
— Я не доверяю этому твоему дружку в том, что касается Марии-Грации, — ни на секунду не доверяю!

 

Однажды вечером, спустя несколько месяцев, отец вызвал ее к себе в кабинет. Он взял ее ладонь своими огромными морщинистыми ручищами, потом погладил по волосам и сказал:
— Ты хочешь уехать с острова, Мариуцца? Хочешь куда-нибудь поехать? Это не дает тебе покоя?
— Уехать с острова? — пробормотала она, сбитая с толку его вопросом.
— Поступишь в университет или выучишься на учителя, — сказал отец. — Поезжай в большой город — в Рим или Флоренцию. Ты слишком долго оставалась взаперти в этом доме, ухаживая за стариками-родителями. — Попытка обернуть все в шутку повисла неловкой паузой.
— Почему ты спрашиваешь об этом? Я что-то не так сделала? Или Флавио не нравится, что я хозяйничаю в баре?
— Нет, cara. Ничего подобного. Ты для нас — вечное благословение. — Отец тяжело вздохнул. — Но Андреа д’Исанту…
Слезы возмущения обожгли ей глаза.
— Что с ним не так?
— Cara mia. Principessa. — Он гладил ее по рукам, но она не успокаивалась.
— Я не сделала ничего плохого! Ничего не было, папа.
— Ты ведь слышала слухи обо мне и Кармеле д’Исанту. Ты не можешь не знать о том, что произошло между нами до твоего рождения.
Преданность отцу заставила ее отвернуться. Мария-Грация молча глядела, как на горизонте ползет большой лайнер, залитый огнями, издалека похожий на город.
— Посмотри на меня, Мариуцца, — сказал отец. — Не стыдись. Это мне должно быть стыдно, так как это я натворил дел. Хотя, Бог свидетель, я хотел бы сказать тебе, что ничего такого не делал. Мне невыносима мысль, что я так унижен в твоих глазах, cara. Но я должен признаться. Посмотри на меня, Мариуцца.
Она смотрела на полки с книгами — на сборники народных сказок, на старые переплеты медицинских журналов — куда угодно, но только не на отца.
— Я думала, доказано, что Андреа не твой сын, — пробормотала она наконец. Мария-Грация слышала, как эту историю рассказывали в школе шепотом, у нее за спиной. Про доктора с материка, который приезжал и делал специальный тест. Тогда эти слухи еще больше утвердили ее в мысли, что ее отец невиновен.
— Тот тест ничего не доказывал, — вздохнул отец. — Это не надежный тест. Cara, мне не нравится, как он смотрит на тебя, как следит за тобой повсюду взглядом. Это нехороший взгляд. Он сулит беду.
— На меня больше никто не смотрит, — ответила она. — Никто не замечает меня. Никому на этом проклятом острове нет до меня дела.
— Я такое слышал и раньше. — В голосе отца зазвучали докторские нотки, и это было особенно невыносимо. — В моей практике на материке, когда я был совсем молодым, однажды был случай с единокровными братом и сестрой. Их разделили в детстве, вырастили в разных домах на противоположных концах деревни, и они стали жить как муж и жена, но это очень опасно, Мариуцца. В таких случаях бывает, что возникает огромное взаимное влечение, но если даже забыть о законности и не обращать внимания на скандал, который разразится в маленьком местечке…
От унижения она чуть не плакала.
— Ты в ужасе от моего признания? — спросил Амедео. — Ты стала плохо обо мне думать, cara?
— Нет, — солгала Мария-Грация, по-прежнему не глядя на отца.
— А как же Роберт? — тихо спросил он. — Мы все любили Роберта.
Тут его голос дрогнул, и она поняла, что не вынесет, если отец еще и заплачет. Поэтому она оттолкнула его и насколько могла равнодушно сказала:
— Ну а что Роберт? Мы не видели его четыре года.
— Ты говоришь — что Роберт? Cristo Dio! Разве ты не любила его? Но с тех пор как он уехал, ты ни разу не произнесла его имя вслух. Он возник из моря — как чудо, как сын! Разве ты не любишь его, а он тебя? Разве он не вернется?
Мария-Грация уже не могла сдерживать слезы.
— Его спроси, вернется ли он! — закричала она. — Его спроси, любит ли он меня! Я ждала, не так ли? Целых четыре года! Я унижена, я посмешище, все считают меня старой девой, я единственная на всем острове осталась одинокой! Да, я любила Роберта! Почему вы все не видите, что я продолжала любить его, что я ждала и ждала этого тупого stronzo, только он ко мне не вернулся?
Отец потянулся к ней, но она вылетела из комнаты. Мария-Грация была безутешна. Она выскочила из дома и побежала прочь из города, миновала оливковые рощи, скатилась к прибрежным пещерам.

 

Как постановил Амедео, Андреа д’Исанту отныне было запрещено появляться в «Доме на краю ночи». Il conte также ограничил передвижения сына, а вскоре пригласил приятеля, у которого было пять дочерей, встретить на вилле Рождество. Андреа сбежал с праздничного ужина и, пьяный, явился к дому Эспозито.
— Мария-Грация! — кричал он, кидая камешки в ее окно. — Почему ты не хочешь видеть меня? Dio, ты хочешь свести меня с ума?
Признание отца тяжким грузом давило на нее, и Мария-Грация не могла заставить себя открыть окно. Она молча наблюдала из-за занавески, как Андреа повернулся и, сгорбившись над своей тростью, побрел через площадь. В домах на площади распахивались окна, выглядывали любопытствующие. В холодной вечерней мгле Андреа показался ей самым одиноким человеком на всем острове, таким же одиноким, как тот мальчик, что возвышался в классе на своем троне из четырех цементных блоков.
Слухи по острову всегда разлетались моментально. Вот и на этот раз они достигли «Дома на краю ночи» уже к утру. Сын графа вернулся с войны не в себе, а дочка доктора Эспозито поощряет этого чокнутого… Спустившись наутро в бар, Мария-Грация поняла по внезапно наступившей тишине и бегающим глазам посетителей, что именно они только что все обсуждали.
На рождественской мессе Андреа сидел между родителями в первом ряду, сразу за ним — городские девицы. Он обернулся и в упор посмотрел на Марию-Грацию — угрюмо и решительно.
В последующие дни до нее долетали самые разные гадости: «Он прямо ею одержим, синьора Кармела говорит, он отказывается жениться на тех городских девицах», «Gesummaria, влюбиться в девушку, которая может быть твоей сестрой, как болтают», «Я слышала о таком, моя родственница с континента знала одного типа, который женился на двоюродной сестре, — у детей ноги как у осьминога, головы как у медуз, по двенадцать пальцев и по пять глаз…»
У стариков-картежников в баре и старух, полировавших задами стулья у своих дверей, теперь была лишь одна тема для разговоров. Казалось, все жители острова при появлении Марии-Грации опускали глаза. Она стала меченой, как Флавио, как Андреа, — будто прах войны пометил и ее. В те последние дни 1948-го она рыдала ночами, колотя кулаками подушку. Про Андреа говорили, что он заболел. Он больше не приходил выпить с ее братом за столиком под пальмой, не бродил одиноко по острову. Крестьяне, которые все еще работали у il conte, шептались, что он зашвырнул куда подальше свою трость, не встает с постели и ни с кем не разговаривает.
Ничего бы этого не произошло, если бы Роберт вернулся. Он предал ее своим отъездом, годами молчания, и Мария-Грация порой чувствовала, что не может больше любить его. Андреа был прав в одном: этот остров был isola di merda, живший сплетнями и скандалами. Она больше не может его выносить. С наступлением 1949-го, на двадцать четвертом году жизни, у Марии-Грации появилась привычка вынимать часть купюр из кассы и прятать их в бутылке из-под кампари, лежавшей под кроватью. Как только она соберет достаточно денег, то сразу же и навсегда уедет отсюда.
Назад: II
Дальше: IV