Предисловие
Автор этой книги Леви Ахтович Липпу, взявший себе псевдоним «Ахто Леви», не собирался быть писателем и вряд ли помышлял, когда писал свои «Записки Серого Волка», что увидит их напечатанными.
Мальчик-эстонец с острова Саарема начал вести дневник своих мальчишеских приключений с той непосредственностью, какая бывает только в детской игре. Записывая, он словно продолжал для себя эту игру. Сперва она была обычной, как у всех ребят, с шутливыми прозваньями, с тайнами и секретами. Ему досталось прозвище Серый Волк. Но вот в компанию ребят затесались более опытные подростки. Началось с грабежа из музея, поскольку по ходу игры надо было раздобыть оружие. Народ говорит: «лиха беда начало»… Ступень за ступенью мальчик катится вниз, от детского грабежа к профессиональному воровству, а время вокруг, среда вокруг ничем не удерживают, не остерегают его. Время смутное – белогвардейская Эстония, немецкая оккупация. Серый Волк чисто по-волчьи превращается в «бегуна», страстно любящего быть на свободе, – на свободе от законов, решетки тюрем. Вся жизнь его превращается в цепь случайных проступков, преступлений и бегств. От бегства из нацистской Германии, где он попадает в фашистскую молодежную организацию «Гитлерюгенд», до тюрем, лагерей, карцеров, драк, убийства в самозащите и нового бегства, и новых тюрем, лагерей, карцеров и – опять бегств, бегств почти фантастических, когда этот бегун по-волчьи пролезает в оконный пролом размером с форточку. А наказанья растут и накапливаются, растет и копится профессиональный навык «отпетого» человека, пропащего, которому, казалось бы, нет возврата назад…
Но во все это время, время стремительного падения вниз, сохранилась у Серого Волка одна детская привычка: разговор с бумагой. Он цепляется за нее с удивительным упорством, держится за нее, словно за нить из прошлого, исходную нить, способную сохранить для него тайную надежду выхода, спасенья из лабиринта.
Не сразу дается умение говорить с бумагой. Она лежит перед тобой, белая. Ты перед ней – черный. Рука твоя в грязи, в мерзости, в крови, но рука сохраняет силу передачи, она снова и снова доверяет бумаге все, что произошло с человеком. Из года в год. Из тетради в тетрадь. Не хвастая, не умаляя, не самооправдываясь, не фальшивя, не придумывая, а именно так, как оно было. Рука сперва принадлежит мальчику, потом юнцу, потом мужчине.
И еще что-то постоянное, как ниточка, сквозь весь неслыханный калейдоскоп отчаянной, окаянной жизни, происходит с бегуном: он ухитряется сохранять бумагу, жалкие истрепанные тетради, переписываемые начисто десятки раз круглым, детским почерком, когда бумага уже перестает «терпеть» от ветхости. Зарывает их в песок и при первой возможности опять вырывает, дает на сохранение чужим людям, и чужие люди оказываются преданными, они сохраняют тетрадки. В этом постоянстве дневниковых записей, в неистребимом желании сберечь их, как свою драгоценность, сказывается одна из глубочайших человеческих особенностей: стремление к фиксации правды, хотя бы наедине с собой, хотя бы только для себя, как инстинктивно стремишься к чистоте, к мытью рук, к воздуху из открытой форточки… Сперва – это постоянство, жажда записывать и сохранять записи кажется инертным и стоящим на одном месте занятием, ставшим привычкой. Но стремление к фиксации правды обладает свойством, которое не сразу замечает человек. Обнаженная, честная правда о себе невольно тянется к суду над собой, к постепенному, все более четкому разделу понятий хорошего и дурного. Это происходит не скоро. Это похоже на то, как идет поезд в длинном, многокилометровом туннеле. Сперва, от времени до времени, черноту ночи прорезывают яркие вспышки огня – это очередные электрические фонари на пути; они подобны встречам, событиям, чувствам, на мгновенье прорезающим ночь его страшной жизни. За ними опять ночь. Но вот десять, двадцать, тридцать минут, и вместо очередной желтой вспышки на стены туннеля просачивается что-то слабое, серое, скользящее, но не уходящее, оно крепнет, ползет, светлеет и вдруг – светлая белизна дня, свет прочный, свет, нужный глазу, – поезд вышел из туннеля в день. Голос юнца на бумаге становится все более зрелым, все более крепким. Юнец становится человеком, и человек раскрывается.
В «отпетой», загубленной душе прорезывается росток настоящей человечности. Еще только росток, но он уже тянется туда, где может найти питание, свет и солнце. Сперва это любовь к женщине, еще и не осознанная, как любовь; потом боль от ее утраты. В людях вокруг, в членах своей, случайно подобравшейся из таких же, как он, преступников, лагерной бригады ищет он это веяние подлинного бытия, проблески человека. Ищет во всем живом, что его окружает, – в прирученной мыши, в прирученном воробье. Он пережил уже опыт любви, знает, что дар не остается без отдачи и движенье души – без ответа:
«Если ты мышь обласкал и она тебя полюбила, в бороде твоей жила, если ты воробья выкормил – он тебя полюбил, от тебя улетать не хотел, ты полюбишь и человека, и он тебе тем же ответит…»
Незаметно для себя он открывает читателю свое великое приобретение за долгие годы тюрьмы: уменье терпеть, или, вернее, упорствовать во взятой линии поведения. Приручить людей не так легко, как мышь или воробья. Но способ тот же: повторять и повторять действие добром, невзирая ни на какой отпор.
Замечательны страницы, где рассказывается, как в самой трудной камере для озверелых бандитов, где пол заплеван и никто не хочет убирать грязь за собой, он молча начинает работу уборщика и поломойки. Над ним издеваются. Вымоет – на вымытый пол со всех сторон снова летят плевки. Он опять моет. Так длится долго. Но не до бесконечности. Упорство вышибает душевные пробки. Зверь в человеке отступает. Кто-то не вынес, встал. За ним – другой. Плевки прекратились. Люди включились в уборку…
Вот таким упорством самоотдачи полны записки второй части. Они предельно искренни, в них нет ни намека на ту условность, с какой рождается искусство слова. Но сила их выразительности так велика, что не всякому искусству помериться с ней. Это – человеческий документ.
За последнее время у нас в моду вошло писать о «местах заключения». Пишут по-всякому – с критикой и без критики, с сердечным уменьем находить всюду искорку человечности, как находил их издавна простой народ в арестанте, и с холодным гневом осуждения страшной лагерной действительности. Почти каждая книга, написанная на эту тему, отдает дань и целительной роли труда в заключении. Но до сих пор мне просто не пришлось увидеть в этих книгах – или хотя бы почувствовать – разницу между действием труда на уголовника в новых, социалистических условиях и в условиях старого мира. Труд был в них изображен «вообще» как абстрактно целительный, сам по себе, в своем процессе, в сумме движений, направленных на практический результат. Но труд, может быть, больше, чем любое другое действие человека, есть особое, всегда общественное явление; он не может не быть окрашен качественно, теми красками своего общества, которые, как узор на знамени, цвет на флаге, связаны с характером социального строя своей страны. И вот главное, что привлекает в дневниках Серого Волка, что представляет для нас наибольший интерес в них, – это яркое, ясное, убедительное впечатление особенности труда в нашей стране, как нового в своем качественном различии от труда в стране капитализма и от абстрактного труда вообще. Автор, конечно, совсем не думал подчеркивать эту разницу. Возможно, он и сам ничего о ней не знал. За долгие годы в тюрьмах он, правда, научился мыслить и приобрел умение обобщать, но его обобщенья еще очень наивны, почти детски по своему примитивизму. Показать значение и роль нашего труда сумел не он сам, а та бесхитростная наглядность, та фиксация правды, которая двигала его пером подчас независимо от авторского сознания.
Какая же это разница?
Полвека нашего нового общества на земле выявили множество сторон действительности, хороших и дурных, порожденных новыми структурными принципами и качеством их конкретного исполнения в жизни. Но при всех ошибках и просчетах незыблемо осталось одно: система новых нравственных критериев, новых нравственных категорий, со времени Ленина прочно вошедших в народное сознание и в психику народа нашей страны. Один из этих нравственных критериев говорит о труде, как о деле доблести и славы в условиях нашего общества. Это сознание труда как доблести и чести из года в год воспитывало в советском человеке чувство самоуважения, поскольку он – трудящийся. Для наглядности сравните это воспитанное пятью десятилетиями ощущение достоинства, некое возносящее, внутренне удовлетворенное состояние человека в труде, с тем разделением, бытующим в огромном количестве английской беллетристики между «уоркмен», «трэдсмен» (людьми, обязательного труда не знающими)… Но вернемся к Серому Волку. Тюрьма, разумеется, всегда тюрьма. Это не дом отдыха. Но какая бы она ни была, человек в ней может не потерять чувства своего собственного достоинства и может его потерять. В книге ярко показаны самые страшные, до предела озверелые люди, бандиты и убийцы, выражающие свою ненависть отказом от участия в работе. Это своего рода саботажники. Они дуются в козла, спекулируют, дерутся, сквернословят, рассказывают друг другу всякие пакости. Они как бы возносят себя и свое поведение над издевательски ими поносимыми другими заключенными, выходящими на работу. Но постепенно этот условный «сравнительный график» меняется. В «отчаянных» – в их действии, поведении, наглости – сквозь отчаянность начинают проступать отчаяние, чувство тупика, стены, бесперспективности. Они слабеют не только физически, а и нравственно. У заключенных, выходящих на работу, наоборот, под влиянием медленно действующего сознанья труда – труда как доблести и славы в нашей стране, – воспитывается самоуважение, растет чувство коллектива. Очень хороши страницы книги, где Серый Волк описывает сращивание своей случайной бригады в трудовой коллектив на лесоразработках.
Выше я уже писала, что обнаженная, честная правда о себе невольно приводит человека к суду над собой.
Но суд над собой не только субъективен. Он неизбежно связан с нравственными критериями, выкованными эпохой и ее общественными отношениями. И вот, читая бесхитростные, но такие яркие страницы человека, далекого от всякой политики, почти не знающего основ того строя, где он живет, вы видите, как суд, которым он судит себя, проникнут новыми, советскими критериями, великим ленинским нравственным началом.
Хотим мы или не хотим, умеем или не умеем видеть это новое нравственное начало, – оно пронизывает нашу совесть и, как воск в сотах, скрепляет, строит, воздвигает на земле тип нового человека. Автор записок нигде не был предумышлен, он не помышлял об «агитации», ни единым словом не приукрашивал жестокую действительность, в которой жил, но читатель чувствует, что «клочки земли», на которые падали душевные зерна его, земля, где укрепилось и произросло его человеческое «я», могли быть только нашей советской землей, – новой землей социализма.
В этом, мне думается, и заключается главное достоинство книги, предлагаемой сейчас вниманию читателя. Достоинство – и огромное отличие от многих других книг, описывающих наши тюрьмы и лагеря и людей в тюрьмах и лагерях так, как если бы за стенами и проволокой их лежала бы пустота пустыни или – еще хуже – старая, лживая структура общества с частной собственностью и эксплуатацией человеческого труда.
Мариэтта Шагинян