Книга: Воровская трилогия
Назад: Часть VI. Надежда умирает последней
Дальше: Книга третья. Время – вор

Глава 9. Следствие как метод «плетения лаптей»

На первом же допросе, который пришел снимать с меня Боня после недельного пребывания в тюрьме, я узнал такие новости, от которых впору было лезть в петлю. Меня обвиняли не в одном, а в целых семи убийствах, да ладно бы еще меня одного, подельниками у меня, оказывается, были Лимпус и Иса Зверь.
Все семь трупов были трупами ментов, и происходили все эти убийства на территории двух республик – Азербайджана и Дагестана.
Дело в том, что ориентировались мусора на фотороботы, которые им предоставили работники правоохранительных органов Азербайджана, ссылаясь на якобы реальных свидетелей, видевших людей, как две капли воды похожих на нас.
Но не с опознаний подозреваемых, как должно было быть, начали свою работу мусора, а с самой натуральной показухи, нисколько не беспокоясь о возможных трагических последствиях.
Вот как это началось. Неожиданно в начале года вместе со своим автомобилем «Волга», на котором он занимался частным извозом, пропадает житель станции Насосная, работник вневедомственной охраны той же станции. По весне, когда с предгорья сошел снег и крестьяне вышли на виноградники, один из них, немой, обнаружил труп, изъеденный волками. Его нетрудно было опознать, и началось следствие.
Когда азербайджанские легавые поняли, что раскрыть это дело – дохлый номер, они прибегли к испытанному методу. Нашли таких свидетелей, которые, если надо, могли бы составить словесный фоторобот убийцы отца Гамлета и утверждать при этом, что они видели его своими собственными глазами.
«Случайно» оказалось, что лица, изображенные свидетелями на пленке, были схожи именно с нашими. Тогда мусора Азербайджана, узнав от своих дагестанских коллег, что схожие лица принадлежат матерым преступникам Махачкалы, попросили, чтобы они привезли этих людей на станцию Насосная.
Они аргументировали свою просьбу тем, что у них есть методы, которые могут разговорить даже мертвого. Таким образом два моих подельника были доставлены на станцию Насосная и подверглись тем же пыткам, что и я, но чуть раньше меня. Лимпуса и Ису мусора взяли за неделю до моего ареста.
Они бы взяли и меня с ними – наблюдение за мной велось днем и ночью, – но я был постоянно в окружении людей. А попробовали бы они взять меня в этот момент, их бы разорвали на части, они это прекрасно знали и поэтому ждали удобного случая, и как читатель видит, он себя долго ждать не заставил.
Во время экзекуций на станции Насосная Лимпус, во избежание дальнейших пыток, думаю, читатель догадывается, о чем я говорю, загнал себе в живот супинатор и, так же как и я, был потерян на время для мусорского беспредела.
А вот бедолаге Исе пришлось столько натерпеться, что, не выдержав пыток, он сошел с ума, так, видно, и не поняв, за что его пытали.
Кстати, та толпа, которая рвала меня у порога белого здания «Штаба дружины» станции Насосная, были родственниками одного из убитых. Им сказали, что его убили именно мы.
Это были единственные люди, кого еще можно было понять во всей этой истории и на которых я не держу зла, хотя последствия их самосуда до сих пор дают знать о себе. Кто его знает, как бы я поступил на их месте? Но история, к сожалению, на этом не заканчивается.
Бояться смерти – это не что иное, как приписывать себе мудрость, которой не обладаешь, то есть возомнить, будто знаешь то, чего не знаешь вовсе. Ведь никто не знает ни того, что такое смерть, ни даже того, не есть ли она для человека величайшим из благ; между тем ее боятся, словно знают наверняка, что она величайшее из зол.
Чуть больше месяца я находился в тюрьме Махачкалы. За это время произошел целый ряд событий, которые в дальнейшем сыграли очень важную роль в моей жизни. Органы дознания двух республик решили объединить свои усилия для более продуктивной следственной работы по делу об этом множестве зверских убийств. Для этих целей к нам троим и были прикреплены четыре следователя. Двое были из прокуратуры Азербайджана и двое наши, из Дагестанской, – Борис Доля и Боня.
Для более надежной конспирации и во избежание утечки какой-либо информации, касающейся следствия, из стен изоляторов, все мы находились в разных тюрьмах разных городов, но только следователи знали, кто – где. Лимпус сидел в Хасавюрте, Иса – в Дербенте, а я – в Махачкале. Так что путь к общению был закрыт.
Лимпуса я видел последний раз на свободе перед кончиной моей матери, Ису – вообще не помню когда. С Исой мы особо и не общались. Знали друг друга постольку-поскольку и близкими друзьями или приятелями никогда не были. Уже одно только это обстоятельство могло помочь следствию. Ведь даже абсолютный дилетант в криминалистике мог бы согласиться со мной в том, что идти на такого рода преступления, совершая их с тонким расчетом и хладнокровием, не оставляя при этом ни одной улики, могли лишь люди, хорошо знающие друг друга и обязательно прошедшие вместе хоть какую-то часть жизненного пути.
Но увы! Глядя со стороны на ход следствия, можно было сделать два вывода. Первый, наиболее приемлемый для людей честных, – это отсутствие надлежащего опыта у следственной бригады, что касается второго, то он напрашивался сам собой. Ибо, копнув немного глубже, я имею в виду показания свидетелей, множество экспертиз, косвенных улик и прочего, становилось ясно, что мы никак не можем быть виновниками этих преступлений. «Против нас» были лишь фотороботы. Но так ли велика роль каких-то там фотороботов, составленных неизвестно кем, когда нет ни единой улики? Даже в том случае, если бы мы и брали всю вину на себя. Как можно было нас содержать столько времени под стражей, да еще и зверски пытать?
Ответ напрашивался сам собой. Перед следственной бригадой стояла одна, я подчеркиваю, одна задача: любыми путями раскрыть преступление. Именно так и обстояли наши дела, и свала у нас не было почти никакого, разве что в могилу. Но мы еще обо всем этом ничего не знали и не догадывались даже, что ждет нас впереди…
За это время я немного оклемался в тюрьме. Мне, как и всем больным туберкулезом, делали уколы, выдавали лекарства из тех, что имелись в тюремной санчасти, и все бы могло быть неплохо. Может, я и не вылечился бы совсем – от чахотки просто так не вылечиваются, а в тюремных условиях тем более, но уж немного поправился бы точно, если бы, к сожалению, злой рок вновь не дал о себе знать.
Чуть ли не каждый день меня вызывали на допрос к разным следователям, но толку от этого было мало. Разговаривать – да, пожалуйста, я охотно с ними общался, мог поддержать разговор на любую тему, но не более. Я знал по опыту прошлых лет, что стоит только подписать хоть одну абсолютно неважную бумажку, и следователь сразу тебя затянет в такую бумажную волокиту, из которой очень трудно будет выбраться, а главное – разобраться, что к чему и что же надо предпринять в том или ином случае. А тем более когда у тебя не один, а целых четыре следователя, да еще из прокуратур двух республик…
Что же касалось адвоката, если таковой был у вас, то его вы могли увидеть и пообщаться с ним только лишь в зале судебных слушаний, да и то за несколько минут до начала процесса.
Как я узнал много позже, между мусорами существовала договоренность, не знаю, правда, официальная, письменная, устная или еще какая, о том, что если следственные органы Дагестанской прокуратуры не смогут раскрыть эти преступления, то мы втроем будем препровождены в Азербайджан и уже в тамошних местах заключения над нами будет продолжаться следствие.
Естественно, обо всем этом никто из нас ничего не знал, зато это хорошо помнили наши следователи, тот же Боня. Его мусорское тщеславие не могло смириться с тем, что он здесь не может раскрыть такое громкое дело, за которое вполне можно получить внеочередное повышение по службе, а в Азербайджане его раскроют – и все лавры победителей уйдут к азербайджанским коллегам.
Что поражает в этой связи, так это цинизм и полная деградация человеческого начала в этом ничтожестве. Он не то что предполагал, нет, он был просто уверен, он знал абсолютно наверняка, что после пыток в застенках бакинского гестапо никто не сможет устоять и скажет все, что от него потребуют. Вплоть до того, что сможет продать даже родную мать. И это, читатель, не мои домыслы, все это и многое другое говорил мне сам Боня, когда чуть позже этапировал меня в своей машине в Баку.
Но пока я был еще в Махачкале, он решил попытать свое мусорское счастье и написал запрос, чтобы меня вывезли из тюрьмы в КПЗ якобы для проведения следственного эксперимента, а в действительности чтобы применить ко мне силовые методы допроса. Ведь в самой тюрьме такие действия были исключены. Мало того, если вас привозили из КПЗ с какими-либо явно выраженными побоями, следственный изолятор вас не принимал. Поэтому эта мразь решила вывезти меня из тюрьмы и самой испытать действие игл, когда их загоняют под кожу. Ему не показался особо убедительным тот аргумент, что мои пальцы после станции Насосной были не особо покалечены. «Они у тебя, как у женщины, Зугумов, маленькие и, видно, очень нежные. И как ты ими только воровал? Ну ничего, будь уверен, что после моего разговора с тобой тет-а-тет они будут у тебя как лапы у гуся – вообще без просветов между пальцами», – нечаянно проговорился мне Боня, находясь в крайней степени возбуждения. Впрочем, в тюремном кабинете следователя он боялся проявлять по отношению ко мне какие-либо насильственные действия. Во-первых, потому, что знал: я ему не позволю над собой здесь издеваться и, обладай он хоть силой циклопа, смогу дать ему достойный отпор, а во-вторых, не стоило поднимать лишний шум заранее.
Какой именно следственный эксперимент собирается он провести в ближайшее время, вывезя меня из тюрьмы в КПЗ, угадать, конечно, было несложно. После предыдущих подобного рода экспериментов я еле сжимал кулаки, под ногтями на обеих руках постоянно собирался гной и мне доставляло массу хлопот выдавливать его оттуда. В тюрьме любые, даже мало-мальские проблемы возрастают до невероятных размеров, а подобная этой – тем более. Вышестоящее начальство шло следователям на любые уступки, главное, чтобы они были оправданы.
Таким образом, в начале июня, еще с вечера наутро меня заказали слегка. На языке надзирателей тюрьмы это слово означает «вывоз из тюрьмы, но недалеко». Этим «недалеко» могла быть поездка в суд, на следственный эксперимент или в КПЗ к следователю на очные ставки или какие-то другие действия – в общем, в пределах города. Я сразу понял, куда и зачем меня выдергивают, и был, конечно, к этому уже давно готов.

Глава 10. Уж лучше «вскрыться», чем накрыться

Наутро следующего дня меня привезли в КПЗ, как я и предполагал, а после обеда появился и сам Боня. Приехав в КПЗ, я решил не применять сразу крайних мер, а на всякий случай промацать почву, то есть действительные намерения этого легавого. Под сочетанием «крайние меры» я подразумевал мойку, то есть маленький кусочек лезвия, который был постоянно при мне. С годами я до того привык к этому непременному аксессуару карманника, что забывал иногда вытаскивать его изо рта, и порой ел и спал с ним во рту.
К сожалению, в намерениях этой падали я не ошибся. Как только был выделен отдельный кабинет, он тут же пригласил одного молодого мусоренка, который ждал его приказаний в коридоре. Хоть на меня и были надеты наручники, все же, зайдя в кабинет, а дверь находилась позади меня, этот не по возрасту шустрый легавый шныренок без лишних вопросов молча и со знанием дела привязал меня к стулу, зайдя неожиданно сзади и закинув веревку вокруг меня так, как в американских боевиках киллеры накидывают удавку на шею жертве. После того как я был крепко привязан к стулу, он так же молча вышел из кабинета, как и вошел в него.
Начал Боня допрос с того, что потихоньку, гуляя по кабинету из стороны в сторону за моей спиной, читал мне какие-то нравоучения и периодически при этом хлестал меня ладонями то по голове, то по лицу, приговаривая какую-то козью прибаутку. Если же исходить из того, что рука у этого стопятидесятикилограммового гада была под стать его комплекции, то, думаю, нет смысла описывать мои душевные и болевые ощущения.
Когда примерно через полчаса он присел на стул напротив меня, я был измотан как душевно, так и физически. В голове у меня шумело, как на берегу моря шумит прибой, но это состояние депрессии все же не мешало мне думать.
Достав из черного потертого портфеля сверток из белой тряпочки, Боня демонстративно развернул его в нескольких сантиметрах от моего лица. Увидев, как на белом лоскуте материи засверкали две отполированные до блеска, тонкие сапожные иглы и какие-то маленькие, женские, похожие на маникюрные ножнички, я понял, что все еще только начинается и мне нужно всего лишь выиграть немного времени, чтобы не дать возможности этой мрази издеваться надо мной. Но как его выиграешь у этого ничтожества? И я решил разыграть маленький спектакль.
Хоть и было мне тогда противно до тошноты, но все же пришлось ломать перед этой падалью комедию. Как я предполагал, так оно и произошло. Этот демон съел наживку, которую я закинул ему и даже, в благодарность за мое будущее сотрудничество, в виде награды дал мне в камеру пачку сигарет. Мы условились о том, что сейчас он отправит меня до вечера в камеру, а уже вечером я дам ему интересующий его расклад. Я аргументировал это тем, что мне якобы нужно было немного подумать и выбрать свою позицию в делюге.
Предвкушая вечерний триумф и предполагая, наверное, что он самый умный среди всех мусоров, участвующих в разработке дела, этот дебил отправил меня в камеру, простившись со мной до вечера.
Но как бы то ни было, он все время был начеку, потому что надзиратель снял с меня наручники только у дверей моей камеры. Как только я попал в свою обитель, а сидел я вновь в одиночке и, по счастливой случайности (потому что я за полмесяца изучил в ней каждый угол), в той же камере, что и месяц назад, я первым делом закурил и прилег на нары немного развеяться. Я знал, что надзиратель будет еще некоторое время стоять рядом с камерой, ожидая, не выкину ли я какой-нибудь фортель, пока не убедится в том, что я прилег отдохнуть, а затем отойдет ненадолго. В этом заведении слишком хорошо знали, на что я могу быть способен, особенно по части постановки спектаклей и разного рода фортелей. На этот счет надзиратели КПЗ были тщательно проинструктированы своим начальником Махачем.
О чем думал вертухай в тот момент, когда я услышал его крадущиеся, удаляющиеся от моей камеры шаги, я не знаю. Наверно, о том, что может сделать этот несчастный в абсолютно голом подвальном помещении, когда у него отобран даже носовой платок?
Но он и не догадывался, что, для того чтобы они не боялись за мою безопасность, им нужно было как минимум вырвать мне обе челюсти. Так что пока вертухай ходил куда-то, я шустро разделся по пояс, достал лезвие и первым делом перерезал себе вены на обеих руках, затем располосовал живот и уж потом зацепил с правой стороны шкуру на горле и писанул мойкой так, чтобы рана была как можно шире.
Я прекрасно знал из тюремного опыта, потому что сам не единожды вскрывал себе вены, что даже если ко мне долгое время никто не придет, я не истеку кровью. Со временем кровь свернется и остановится.
Правда, все зависело от того, как порезаться, но технологию членовредительства я хорошо изучил в заключении еще малолеткой, а затем специализировался на разных режимах. Поэтому в моем положении я ничем не рисковал, только выигрывал.
Если бы, конечно, я был среди северных шакалов ГУЛАГа, то боже упаси было заниматься там членовредительством, потому что эти твари давно потеряли всякую человечность.
Они умудрялись даже порой посыпать песочком кишки, когда кто-нибудь, не выдержав давления стен камеры, распоров живот, вываливал их через узкую щель между полом и дверью в коридор. Я уже не говорю о том, как они относились к тем, кто резал вены и горло.
Но здесь, в Дагестане, менты еще не стали бесповоротно и окончательно бесчеловечными скотами. Некоторые из них не могли себе даже представить такое отношение к людям. И это безусловно вселяло робкую надежду в таких людей, как я.
В общем, картина, которую застал мой нерасторопный надзиратель, была более чем впечатляющей.
Что здесь началось! Сбежалось все начальство всего отделения милиции. А КПЗ находилась тогда в подвале двора Ленинского райотдела. Я лежал с закрытыми глазами, по-колымски наблюдая через тоненький просвет между ресниц за тем, что происходит вокруг, и временами еле сдерживал улыбку. До такой степени смешно выглядели некоторые легавые, которые сбежались в подвал КПЗ, но не потому, что произошел сам факт членовредительства одного из подозреваемых, а потому, что они хотели впервые увидеть преступника, перерезавшего себе горло и живот, чтобы, придя домой, рассказывать об этом домочадцам. Как они были наивны!
Но всем хотелось бы, конечно, чтобы именно таких работников правоохранительных органов было у нас побольше. Ибо сегодня им как раз той человечности, что была раньше у их коллег, и не хватает.
Но вернемся в камеру КПЗ, откуда немедленно вызванная «скорая помощь» везла меня уже в «бессознательном» состоянии в первую городскую больницу. Сзади «скорой помощи» ехал милицейский «бобик», а замыкала этот необычный эскорт машина начальника КПЗ Махача.
Пользуясь случаем, хочу отметить, что во всех отношениях Махач, хоть и был ментом, да еще и начальником КПЗ, оставался всегда добрым и порядочным человеком, что бывает очень редко. А знали мы друг друга не один десяток лет. Привезя в больницу, меня вынесли на носилках из машины «скорой помощи» и положили на стол в приемном покое, все еще «без сознания».
Здесь, так же как и в КПЗ, посмотреть на меня сбежался чуть ли не весь персонал. В один момент слух о том, что привезли серийного убийцу, который сам решил покончить с жизнью, да еще таким варварским способом, облетел всю больницу. Но и мусоров с большими звездами понаехало немало.
В общем, получился неплохой спектакль, честно говоря, я и не рассчитывал на такой эффект. Меня подлатали чуток, аккуратно обработав все раны, дали понюхать нашатырного спирту, и я как бы пришел в себя.

Глава 11. Бороться, чтобы выжить!

Первым ментом, которого я увидел возле себя, был Зубайруев. Мы знали друг друга тоже очень давно. Не вдаваясь в какие-либо дебаты, а он один, по-моему, хорошо меня понял, он тихо проговорил:
– Заур, я тебе обещаю, что отсюда тебя повезут в тюрьму. Не выкидывай, пожалуйста, больше никаких фокусов, о которых тебе впоследствии придется здорово пожалеть.
Он стоял прямо у моего стола под лампой и говорил тихо, чтобы его никто не мог услышать. Я так же тихо ему ответил:
– Ты разве не видишь, в какой капкан затянули меня эти гады?
– Я все вижу и знаю очень многое. Ты знаешь меня, Заур, я к тебе всегда хорошо относился, поэтому позволь дать тебе совет. Когда после этих процедур приедешь в тюрьму, хорошенько подумай, как тебе в дальнейшем противостоять ложному обвинению, если оно действительно является таковым, и бороться, чтобы выжить. Еще раз запомни: бороться, чтобы выжить! Сильные люди борются, не занимаясь членовредительством, а думая головой. Впереди тебя ждут очень большие испытания, и не здесь, на родной тебе земле. Готовься к ним, они уже не за горами, но я тебе этого, естественно, не говорил, понял? Когда сможешь подняться, внимательно посмотри на наше начальство, стоящее за моей спиной, которое приехало сюда, как только узнало, что ты пытался покончить жизнь самоубийством, и тебе многое станет ясно. И еще одно: запомни, с детства зная тебя, я не верю в то, в чем тебя обвиняют, кстати, так же как и многие другие работники.
– Добро, – ответил я ему по-прежнему тихо, по-заговорщицки. – Я тебе верю, не бойся, все будет «ровно».
Зубайруев был единственным ментом, который за все это время сделал для меня не одно, а сразу два добрых дела. Во-первых, он дал мне очень дельный совет, а во-вторых, сказал правду о том, что меня ожидало в самом скором будущем. А эти сведения в моем положении были намного важнее, чем обычная информация о перемещении заключенного, то есть о моем перемещении.
После всех процедур, связанных с оказанием мне медицинской помощи, я, как и обещал мне Зубайруев, без всяких остановок все с тем же эскортом был доставлен прямо в следственный изолятор номер один, то есть в тюрьму Махачкалы. Среди ночи, что было крайне редко, меня бросили в ту же камеру, из которой еще утром вывозили в КПЗ, но уже перебинтованного с головы до ног в буквальном смысле этого слова. Как тюремные надзиратели, так и сами заключенные, которые находились со мной в одной камере, были нимало удивлены и не могли понять, как тюрьма могла принять меня в таком виде?
За все то время, которое мне осталось еще просидеть в этой тюрьме, меня ни разу ни к кому не вызвали, все было тихо и спокойно, но я знал, что после этого видимого спокойствия и тишины неминуемо последует буря.

Глава 12. Сафари с Боней

Примерно через неделю после описанных только что событий я получил маляву по тюремному телеграфу. Когда я ее вскрыл, то был настолько удивлен ее авторством, что сразу и не понял написанного. Малява была от Шурика Заики. Оказывается, не на шутку взявшиеся за раскрытие этого преступления легавые, обнаружив из источников, одним им ведомых, что последние годы на свободе я общался с Заикой и Лимпусом, решили этапировать Шурика из Свердловской области, с «Азанки», где он отбывал четыре года срока, в Махачкалу, в надежде на то, что Шурик прольет какой-либо свет. В действительности же менты прекрасно сознавали, хорошо зная Заику, что если даже Шурик что-то и знал, он ни под страхом смерти, ни под пытками никогда не выдал бы друга. Так что для человека, понимающего толк в мусорской кухне, было ясно как белый день, что этот вызов бродяги чуть ли не с края света был лишней галочкой в отрабатывании версий по делу о громких убийствах.
Даже с точки зрения основ криминалистики, мы никак не подпадали под убийц, потому что были ворами и даже никогда не были осуждены за что-либо иное. В этой маляве было еще немало новостей как об обитателях северных острогов, так и о жизни преступного мира в целом.
Я в тот же день ответил Шурику на его маляву, пытаясь одним нам понятным языком объяснить кое-что, но ответа, к сожалению, не дождался.
На следующий день, сразу после утренней поверки, меня заказали с вещами, а это означало дальний этап. А уже чуть позже, ближе к обеду, я был вновь на дороге, ведущей в Азербайджан. Перипетии судьбы, как я и ожидал, продолжались, но теперь уже больших пауз в разнообразии и поворотах событий не было.
Как только меня вывели из камеры, я тут же очутился в «Жигулях» шестой модели, которые стояли во дворе тюрьмы. Хозяином машины был не кто иной, как следователь Боня. В принципе нетрудно было об этом догадаться, ибо я все время ожидал, что когда-нибудь, он все же отомстит мне. И вот, видно, случай, которого он так долго ждал, ему наконец и представился.
Как и во время предыдущей нашей поездки, меня приковали наручниками к дверце машины, только на этот раз обеими руками. Так что мне пришлось вплотную прижаться к двери, согнув голову почти до колен. Руки были перебинтованы, с ран от порезов еще даже не успели снять швы. На животе, правда, швов не было – у меня не получилось такой маленькой мойкой добраться до кишок, но несколько порезов были ощутимы, так что живот, как и горло, был перевязан, и от этого я был неуклюж и неповоротлив.
Но куда мне было деваться? Приходилось молча терпеть. Еще в самом начале пути я спросил его:
– Ты что, Боня, не боишься заразиться, ведь у меня туберкулез в открытой форме?
На что он цинично и с ядом в душе ответил мне:
– Даже если ради того, чтобы снять с тебя шкуру и поймать кайф от твоих страданий, мне пришлось бы утопиться в болоте вместе с тобой, я бы пошел на это, а что такое туберкулез? Плевать я на него хотел, лишь бы иметь удовольствия видеть твои страдания и слышать твои мольбы.
– Ну уж второго ты от меня никогда не дождешься, – тут же ответил я ему.
– Не спеши говорить «гоп», пока не перепрыгнешь, урод. У тебя все еще впереди. Насосная была всего лишь маленькой прелюдией к большому концерту, ты еще не видел настоящих палачей.
В какой уже раз мне давали понять, что меня ожидают еще более суровые испытания, чем те, через которые я уже прошел, говорили о них прямо в лицо, нагло, да к тому же с ничуть не скрываемым злорадством. Ну что ж, я был ко всему уже давно готов, откровенно говоря, даже устал в ожиданиях.
Но мне было абсолютно непонятно, откуда у этого человека, который сидел за рулем и глядел на меня с такой злостью и презрением, накопилось на меня столько яда? Ведь я его раньше никогда не видел и не знал о его существовании вообще. Тем более что работал он в Каспийске…
В этой связи мне вспомнились слова одного мужика, который сидел со мной в одной камере в Махачкале. Он рассказывал про Боню, а они были знакомы с детства, что этот легавый всегда был оборотнем. Те, кому приходилось сталкиваться с ним по работе и кто хорошо знал его и не боялся, никогда не здоровались с ним первыми, а если была такая возможность, то вообще избегали встречи с ним.
В среде уголовного мира, в том районе, где он работал, он старался завоевать себе дешевый авторитет у криминальных воротил, и ему это со временем в какой-то степени удалось. Считалось, что если нужно поговорить по душам с кем-либо из криминальных авторитетов, то к нему начальство обязательно посылало Боню. Ну а тот, естественно, в таких случаях никогда не терял возможности поднять свой авторитет, стараясь быть хорошим и для тех, и для других.
Одним словом, он был обыкновенной милицейской проституткой. И в руках такой мрази были судьбы нескольких бедолаг, которым была уготована судьба если не мучеников, то «терпигорцев», это точно.
Безо всяких остановок где-либо по пути мы добрались до границы двух республик – Дагестана и Азербайджана. Немного углубившись на территорию Азербайджана, Боня решил заправить машину. В этом месте всегда стояло много транзитных машин и была масса народу. Здесь была заправка и несколько магазинов.
Что касается природы, то места здесь бесподобны по красоте. Лесной массив сменялся горным ландшафтом, а если устремить свой взгляд немного выше, он уже останавливался на заснеженных вершинах Главного Кавказского хребта. Природа по всей федеральной трассе Ростов-Баку, которая проходила через несколько республик Кавказа, издревле славившихся уникальностью флоры и фауны, абсолютно и чарующе неповторима в своем разнообразии.
Место, где мы остановились, было одним из них. Здесь бил целебный горный источник, такой, каких не было во всем Азербайджане. Источник прятался чуть в стороне от людской суеты, в тихом месте в окружении нескольких плодовых деревьев.
Мы подъехали к нему сразу после заправки, и, выйдя из машины, Боня припал к фонтанчику с живительной влагой, как заблудившийся путник в пустыне, вдруг увидев источник жизни, наслаждается даром Всевышнего.
Для этого ему пришлось лечь и упереться руками в землю. Вся эта картина была в метре от меня, я наблюдал за ним и ждал, когда он, напившись, вспомнит и обо мне. Была самая жаркая летняя пора на Кавказе, в пути мы пробыли уже около четырех часов, и меня мучила жажда ничуть не меньше, чем этого борова.
Утолив жажду, он снял рубашку и майку и, ополоснувшись из маленькой лужицы у родника, присел возле источника. Достал пачку сигарет, демонстративно вынув одну, закурил и, затянувшись с видимым удовольствием, ехидно улыбаясь при этом, спросил у меня с сарказмом:
– Заур, ты случайно не голоден?
Я сразу понял, каковы будут дальнейшие действия этого ничтожества, а потому, отвернувшись, чтобы не выдать своих чувств, ответил ему по возможности спокойно и с достоинством:
– Нет, Боня, спасибо, все нормально, можешь ни о чем не беспокоиться.
– Ну, может, ты водички хочешь попить, Заур? Смотри, какая она здесь прозрачная и холодная, или сигаретку выкурить? Ты только скажи, не стесняйся.
– Я же тебе сказал, что не хочу ничего, кроме того, чтобы ты оставил меня в покое, – ответил я, уже почти теряя терпение.
Помимо того что меня мучила жажда, я еще находился в таком состоянии, что все мое тело взывало об отдыхе.
Я согнулся в три погибели. Видит Бог, от взрыва бешенства в тот момент меня спасла молитва. Я просил у Всевышнего лишь одного – чтобы Он дал мне терпение. Слава Аллаху, Он, как ни странно, внял моим мольбам, хотя я был уверен в том, что Он от меня давно отвернулся.
Послышались протяжные звуки клаксонов, кто-то помахал Боне рукой, и, даже не останавливаясь, конвойный эскорт проследовал далее. Не торопясь Боня набрал в несколько бутылок воды, постучал по передним колесам машины, несколько раз искоса взглянув на меня, как бы ведя борьбу с самим собой, а затем резко сел в машину и рванул с места, что-то бурча себе под нос.
Начало, заложенное в его душу дьяволом, видно, взяло верх над человеколюбием, ничего другого в принципе я и не ожидал.
В Баку мы прибыли, когда уже было совсем темно. С утра, как только меня вывели из здания тюрьмы в Махачкале и уже ночью, когда водворяли в камеру Шаумяновского отделения милиции города Баку, я постоянно находился на одном и том же месте – на переднем сиденье машины, пристегнутый наручниками к ручке дверцы.
Я проделал весь путь в машине этого изверга в полусогнутом состоянии, почти всю дорогу лежа головой на своих коленях, с повисшими на наручниках руками. Эта мразь ни разу не дал мне даже глотка воды, не отстегнул наручники даже на минуту, я уже не говорю о каких бы то ни было других послаблениях, которые положены этапируемому преступнику.
Трудно передать на листе бумаги, какое я почувствовал облегчение, когда с меня были сняты эти проклятые наручники. На запястьях рук кожа была стерта до крови, но я не чувствовал от этого боли, я чувствовал скорей блаженство от того, что их больше нет на руках. Я оказался, видно, в камере-каталажке, потому что здесь только вдоль одной стены была расположена узкая скамья. Никогда не забуду то наслаждение, с каким я растянулся на этой «перине». Никто из дежурного персонала этого отделения милиции так и не подошел ко мне и ни разу не потревожил за эту ночь. Я слышал, как в дежурной части менты что-то орали во все горло, и уже сквозь пелену сна вспомнил, что недавно начался чемпионат мира по футболу, и, видно, вся дежурная часть болеет за кого-то.

Глава 13. Одиночка

На следующий день перед обедом на меня были вновь надеты наручники, и я был отправлен в Бакинский городской отдел милиции, в КПЗ, которая находилась в подвале этого пятиэтажного здания. Камера, куда меня посадили, была просторна и походила на огромную гробницу, освещенную двумя очень маленькими окнами, в изобилии снабженными решетками, сквозь которые скупо сочился дневной свет. Никогда ни до, ни после этого за всю мою тюремную жизнь я больше не встречал таких огромных камер КПЗ. В ней могло бы запросто поместиться человек тридцать, но в этот раз я находился здесь один. Так в одиночестве в этой камере мне пришлось просидеть чуть больше месяца, пока меня не перевели в другую, к людям, но какое это было время, ни дай бог врагу его пережить! Сколько мне пришлось натерпеться и испытать за этот месяц с лишним, знаю лишь я и Всевышний. Я никогда до этого никому не рассказывал о том, через какие муки нам пришлось пройти тогда с моим подельником Лимпусом, находясь в этом проклятом месте. Даже между собой для нас с Лимпусом эта тема всегда была закрыта, и если я решил рассказать о ней на страницах моей книги, значит, на это у меня появились свои причины.
Одна и самая главная из них – это, пожалуй, предостережение молодежи от необдуманных поступков, которые могут в конечном счете привести их либо в камеру смертников, либо к праотцам. Сейчас пришло как раз такое время, о котором даже и не подозревали, что оно может наступить, не только правоохранительные органы, но и преступный мир. Думаю, что мои слова в этой связи на страницах книги более чем актуальны, они просто очевидны.
Жить, а точнее сказать, страдать, я начинал в три часа ночи. Именно в это время меня, сонного и измученного предыдущими допросами, выводили из камеры и вели на третий этаж, где и располагался главный офис легавых Азербайджана по выколачиванию показаний и всего того, что касалось самого что ни на есть грязного белья в отношениях людей между собой. Могу с уверенностью сказать, что с точки зрения тех, кто организовал этот «пыточный процесс», если будет позволительно так выразиться, он вполне оправдывал надежды его организаторов. Из ста процентов «раскрываемости преступлений», «явок с повинной», «правдивых показаний» и прочей противозаконной показухи, думаю, что 90–95 процентов были его прямым и непосредственным результатом.
Но что было характерно, здесь за очень редким исключением почти никогда не били, здесь только пытали. В кабинете, куда меня вводили долгое время и интерьер которого я запомнил на всю оставшуюся жизнь, не было ничего примечательного на первый взгляд. Стол, стулья за столом и вдоль стены, сейф, рядом табурет, правда зачем-то закрытый куском материи.
Лишь одно могло показаться странным – это крюк, вбитый в стену. Но для постороннего глаза увидеть его было практически невозможно. Когда его нужно было задействовать, в кабинет никого из посторонних не пускали, да они практически и не могли туда попасть, потому что крюк начинал применяться по своему прямому назначению с трех часов ночи. Что касается табурета, то это был знакомый читателю стул-бутылка, который до поры до времени стоял в углу, закрытый от посторонних глаз простыней.
Все остальные подручные средства были скрыты от посторонних глаз в сейфе, да и было-то их немного. Несколько сапожных игл для «подногтевого массажа», набор оригинальных щипчиков на заказ, чтобы вырывать ногти, когда они совсем уже и не ногти, а что-то совсем не похожее на них. А вот маленький никелированный молоточек психиатра – его использовали здесь, чтобы дробить коленные чашечки несговорчивым и молчунам. Тонкий шелковый шнур с эбонитовой палочкой посередине служил для того, чтобы затягивать им голову до тех пор, пока тот, к кому он был применен, либо говорил то, что было нужно палачам, либо молчал, а шнур при этом медленно затягивали до тех пор, пока это вообще было возможно. После частых подобного рода процедур головные боли в лучшем случае преследовали человека всю жизнь.

Глава 14. И снова пытки…

Когда через месяц с лишним меня перевели в камеру, где я увидел кого-то, кроме ментов, я чуть не заплакал от счастья. А этот «кто-то» был Володей Барским, с которым впоследствии мне пришлось сидеть в тюрьме «Баилово» в одной камере и не один день. Но об этом чуть позже. За все то время, что меня пытали, я совершенно оглох и почти ослеп. Каждый раз, как только меня заводили в кабинет или камеру пыток, как кому будет угодно определить это место, одна засвеченная молодая легавая мразь, видать еще только стажер у палачей, сыпала мне в глаза какой-то серый порошок, и я почти ничего не видел весь процесс пыток. Но зато изначально мне в полном комплекте показывали весь набор «инструментов», который был у них в наличии.
Как много позже мне объяснили люди, сведущие в подобного рода вопросах, порошок этот был безвреден. Полученный в каких-то секретных лабораториях соответствующих ведомств, он применялся обычно как психотропное средство. Считается, что человек, знающий, чем его пытают, но плохо видящий сам процесс пыток, больше склонен к подавленности и угнетению, а значит, и к «откровению», что, естественно, и было самым главным для тех, кому нужна была определенная информация от этого человека. Конечно, подобные средства применяли не ко всем, но, видно, семь убийств были весомым аргументом для их применения. Так что после всего этого кошмара людям, для того чтобы общаться со мной, нужно было первое время орать или показывать мне что-то на пальцах. Ногтей у меня не было вообще ни одного ни на руках, ни на ногах, а между пальцами абсолютно не было просветов, так они опухли. Я зашел в камеру на полусогнутых, потому что чашечки на коленях были если не раздроблены, то сильно покалечены. Нос уже в который раз был переломлен в нескольких местах, а изо рта вновь, как и некоторое время назад при подобного рода экзекуциях, потихоньку шла кровь.
В принципе от позора пытки через бутылку меня вновь спасла, как ни странно, чахотка. В начале второго месяца пыток у меня неожиданно вновь хлынул фонтан крови изо рта, и легавым ничего не оставалось делать, как прекратить пытки и перевести меня в общую камеру, чтобы я был на виду. Они уже давно поняли, что от меня ничего не добьются, но жажда крови, видно, брала свое. Так что на этот раз поистине актуальной оказалась поговорка «не было бы счастья, да несчастье помогло».
Когда говорят о ком-то: «он родился в тюрьме», то это, видно, про меня. В камере, куда меня поместили к пока еще только задержанным арестантам, я понемногу стал приходить в себя. Общение с людьми и относительный покой давали свои ощутимые результаты. Но и на этом этапе следствия мусора все же не могли совсем оставить меня в покое. Каждую неделю из Махачкалы приезжала смена следователей, которые выводили меня, но не наверх, на третий этаж, – этот этап уже был пройден, – а в кабинеты для допроса в подвале самого КПЗ, и здесь держали по нескольку часов для отчета, положив передо мной чистый лист бумаги с ручкой и включенный магнитофон с микрофоном, направленным на меня. Иногда, когда им надоедало мое молчание, а я уже вообще не разговаривал ни с кем из легавых, меня просто одним хлестким ударом сбивали с табурета и, когда я лежал без сознания, тонкой струйкой лили в ухо либо воду, либо чай. Это занятие, кстати, было любимым времяпрепровождением Бони в часы скуки.
Несколько раз меня вывозили из КПЗ, в отделение милиции Шаумяновского района. Здесь у местных мусоров тоже было свое разнообразие пыток: они надевали наручники на руки и ноги и били маленькими рейками по пяткам. Эффект от этого рода издевательств был всегда налицо. Я неделями не мог стать на ноги, а учитывая разбитые коленные чашечки, сделать это было вообще адскими муками. Но бить или применять какие-либо другие недозволенные методы легавые этой ментовки, видно, боялись. Один мой вид говорил им о том, что еще немного усилий – и они будут общаться с трупом. Да я и был уже давно трупом, правда, еще кое-как ходячим.
Как ни странно, но единственное утешение, не считая разговоров с некоторыми из задержанных, мне давало общение с мусорами самого КПЗ, хотя слово «мусора» здесь вряд ли уместно.
Все то время, что я находился в КПЗ, независимо от того, пытали ли меня наверху, на третьем этаже, и сидел один, или уже после пыток, когда я находился в общей камере, они не оставляли меня без человеческого внимания и теплого отношения.
В чем оно выражалось, спросите вы? В моем положении это было вообще неоценимо. В отличие от КПЗ Махачкалы, где в то время несчастной матери или жене приходилось стоять сутками у стен милиции, для того чтобы передать теплую одежду своему близкому, и ни о чем другом не могло быть и речи, здесь, в Баку, было все по-другому. Раз в сутки, в шесть часов вечера, любой желающий мог принести арестанту передачу, и ее принимали беспрекословно. Так вот, все смены надзирателей КПЗ без исключения собирали с каждой передачи понемногу, конечно, с согласия самих арестованных, и приносили это мне, поддерживая таким образом мое существование. Если бы не их заботы, вряд ли я, с открытой формой туберкулеза, мог долго протянуть на скудных хозяйских харчах. Я был тронут и благодарен людям, которым за подобное внимание ко мне грозило самое малое – увольнение с места службы.
Иногда надзиратели даже выводили меня ночью в коридор, заводили в те же кабинеты следователей, только теперь здесь сидели за столом арестованные за что-либо высокопоставленные бобры. Мы вместе распивали коньячок, закусывали его лимончиком и мило беседовали друг с другом.
Мое общество почему-то их очень интересовало. Они, конечно, были уверены в том, что все эти убийства совершил именно я со своими подельниками, вот они как бы и восхищались моим терпением и мужеством, зная, как меня пытают, а я не говорю ни слова. То же самое думали и сами надзиратели, иначе и внимания такого ко мне не было бы, это ясно. У них были свои критерии в жизни, и я удивлялся порой, как они были схожи с теми, что были святы для таких, как я.
Я несколько раз пытался переубедить и тех и этих, объясняя им, что я вообще не в курсе всех этих дел, но мои ответы они принимали за излишнюю скромность, и мои попытки приводили скорее к обратным результатам.

Глава 15. Как Володя Барский ментов подставил

В общей камере, куда меня водворили, после того как во время пыток у меня пошла горлом кровь, находился, как я уже говорил, только один арестант – Володя Барский. Его привезли тогда из тюрьмы на следственный эксперимент. Он был бродягой и крадуном по жизни, а по «профессии» – домушником. В заключении он находился уже с полгода, но это была не первая его ходка. К тому времени у него их было пять, так что нам было о чем поговорить.
Разделенная с кем-то тюрьма – это уже только наполовину тюрьма. Жалобы, произносимые сообща, – почти молитвы. Молитвы, воссылаемые вдвоем, – почти благодать.
С точки зрения бродяги, исходя из своих личных убеждений, Володя мне пришелся по душе. И хотя я и был в тот момент, о котором хочу сейчас рассказать, немного слеповат, а в полумраке камеры этот фактор удваивается, и почти глух, я все же не ошибся в своих суждениях. Но с самого начала меня смутил один его поступок, да скорее, наверное, даже и не поступок, а обстоятельства, при которых все происходило, в том числе и наше знакомство.
Володя был коренным бакинским евреем, жил с матерью, и никого у них больше не было. Поймали его менты с поличным, что бывает крайне редко, особенно для домушников такого профессионального уровня, каким был Барский, но в его случае это была не редкость, а скорее неизбежность: его же подельник, которому он безусловно доверял, и подставил их обоих, рассказав ментам о времени и месте кражи. Он был законченным наркоманом и до этого спалился ментам, приобретая наркоту, вот и сдал легавым своего кореша, тем самым заработав себе прощение, но надолго ли? Однажды переступив черту дозволенности, в дальнейшем такое мразье так и жило двойной жизнью, не имея никакого будущего, пока их кто-нибудь не убьет или пока они сами не крякнут где-нибудь в подворотне от передоза.
Когда Володя рассказал мне вкратце всю эту банальную историю, связанную с его арестом, я тут же по привычке призадумался, а на какой тогда эксперимент его привезли из тюрьмы в КПЗ, если с делюгой у него было все предельно ясно? Я лежал на нарах на спине и, глядя в потолок, не мог видеть, но чувствовал пронизывающий взгляд Барского. Он лежал рядом на боку, подперев голову рукой, и ни на секунду не спускал с меня своего внимательного и умного взгляда.
В тюрьме не принято спрашивать – это святое правило обязательно для всех, поэтому я ждал, когда он поймет наконец, рассматривая меня так внимательно, кто я, и расскажет мне продолжение, если, конечно, посчитает нужным. Но пока я думал об этом, камера распахнула свои массивные двери и писклявый голос надзирателя скорей пропел, чем прокричал: «Барский, на выход!» Когда же я остался в камере один, то, честно говоря, тут же забыл и о Барском, и о его рассказе.
У меня была куча своих неразрешенных проблем, главная из которых заключалась в вопросе: как выжить? Но вечером Володю привели назад в камеру, он был в заметно приподнятом настроении, некоторое время шутил и рассказал мне массу разных анекдотов, а затем уединился на некоторое время в правом углу камеры. Я по-прежнему лежал в том же положении, что и тогда, когда его уводили. И мне недосуг было следить за его перемещениями. Через некоторое время Барский подошел к нарам, присел рядом со мной и предложил тоном закадычного друга: «Заур, бродяга, давай курнем что бог послал, так просто, как будто мы были всю жизнь знакомы, а сейчас мы не в КПЗ, а на блатхате».
Ясное дело, что в голове у меня тут же пронеслось, а скорее возникло подозрение относительно источника, откуда была взята анаша, и прочие предположения, но, видно, инстинкт опытного каторжанина, повидавшего немало разных людей в заключении, говорил все же об обратном. Мне хотелось по возможности заглянуть в его глаза, но, к сожалению, не получалось. В том месте камеры, где я лежал, света почти не было, если не считать маленькой лампочки, горевшей над дверью, правда, не укрытой решеткой, иначе в камере вообще бы царила сплошная, непроглядная темень.
Не успел я сказать ему «нет», пытаясь аргументировать свой отказ тем, что вообще не курю анашу, особенно теперь, когда у меня чахотка в открытой форме, так что мой ответ не должен его обидеть, как Володя, не дав мне даже рта раскрыть, тут же пояснил все то, что, по его мнению, могло заинтересовать меня и насторожить.
В большинстве своем на всей территории бывшего СССР в практике мусоров того времени существовал метод, если, конечно, его можно было назвать таковым, при котором раскрытие преступлений, в частности квартирных краж, было упрощено до минимума и даже в какой-то степени поставлено на конвейер. В чем он заключался, я уже описывал в предыдущих главах, но, думаю, стоит немного напомнить о нем читателю.
Заключался он в следующем. Ловили ли домушника с поличным, либо его кто-то сдавал, или еще каким-нибудь образом ему было предъявлено обвинение – все это не имело абсолютно никакого значения. Главным было то, что на свободе он не мог уже оказаться по крайней мере до суда, а этого времени было более чем достаточно для того, что предпринималось далее. Мусора предлагали квартирному вору два варианта. Первый – это пытки до тех пор, пока, не выдержав их, он не подпишет все, что бы ему ни предложили, и второй, при котором он должен был брать на себя множество нераскрытых в этом районе квартирных краж, но за это ему предлагались наркотики на любой выбор, которые хранились в изобилии в сейфах следователей.
Володя избрал второй вариант. Но не был бы он тем, кем был, если бы выбрал этот вариант, испугавшись пыток. Когда менты стали перечислять ему кражи и время, когда он совершал их, Барский обнаружил одну деталь. В то время, когда совершались некоторые преступления, вину за которые ему предлагали взять на себя, он сидел в лагере в Архангельской области, где-то на Пуксаозере.
Сначала Володя хотел было сказать им об этом, но вовремя опомнился и оказался прав – решил сыграть с ментами до поры до времени на одну руку. Что из этого получилось, читатель скоро узнает, а пока он начал брать на себя буквально все, что бы ему ни предложили менты, и даже с удовольствием, как бы предвкушая момент восприятия наркотиков, которые ему обещали за это.
Что же касалось легавых, то они, конечно, на радостях не стеснялись вешать на него все нераскрытые преступления в их районе, по возможности близкие к его воровской профессии, увлекшись этим занятием так, что даже не обращали внимания на время и даты их совершения, – и вот что произошло потом, в результате всего этого на суде. В одном из эпизодов Барский, «с его слов», влез в номер в гостинице «Апшерон» и украл там некоторые вещи, принадлежавшие приезжей чете военных из Украины. Ими оказались генерал одного из отделов украинского КГБ и его бывшая боевая подруга – тогда медсестра, а теперь его старенькая седая супруга.
Но зачем, спрашивается, было ехать генералу такого ведомства в Баку на суд, когда у них всего-то были украдены выходной гражданский клифт генерала, какая-то бижутерия его жены и старый железный портсигар времен Отечественной войны, сделанный из патрона? А дело все заключалось в том, что портсигар этот был подарен генералу, в 1942 году еще лейтенанту, одним сослуживцем, который вынес его, раненого, в одном из боев на Курской дуге, а сам при этом погиб. Это была память, которую не купишь ни за какие деньги.
Когда судья дала слово генералу, он попросил Барского лишь об одном: вернуть портсигар или сказать, куда он его выкинул, потому что тот не представлял ни для кого другого никакой ценности. Взамен же генерал обещал ему свое содействие. Но каково же было удивление некогда боевого офицера, когда на эту просьбу Барский возразил отказом, аргументируя его тем, что не совершал этого преступления и даже не имеет понятия, кто его совершил, потому что в это время находился в заключении в Архангельской области. Сознался же он потому, что менты заставили это сделать, жестоко пытая и избивая его.
Суд, разумеется, отложили. Проверить показания Барского было делом одного часа. После их подтверждения следователей, которые поставляли ему анашу и терьяк, таким образом пытаясь подняться по службе, поснимали с работы, а самого Володю освободили, даже не обратив внимания на то, что одну кражу он все-таки совершил. Видно, гнев генерала КГБ оказался слишком грозен для этих шавок из Бакинской прокуратуры.
Я не знаю, правда, как сложилась далее судьба Володи Барского, но перед расставанием, а сидели мы вместе с ним в это время в шестьдесят шестой камере второго корпуса «Баилова», я советовал ему тут же покинуть Баку. Внял ли он моему совету, кто его знает. В противном случае его ждала месть местных легавых, а это было покруче пыток испанской инквизиции.
Половину этой истории, которую я описал выше, рассказал мне Володя, вторую же ее половину, кроме Всевышнего, не знал в тот момент никто. Когда в момент его откровений я пытался остановить Володю, он сказал мне, что у него нет повода для того, чтобы скрывать что-то от меня. Вся тюрьма, где он сидит, знает о том, какие муки мы с Лимпусом терпим здесь от ментов, но держимся и не продаем друг друга, хотя на кону у нас стоит жизнь.
– Каким же еще людям можно верить в этом мире, если не таким, как вы? – спросил меня тогда Володя.
Я не стал его переубеждать в том, что я не виновен, а что касается веры, сказал ему прямо:
– Я свято верил только двум людям: маме и бабушке. Сейчас их уже нет на этом свете, поэтому полностью доверять я уже никому не могу, ну а частично – это другой вопрос.
На этом наши беседы, конечно, не закончились. Много о чем мы переговорили за ту неделю, которую просидели в камере вместе. Затем Барского вновь этапировали в тюрьму, а ко мне подсадили еще кого-то, и еще, и еще, до тех пор пока и самого наконец не отправили в центральную бакинскую тюрьму «Баилова».

Глава 16. Смотрящий по двум корпусам

Это был уже август. В общей сложности только в КПЗ в разных городах я просидел три месяца при допустимом тогда максимуме 13 суток, да и то с разрешения прокурора республики. Кто же разрешал чинить над нами подобный произвол, для нас так и осталось загадкой. Наверно, все тот же прокурор республики или кто-то, кто стоял еще выше, но это уже сейчас не имеет для меня никакого значения. Все равно с такой мрази спрос один – никакого.
С самого начала, еще в карантине, я сидел, как мне сказали надзиратели этого корпуса, в камере, откуда в свое время бежал Сталин, когда был водворен в «Баилова» за свои революционные дела. В ту камеру меня поместили одного, а этап, который пришел со мной, был отправлен в камеру через стенку. У меня уже к тому времени вновь появилось утраченное за время пыток чувство юмора, и я шутил по этому поводу, разговаривая сам с собой, к добру ли такой предшественник, хотя бы и почти сто лет тому назад? И еще я ломал голову над тем, как умудрился человек, кем бы он ни был, убежать из этого каземата, не будучи невидимкой.
Начало тюремного бытия здесь было уже знаменательным. Что будет дальше? На следующий день я попал по распределению во второй корпус, а еще через день к тюрьме подъехал Тофик Босяк, один из бакинских воров в законе, и доверил мне смотреть за положением в двух корпусах – первом и втором. Всего в «Баилова», как и в Бутырках, было шесть корпусов, и так же, как и там, здесь один корпус был корпусом смертников. В «Баилова» им был пятый корпус, что касается Бутырок, то в ней был не корпус, а коридор – «аппендицит» под номером шесть.
С одной из сторон второго корпуса «Баилова» можно было разговаривать со свободой, когда оттуда подъезжал кто-нибудь, правда, приходилось кричать, но это было даже кстати, ибо контингент тюрьмы, услышав от вора имя положенца, никогда не позволит себе никаких сомнений в его компетенции. Сообщение, естественно, слышали и менты, впрочем, и это было на руку ворам, ибо и менты таким образом становились ручными.
«Баилова» того времени была тюрьмой, о которой мог мечтать всякий заключенный ГУЛАГа. Почти в любое время суток, имея деньги, арестант мог себе позволить множество запрещенных вещей: пойти к другу в гости в камеру после поверки, иметь хорошее курево, чай, наркотики, продукты питания… Все это можно было заказать с воли, при желании даже женщин. Были бы деньги, за них здесь почти все продавалось и покупалось. Но за такими делами в тюрьме всегда нужен воровской глаз, чтобы все было по возможности честно и благородно – по-воровски.
Вот я и осуществлял эту непростую миссию. У меня была возможность почти в любое время выходить из камеры и ходить по двум корпусам туда, где требовалось мое присутствие. Естественно, при этом я всегда вел себя прилично, положение обязывало меня не употреблять наркотики, спиртное, не быть предвзятым и пристрастным ни в чем и ни к кому, даже по отношению к родному брату, окажись он вдруг рядом.
Время в тюрьме, как обычно в таких случаях, летело незаметно. Когда ты занят вопросами общакового характера, эти проблемы не всегда позволяют даже выспаться, будто ты работал в три смены без отдыха. Иногда можно перепутать даже дни недели и числа месяца.
Меня ожидал смертный приговор, и тюрьма для меня, безусловно, была душевным бальзамом. Она лечила от меланхолии и скуки, от мыслей, которые неотступно следовали за мной, где бы я ни был и что бы ни делал. Время, которое я провел в «Баилова», даже не знаю почему, стало для меня особенно памятным. Скорее всего, в тот период в моей душе произошла какая-то переоценка. Наверно, после пройденных испытаний и еще предстоявших в будущем мук я стал смотреть на жизнь совершенно иначе.
Ко мне несколько раз приходили разные следователи из разных прокуратур, один раз даже приехал заместитель прокурора Дагестана. Приводили десятки свидетелей, которые на разных очных ставках утверждали, что это именно меня они видели в том или ином месте, связанном с тем или иным убийством. Я уже так привык к их ответам, что даже абсолютно не реагировал на них, молча наблюдая за их мышиной возней и ничего по-прежнему не подписывая. Будто в кабинете, в котором я подвергался допросу или очной ставке, меня вообще не было.
Но в тюрьме меня ни разу не тронули даже пальцем. Здесь у легавых был уже другой этап следственной работы. Убедившись в том, что признательных показаний от нас не добиться, мусора поменяли тактику. Теперь у них шла полным ходом работа со свидетелями и разного рода экспертами, но главного, что нужно было, чтобы человек предстал перед судом, – улик – у них до сих пор не было, да и в принципе не могло быть. Я знал это, но так же хорошо знал и то, какие силы правоохранительных органов двух республик были задействованы для того, чтобы мы не только предстали перед судом, но и были осуждены, и на этот счет не тешил себя иллюзиями.

Глава 17. Выжить, чтобы не жить…

Когда в конце ноября меня перевели в другую бакинскую тюрьму, «Шуваляны», которая находилась на окраине города и где сидели в то время оба моих подельника, я понял, что дело наше вошло в заключительную фазу, значит, скоро должен начаться суд. Я вновь не ошибся в своих прогнозах. Но и здесь до суда пришлось посидеть еще несколько месяцев, пока, по мнению следователей, они не собрали полную обвинительную базу против нас, за исключением одной «мелочи» – хотя бы единственной маленькой улики…
За то время, пока мы ждали суд уже все вместе в «Шувалянах», произошло событие, которое запомнилось нам с Лимпусом надолго. Думаю, что тот урок, который нам был преподан, мы усвоили на всю оставшуюся жизнь.
В один из обычных будних тюремных дней меня вызвали в очередной раз к следователю. Здесь, так же как и в «Баилова», следователи несколько раз приходили к нам и проводили всякого рода недостающие экспертизы. Например, сажали у горячей печки-буржуйки, пока я не истекал потом, а затем один из следователей давал мне чистый кусок белого батиста, чтобы я вытирал им пот. Потом этот придурок запихивал пинцетом эту тряпку в банку, писал на ней мое имя и дату и опечатывал ее. «Если ты находился в помещении хоть десять лет тому назад, – говорили они мне, – эта экспертиза покажет твое пребывание там».
Так вот, проходя по узкому коридору старого, царских времен одноэтажного здания тюрьмы «Шуваляны», я вдруг увидел знакомый образ женщины, сидящей на диване с книгой в руке. Зрение мое еще не было достаточно восстановлено после пыток, в коридоре был полумрак, да и кто бы мне дал остановиться, чтобы я смог получше ее разглядеть? Но уже в самом скором времени мне представилась такая возможность, даже более того, я смог с ней поговорить. Ну а пока разводной надзиратель завел меня в кабинет и тут же вышел оттуда.
За столом сидели Расим, Борис Доля и еще два бакинских следователя, имен которых я тогда не знал. В дальнем углу на диване сидел еще кто-то. Я плохо видел, да и ни к чему мне было напрягаться, чтобы разглядеть того незнакомца. Кто из порядочных людей мог находиться среди этой своры легавых псов? Меня пригласили присесть и начали, как обычно, «мило шутить». Юмор, конечно, соответствовал их интеллекту. Я давно привык к такому развитию событий на допросе, поэтому и в этот раз, как обычно, молча рассматривал трещины на противоположной стене и не обращал никакого внимания на этих недоносков.
В один момент Расим перестал смеяться и неожиданно резко, выплеснув из своего жала яд, сказал мне:
– Все, Заур, вы с Лимпусом уже спеклись, как сдобные булочки. Теперь шансов на то, чтобы вас не расстреляли, – ноль.
Наступила тягучая пауза, при которой вся свора смотрела на меня и заговорщически молчала. Это было что-то новое в их поведении и методе допроса, но тем не менее я не проронил ни слова, будто и не слышал вовсе, что обращаются именно ко мне.
– Слышишь, ты, ну-ка иди сюда, урод, – вдруг услышал я, как Расим, неожиданно прервав паузу, обратился к тому незнакомцу, что сидел в углу на диване.
Когда невысокого роста, согнутый чуть ли не в три погибели человечек молча приблизился к столу и сел напротив меня, я не поверил своим глазам. Передо мной сидел Алик Мерзик, с которым как я, так и Лимпус воровали вместе, которого мы считали своим другом и с которым я даже тянул вместе срок в Орджоникидзе. Но поразило меня не столько то, что он сидел напротив меня, а то, каким тоном эта мразь Расим обратился к нему. Все знали Мерзика как порядочного и дерзкого крадуна, который никогда и никому не спустил бы такого к себе обращения. И что я слышу?
После некоторого замешательства, которое я при всем желании не смог скрыть от легавых, мне все стало ясно. Я жил в таком мире, где подобные поступки не были редкостью, но в своих кругах, а эту мразь я считал когда-то человеком своего круга, они все же были единичны. Что же произошло дальше? Забегая немного вперед, следует рассказать читателю один эпизод, который лег в основу показаний этого ничтожества.
В то время мы находились с Лимпусом в Махачкале по каким-то срочным делам, приехав на несколько дней из Москвы. Это было приблизительно за год перед описываемыми мною событиями. Мы узнали, что освободился Мерзик и приехали к нему домой, чтобы оказать ему уважение, как бродяги бродяге, – в общем, как принято в нашем мире. Привезли с собой наркотики, конечно же, были при хороших деньгах и не преминули поделиться ими с этой мразью.
Увидев у нас за поясами пистолеты, когда мы на кухне варили «ханку», Мерзик задолбал вопросами, которые в преступном мире порядочные люди не задают никогда. Когда мы вышли от него, я обратил на это внимание Лимпуса, на что тот мне ответил:
– Да ты что, братуха Заур, он же свой, мало ли, только откинулся, видит, лаве у нас хорошее, фигуры в придачу, ну и запарился немного.
– В том-то и дело, Абдул, – парировал я, – на свободе еще, может, кто-то и запарится, офраереет немного от сытой жизни, это может быть, базару нету, но только что вернувшийся от хозяина бродяга не может откинуться запаренным, иначе он не был среди людей, а значит, и не был тем, кем мы привыкли его считать.
Вот такой разговор произошел у нас с Лимпусом, и спустя год я убеждаюсь, к великому сожалению, как я тогда был прав. Оказывается, я участвовал в очной ставке со свидетелем, которая велась в соответствии с регламентом подобного мероприятия: он сказал, я спросил и прочее.
Я не говорил ни слова, молча слушая, как это ничтожество стелет заученными у мусоров фразами, и думал. Не удивлялся, нет, – этот момент уже давно прошел, просто думал. Сколько же эта падаль может намутить воды среди людей – ведь никто, по-видимому, не знает, кто он, а мы, возможно, уже не сможем ни с кем пообщаться.
Ход моих мыслей неожиданно прервал Расим, остановив Мерзика на полуслове, видно поняв, что я его вообще не слушаю, думая о чем-то своем.
– Есть вопросы, Зугумов?
– Только один, начальник.
– Ну давай спрашивай.
Все уставились на меня с неподдельным интересом, им, видно, было любопытно, что же за вопрос я задам этому ренегату.
– Скажи, Мерзик, ты знаешь, что своими показаниями подводишь нас с Лимпусом под вышак? – спросил я его как бы ненароком, безучастно, сам удивляясь собственному спокойствию.
Он долго молчал, видно, мое поведение произвело на него сильное впечатление. Чувствовалось, что он ожидал иной – взрывной и бурной – реакции и подготовился к ней, а столкнулся с полным безразличием. Пауза явно затянулась, и Расим стал торопить его с ответом, но тот упорно молчал, глядя куда-то мимо меня. Тогда я наконец сказал ему:
– Видит Бог, Алик, я согласился бы еще год просидеть в таких нечеловеческих условиях, чтобы только поприсутствовать на вашей с Лимпусом очной ставке.
Лишь тогда он распрягся, обругав и меня, и Лимпуса. Я хотел было ответить ему как положено, но не успел – резкий, но несильный удар Расима возвратил меня на стул.
На этом, к сожалению, как представление, так и удивления мои не кончались. Следующим свидетелем была женщина, которая сидела в коридоре с книгой. Сообразуясь с воровской этикой, в кругу босоты спроса с женщины ни за какой проступок не бывает, я не хочу называть ее имени, тем более что она – моя соседка и ныне здравствует. Я простил ее, тем более что она и сама впоследствии хлебнула немало горюшка.
Больше никаких сюрпризов ни со стороны легавых, ни со стороны свидетелей до самого суда не было, если не считать огромного количества наседок, которых мы с сокамерниками тут же вычисляли и, когда успевали – обезвреживали их, а когда нет – они успевали выламываться с хаты.

Глава 18. «К исключительной мере наказания»

Когда перед отправкой в суд я встретился в «воронке» с Лимпусом, то не поверил своим глазам. В моих братских объятиях оказался измученный и больной старик. А ему было тогда всего 27 лет! Как же должен был выглядеть тогда я, если был на 12 лет старше Абдула и страдал тяжелой, открытой формой туберкулеза? Да, обстоятельства нас не пощадили. Третий подельник – Иса – молча сидел в самом углу «воронка» и ни на что не обращал внимания. Я поздоровался с ним, как и положено, пытался заговорить, но все было тщетно – он меня не видел даже в упор.
Сколько злости было тогда в моей душе, один Бог знает. Работягу, человека честного и порядочного во всех отношениях, каким все знали Ису по свободе, эти твари пытками довели до помешательства. Как тут было не злиться?
В первый день, когда нас доставили в суд и началось слушание дела, я с неподдельным интересом и вниманием слушал речи судьи, прокурора и прочих действующих в этом поистине драматическом спектакле лиц, но в последующие дни судебных заседаний, а их было всего семь, интерес к ним у меня да и у Лимпуса пропал.
Говоря языком комментаторов футбольных матчей, «игра шла в одни ворота». Оскорбления, крики и угрозы со стороны родственников потерпевших, мольбы и просьбы женщин о том, чтобы нам непременно дали расстрел, были пустяками по сравнению с тем, какой произвол творили судья с прокурором. Я не был этим ни удивлен, ни тем более поражен, но Лимпус, не выдержав, начал оскорблять их так, что судье на время пришлось объявить перерыв.
В этой связи мне вспомнился суд в Коми АССР, когда меня крутили за побег, двенадцать лет тому назад. Я думал тогда, что круче беспредела со стороны суда быть не может. Теперь я понял, как я ошибался. Бывает, оказывается, и еще хуже – это когда тебя внаглую подводят под расстрел…
Думаю, нетрудно представить себе, в какой атмосфере проходили следующие дни судебного слушания, пока не наступил последний день, когда судья объявлял нам приговор. Мы стояли и смотрели по инерции прямо в рот этому ничтожеству в мантии. Хоть я давно был готов к этому, все же слушал приговор судьи. Я был недвижим, как статуя на пьедестале, и непроницаем ни для кого, кроме Всевышнего. Где-то внутри себя я это чувствовал, как никогда оно придавало мне силы, а этого вполне было достаточно для того, чтобы я смог перенести любые удары судьбы.
В зале суда стояла мертвая тишина. И даже тогда, когда судья зачитал нам с Лимпусом смертный приговор, а Исе – 15 лет строгого режима, никто из присутствующих, а их было человек сто, не сказал ни слова, не проронил даже звука.
Всякое великое горе внушает уважение, и еще не было примера, даже в самые жестокие времена, чтобы в первую минуту люди не посочувствовали человеку, на которого обрушилось непоправимое несчастье. Разъяренная толпа может убить того, кто ей ненавистен, но редко случается, чтобы люди, присутствующие при вынесении смертного приговора, оскорбили несчастного, даже если он действительно совершил зверское злодеяние.
При относительной уже тишине солдаты приказали просунуть руки сквозь решетки и надели нам с Лимпусом наручники, а затем вывели по одному из зала суда и тут же загнали в «воронок». Больше Ису мы не видели.
Через несколько часов, пройдя капитальный шмон и прочие процедуры, о которых сейчас даже вспоминать неприятно, нас с Лимпусом водворили в одиночные камеры пятого корпуса смертников. Хоть я и держался на людях, но прошедшая неделя измотала мои нервы полностью, а последний день добил меня окончательно. Как бы то ни было, но все же, до того как я услышал приговор судьи, какая-то надежда еще теплилась в душе. В общем, я был окончательно разбит и, как только переступил порог своей, ставшей на долгие полгода родной камеры, сразу же прилег на нары ничком, и хотел было забыться, но, не услышав сзади знакомого клацанья дверных засовов и замков, повернул голову в сторону двери.
В узком дверном проеме маячили двое надзирателей. Один из них, что стоял впереди, был здоровый детина, абсолютно лысый и без усов – это редкость среди кавказцев, поэтому я сразу обратил на него внимание, хотя прежде никого из них не видел. Глядя на меня безжизненными, рыбьими глазами, скрипнув своими вставными железными зубами, пригнув жирную шею, на которой ясно обозначились горизонтальные и вертикальные складки, и сжав кулаки, он воскликнул с сарказмом: «Ну вот и все, это твоя конечная станция, следующая будет в аду, через несколько месяцев. Готовься и жди!» Пока этот питекантроп нес всю эту чушь, с наслаждением смакуя каждое слово, второй надзиратель, что стоял сзади и был еще чуть ли не на голову выше первого, долгое время молча рассматривал меня своими прищуренными глазами, оценивая взглядом, и я вернул ему его взгляд: так пойманный лев мог смотреть на зрителя через решетку клетки. Я так и не ответил им ни на их реплику, ни на взгляд, а просто повернулся к стенке и дал понять, что не желаю иметь никаких дел с такими подонками. Через мгновение дверь с шумом захлопнулась. Не могу объяснить как, но и я тут же буквально провалился куда-то в небытие, – это, оказывается, был глубокий сон, последний сон подобного рода, который я уже не увижу шесть долгих месяцев.
На следующий день, проснувшись, я уже по-настоящему чувствовал себя смертником. Первым делом я осмотрел свою камеру. Накануне я даже не взглянул на нее, настолько нравственные переживания заглушили во мне все, касающееся внешней стороны жизни.
Что же представляла собой камера смертников? Это было серое и мрачное, почти квадратное помещение (4×4 м). При входе справа на цепях висели узкие нары, при подъеме их пристегивали к стене огромным замком, а при отбое опускали на маленький табурет, вмурованный в пол. В левом углу от входа – параша, крышка которой была прикреплена к ручке так же цепью толщиной с детский кулак. Между этими двумя непременными атрибутами любой тюремной камеры страны на высоте в два человеческих роста находилось окно, если его можно было так назвать.
Раньше казалось, что окна существуют для того, чтобы в комнату проникал свет, в этой же камере мои представления на этот счет резко изменились, ибо свет из этого окна не поступал вовсе. Несметное количество решеток полностью преграждало свету доступ в камеру. Никогда нельзя было понять, глядя по привычке в окно, какое сейчас время суток: день или ночь? И только строгое расписание быта корпусов смертников позволяло ориентироваться во времени.
Камеру освещала маленькая лампочка, которую я, так же как и дневной свет, не видел ни разу и которая ни разу не перегорела за все то время, что я там находился. Она располагалась где-то высоко над дверью, утопленная в глубокой нише и тоже была зарешечена. Таким образом, в камере царил постоянный полумрак, дававший понять ее обитателю: ты еще не в могиле, но уже и не среди живых. Камера как бы являлась своего рода промежуточной станцией на пути в мир иной.
Сейчас я могу себе позволить иронию по отношению к тамошнему быту, но в то время мне было конечно же не до смеха. С самого подъема, как только поднимались нары, начиналось хождение – четыре шага к стене и столько же обратно до двери. И так каждый день. Мне кажется, что за те полгода, находясь в строгом уединении и вышагивая взад и вперед, я прошагал расстояние от Земли до Луны.
Единственный раз в сутки камера открывалась, когда выводили на прогулку. Это мероприятие всегда проводилось после отбоя. Открывалась кормушка, я просовывал в нее обе руки, на них защелкивались наручники, и только тогда открывалась дверь. На прогулку меня всегда сопровождали трое: один офицер и двое солдат внутренней службы, которые давали многолетнюю подписку о неразглашении места службы. Со стороны могло показаться странным, что четыре человека, шагая по коридору, не издают даже малейшего шума. Объяснение же заключалось в том, что пол в коридоре был покрыт толстым, толщиной в две ладони, слоем резины, а сверху еще была постелена дорожка из плотного материала. За исключением раздачи пищи и еще некоторых моментов, в коридоре всегда стояла гробовая тишина.
Связь с внешним миром производилась только через одного человека, но о нем чуть позже. Целый день часовой был обязан бесшумно маршировать взад-вперед по коридору, и он же нас кормил, когда привозили баланду.
Что нужно приговоренному к расстрелу человеку? На мой взгляд, исходя из собственного печального опыта, – две вещи: курево и место для движения. Помимо положенной по закону для подобного рода осужденных осьмушки махорки, которой аккурат хватало на четыре скрутки, из корпусов приносили общак, который я сам еще недавно собирал для этих и других важных тюремных целей. Но доставлял это всегда один и тот же человек, и, как ни странно, этим человеком был сам исполнитель смертных приговоров. Звали его Саволян.
Я на всю жизнь запомнил это имя. Для смертников он был буквально всем. Человек этот был настолько независим, что не подчинялся даже начальнику тюрьмы. Как мне удалось узнать много позже, люди подобного рода занятий всегда подчинялись только Москве и никто, кроме московского начальства, не являлся для них авторитетом. Это была особая категория людей – палачи. Меня очень интересовали критерии, по которым их отбирали, и эта заинтересованность, я думаю, понятна. Я и подобные мне находились в прямой зависимости от этой публики.
Сам Саволян был ниже среднего роста, но хорошо сложен и мускулист. Глубокие морщины вокруг глаз и складки, которые пролегали около носа и рта, выдавали его возраст. На вид ему было далеко за пятьдесят. Хмурый взгляд, дрожащие руки и молчаливость вполне соответствовали его профессии.
Все обитатели смертного корпуса знали, что кормушка открывается четыре раза в сутки – трижды для принятия пищи и один раз для защелкивания наручников перед прогулкой. Дверь же открывалась один раз, и только ночью, – днем она не открывалась никогда.
Самыми тягостными были минуты ожидания прогулки после отбоя. И когда дольше обычного приходилось ждать конвой, мысли в голове проносились как шальные, обгоняя друг друга, ибо время вывода на прогулку совпадало со временем вывода на расстрел.
Прогулочный дворик был окружен высокими стенами, по которым скользили косые лучи мощных прожекторов. Иногда, когда одинокая луна решалась заглянуть в эту бездну нравственного и физического уродства, где бродили вечно озабоченные, угрюмые, бледные как тени люди, над которыми был занесен меч правосудия, сюда заглядывали ее блики. При мне, пока я находился в этом корпусе, расстреляли четверых…
Мне кажется, что смерть человек чувствует каким-то спящим до времени шестым чувством. Какие только мысли не приходили в голову каждую ночь с отбоя и до начала прогулки! Бывало, приходилось подолгу сидеть у дверей камеры и прислушиваться к малейшему шороху, а иногда часами мерить шагами камеру, призывая эту самую смерть как манну небесную.
Я вспоминаю, как с самого моего появления в этой камере я целыми днями напролет просиживал на корточках возле двери. Перед этим, во время суда, когда Лимпус начал ругать всех подряд, а я, естественно, поддержал его, нам немного намяли бока и мне в этом кипише сломали ребро. Так вот, сидя у двери камеры смертников, я даже не чувствовал боли телесной. Ребро так и срослось крест-накрест. Много позже, в Туркмении, в городе Чарджоу, когда мне делали операцию по удалению легкого, хирург потом спрашивал меня, в каком же Богом забытом месте я находился в тот момент, когда получил такую травму и мне некому было оказать медицинскую помощь?
Однако страх был сильнее боли. Мне кажется, что казни страшнее ожидания трудно придумать, потому что человек наказывает себя сам, постоянно психологически настраиваясь на неминуемый скорый конец. В моем случае апогеем ожидания этого самого конца были те доли секунды, когда я в наручниках выходил из камеры и внимательно смотрел на руки конвоя – нет ли у них наготове еще одной пары браслетов на ноги. Если кандалов не было, я облегченно вздыхал и успокаивался ровно на сутки: я все еще пребывал в состоянии депрессии, которая неизменно приходит вслед за сильным эмоциональным напряжением.
Сначала человек, не находя себе покоя, ищет выход в действии, он не в силах сидеть сложа руки и молча ждать развития событий. Затем он доходит до такого состояния, когда страх окончательно парализует его волю и он жаждет одного – конца. Пусть самое страшное, лишь бы скорее конец!
Но вот проходит и этот этап ожидания смерти и наступает новое, доселе неведомое тебе чувство: душою ты становишься похож на старого дервиша-стоика. Так, находясь в камере смертников уже достаточно долго, для того чтобы нормальный человек сошел с ума, я почему-то вдруг вспомнил Боэция – римского философа и политического деятеля, который жил в пятом-шестом веках нашей эры. Так вот, когда его по ложному доносу посадили в тюрьму и он, в ожидании казни впадая в отчаяние, призывает смерть, в его темнице появляется величественная дама Философия, которая прогоняет уныние и приступает к утешению – «исцелению» своими средствами. А формой терапии избирается сократическая беседа. Вот так и я, прочитав в свое время достаточно много философских трудов известных миру людей и обладая неплохой памятью, решил последовать примеру Боэция, облачась в старый халат дервиша.
Все эти чувства и преобразования во мне продолжались пять месяцев и двадцать шесть дней, пока на двадцать седьмой день, ближе к вечеру, я не услышал шум открываемой двери, такой непривычный в это время, зловещий и загадочный. Я замер на месте. Каждый день представляя себе этот момент и ожидая его, я, оказывается, не был готов к встрече с ним, когда он наконец пришел.
Так в жизни бывает очень часто. В тот момент, когда надзиратель неожиданно открыл мою камеру и, хмуро насупившись, выкрикнул: «Зугумов, на выход!» – я как бы раздвоился. Один Заур сказал: «Все, это конец…» Другой не говорил ничего – он, затаив дыхание и таинственную надежду, молчал. В ушах у меня звенело.
Для приговоренного к смерти всякий приказ, смысла которого он не понимает, ведет к месту казни. Говорят, что идущие на смерть видят перед собой события их прошлой жизни, подобно разворачивающемуся свитку. Люди, говорящие так, не лукавят. Именно тогда, в тот момент, я понял и в полной мере ощутил, что последней умирает именно надежда.
Назад: Часть VI. Надежда умирает последней
Дальше: Книга третья. Время – вор