ДВОРЕЦ ПРАВОСУДИЯ
Октябрь в Тель-Авиве — месяц почти летний. Про обыск в моей квартире и про арест Гали я узнал, сидя за обедом на террасе отеля. При обыске нашли револьвер «Магнум» и американское помповое ружье. Я держал у себя оружие на всякий случай, даже не столько для самозащиты, сколько для разубеждения любого, кто захотел бы разговаривать со мной с позиции силы. Я знал, во Франции это не принято. Чтобы иметь оружие, нужно специальное разрешение, которого у меня, конечно же, не было.
В моем письменном столе нашли поддельный паспорт гражданина Франции на мое имя — я пользовался им, чтобы избежать нудных формальностей при заграничных деловых поездках (в Израиль я въехал по своему настоящему паспорту). Все это противоречило французским законам.
Гостиничный обед был забыт. Я бросился к себе в номер. Красиво сервированная рыба из Тивериадского озера осталась остывать на столе. Тревожно звякнул опрокинутый стакан.
— Sir! — бросился мне вслед официант, здоровый бугай с неистребимой никакими бритвами черной щетиной на пухлых щеках, невероятными трудами втиснутый в халдейский смокинг дорогого отеля и выступающий из него как река из берегов в половодье. — Mister would like to continue in his suite?
В номере я хотел одного: действовать. Прежде всего нужно было сделать несколько звонков, узнать подробности.
Галю продержали в полиции целый день. Лизу они не могли оставить с ней вместе и предложили Гале либо отвезти девочку на день в специальную детскую комнату, либо вызвать кого-нибудь из друзей, чтобы ее забрали. Галя, конечно, предпочла второе. Допрос длился целый день, но что могла им ответить жена? Она всегда была в стороне от моих дел. Через пару часов я договорился с адвокатами. Адвокатскую группу взялся возглавлять один из лучших защитников страны, Жан-Мари Прево.
Вечером ее отпустили, и она сразу же связалась со мной. От волнения ей трудно было говорить, и, если бы не определитель номера, я не узнал бы голоса моей жены. Я испугался за другое.
— Что-нибудь с Лизой?
— Нет-нет, Лиза в порядке!
— Тогда не волнуйся. Повторяю раз и навсегда: я ни в чем не виноват. Все будет хорошо, ты меня знаешь. Храни тебя Бог!
Я ни на минуту не поверил в случайность этого обыска. Во Франции я ни разу не нарушил даже правил уличного движения. Паспорт и оружие лежали у меня дома без дела, и никто о них не знал. Было совершенно ясно, что следы ведут в Россию. Прево сообщили, что меня считают опасным террористом.
Я, конечно, мог остаться в Израиле и потребовать выезда семьи, задерживать которую у французов не было никаких оснований. Но это означало бы признать свою вину, подтвердить намерение нарушить французское законодательство и навсегда отрезать себе возможность въезда в эту страну, к которой я уже успел привязаться и где в это время проходила курс лечения Лиза. Желание обвинить меня шло из России, и мне представился случай доказать свою невиновность.
Я всегда шел с открытым забралом навстречу опасности, поэтому решил принять переданное мне через адвоката предложение приехать в Париж и предстать перед французским судом. Я понимал, что рискую, что при желании меня могут упрятать в тюрьму или выкинуть из Франции. Я размышлял целый день, расхаживая по бульвару Ротшильда, где к вечеру прохлада собирает утомленных жарой тель-авивских жителей и по тротуарам течет разноцветная шумная южная толпа, в которой гортанный восточный выговор перемежается певучими звуками русской речи.
Я еще раз позвонил в Париж.
— Веду переговоры с прокурором, — передал мне адвокат. — Сегодня-завтра ждите новостей.
Переговоры длились несколько дней. Прево настаивал на полном отсутствии каких бы то ни было доказательств моей террористической деятельности. «Мой клиент хочет вернуться и отдать себя в руки французского правосудия, — убеждал прокурора Прево. — Да, у него нашли личное оружие. Однако никаких специальных средств поражения, используемых террористами, у него не оказалось — ни глушителей, ни лазеров, ни дистанционных взрывателей, ни пластида. Я вас прошу только об одном: если при допросе у вас появится хотя бы малейшее сомнение в его виновности, изберите меру пресечения, не связанную с лишением свободы. Дайте мне слово — как француз французу. Мы знакомы давно, и я вам доверяю. А там пускай решает суд».
Наконец прокурор согласился, и на следующее утро я был в самолете.
В полете, на высоте в десять тысяч метров голова работает особенно четко. Прикрыв глаза, я вижу картины, сменяющие друг друга. Мне представляется квартира, которую мы снимаем на бульваре Виктора Гюго, в спокойном, как здесь говорят, «буржуазном» квартале. Я вижу так ясно, как если бы при этом присутствовал, картину обыска, «шмона», ненавистного мне уже своим вторжением в чужую жизнь, выворачиванием ее наизнанку. Я вижу стеклянные двери комнат, выходящие в коридор, и чужих людей, перебирающих мои вещи (надеюсь, что осторожно!), запускающих руки в ящики стола, перекладывающих на диван детские платьица, сующие нос в белье моей жены…
На той головокружительной высоте, куда поднимаются лишь редкие облака и где почти всегда светит солнце, решения приходят сами собой, одна мысль тянет за собой другую. Передо мной картины допроса. Я вижу лица следователей, не похожие на лица тех, которых я знал в России. Меня охватывает уверенность в победе.
У трапа самолета меня встретил адвокат и трое полицейских в штатском с переводчиком.
— Господин Билунов? — спросил один, совсем молодой, в джинсах и спортивной куртке.
Я подтвердил.
— Ваши документы.
Я вынул из плаща мой русский паспорт.
— Просим вас следовать за нами, — предложил полицейский, убирая паспорт в карман.
В полиции меня допрашивали двое. Был еще присяжный переводчик. Седой кудрявый мужчина лет пятидесяти, из потомков белых эмигрантов, говорил по-русски не то что с акцентом, но с каким-то чужим выговором и не знал многих слов. Иногда мне приходилось растолковывать ему как маленькому. «Ну вот», — начинал он почти каждую фразу, и я не сразу привык к этому противоречию между едва ли не детскими оборотами речи и красными, в прожилках щеками хорошо и часто пьющего человека, в котором я не узнавал, как ни старался, ни француза, ни русского.
Французское следствие, не в пример нашему отечественному, велось куда вежливей, в тоне почти уважительном. Первый следователь, молодой полицейский в той же куртке, в которой он был на аэродроме и которую даже не снял в помещении, печатал протокол допроса на старой механической машинке, то и дело подкладывая копирку. Я думал, что в эпоху компьютеров эти ундервуды и ремингтоны давно уже заняли свои места на полках у коллекционеров древностей.
Второй, которого я увидел не сразу, усатый, словно бравый солдат, в толстом свитере с высоким воротом, был сама доброта, широкая улыбка и приветливость.
— Мы очень рады наконец познакомиться с вами! — перевел мне переводчик. У него это получалось так: «познакомить себя с вами», но ничего, мне было понятно.
— При всем моем уважении, — улыбнулся я, — не могу вам ответить такой же радостью. Перейдем к делу?
Я видел: их не интересовал мой револьвер, их интересовал я сам. Разговор все время крутился вокруг моего прошлого. Я пытался несколько раз спросить, что послужило причиной обыска.
— Здесь вопросы задаю я! — каждый раз отвечал мне следователь. Так было в Советском Союзе, так было и в нынешней России. Ничего нового.
Новое было одно — присутствие при допросе адвоката. Я узнал потом, что это введено недавно, что раньше, как и в России, адвокат появлялся на сцене только после завершения следствия.
И еще одно: когда устроили перерыв, адвокат организовал, чтобы мне принесли обед из соседнего ресторанчика — конечно же, за мой счет. Обед был неплохой, вполне неплохой.
— Мерси, Жан-Мари! — поблагодарил я адвоката. — Следующий обед за мной. Идем дальше!
Допрос продолжался до вечера. Несомненно, они хорошо подготовились. Они знали обо мне больше, чем хотели показать. Временами казалось, что они знали обо мне больше, чем я сам. Постепенно вопросы свелись к одному: участвовал ли я в террористических актах и не готовлю ли новых.
— Господа! — сказал я. — Будем говорить начистоту. Я вижу, вы хорошо знаете, с кем имеете дело. Обо мне не раз писала международная пресса. Вы знаете, как часто пресса пытается очернить известных людей в интересах тех или других конкурентов. Так неужели вы думаете, что она не использовала бы против меня такого рода факты, если бы они имелись? А насколько вам и мне известно, никакого терроризма мне никогда не шили.
Я забыл, что переводчику не справиться с последней фразой и повторил ее по-другому:
— Ни в каком терроризме ни одна газета меня никогда обвинить не пыталась.
Эту ночь я провел наконец-то дома, с женой и дочерью. С меня взяли подписку о невыезде и отпустили. Да боже мой! — разве я собирался уезжать из Франции? Я готов дать торжественную подписку о невыезде до конца моих дней самому верховному органу, в руках которого все наши мысли и поступки. Поселиться навсегда в Париже, где-нибудь между магазином высокой моды «Валентино» и гаражом «Ягуаров», и наезжать только в Ниццу, к теплому морю, к веселому солнцу, или — на конец недели — под Лион, в ресторан Поля Бокюза, всемирно известного французского повара, чье искусство даже не смеют оценивать гастрономические гиды, помещая его в раздел «вне категории», и чья восковая фигура в музее Гревен вечно подает Жискар д'Эстену знаменитый президентский суп из черных трюфелей и специально взращенной утиной печени «фуа гра» в запечатанной тончайшим сдобным тестом фарфоровой чаше.
Допросы тянулись почти две недели. Наконец был назначен суд.
Областные, городские, районные и другие суды — сколько я на них насмотрелся! В советских судах, под которые часто отдавали лучшие помещения города, почему-то всегда стоял смешанный запах плохо высохшей верхней одежды и наскоро выкуренных в задних комнатах болгарских сигарет, на который волнами накатывали кислые ароматы из ближайшей столовой — харчо, квашеная капуста, клюквенный морс. Эта стойкая смесь, которой не выдумать никакому Диору, до сих пор ударяет мне в ноздри при одном воспоминании о моих советских процессах.
Французская Фемида живет во дворце. Дворец правосудия занимает четверть острова Сите на Сене в самом центре Парижа, где в начале нашей эры была Лютеция, поселение племени паризиев, давших имя будущей столице. Это целый небольшой городок, состоящий из множества разных зданий, построенных в разные века. Самое старое из них — Консьержери, первый замок королей Франции, больше известный как тюрьма во время французской революции, где сидели перед казнью Мария Антуанетта, Людовик XVI, Дантон и Робеспьер. Говорят, что в подвале там до сих пор следственная тюрьма, одна из самых страшных во Франции. Там сырость, холод, теснота, как в любом подземелье. Слава богу, сидят в этой тюрьме недолго. Туда привозят заключенных на время суда и могут держать пару дней после приговора.
В ансамбль Дворца правосудия входит часовня Сент-Шапель, построенная в XIII веке, и толпящиеся у входа во двор люди в основном не те, кто ищут правосудия, а туристы, желающие осмотреть эту церковь и ее знаменитые витражи, которым не меньше семи столетий. Основное здание Дворца правосудия с колоннами, с широкими коридорами, где может маршировать взвод солдат и где толпы людей растекаются по своим судебным заседаниям, не мешая друг другу, где бродят адвокаты в черных мантиях с белой оторочкой и широкими жестами римских трибунов, было построено поздней, в XVIII веке.
Это был мой первый — и, надеюсь, последний — суд во Франции, и я внимательно глядел по сторонам, запоминая детали. Зал, обшитый деревянными панелями, был заполнен почти до отказа. Люди сидели рядами на деревянных скамейках с высокими спинками, и сначала я удивился, что столько народу пришло на мой процесс. Я подумал, что решено устроить показательное дело, и мне стало слегка не по себе, хотя адвокат подробно рассказал мне вчера, как будет проходить заседание.
Вскоре я понял, что в одном и том же месте слушается несколько разных дел, совершенно ничем не связанных друг с другом. В этом сплошь деревянном зале собрались родственники, свидетели, адвокаты, просто любопытные, имеющие отношение к доброму десятку дел. Мы должны терпеливо ждать своей очереди.
Первым привели стриженого юнца — он был под стражей. Начался допрос, выступления. Мой переводчик крутился рядом, но не предлагал переводить мне чужие дела, даже если бы я заинтересовался: ему платили только за мое. Конечно, я мог бы заплатить ему сам, и куда больше, чем его судебное начальство. Но я был занят своими мыслями. Время от времени он ненадолго выскальзывал из зала, предварительно что-то шепнув адвокату, и вскоре возвращался с легкой тревогой: не началось ли наше дело? Постепенно щеки его все более розовели, пока не сделались нежными, как у девушки на выпускном школьной вечере, а взор становился все более ласковым и понимающим. Почти не улавливая, о чем идет речь (мой французский был тогда еще в самом зачаточном состоянии), я тем не менее замечал, что подсудимые часто говорили сбивчиво, свидетели либо нападали, повышая тон, либо топтались на месте, мямлили. Адвокаты — три мужчины и одна женщина, которые прошли передо мной, выступали, на мой взгляд, невыразительно, судья их едва слушал, в зале нарастал шум, тут и там возникали разговоры, люди входили и выходили, скрипели скамейки.
Когда перешли к моему делу, я встал и отвечал на вопросы просто и четко, зная по опыту, что это всегда производит хорошее впечатление.
Судебный исполнитель привел меня к присяге, призвал отныне говорить:
— Правду, только правду, ничего, кроме правды!
— Je le jure! — с удовольствием повторил я вслед за ним. Правда была на моей стороне.
Переводчик, согретый воспоминаниями о недавнем стаканчике красного, превосходил самого себя. Я отметил, что обвинение было хорошо обосновано и аргументировано. Заместитель прокурора, выступавший обвинителем, не пускался в отвлеченные рассуждения, не поднимался на высоты нравственности и безупречности, но потребовал довольно серьезного наказания по инкриминируемым мне статьям: пять лет лишения свободы.
Когда заговорил мой адвокат, атмосфера в зале сразу же изменилась. Перешептывания стихли, зал заинтересовался, судья и даже обвинитель стали слушать внимательно.
— Представьте себе мальчика, в шестилетнем возрасте вырванного из дома, лишенного семейного тепла, — говорил Жан-Мари Прево хорошо поставленным, приятного тембра голосом, а переводчик переводил мне его выступление, на этот раз почти внятно. — Я много беседовал с господином Билуновым, просмотрел массу документов, относящихся к нему, и знаю: в жизни он видел много несправедливости, на которую он сам неоднократно отвечал противоправными действиями, и все начиналось сначала. В той стране, которая называется Советским Союзом, его семья, он сам перенесли немало бедствий. Несправедливость, насилие со стороны неправового государства, которые начались в этой семье очень рано, еще с расстрелянного в сталинские времена деда, часто приводят к подобной реакции. Целый государственный аппарат был поднят против одного человека. Это был настоящий заколдованный круг, вырваться из которого — уже огромная заслуга, свидетельствующая о выдающейся воле, яркой, незаурядной личности Леонида Билунова. Нужно было иметь огромное желание жить и бороться, обладать бесконечной верой в добро и конечную справедливость и вообще верой — верой в Высшее существо. Достаточно сказать, что за плечами господина Билунова не меньше пятнадцати лет детских колоний и совсем не детских лагерей и тюрем. Теперь он на свободе, у него прекрасная семья, жена и дочь, давшие ему то тепло, которого ему так недоставало в начале жизни. Билунов — много и успешно работающий человек, консультант высокого класса по крупным международным инвестиционным проектам. За два года, проведенных в нашей стране, он добросовестно выполнял свой долг перед ней — заплатил все причитающиеся налоги. Вы знаете, что даже французские граждане нередко — что греха таить? — стараются уклониться от этой приятной обязанности (тут в зале раздался смех, и судья улыбнулся). Разумеется, никто не может отрицать нарушения закона. Но есть такое хорошее старое слово — милосердие (он сказал misericorde, и я понял без перевода, так как слышал это латинское слово в нашей церкви). Великие классики русской литературы всегда призывали к милосердию. Мой подзащитный — глубоко верующий человек. Говорят, что милосердие — это подлинная основа православной веры, которую он исповедует. Монсеньор Бьенвеню из романа «Отверженные» нашего великого Виктора Гюго перечисляет имена, которыми мы наделяем Всевышнего: Вседержитель, Создатель, Истина, Свет… Ездра называет его Справедливость. Но самым прекрасным монсеньору представляется имя, которым его зовет царь Соломон — Милосердие! Неоднократно в разговорах со мной господин Билунов восхищался Францией. Когда я попытался отрезвить его, напоминая о наших проблемах, Леонид едва не бросался на меня с кулаками. — Адвокат широко обернулся к скамье подсудимых и улыбнулся одной из своих лучших улыбок. — Франция издавна гордится любовью к себе чужеземцев. Эта любовь помогает нам жить, помогает нам быть такими, какие мы есть. Так покажем же мы себя в этот раз с нашей лучшей стороны! Проявим сегодня по отношению к подсудимому милосердие — не русское, но французское!
Я получил пять лет условно и небольшой, чисто символический штраф. В зале некоторые аплодировали. Я видел, как заместитель прокурора подошел к моему адвокату и пожал ему руку. Явление небывалое!
— Поздравляю! — сказал Жан-Мари, на ходу высвобождаясь из своей средневековой мантии. — Приглашаю выпить кофе напротив.
— Нет уж, теперь приглашаю я! И не на кофе! — ответил я.
Мы двинулись обратно по тем же широким коридорам с недостижимыми, на огромную высоту взлетевшими потолками, но теперь эти коридоры вели к свободе. Раскрылись стеклянные двери, и после тишины старого дворца на меня вновь обрушились звуки веселого живого города. Париж, как всегда, куда-то спешил, ловко шныряли между автобусами и пешеходами маленькие автомобили, желтела вывеска почты на другой стороне улицы, кафе напротив приглашающе светилось изнутри.
Я постоял наверху, вдыхая влажный весенний воздух, а потом неторопливо спустился по широким классическим ступеням правосудия во Францию.