Глава 20
Обыски и допросы, или Тюремный ГКЧП
…Году в 75-м, неразумным младшеклассником воронежской школы № 1 имени Алексея Васильевича Кольцова, я вместе с такими же «внучатами Ильича» из клуба интернациональной дружбы посылал письма поддержки бесшеему чилийскому коммунисту Луису Корвалану. Кровожадный диктатор Пиночет, позже оказавшийся спасителем нации и создателем экономического чуда, содержал генсека компартии Чили на стадионе, временно превращенном в концлагерь. Где-то там же с советским «калашниковым» в руках бегал латиноамериканско-еврейский феномен Володя Тетельбойм. Наши детские открытки не помогли, поэтому Корвалана обменяли на «антисоветчика» Владимира Буковского. Но фотографии и кадры хроники тех лет вместе с песнями протеста Виктора Хары я запомнил на всю жизнь.
В Форте-Фикс я вживую увидел «копию» знаменитого концлагеря.
Похожие сюжеты показывали и с новоорлеанского стадиона «Супердоум» после нашествия урагана «Катрины» – повсюду море валяющихся усталых людей.
Сразу же после импровизированной медпроверки и посещения собачников, наш отряд загнали в душный и раскаленный тюремный спортзал.
Все 350 человек, тютелька в тютельку.
В это время наш барак отдали на разорение и надругательство. На безжалостный обыск и полную перетруску. На «shake down» на американской тюремной фене.
В самый разгар осени матушка-природа раздухарила свою печь в южном Нью-Джерси на полную катушку. Даже вечерами термометр не опускался ниже 90 градусов по Фаренгейту, а днем зашкаливало за 100.
В такие дни герр комендантен Рональд Смит перекрывал всяческое тюремное движение.
Кроме столовки на 400 посадочных мест, закрывались все службы: фабрика «Юникор», ларек, школа и мастерские. Наступала сиеста, ибо кондиционирование воздуха для зэков не предусматривалось.
Тем более в спортзале.
…Несколько раздолбанных промышленных вентиляторов, гонявших туда-сюда раскаленный и мокрый от жары воздух, народ не спасали. Открытые окна, расположенные под самым потолком, оказались бесполезны – стоял полный штиль.
Вместе с остальными товарищами по несчастью я медленно плавился, превращаясь в умирающего тюремного лебедя.
Теплый питьевой фонтанчик не помогал, говорить ни с кем не хотелось. Оставалось только ждать: приближалось время ежевечерней десятичасовой проверки. Я надеялся, что дяденьки-милиционеры наконец и отпустят нас домой, то есть по камерам.
Еще ни разу за пределами отряда пересчет личного состава меня не заставал. Тем более на дворе была ночь.
Однако я просчитался. Проверку начали проводить прямо в тюремном спортзале.
В компании охранников произошло прибавление: в пять минут одиннадцатого появилась чернокожая бабища с задницей необъятных размеров.
Я ее узнал – иногда она замещала наших отрядных ментов и впускала-выпускала зэков из «юнита». Черные зэки прозвали ее Big Mama, я ее про себя называл «рабыней Изаурой».
За ней поспешал коротконогий мексиканский полицай, приписанный к нашему отряду в этом квартале. Мы его звали Карлито. Испанский вариант слова «карлик».
Чтобы избежать симпатий и ненужных фройндшафтов между охранниками и заключенными, ментов раз в три месяца «передвигали» по зоне. Вернее – по месту несения службы. Поэтому за календарный год зэки могли оценить общечеловеческие характеристики и душевные качества практически всех форт-фиксовских дуболомов.
Я лично различал четыре вертухайские группы: а) «старая школа» – охранники уважали своих подопечных; б) «новая школа» – конвоиры унижали свои жертвы; в) «запредельщики» – зольдатен были кровожадны; г) «пофигисты» – надзиратели служили ради зарплаты и страховок.
С последними жилось лучше всего, но на всю тюрьму таких насчитывалось единицы.
Изаура принадлежала к отряду «пофигистов» и классу «ленивых». Мексикашка Карлик тяготел к «новой школе».
Но вместе они выглядели весьма живописно: наши усталые глаза с жадностью пожирали легавую пару и перемену декораций.
«Count!» – в два голоса запричитали тюремщики. К ним присоединились несколько давешних ментов из спецназа: «Построиться по этажам и камерам!»
До этого момента нам никогда не приходилось организовываться по кучкам и строиться в колонны. К моему большому удивлению, «процесс пошел» – мы довольно шустро нашли своих соседей по нарам.
Более того, пчелино-муравьиные разумные перестановки вызывали у каторжан восторг, похлопывания по плечам, рукопожатия и детскую радость. Как и в пионерлагере, вожатые-дуболомы играли с ребятами в новые и веселые игры. «Ментовские салочки», «Полицейские догонялки» и «Легавые разрывные цепи».
Наконец наш отряд построился и занял требуемое дуболомами положение посередине зала. Выдвижные трибуны для зрителей, занимавшие всю стену, где еще недавно мы ютились, были пусты. Деревянные скамейки гордо хранили отпечатки потных зэковских спин и задниц…
Парижские и все мировые экскурсоводы водили за собой толпы туристов, высоко поднимая над головой зонтики, таблички или флажки, чтобы никто случайно не отбился от группы.
Почти тоже самое предприняла и наша счетная комиссия.
Коротышка-латинос и женщина-жопа о чем-то быстренько между собой договорились, вытянули вверх руки и начали выстраивать нас по номерам камер. За 216 стояла 217, далее 218, потом 219 и так далее.
Меня и сокамерников сдвинули влево, а потом завели в тыл 215, которая в отрядном здании располагалась строго под нами на 2-м этаже. Я опять столкнулся с Луком, своим гаитянско-чикагско-флоридским другом.
– Слушай, почему-то я нигде не вижу того мужика, из-за которого все началось, – я имел в виду черного дядечку, которого вытеснил из очереди афроамериканский захватчик Али-Бин.
– Лев, думай о себе, чтобы тебя не забрали в дырку, как гребаного свидетеля. За убийцу беспокоиться бесполезно: если его еще не выдали, то выдадут наверняка! Ты же знаешь, что на каждого нормального зэка приходится по две «крысы»… Если б ты знал, как иногда я скучаю по «максимальному» режиму. Вот там был порядок и «респект», а стукачей мочили вовсю! – разоткровенничался Лук-Франсуа.
Между тем надзиратели обходили наши шевелящиеся виртуальные камеры и выкрикивали зэковские имена. После каждого «взвода» надзиратель что-то помечал в своих бумажках, а черная Big Mama пересчитывала нас, размахивая своими могучими руками, совсем как полковой дирижер.
Через сорок минут, к нашей великой радости, проверка закончилась. Компьютерные списки, распечатываемые несколько раз в сутки, совпали с поголовьем отрядных заключенных!
Мы переступали с ноги на ногу, шумно потягивались и выгибали спины, демонстрируя зольдатен свою усталость. Хотелось побыстрее вернуться «домой», в родную, обжитую и милую сердцу камеру.
К своему великому ужасу, уже через три недели пребывания на зоне, я начал называть свою 12-местную тюремную комнату словом «дом».
Скорость привыкания человека к новым правилам игры иногда меня поражала…
В дверях «джима» вновь появился герр комендантен: «Заключенные! Тюрьма находится на особом режиме! За малейшее нарушение – карцер! Магазин, телефон и посещения временно отменяются! Зона, за исключением столовой, закрыта! Я ввожу три дополнительные проверки личного состава, всего – восемь в сутки. Из камеры можно выходить только за едой, в туалет и к дежурному офицеру… А сейчас вы возвращаетесь к себе в корпус. Предупреждаю: этой ночью я и дежурный капитан будем вызывать вас вниз на собеседования! Идти по территории тюрьмы молча, любые разговоры считаются нарушением режима!»
…Через пятнадцать минут я уже стоял около своего несгораемого металлического шкафа. Метр в ширину, полтора в высоту.
На несколько лет он заменил мне джентльменский набор частной собственности русского ньюйоркца: дом в Сигейте, машину «Лексус» и дачу в Катскильских горах.
Снаружи наши «локеры» были унитарно выкрашены в грязно-белый цвет, зато внутри они представляли собой чудеса дизайна: дверцы шкафов пестрели голыми и полуголыми бабами всех цветов радуги. Мои соседи ласково называли их «суками».
Вообще слово «bitch» широко употреблялось в тюрьме для обозначения любых особ женского пола. С наклеенными бумажными «суками» разговаривали, ими хвалились перед друзьями, они исполняли роль тюремной иконы. Мои туземцы могли часами вырезать фривольных дам из журналов, обмениваться ими с друзьями или приклеивать их зубной пастой в самые дальние уголки своих шкафов.
Помимо изображений особ женского пола, в «локерах» хранились наши жалкие тюремные пожитки, строго оговоренные в соответствующих меморандумах администрации.
К примеру, нам разрешалось иметь пять пар носков, четыре футболки, пять пар трусов, три пары обуви, пять книг, два куска мыла, одну расческу, три пачки печенья, тридцать упаковок консервов и все в таком же духе.
Излишки продуктов, одежды, книг, галантереи и постельных принадлежностей нещадно экспроприировались дуболомами во время частых обысков.
Тюремная продразверстка была безжалостной и внезапной и напоминала монголо-татарское нашествие. По материальным потерям – уж точно.
Однако на этот раз все выглядело куда как серьезнее.
Я даже боялся набирать секретный код на блестящем вращающемся диске умного замка, увидев на полу около шкафа явно свои вещи.
Со всех сторон камеры и из слабоосвещенного коридора неслись громкие «маза факерз», его производные и прочие нелестные эпитеты в адрес охраны.
Я набрался мужества и влез в «локер» с головой. Увиденное там напомнило мою нью-йоркскую квартиру после фэбээровского обыска.
Все – верх дном!
Тюремные форменные шмотки кучей-малой смешались с нехитрой цивильной одеждой из ларька. На проржавевевшем днище шкафа валялись трусы, носки и почему-то разорванные белые тишортки. Пакеты с непритязательной тюремной бакалеей-гастрономией оказались открыты, а их сыпучее содержание (кофе, сахар, супы) образовало липкий и противный «гоголь-моголь», смешавшись с разлившимся оливковым маслом и вьетнамским соусом «чили».
С таким трудом доставшаяся нелегальщина: купленный или украденный с кухни провиант, легкие одеяла, лежавшие под матрасом и выпрямлявшие мне спину, старый термос, писчая бумага, пакетики-резиночки-скрепочки – была безжалостна конфискована. Аналогичной обструкции подверглись все 350 шкафов нашего отряда.
Мы убирали и матерились. Матерились и убирали…
В половине пятого утра в камере зажегся совсем недавно погашенный свет. В дверном проеме стоял какой-то незнакомый коп: «Триста пятнадцатая! Через минуту всем стоять внизу в большой телевизионной комнате! Живее поднимайте свои гребаные задницы! А может, кто-то захотел в «дырку»? Видно, вам нравится пердеть под одеялом больше, чем разговаривать с лейтенантом! Короче, засранцы, все вон из камеры!» – взревел солдафон, обладатель популярной у армейцев прически «крю кат», напоминающей сапожную щетку.
После такого ласкового выступления никого дважды упрашивать не потребовалось – в мгновение ока мы оказались на первом этаже. Я опять превратился в сверхскорость и кролика Багз Банни.
Плотная металлическая дверь в кабинет дежурного «correctional officer» открывалась и закрывалась каждые три минуты. Очередь каторжан постепенно уменьшалась.
Минут через двадцать кто-то неумело выкрикнул и мою фамилию.
Я вошел в неуютный кабинет, набитый железными шкафами, противопожарным оборудованием и громадным пультом управления с кнопками, лампочками и тумблерами образца 1980 года. На весьма и весьма старом двухтумбовом столе стоял включенный компьютер, в экран которой пялился уставший пятидесятилетний рыжеватый капитан, начальник Отдела тюремной безопасности. Именно он занимался на зоне всеми расследованиями, выполняя функции внутренней полиции, ФБР, ЦРУ и АНБ одновременно. Рядом с контрразведчиком в сломанном и зачуханном кресле на колесиках сидел какой-то незнакомый «кагэбэшник» в штатском. Он и начал мой утренний «допрос коммуниста».
– Фамилия, имя?
– Трахтенберг, Лев, – четко проговорил я.
– Знаешь ли ты заключенного Али-Бина? – спросил подключившийся капитан.
– Нет, – почти не соврал я. До вчерашнего дня ни с ним, ни с «неуловимым мстителем» мне даже вскользь пересекаться не приходилось.
– Звонил ли ты по телефону после вчерашнего ужина, – продолжал он утро вопросов и ответов.
– Нет. – Здесь я говорил чистую правду – просто не успел. А почему они не могут проверить список звонивших по компьютеру? – подумал я, отвечая на вопрос дознавателей.
– Где ты находился в это время?
– Гулял с друзьями по зоне, с Максом Шлепентохом. Потом был у себя в камере.
– У тебя есть свидетели? Они смогут подтвердить твои слова? – спросил кагэбэшник, дописывая что-то в свой кондуит.
– Конечно, офицер!
– Знаешь ли ты что-нибудь о конфликте около телефонных будок? – задал он новый коварный вопрос.
– Никак нет, сэр, – с почти чистой совестью ответил я. Самого главного я ведь так и не видел.
– Понимаешь ли ты, что дача ложных показаний наказуема законом?
– Да, очень хорошо, – сказал я звонким пионерским голосом, предварительно прокашлявшись.
– ОК, свободен. Можешь идти в камеру. Если потребуется, мы тебя вызовем. Крикни там Марио Санчеса. Ты еще здесь?
Я медленно побрел наверх в свою камеру, анализируя свои расплывчатые ответы и в целом «собеседование». Понятно было, что я канал под «трех обезьян»: ничего не видел, ничего не слышал, ничего никому не скажу…
«Как в кино, – глупо усмехнулся я своим нерадостным мыслям, привыкая к тюремному реализму. – И в этом дерьме мне сидеть еще целых четыре года!»
После унизительных обысков, бессонной ночи, разгрома «локера» и раннего допроса, оптимизма у меня явно поубавилось: «Карету мне, карету!»
* * *
Прошло четыре недели. Мы успешно пережили чрезвычайное положение, объявленное Смитом сразу же после «телефонных событий».
Из всего произошедшего я понял только одно: человек разумный привыкает ко всему – 24-часовому перекрытию зоны, отсутствию ларька, телефона и свиданий, участившимся обыскам и допросам, запрету на занятия спортом и просмотр ТВ, задержке с почтой, сухому пайку и прочая, и прочая, и прочая…
…Однако загонять арестанта в угол и долго злоупотреблять терпением тюремного люмпена властям не рекомендовалось. В противном случае возможны непредсказуемые последствия и революционные ситуации: менты не могут, а зэки не хотят.
Ровно через год мне довелось пережить и стать участником «восстания Емельяна Пугачева» – тюремного бунта-забастовки, начавшегося из-за неразумного приказа нового Хозяина.
Великая форт-фиксовская революция была проиграна, а я загремел в карцер…
… Герои осеннего телефонного инцидента и последовавшие за ним репрессии попали в тюремные былины: «дела давно минувших дней, преданья старины глубокой».
Через работавших в медсанчасти однополчан мы узнали, что в тот вечер за Али-Бином приехала «Скорая» и увезла его в реанимацию в соседний армейский госпиталь. Там его попытались зашить, но рана и потеря крови оказались несовместимы с жизнью – агрессивной, бестолковой и озлобленной.
По почившему в бозе была отслужена протестантская панихида в нашей мультиконфессиональной церкви.
Много народу на нее не пришло – коллеги Али-Бина по тюремной банде не особо хотели себя афишировать. Собралась пара калек: соседей по камере и несколько завсегдатаев всех форт-фиксовских церковных служб – наши местные блаженные кликуши.
Воспользовавшись убийством и расследованием, тюремный ГКЧП избавился от пары десятков неблагонадежных зэков, преимущественно афроамериканцев. Сначала, под шумок, их отправили на несколько месяцев в карцер, а потом перевели на «строгий» режим. Эта «новость» до нас дошла с опозданием на полгода, от возвращавшихся из «дырки» арестантов.
Что произошло с обидчивым черным дядечкой, так лихо посчитавшимся с Али-Бином и раскроившим ему живот, до конца было неизвестно. В конце следующего за убийством дня за ним пришли зольдатен из «лейтенантского офиса», чтобы «упаковать» и отправить в «дырку».
Как на него так быстро вышли, узнать мне не удалось.
То ли помогли носатые собачки, то ли корыстные «крысы», получившие за наводку какую-нибудь мизерную подачку вроде сотни 40-центовых почтовых марок. На стукачей тюремное ведомство раскошеливаться не любило.
Вместе с подозреваемым в карцер на время расследования попало еще несколько зэков: пара соседей по камере, кое-кто из приятелей и все звонившие по телефону из нашего корпуса в тот веселенький вечерок.
Последних все-таки вычислила компьютерная программа, обслуживающая Inmate Telephone System.
Мне опять повезло – меня не сдали, не захапали под шумок в «дырку», и я не успел «наследить», набрав в телефоне-автомате свой персональный код. Недаром моя сестра мне всегда говорила, что я везучий.
Лев Трахтенберг в который раз бил поклоны, возносил молитвы и курил фимиам своему трудившемуся в поте лица ангелу-хранителю. С таким нестандартным клиентом, как я, работы у моего защитника и благодетеля было невпроворот.
В тюрьме особенно.