V
Как только Туллио стукнуло девятнадцать, все ребята из его бывшего класса получили повестки с предписанием явиться на материк. Там им предстояло пройти медосмотр. Туллио вернулся после медосмотра модно, по-городскому подстриженный и задумчивый. Он сделался тихим и молчаливым, хотя никогда замкнутостью не отличался. Его признали годным к военной службе, и через несколько месяцев он получил зеленую повестку с распоряжением прибыть в казармы под Сиракузой.
Приказав братьям не беспокоить его, Туллио полдня пролежал взаперти в их комнате, забитой футбольными медалями и игрушечными машинками. В этот вечер, пока его друзья на террасе бара обсуждали самолеты и пулеметы, итальянские города и далекие горы, его было не видно и не слышно. После того как бар закрылся, он предстал перед родителями и объявил о своем решении.
— Я хочу уехать, — сказал он. — Если я останусь, то буду всю жизнь считать, что упустил свой шанс. В любом случае у меня нет выбора. Так что лучше нам всем отнестись к этому с радостью, насколько это возможно.
Его желание подкосило Пину, хоть она и планировала, что Туллио покинет остров. Было даже как-то неприлично, что он не рыдал и не убивался, стоя в лодке, которая уносила его прочь. Он лишь улыбался и махал рукой.
— Их всех заберут, — рыдала Пина. — Почему, ради святой Агаты и всех святых, я возжелала иметь троих сыновей!
Туллио прислал им памятный снимок, на котором он был в форме своего полка. Каждые две недели он писал родным письма, туманно намекая на место своей службы. Судя по песчинкам в конвертах, он находился где-то, где так же жарко, как и на их острове: в Ливии или Абиссинии, не на севере, — за что Пина благодарила Бога.
Когда зеленую повестку получил Флавио, у него уже были собраны вещи, он ежедневно делал отжимания и подтягивался у себя спальне, чтобы быть «в боевой готовности». Три недели спустя он прислал из казарм восторженное, без знаков препинания письмо, вложив в конверт фотографию. Больше они не получали от него вестей.
Траурным днем 1942 года, когда уехал самый младший, Аурелио, Амедео стоял, вцепившись в стойку бара, как некогда Мария-Грация держалась за каменный подоконник дома рыбака Пьерино, — и ни она, ни ее мать не могли произнести ни слова.
На снимке Аурелио выглядел заплаканным мальчишкой с красной после бритья шеей.
Снимки мальчиков были добавлены к галерее в коридоре. Иногда по утрам, тихо спускаясь вниз, Мария-Грация видела, как отец стоит перед ними.
Она слышала, как плачут ее родители, — раньше ей никогда не приходилось быть свидетельницей подобного. Один раз она проснулась от рыданий, не понимая, что происходит.
— Я не должна была поощрять их отъезд. — Это был голос матери. — Я не должна была рассказывать им про материк, про университеты, города и palazzi.
— Ну кому удавалось удержать своих детей? — говорил отец. — Забрали даже сыновей Риццу, а их-то вербовщику пришлось увозить насильно. Как мы могли удержать их здесь?
— Все равно, amore, — рыдала Пина. — Они не вернутся. Я знаю, домой они не вернутся.
— Я не должен был заключать сделку со святой! — Теперь и в голосе отца прорывались рыдания. — Я не должен был ставить жизни своих мальчиков за жизнь Марии-Грации. Что же я наделал, Пина, amore, что я наделал?
Никто не мог добиться от него, что он имел в виду, — ни жена, ни дочь. Но было похоже, что Амедео уже знал, что сыновья не вернутся никогда.
Новость про Туллио принесла телеграмма: пропал без вести в Египте. Неделю спустя пришло сообщение о том, что и Аурелио пропал без вести в той же битве. Двое мальчиков, Туллио, самый старший и всегда главный, и Аурелио, младший и ведомый, исчезли в один день. Весть о среднем сыне, Флавио, прибыла три месяца спустя, хотя он пропал почти в то же самое время.
Затем Амедео получил письмо, где его ставили в известность, что Флавио был награжден il duce медалью за заслуги в войне с англичанами в Египте. Сержант вложил медаль в письмо, так как это было все, что осталось от Флавио при отступлении.
Взяв в руки медаль, Амедео, понурив голову, попросил всех посетителей покинуть бар и запер двери.
— Бар не откроется, пока не найдут нашего Туллио, и Флавио, и Аурелио.
Он удалился на чердак в свой кабинет, где сидел и натирал медаль Флавио, как будто хотел стереть рельеф il duce с бронзовой поверхности. Он опять, будто под действием наркотика, погрузился в свои истории. Тем временем Пину позвали в школу на неполный рабочий день, так как профессор Каллейя сражался в Триполи. Она выполняла свои обязанности спокойно, но по дому передвигалась как во сне. Ее больше не посещали ни гнев, ни страсть. Марии-Грации казалось, что она живет не с матерью, а с ее тенью и с тусклой беспомощной копией отца, который теперь ходил ссутулившись, как старик.
«Дом на краю ночи» стоял закрытым. На зеркалах позади стойки, где витиеватым шрифтом было выгравировано название бара, проступили зеленоватые пятна, всюду сновали ящерицы, оставляя четырехпалые следы. Под действием солнца и пыли бар, как и все на острове, быстро тускнел и вскоре сделался похожим на выцветший снимок.
Взросление Марии-Грации завершилось в этой благоговейной тишине. Она с нежностью заботилась о родителях, раздавленных горем, но внутри у нее бушевала буря. Она-то не была раздавлена. Ей скоро должно было исполниться семнадцать, и жизнь в ней так и рвалась наружу. Она задыхалась в душной атмосфере отчаяния. В отличие от родителей, Мария-Грация не желала верить, что братья не вернутся домой, что Туллио никогда больше не застукают в кустах бугенвиллей с девушкой и Флавио никогда не протрубит свой фашистский марш. Тяжелей всего были мысли об Аурелио, который (она не рассказывала об этом родителям, да и себе позволяла вспоминать лишь изредка) проскользнул в ее спальню под утро перед отъездом и плакал, прижавшись к ней, объятый страхом. Самый добрый из ее братьев, Аурелио походил на нее, она это знала. Он не хотел покидать остров, он так любил эти зашторенные полудни, эти разомлевшие от жары и тишины дороги. Аурелио хватало этого маленького мирка, и все же он оказался за морем и сгинул в африканской пустыне. Если бы она позволила себе сосредоточиться на всем этом, подобно родителям, она бы просто не смогла жить дальше. Ради собственного спасения Мария-Грация решила, что не будет верить в их гибель.
После печальных новостей о мальчиках Эспозито в «Дом на краю ночи» явились представители il conte с предложением купить бар.
— Почему бы и нет, — махнул рукой Амедео.
— А что будут делать Туллио, Флавио и Аурелио, если мы продадим бар, пока их нет? — спросила Мария-Грация. — Имей же здравый смысл, папа!
— Баланс больше не сходится, — ответил Амедео. — У меня нет сил заново открывать бар.
Тогда Мария-Грация, которая больше не могла смотреть на страдания отца с матерью, взяла все в свои руки. Она окончила школу с блестящими отметками: у нее были только восьмерки и девятки и даже десятки по арифметике и итальянскому. Так и не открыв книги, которыми ее наградили, — Пиранделло, Данте и сборник фашистских стихов, — она убрала их подальше и на следующее утро принялась спасать бар. Если ее родители не в состоянии больше заботиться о «Доме на краю ночи», этим займется она.
Мария-Грация распахнула двери и возобновила работу, пусть и в ограниченном режиме, только бы отсрочить финансовую катастрофу, что нависла над их семьей подобно тому, как тень поражения нависала над всей страной. Разогнав ящериц, хозяйничавших в баре, она протерла зеркало, увидела в нем отражение пронзительно синего горизонта и на миг представила, как ее братья, герои войны, появляются из-за этого горизонта. Она к тому времени станет взрослой женщиной, получит образование…
Сигареты и спички, привозимые с материка, достать было невозможно, как и жевательную резинку, и ликер: судно с грузом угодило в Мессинском проливе под бомбежку. И фисташки для выпечки, которые поставляли с Сицилии, больше нельзя купить, так как сицилийские крестьяне, половину которых забрали на фронт, съели весь урожай, чтобы как-то пережить зиму. В начале войны хозяйки Кастелламаре разобрали все запасы с материка: консервированные фрукты и какао из лавки Арканджело, biscotti и жирную салями. Мария-Грация не могла найти кофе для бара, а какао и вовсе превратилось в воспоминание. Булочник теперь пек только грубый деревенский хлеб, если вдруг с материка привозили муку, но и этого хлеба, сухого и жесткого, едва хватало. Свиньи отощали, и мясник нарезал мясо тонюсенькими ломтиками, чтобы побольше продать за ту же цену. Все, что выросло в лето 1942 года, было уже собрано, но самые отчаявшиеся из крестьян бродили по полям, подбирая просыпавшиеся зерна, как это делали в девятнадцатом веке. Люди выискивали в заброшенных садах одичавшие апельсиновые деревья, на которых могли уцелеть неказистые плоды прошлогоднего урожая. Если повезет, апельсин мог оказаться и сочным, но, как правило, плоды были сухи как песок. Крестьяне собирали «зелень» — молодую ботву, которую можно было пустить в еду, целыми днями бродили с ведрами по берегу в поисках больших улиток babbaluci, что выползали после дождя, или рвали орехи в колючих зарослях графских охотничьих угодий.
К концу войны уже все на острове питались исключительно улитками и сорняками. Мария-Грация подавала печенье, лишь отдаленно напоминавшее довоенное, зато у местных вдов ей удалось раздобыть домашние arancello и limoncello, а то, что она называла caffe di guerra, было кипятком, подкрашенным кофейной пылью. Но люди приходили в «Дом на краю ночи» — пообщаться да пожаловаться друг дружке на жизнь. Мария-Грация изобретала для своих гостей фантастические блюда буквально из ничего: домашний лимонад, но без сахара, кофе из цикория, вместо печенья хлебные корки с помидорами, они же с луком и с зеленью.
Остров находился практически в полной изоляции, поскольку вокруг курсировали вражеские корабли, впрочем, и доставлять было нечего. Однажды вечером ‘Нчилино, зять Пьерино, привез на своей лодке несколько радиоприемников и объявил, что продаст их тем, кто даст лучшую цену. Мария-Грация подстерегла его на прибрежной дороге и потребовала показать добычу. Два приемника промокли, у одного была разбита шкала, но один был как новенький.
— Если он работает, я покупаю, — сказала девушка.
В баре требовались перемены. Сознавая это, Мария-Грация в приступе расточительности — из-за чего потом не спала несколько ночей — спустила прибыль за два месяца на радиоприемник, перебив предложение Арканджело, который рвался купить его для своей лавки. ‘Нчилино достал (одному ему ведомыми путями) батарейки, и радио ожило.
Мария-Грация поставила приемник на барную стойку. Она любила слушать радиостанцию Би-би-си, которую иногда удавалось ловить с Мальты («при правильном ветре», как утверждала Джезуина), а также музыкальные станции, крутившие джаз или оркестровую музыку, так отличавшуюся от заунывных песен острова, кроме которых она ничего, по сути, и не слышала в своей жизни. Но прежде всего девушку интересовали военные сводки. Теперь она была хозяйкой бара. Надеясь, что радио в любой момент может сообщить новости, касающиеся сыновей, племянников, внуков, жители острова теперь целыми днями торчали в баре, собравшись вокруг приемника и раскошеливаясь на целую лиру за caffe di guerra и кусок черствого хлеба с кучкой зелени.
— Надо было подороже с тебя взять за эту штуку, — сокрушался ‘Нчилино. — Если бы я только знал, что продаю единственный работающий приемник на всем Касталламаре! Молодец, Мария-Грация, смышленая ты хозяйка. Ладно, что уж тут убиваться. И кто бы мог подумать, что ты станешь такой пройдохой, со своими-то громыхающими колодками?
Мария-Грация понимала, как к ней относятся на острове. Что она всегда в лучшем случае будет «этой бедняжкой с кандалами на ногах», в худшем — «маленькой калекой», и это несмотря на то, что с ортезами она распрощалась еще в четырнадцать лет и уставала теперь, только если долго ходила или поднималась в гору. Она не выбросила ненавистные железяки, но присоединила их к семейным реликвиям, хранившимся в старом ящике из-под кампари у отца в его чердачном кабинете. Иногда она ощущала фантомную тяжесть в ногах, а вот жители острова, похоже, до сих пор считали, что железяки и поныне оттягивают ее лодыжки. Слепая Джезуина поняла, что Мария-Грация избавилась от кандалов, только три года спустя, так как никто не удосужился ей об этом сообщить.
— Конечно, я их не слышала больше, — призналась Джезуина, которой было уже под девяносто, и каждый вечер ее приходилось приводить и уводить из бара. — Но я решила, что окончательно оглохла.
К началу войны Марии-Грации исполнилось пятнадцать. В тот год молодежь Кастелламаре точно поразила лихорадка: ее одноклассницы крутили романы с парнями, которых вот-вот должны были забрать на фронт, будто пытаясь застолбить место будущих жен и возлюбленных. До самого утра девушки гуляли с парнями по улицам городка, уединялись в пещерах на берегу, возвращаясь домой на рассвете с зацелованными шеями, расцвеченными пятнами, точно туловище камбалы, а дома их поджидали разъяренные матери и бабки. И только к Марии-Грации никто не проявил интерес. Сидя на ступеньках террасы, она с горечью размышляла, что по-прежнему совершенно одинока на этом острове. И что всегда будет отличаться от остальных: она девушка, за которую надо молиться, а не любить. Но Мария-Грация, как и остальные жители острова, не замечала очевидного: она была красива.
За годы войны, когда на остров накатывали огромные волны от проходивших мимо серых исполинских кораблей, а в синем небе полчищами москитов жужжали военные самолеты, она заставила жителей острова себя уважать. Все видели, что она ведет семейное дело, точно опытный капитан — рыбацкую шхуну, маневрируя от разрухи и убытков к безопасным водам. Мария-Грация привечала и стариков-картежников, и вдов Комитета святой Агаты, она очаровывала отошедших от дел старых рыбаков, как прежде делал ее брат Туллио. И никто не мог отрицать, что она проводила на ногах по десять часов в день, не присаживаясь, — как и всякая девушка на Кастелламаре.
И лишь вечерами она давала волю слезам, сметая окурки и собирая мятые карты. Плакала она вовсе не от жалости к себе, а от усталости, одиночества и нескончаемого ожидания.