IV
Избиение Пьерино косвенно способствовало тому, что положение Амедео в качестве доктора было восстановлено.
В ту осень набрал силу слух, опровергавший версию о виновности Флавио. Кто-то в баре шепнул, что доктор Витале по непонятной причине отказался лечить раненого Пьерино, потому-то посреди ночи и позвали Амедео. Пьерино продолжал лечить бывший доктор, а не тот, кому полагалось это по чину. Очень быстро эта новость долетела до самых дальних углов острова. И вскоре доктор Витале обнаружил, что лишился решительно всех своих пациентов.
Тем временем на ступеньках «Дома на краю ночи» вытянулась нестройная очередь больных и увечных.
— Я не могу вас лечить, — взывал Амедео, перекрикивая кашель и стоны своих потенциальных пациентов. — Я больше не ваш доктор. Вы все должны идти к доктору Витале, он знает, чем вас лечить, и у него есть все лекарства.
Но колокол по доктору Витале уже пробил.
В ту ужасную ночь, когда избили Пьерино, в Амедео что-то изменилось. Но причиной тому были не раны рыбака. На реке Пиаве Амедео видел, как людей разрывало на куски, как хлестало по живому шрапнелью и пламенем. Он всегда мог отделить происходящее от своей собственной жизни, протекающей в стенах «Дома на краю ночи». Но когда он вышел из забрызганной кровью кухни и обнаружил у окна Марию-Грацию — его Мариуццу, чистейшую и лучшую из его детей, — тогда во гневе, словно медведь после зимней спячки, пробудилось его политическое самосознание.
С того дня политика стала интересовать его все больше и больше.
Он позволил Пине нанять ссыльного поэта Марио Ваццо в бар (он мог работать только днем, так как охранники не позволяли ссыльным работать позже пяти вечера), зарплату переводили напрямую его жене и ребенку в Милан. С тех пор как поэта арестовали, его семья мыкалась с квартиры на квартиру, ребенок не вылезал из болезней. Иногда, сидя в баре, ссыльный поэт делал наброски меланхолических стихов на салфетках, которые он потом оставлял, а Пина собирала, гордая от того, что посетителей в «Доме на краю ночи» обслуживает настоящий поэт, образованный человек.
Ни у кого на острове не работал образованный человек, потому что никто не нанимал ссыльных. Многие не скрывали, что считают неприличным нанимать северянина, платить ему пять лир в день, тогда как иные местные жители едва концы с концами сводят. Но Пина решилась, и Амедео уступил ей, как уступал и во всем остальном.
У Марио Ваццо была роскошная вьющаяся шевелюра, которую он по бедности намащивал оливковым маслом. Он расспрашивал Амедео о местных легендах и целыми днями запоем читал истории из красного блокнота Амедео, изучая, как он сам это называл, «эпическую драму в стихах». (Риццу пренебрежительно фыркнул, в ответ на это Пина обозвала его filisteo, и какое-то время между ними почти что шла война.) Пина не позволяла никому из жителей острова насмехаться над Марио Ваццо. И хотя многим пожилым крестьянам и вдовам было трудно всерьез относиться к человеку, который зарабатывает на жизнь писульками на салфетках, он все же снискал определенное уважение у них благодаря своей дружбе с бывшей школьной директрисой. Кроме того, он был очарован легендами острова, которые так старался пропагандировать Амедео, что также льстило всем. Пина рассказала поэту историю Кастелламаре.
— Этому должно быть какое-то объяснение, — сказал Марио. — Этим звукам, похожим на плач, и древним костям.
— Да, конечно, должно быть, — согласился Риццу. — Только это не мирское объяснение. Этот остров — место таинственное.
Все это поэт записывал. Когда fascisti заходили в бар, ссыльный исчезал за занавеской.
Чтобы с этим покончить, Пина начала кампанию пассивного сопротивления. Она запомнила, что фашисты покупают чаще всего, — фиалковые пастилки, сигареты «Модиано», особую марку палермского arancello, — и перестала их заказывать, пока раздосадованные охранники не убедились, что ничего из того, что они хотели, нет в продаже.
— Mi dispiace, — говорила Пина. — Из-за войны в Абиссинии поставки опять прерваны, signore.
После чего fascisti направлялись в лавку к Арканджело, которого проблемы с поставками явно не коснулись.
Амедео, глядя на Пину, тоже больше не желал закрывать глаза на происходящее на острове. Как всегда, жена была на шаг впереди него — с того самого дня, когда он следовал за ней из комнаты в комнату в первый вечер их совместной жизни, подбирая шпильки, выпавшие из ее кос. Она была впереди него и сейчас и опять оказалась права. Кроме того, Пьерино был ее последним живым родственником, хоть и дальним. Она настояла на том, чтобы каждую неделю посылать пакеты с едой Агате, дочери булочника. Пьерино не работал, и его семья бедствовала.
Однажды, проснувшись, жители острова обнаружили, что доктор Витале уехал. Теперь, когда на острове не осталось врача, il conte и Арканджело не могли помешать людям обращаться за медицинской помощью в бар. Амедео лечил и заключенных, но ни одна живая душа не выдала его.
Так Амедео снова обрел свою профессию. И пусть самому il conte, с его артритом, и Арканджело, страдавшему несварением, гордость мешала посещать доктора, но они посылали к нему за лекарствами.
Все шестнадцать лет, с тех пор как родился Туллио, Амедео не переставал искать сходство между ним и его фантомным близнецом Андреа д’Исанту. Но у мальчиков, рожденных одной и той же ночью, не было ничего общего. И, насколько он знал, они никогда не общались, только если того требовали обстоятельства в школе или на собраниях Balilla. Но Андреа не походил и на il conte. Это был тщедушный мальчик, больше похожий на сына бедняка, в нем не было ни намека на полнотелость графа. Однако к шестнадцати годам его уже нельзя было назвать худым, скорее жилистым и сильным. Сыновья Амедео рассказывали, что учился Андреа превосходно (лучше оценки были только у Марии-Грации). Он отличался в Balilla и уже перешел в Avanguardisti, где опережал в спорте и стрельбе даже неистового Флавио. Его собирались отправить в университет на материк, где он надеялся стать активистом Fasci Giovanili di Combattimento и затем вступить в партию.
Амедео пытался завязать с ним разговор, когда Андреа приходил за ежемесячной порцией таблеток для своего отца, но Андреа вел себя очень замкнуто.
— Мои сыновья рассказывают, что ты делаешь большие успехи в школе, — замечал Амедео.
Но Андреа отвечал лишь:
— Да, dottore, я хорошо учусь благодаря профессору Каллейе.
— А что говорит матушка по поводу твоего отъезда в университет через год или два? — спрашивал Амедео и боялся, что, упоминая Кармелу, мог невольно намекнуть на оставшиеся чувства к ней.
Но юноша отвечал:
— Она понимает, dottore, что я хочу совершенствоваться и для этого уезжаю на материк.
Амедео видел, что это ложь, хоть и из вежливости. Потому что каждый раз, когда он встречал Кармелу с сыном — на расстоянии, на деревенских праздниках или во время их поездок на авто графа, — было очевидно, что она обожает своего мальчика. На людях она брала его под руку, снимала воображаемые пылинки с его волос. Это повышенное внимание Андреа сносил с такой же трезвой невозмутимостью, с какой относился ко всему. Он позволял матери гладить себя, суетиться, не испытывая желания отмахнуться от нее, как это сделали бы другие ребята. Он был вежливее и сдержаннее, чем его отец, на острове к нему лучше относились. И все-таки подспудно чувствовалось, что он опаснее своего родителя.
— С il conte все просто, — говорил Риццу. — Поэтому я проработал на него двадцать шесть лет. Когда он сердится, он кричит, и смеется, когда доволен. И ты всегда знаешь, когда лучше не попадаться ему на глаза, а когда можно подкатить с просьбой. Он с детства был такой. Его отец был более умелым землевладельцем, но наш теперешний signor il conte весь как на ладони. А что на уме у этого востроглазого Андреа, никогда не поймешь. Очень вежливый парень, но, думаю, он окажется жестким хозяином.
Однако Амедео было недосуг думать об Андреа, так как собственные сыновья вступали в возраст, когда им пора было определяться в жизни.
Пока они были маленькими, он любил их яростно, до боли в сердце, а теперь беспокоился за взрослых юношей. Они, казалось, больше принадлежали тому миру, что находился за стенами «Дома на краю ночи», чем им с матерью. Амедео не предполагал, что процесс воспитания детей обернется их постепенным отчуждением. Угрюмый Флавио, средний сын, беспокоил его больше всего. Странная увлеченность фашизмом все сильнее отдаляла парня от родителей. Он упорно вешал над кроватью портрет il duce, пока Пина не сорвала его и не засунула в ящик шкафа, и каждый вечер репетировал на трубе фашистские марши. Он носился по острову в своих шортах avanguardisti и черном берете, карабкался по насыпям, копал окопы и стрелял из винтовки. Во всем, что не касалось Balilla, Флавио был подобен riccio di mare: колючий, замкнутый.
Обладатель куcтистых бровей Туллио, наоборот, болтал без умолку. Он унаследовал от Пины густые черные волосы и крупную стать отца. Прислонившись к террасе, он очаровывал девушек, возвращавшихся с мессы, угощал сигаретами рыбаков, пользовался доверием у пожилых карточных игроков — в общем, был всеобщим любимцем. Но Амедео было не по себе от безграничной самоуверенности первенца: маленький остров был парню явно тесен. Туллио беспрестанно рассуждал об Америке, где жил один из кузенов Риццу, который, говорят, разъезжал на большом автомобиле, обзавелся холодильником и вообще преуспел после Великой депрессии. Пройдет немного времени — и Туллио, в чем Амедео не сомневался, упорхнет за океан. Неоднократно Амедео вынужден был вытаскивать старшего сына из кустов бугенвиллей, застав в объятиях старшей дочери Маццу, что особенно шокировало пожилых картежников. Он гонял на велосипеде с такой скоростью, что Пина опасалась, как бы он не столкнулся с авто il conte.
Аурелио, младший сын, не говорил об отъезде с острова, потому что был поглощен болезненным и затянувшимся процессом окончания школы. Младший мальчик, как считал Амедео, был всецело его сыном. Аурелио до сих пор подсаживался к отцу с просьбой рассказать последнюю историю из красной книжки, ему все еще нравилось посидеть с сестрой на террасе, потискать кота Мичетто. У Аурелио было добродушное круглое лицо и голос до сих пор ломался. Но Амедео понимал, что и ему рано или поздно надоест ловить ящериц по кустам, нырять с одних и тех же камней в море каждые выходные и бесконечно гонять мяч по площади. Амедео видел, что младший сын во всем старается копировать старшего брата, Туллио.
Решив, что должен изобрести предлог, который позволит ему удержать своих неугомонных сыновей на острове, Амедео загружал их работой в баре: учил варить кофе и горячий шоколад, как Джезуина учила его почти двадцать лет назад; заставлял допоздна готовить рисовые шарики и печенье, заманивая их долей в прибыли, которой они могли распоряжаться сами — тратить на шоколадки, карточки с портретами футболистов, подарки для соседских девушек, которые вились вокруг террасы по субботам в надежде поймать взгляд кого-то из парней Эспозито. Все трое отработали походку вразвалочку, свойственную, как они фантазировали, американским кинозвездам, и смазывали волосы оливковым маслом, как ссыльный поэт Марио Ваццо.
На самом деле, став неофициальным врачом острова, Амедео тратил на это все свое время, так что был только рад, что сыновья помогали в баре. В те дни через заднюю дверь люди приходили в его дом, чтобы вырвать больной зуб или перебинтовать руку, а с парадного входа — чтобы выпить ликера или крепкого кофе, поиграть в карты, порой за тем и за другим в течение одного дня. На террасе бара выздоравливающие пациенты и остальные посетители сидели в тени плюща, потягивали кофе или ликер и наслаждались неповторимым видом: с одной стороны — ярким, бурлящим Европейским континентом, а с другой — бесконечным морем.
Однажды он наткнулся на дочь, рыдавшую на ступеньках террасы.
— Что случилось, Мариуцца? — спросил он, покрывая ее поцелуями. — Мичетто захворал?
— Нет, нет! — отвечала она сердито. — Нет, папа.
— А что тогда? Ноги болят?
— Папа, ноги не болят уже три года.
— Ну а что тогда?
Мария-Грация фыркнула сердито.
— Почему ты не позволяешь мне помогать в баре? Туллио, Флавио и Аурелио можно, а мне нет. Почему ты не разрешаешь мне вступить в Piccole Italiane вместе с другими девочками? Я тоже хочу маршировать, ходить в походы и петь. Все мальчики вступили в Balilla. Я умею петь, папа. И я могу помогать в баре, и отсчитывать сдачу, и обслуживать посетителей намного лучше, чем Туллио, который вечно уткнется в свои журналы и разглядывает картинки с автомобилями, или Аурелио, который не может верх от низа отличить!
Немного ошарашенный подобным взрывом недовольства, Амедео сказал:
— Но ты ведь не хочешь работать в баре? Ты умница, ты можешь стать образованной женщиной. И ты ведь не будешь ходить на эти субботние фашистские сборища и в эти лагеря, разве не так?
— Ноги у меня не болят! — закричала Мария-Грация. — И все туда ходят! Только я на всем острове не хожу никуда!
С этими словами она умчалась за занавеску на кухню. Он слышал, как ее шаги затихают в глубине дома — все еще нетвердые, — и его охватило смешанное чувство. Он эту девочку бесконечно любил, но тем не менее разозлился.
Неужели и Мария-Грация становится непокорным подростком? Он не перенесет этого. Позже он поднялся к ней в комнату, утешал, называл ласковыми именами, угощал печеньем из бара и даже согласился, чтобы она наведалась на собрание Piccole Italiane.
Но попытка вступить в Piccole Italiane оказалась неудачной. Ее не приняли. Профессор Каллейя посчитал, что она не будет успевать за другими из-за своих слабых ног.
Вскарабкавшись вся в слезах по ступенькам в бар, Мария-Грация отмахнулась от вопросов отца.
— Не хочу больше ничего слышать про Piccole Italiane! — выкрикнула она. — Уеду на материк и стану монашкой!
Выманить ее из комнаты удалось поэту Марио Ваццо, который уговаривал ее так ласково, что Мария-Грация смягчилась и, все еще слегка злясь на весь мир, спустилась в бар.
— Я попрошу маму сходить к учителю Каллейе, — сказал Амедео. — Она быстро втолкует ему, что к чему.
— Папа, я больше ничего не хочу об этом слышать! — отрезала Мария-Грация.
Он собирался обсудить это происшествие с Пиной, но на следующий день все газеты только и писали что о германском фюрере, большом друге il duce, и его войне в Польше. И хотя il duce заартачился и колебался еще целый год, теперь всех занимала только война. Из-за этой войны сыновья Амедео один за другим покинули остров.