Дом номер десять, Авеню
6 августа 1976 года
Гарольд и Клайв стояли в дальнем конце улицы.
Эрик Лэмб заметил их краешком глаза, но ошибся, подумав, что они не увидели его. Очень уж ему не хотелось подходить и разговаривать с ними.
– Эрик! Ты тот, кто нам нужен!
Этот Гарольд вечно осложнял ему жизнь.
– Ну и дела, с ума сойти, правда? – Гарольд кивком указал в сторону муниципальных гаражей.
Эрик не знал, кого или что тот имеет в виду: Иисуса, Уолтера Бишопа или целое представление, которое разыграла со складным стулом Дороти, а потому отделался улыбкой, как бы допуская все три варианта.
– Непонятно, что с этим теперь делать, верно, Клайв? – заметил Гарольд.
Клайв не ответил, издал лишь звук, который мог бы сойти за нет, а может, просто начал откашливаться.
– Эта новая семейка вроде бы ничего? – спросил Гарольд.
Эрик согласился, что вроде бы очень даже ничего.
– И сад у них вроде бы тоже неплох, с учетом… э-э… обстоятельств.
Эрик подтвердил, что так и есть, а затем добавил, что уже пришла пора пить чай, если Гарольд и Клайв не против, он, пожалуй,…
– Тут вот в чем проблема. – Гарольд подошел поближе и слегка понизил голос. – Дороти и все эти ее комментарии о снимках. Что именно она имела в виду?
Гарольд и Клайв смотрели прямо в глаза Эрику. И он решил, что солгать им, пусть даже по мелочи, просто невозможно.
– Думаю, лучше спросить Дороти, а не меня, – ответил он. – Потому как не моего ума это дело.
И Эрик хотел было уйти, но взгляд Гарольда словно сковал его. Несмотря на сгорбленную спину, несмотря на поседевшие волосы, по-стариковски свисающие с морщинистого лба, Гарольд обладал упрямством и неистовостью подростка.
– Ведь это она нашла камеру, верно? – настаивал Гарольд.
Эрик не ответил. В самом вопросе уже крылся ответ.
– Господи Иисусе, – вымолвил Клайв и прислонился к стене.
Гарольд вскинул руку:
– Не стоит паниковать, Клайв. Мы ничего плохого не сделали.
Эрик приподнял бровь.
– Да, не сделали, Эрик. Это услуги населению. И мы имели полное право их принять. – Гарольд покосился на Клайва. – К тому же одному Богу ведомо, что было у него на той пленке.
– Может, черный дрозд на бутылке молока? – Эрик понял, что против собственной воли значительно повысил голос, но сдержаться не смог. – Или Беатрис Мортон, которая завязывает шнурки на ботинках?
– А Дороти не думает, что мы имеем какое-то отношение к пожару? – спросил Клайв. – Мы ведь забрали камеру за несколько часов до того, как он начался.
– Не знаю, что она там думает, но она вовсе не такая уж тупая, какой ты ее считаешь, Гарольд.
– Может, она решила, что мы отобрали камеру у мародеров, – сказал Гарольд.
– У мародеров? – Эрик провел рукой по волосам. – Ты хотел сказать, у людей, которые вламываются в пустующие дома и забирают чужую собственность?
Клайв принялся расхаживать по тротуару быстрой и напористой походкой. Словно хотел убежать как можно дальше от подозрений и обвинений.
– Ты должен понять. – Гарольд отвернулся, перестал наблюдать за Клайвом. – Мы понятия не имели, что там творится. Просто хотели посмотреть, кое в чем убедиться, а Бишоп был в отпуске. Прекрасная возможность. Почему бы не воспользоваться?
– Нельзя вот так, запросто, брать чужие вещи лишь потому, что выдался удобный случай, Гарольд.
– Все равно ее уничтожил бы огонь, – сказал Гарольд. – Если б мы знали заранее, то и не подумали бы туда соваться. Оставили бы все как есть.
Эрик промолчал.
– Мы не могли рисковать, Эрик. – Гарольд вдруг словно внезапно состарился и казался очень усталым. – Если бы люди тогда узнали, – пробормотал он. – Если б люди узнали… – голос его понизился до шепота, – я бы такого позора не перенес.
Эрик затворил за собой дверь, запер на задвижку. Подошел к кухонному окну и задернул занавески – так плотно, чтобы в комнату не смог пробиться ни единый лучик солнечного света.
Если б он питал пристрастие к выпивке, то наверняка напился бы. Но он лишь уставился на кресло Элси, такое гладкое и пустое, и попытался представить, что бы она сказала, если б была здесь.
Кресло молчало.
Порой кажется странным, как часто прошлое без спроса врывается в настоящее – словно незваный гость, опасный и нежеланный. А вот когда ты специально приглашал прошлое войти в настоящее, оно словно таяло, превращалось в ничто, заставляя усомниться: да было ли такое на самом деле?
Все это началось в прошлом. Началось с того, что Уолтер Бишоп похитил ребенка, и все, что происходило дальше, раскручивалось именно с этого момента. Даже сейчас память о нем бродила по всей улице. И, как бы ни старались люди не упоминать об этом, сколькими другими воспоминаниями ни пытались вытеснить это, самое главное, оно отказывалось уходить. Упрямо заползло в настоящее; затеняло и расцвечивало новыми красками все, что происходило после, – до тех пор, пока настоящее настолько не смешивалось с прошлым, что невозможно было понять, где кончается одно и начинается другое.
Эрик откинулся на спинку кресла и принялся грызть ногти. Прежде он грыз ногти только ребенком. Возможно, прошлое уже ушло в небытие, подумал он. А может, и наоборот. Все абсолютно не сомневались в том, что тогда случилось, но, быть может, настоящее уже успело заползти в наши воспоминания, взбудоражить и перевернуть их, и если так, то прошлое не будет казаться столь определенным, как хотелось бы думать.
7 ноября 1967 года
Чтобы добраться до больницы автобусом, надо сделать две пересадки. Каждый из этих отрезков пути недолог, нет времени хоть немного расслабиться. Дорога коротка и извилиста, на ней полно светофоров, объездов и острых углов. Эрик Лэмб сидит с маленькой сумкой на коленях, автобус раскачивается, он сам раскачивается, стараясь не задеть сидящих или стоящих рядом людей и не соскользнуть с сиденья в проход или же наступить кому-то на ногу. Ко времени, когда автобус подъезжает к больнице, он уже весь вымотан от этих усилий, от всех этих стараний никому не причинить беспокойства.
Другие пассажиры входят и выходят из автобуса, он через окна наблюдает за жизнью проходящих мимо людей: за парами, которые шепчутся друг с другом, за матерями, которые пытаются совладать с детскими колясками и сумками с покупками. За молодым человеком с книгой, страницы которой переворачиваются одновременно с кренящимся автобусом. По мере приближения к больнице попадается все больше людей в униформах – темно-серых, которые носят санитары, и сестринских, бледно-голубых. Мелькают тапочки, в них ходят по коридорам. Кто-то почесывает лодыжку. Кто-то вытягивает шею. Униформы прячутся под пальто и куртками с капюшонами, таятся под кардиганами, но время от времени их все же видно, словно их обладатели должны всегда помнить, кто они такие на самом деле, сколько бы слоев одежды из другой жизни ни носили поверх.
Он навещает Элси. Навещает ежедневно днем и вечером, а в перерывах между этими посещениями возвращается домой, где созерцает пол, стены и пустующее кресло, где Элси привыкла сидеть. Он смотрит на это кресло и начинает тосковать еще больше, словно только что понял: жена была центром всего, а теперь ее нет, хоть весь дом обыщи сверху донизу.
«Анализы, – говорят они. – Нам надо сделать еще несколько анализов. Мы должны выяснить, почему вы такая бледная, слабая и худенькая».
– Просто я старею, – отвечает Элси с улыбкой, но доктор и не думает смеяться. Вместо этого тихо строчит что-то в своем блокноте, и звуки пера, царапающего бумагу, заполняют всю комнату. Лечь в больницу ей предложили через неделю, и она уложила в сумку свою лучшую ночную рубашку, домашние тапочки, книжку, которую в то время читала, и маленькое саше с лавандой – предназначения этого предмета Эрик никак не мог понять, в частности еще и потому, что всегда начинал чихать от запаха лаванды.
– Просто помогает мне расслабиться, – говорила она.
Он пытается выяснить, что еще ей нужно, чтобы расслабиться, но Элси лишь качает головой и сжимает его руку, и говорит, что постель здесь совсем другая, и еда непривычная, и что приходится весь день сидеть и ждать, когда появятся врачи.
– Успокойся. Ну что ты так всполошился, Эрик.
А он изо всех сил старается выглядеть так, будто ничуточки не волнуется, и от этих усилий над собой начинает волноваться еще больше.
Вот и сегодня он на всем пути по длинному серому коридору тоже старается сделать вид, что нисколько не беспокоится. В коридоре всегда полно родственников, ждущих, когда откроются двери. Он медленно проходит мимо отделений гинекологии, педиатрии и ортопедии, мимо тяжелых двойных дверей в операционный блок, мимо наполненного многозначительной тишиной отделения кардиологии. Перед ним простирается нечто вроде дороги жизни, и лишь в отдалении виднеются палаты онкологии и отделение паллиативной терапии. Здесь, в конце коридора, самые большие очереди – целые толпы людей, и все ждут, когда стрелки на часах покажут два, отсчитывают каждую секунду.
Палата Элси – третья от начала. «Палата 11, женская хирургия», – гласит вывеска на голубых дверях.
– Не каждый, кого помещают в хирургическую палату, попадает на операционный стол. – Медсестра, принимавшая Элси, увидела их лица. – Так что беспокоиться не о чем.
У них были все причины для тревоги, но Эрик уже научился управлять своими эмоциями, никак их внешне не показывать.
Сегодня Элси кажется какой-то особенно маленькой. Словно больница, палата и кровать поглощала ее, и она судорожно цеплялась за простыни, точно боялась, что может исчезнуть совсем, слиться с жесткими белыми подушками. Они поговорили о книге, которую она читала, о том, как идут дела в саду, о том, что погода может измениться, – словом, о разных мелочах. Такого рода беседу они могли бы вести без всякой задней мысли и дома, за завтраком, вот только здесь, у больничной койки, слова звучали как-то натянуто и фальшиво. Врачи уже завершили утренний обход, говорит Элси, приходила целая толпа в белых халатах. Были похожи на булочников, со слабой улыбкой добавляет она. Могли бы предложить свежую выпечку или полдюжины печений к чаю, тут она смеется. Нет, она не стала спрашивать их о результатах анализов. Они ведь невероятно занятые люди. Как-то неловко было их беспокоить. Но завтра она непременно спросит. Эрик разглядывал свои руки.
– Нормально ли ты питаешься? – спрашивает Элси. – Надеюсь, не только томатным супом? – И они снова выплывают на мелководье тем, и слова опять звучат фальшиво.
По дороге домой он раскачивается в автобусе из стороны в сторону, пытается прогнать тревожные мысли. В окнах проплывают мимо размытые акварельные улицы, ничего надежного, за что можно было бы уцепиться, ничего отчетливого, чтобы хоть немного отвлечься. Сиденья вокруг него то освобождаются, то снова заполняются, но людей он не видит, замечает лишь их очертания, смутные образы, скользящие вне встревоженного сознания. И лишь когда автобус сворачивает к их городку, лишь когда его глаза узнают знакомые очертания крыш, а тормоза шипят, пропев знакомую песню, ему удается, наконец, отвлечься от мыслей об Элси, о том, как она осунулась и похудела, – кожа да кости. Обручальное кольцо болтается на пальце…
И вот он медленно идет по тротуару, отмеряет время. У него четыре часа. Через четыре часа он поедет обратно в больницу, и это время надо чем-то заполнить – созерцанием, размышлениями, попытками отыскать карту, на которой обозначен его жизненный путь. Поначалу Эрик не замечает Сильвию. Та неожиданно возникает прямо перед ним, выскакивает словно из ниоткуда, лицо бледное от страха, губы дрожат, но она не в силах произнести ни слова. Он не видел такого ужаса двадцать пять лет. Со времени получения тех телеграмм. «С глубоким прискорбием вынуждены сообщить вам…»
Эрик ставит маленькую сумку на тротуар и кладет руки соседке на плечи. Но страх так глубоко проник в нее, что она не в силах пошевелиться. И тогда очень осторожно он спрашивает, что случилось, и повторяет этот вопрос снова и снова, пока, наконец, она не встречается с ним взглядом. Вначале она шепчет – так тихо, что Эрик едва различает слова, – и он вынужден наклониться поближе. Затем слова становятся громче, и в них звучит отчаяние. Она выкрикивает их на всю улицу, снова и снова, до тех пор, пока Эрику не начинает казаться, что не осталось ни единого человека на свете, который бы их не услышал.
– Грейс пропала! – кричит она, а потом закрывает уши руками, словно слышать ей самой эти два слова просто невыносимо.