Книга: Хрен знат
Назад: Глава 1. Из дома домой
Дальше: Глава 3. Дуэльный кодекс

Глава 2. Первое несовпадение

Комната, где мы с Серегой всегда учили уроки, называлась «большой». Четыре светлых окна, беленые стены. В центре ее круглый стол, покрытый зеленой бархатной скатертью. Слева от входа шкаф, буфет и небольшая койка. У правой стены — широкий комод и никелированная кровать. Из украшений — домотканый ковер «дорожка» из грубой цветной шерсти. Стулья не в счет. Они кочуют из комнаты в комнату и даже во двор. Красивые стулья, с ажурными гнутыми спинками. У меня на чердаке сохранился один.
Портфель я нашел там, где ставил его всегда, с левой стороны от комода. Не успел вынуть дневник, слышу — Мухтар заливается. Весело лает, звонко, не иначе, свои. И бабушка от порога:
— Иди, там тебя Витька зовет! — шепотом, чтоб деда не разбудить.
На носочках иду в прихожую. По пути успеваю взглянуть на «численник» — в меру упитанный отрывной календарь. На нем красная дата 21 мая 1967 года. Да тут и учиться всего ничего! Обуваю шлёпки без задников, бегу к калитке.
От всех пацанов с нашего края, Витька Григорьев отличается тем, что не умеет свистеть. Подойдет ко двору и начинает из себя извлекать: у-р-р-р, у-р-р-р. Тоненько так: у-р-р-р! Вот буква «р» у него всегда лучше всех получалась. Натуральная трель! А кличка у Витьки совсем неказистая — Казия. Она ему очень не нравится. Когда его так называют, он всегда кидается в драку. Естественно, получает. Еще у Витьки глаза темно вишневого цвета, и точно такой же румянец на смуглом лице.
— Че надо? — спрашиваю.
— Лепеху пойдешь смотреть?
— А че на него смотреть?
— Так помер он, в речке утоп. Нырнул головой об карчу — она его к низу и потащила. Дядьки достали возле моста. Все лицо, говорят, камнями побито. Так пойдешь? Его из морга должны сейчас привезти.
Я не поверил:
— Брешешь!
— Спорим на шалабан?
— Ладно, пошли, проверим.
— Тогда рогатку возьми.
— Это еще зачем?! — я искренне удивился.
— Заодно воробьев постреляем. Их на путях много!
С недавнего времени я трепетно отношусь к каждой маленькой жизни, поэтому вру:
— Нет у меня рогатки. Резинка порвалась.
Путями в те годы называли железнодорожное полотно. Витька
бежит впереди, я отстаю. Негоже мне, старику, водиться с такой мелюзгой, хоть это и друг детства. В жизни ему очень не повезло: мама, папа, дедушка, бабушка — все оказались идейными пьяницами. Детям в этой семье было негде учить уроки.
Витька умер от пневмонии, не дотянув до своих сорока. За месяц до смерти зашел, попросил сохранить пакет. Там была книга Владимира Гиляровского с вырванной первой главой, фотография дочери, две отцовских медали и единственная тетрадка с пятеркой по арифметике, которую он хранил с первого класса.
— Ты че, оглох? Кто, говорю, тебя?
Прогоняю воспоминания. Кажется, Витька спросил про фингал,
или про два? — не знаю, в зеркало еще не смотрел.
— Он, — отвечаю, — Лепеха.
— Да ты че? А когда?
— Пару часов назад жив и здоров был.
Слово какое: был, быльем поросло… мимо могилы Лепехи я всегда захожу на погост. Не то чтоб скорблю, останавливаюсь, вспоминаю о нем что-то хорошее. Как он, к примеру, в четвертом классе задачки в уме решал. Быстрее всех! Отличники рты раззевали. Или как в финальной игре на первенство города, Колька единственный гол закатил. А теперь… это что ж получается? — целый пласт из моей памяти брошен коту под хвост? Колька погиб, не успев стать наркоманом. Похоронят его теперь в конце старого кладбища, там, где сейчас автозаправка. Если, конечно, Витька чутка, не соврал. А, похоже, что не соврал: идет мой дружбан, скорбно пинает камни. У перекрестка остановился, дождался меня и говорит:
— Если б вы сегодня не подрались, он бы сейчас живой был.
У меня аж дыхание перехватило, слезы на глаза навернулись.
Знал бы мой старый друг, как он сейчас прав! Дети — это маленькие боги, а жизнь делает из них взрослых.
Во дворе у Лепехиных настежь открыта калитка. Из грузовой машины мужики выгружают обитый бархатом гроб, пространство возле глухой стены беленой саманной хаты, зарастает траурными венками. Приходят люди, слышался женский плач. А вот самого Кольку из морга не привезли, в этом Витька сбрехал.
— Тут и без нас тошно, — сказал я ему. — Врачи еще будут вскрытие делать. Долгая это песня. Пойдем-ка лучше домой. Уроки надо учить — завтра ведь в школу.
— На похороны пойдешь?
— Нет.
— Из-за фингалов?
— Нет.
— А почему?
Я глянул в его глаза и честно сказал:
— А потому, Витька, что я сегодня тоже умру.
— Тю на тебя! — он сунул руки в карманы штанов и зашагал прочь. Наверное, не поверил.
По дороге домой я старательно вспомнил все, что когда-то читал о предсмертных воспоминаниях. Угасающий мозг чередует фрагменты памяти, как видеомагнитофон, поставленный на обратную перемотку. То есть, наоборот. Не завтрак — обед — ужин, а ужин — обед — завтрак. Если верить общеизвестной теории, это не мой случай. Нет ускоренного движения, нет
хронологии. Этот видик заклинило. Пленка смакует один небольшой фрагмент, события в нем трактуются очень вольно, помимо моей воли. Нет, это не оригинал, а как говорят музыканты, вариации и фантазии на тему прошедшей жизни. Значит, что? — спросил я себя, — значит, будем смотреть правде в глаза: мозг мой давно умер. В своем настоящем, я уже бездыханный труп без надежды на реанимацию. Эх, знать бы, что это так хорошо, давно б наложил на себя руки.
Мысли роились. В последние годы я проштудировал множество книг о человеческих душах: ну, что с ними бывает после того как. Надо же знать, что ожидает внутри, когда стоишь на пороге? Читал, даже, про попаданцев, хоть это совсем несерьезно.
Не теория, а массовый бзик.
Набрел как-то в поисках чтива на лежбище воинствующих фанатов. «В вихре времен» называется. Подобрал подходящую книжку, пью кофе, смакую. Интересно написано, образно, зримо! Как будто бы человек из нашего времени попал на прием к товарищу Сталину. Я, было дело, в том времени растворился, чувствую даже аромат табака «Герцеговина Флор». И тут отрывок кончается — начинаются комментарии.
«Э-э-э, Вася, — пишет один, в форме красного комиссара на аватаре, — тут ты неправ! К товарищу Сталину так просто не попадешь! Вот тебе ссылка на систему его охраны. Ознакомишься, завтра придешь».
«Автор! — орет другой, — с какого ты хрена нацепил на героя погоны?! Ты разве не знаешь, что в сороковом году…»
В общем, с ладошку текста — десять страниц комментариев. Перелистал я эту бодягу, дальше читаю. А там тот же отрывок, но с учетом пожеланий трудящихся. И главный герой размыт, и запах табака испарился. Плюнул я от досады, ушел и больше не возвращался…
Вот и со мной так. Закружил этот вихрь времен и бросил неизвестно куда. Все, вроде, как было, а чего-то важного не хватает. Будто тот хмырь, в форме красного комиссара, глянул на мою жизнь из-под стекляшек пенсне и строго сказал Господу:
— А зачем тут Лепеха?! Тут никакого Лепехи быть не должно!
Хорошо хоть, Витька оставил в его первозданной дурости. Догоняет меня, и как ни в чем ни бывало:
— Спорим, я этим камнем в дерево попаду? — разгоняется, и «пыром» его — шарах!
Голыш, естественно, полетел, хрен знает, куда.
— Эх ты, — говорю, — рохля! Учись, пока я живой.
Подобрал подходящий кругляш, щечкой его подрезал, чуть не попал! Не докрутил малость.
Так и дошли до мостика через речку. Ему прямо, а мне направо.
Иду мимо смолы, подбиваю итог своим мысленным изысканиям.
Тому, что сейчас происходит со мной, есть только одно разумное объяснение: я уже умер. Моя душа привыкает сейчас к своему новому состоянию. Скоро она улетит, а пока находится в том времени, где ей было когда-то комфортней всего. Не случайно ведь, в домах, где кто-нибудь умирает, люди на девять дней занавешивают зеркала. Значит, и мне столько отпущено.
Ладно, примем на веру. Теперь, что касается смерти Лепехи: человеческий разум — он тебе, что хошь нарисует. Взять того же Витю Григорьева. Он, когда в стационаре с белой горячкой лежал, так клялся потом, и божился, что видел три тыщи рублей одною бумажкой.

 

Я вернулся домой в дурном настроении. Вспомнил, что технический паспорт положил в шкаф, под белье. Серега, наверное, обыскался! Ему ведь, в наследство вступать. Похоронит меня — и прямым ходом к нотариусу, застолбить свое право. Будут ему расходы и головная боль.
Мухтар чесал заднею лапой свой рыжий загривок. Он никогда не лает, когда отдыхает дед. Бабушка во дворе мыла посуду.
— Куда это вы галасвета? — спросила она.
— Да Колька Лепехин утоп, мой одноклассник.
— Ай-яй-яй! — она всплеснула руками. — Вот горе! Это не той Лепехин, что наспроть Чаленкиных жил? Тоже, наверное, неслух. А матери каково? Сколько раз я тебе говорила, чтоб на Лабу ни на шаг…
Я проскользнул в дом. Дед проснулся. Он стоял на пороге большой комнаты и слушал радио. Женский голос рассказывал о реакции в мире на решение Стокгольмского Международного трибунала по расследованию военных преступлений, признать США виновными в агрессии против Вьетнама.
— Ни фига себе! — вырвалось у меня.
Дед обернулся и строго сказал:
— Тише!
Наивные новости того наивного времени. Де Голль наложил вето на вступление в ЕЭС Великобритании, по требованию ОАР, ООН выводит своих миротворцев из района египетско-израильской границы. Сейчас бы это звучало, как бред сумасшедшего.
Когда зазвучал концерт камерной музыки, дед посмотрел на стол. Там не было ничего, кроме чернильницы.
— Уроки до сих пор не поделал? Ох, и будет тебе хворостина!
— Сейчас сяду.
— Ну, добре.
Я вытряхнул из портфеля все содержимое. Перелистал дневник. Трояков мало, как и в былые годы, иду хорошистом. Посмотрел расписание на понедельник. Стандартный набор: русский, литература, математика, история, география…
Любопытно взглянуть, а вот делать не хочется ничего. Может, ну его на фиг? — мелькнула спасительная мыслишка, — несолидно мне, старику, уроки учить.
А хворостиной по сраке очень солидно?! — возмутилось мое чувство долга, — ты что сюда, жрать пришел? Давай ка не будем расстраивать деда. Тебе же упрямства не занимать. Пусть эти девять дней и для него будут праздником.
Итак, русский язык. Открываю учебник, нахожу упражнение 629. Читаю задание: «Образовать действительные причастия настоящего времени».
Мама моя, а это еще что такое?! И компьютера нет под рукой, не погуглишь.
Перелистываю страницы назад. Хорошо хоть, все правила выделены жирным курсивом.
Через сорок минут разобрался. Взял авторучку. Стоять! Низзя!
Вспомнил, что наша Надежда Ивановна в этих случаях ставит пару. Для нее существует только обычная ручка с железным пером. Все остальное изымается на уроке с вызовом родителей на ковер.
Открываю тетрадь — и сразу же ставлю кляксу. Я давно разучился писать от руки. Все больше на клаве. Вспоминаю уроки чистописания. Тренируюсь на черновике. Дело пошло.
«Высоко над цветущими полями нашей страны реют чудесные птицы». Прерываюсь, подчеркиваю «ущ»…
К ужину я успеваю сделать только русский язык. Деду сегодня к семи. Надо нажарить семечек, собрать тормозок, потому так рано садимся. За окнами день, а на часах уже вечер. Куры забираются в саж, рассаживаются по жердочкам. У них свое время. Дед дожевывает котлету, выпивает компот. Сейчас скажет:
— Вот закончишь четверть без троек, возьму на дежурство!
Я прикидываю отпущенный срок. Нет, не получится. Мне улетать, а ему возвращаться в могилу.
Жизнь это череда парадоксов. Я так и не успел прочитать его письма, которые он писал бабушке с фронта. Они всегда лежали в буфете, в верхнем выдвижном ящике — аккуратная стопка, перетянутая резинкой от какой-то микстуры. Сначала я думал, что это кощунство, а потом, когда бабушка умерла, мать сожгла их на островке. Так сказали ей голоса.
Дед никогда не рассказывал о войне, а ведь был он в составе группы, которая брала Паулюса. Когда я учился в восьмом классе, его вызывали в военкомат, чтобы вручить медаль «За отвагу». Награда искала его ровно двадцать пять лет с того самого дня. Он ведь жил под другой фамилией. Под той, которую вспомнил в военном госпитале через четыре года после войны. Был Дронов, а стал Дранёв.
Дед ушел на работу, а я долго еще сидел за столом. Писал, считал и учил, пока не услышал: «Ложись спать, полуночник!» А уже перед сном подумал, что если свершится чудо, и меня все-таки откачают, надо будет написать завещание. Прежде всего, спрошу у врача про очки.

 

Утро моего детства. Только бабушка знает, что это уже утро. Время она чувствует без будильника. За ставнями ни проблеска света, а она уже на ногах. Скрип кровати в маленькой комнате — и ее вечное «О-хо-хо». Она начинает греметь заслонками, вьюшками и чугунными кольцами нашей уютной печки. В доме не холодно. Просто надо готовить обед.
Я все это слышу. Наверное, полчаса таращу глаза в темноту. Мои биологические часы настроены на прежнее тело, на то, что уже без души. Очнулся от страха. Первая мысль: где я?! Потом отлегло, понял, что не в больнице. Разве смог бы я там лежать на левом боку с ущемленным-то сердцем? Так что вчерашний день я не заспал, даже помню, что дед сейчас на дежурстве. Хотел, было, встать, стишок повторить, да одолела дума. Вот хочется мне понять, а будет ли день вчерашний считаться как полный из отпущенных мне девяти, ведь почти до обеда я был еще жив?
По всему выходило, что будет. И тут я поймал себя на подленькой мысли, что это несправедливо. Хотелось урвать, как минимум, еще двенадцать часов. Может, годочков полста? — спросила моя совесть. — Ну, ты, братец, и жлоб!
Я долго ворочался, прикидывал так и эдак, и честно ответил себе, что нет, не хочу. Какое же это детство, если в душе ты старик? — да это ж эрзац! Вот если бы все забыть? А с другой стороны, для чего же тогда я жил?
Ладно, время рассудит. Меньше спишь — больше живешь.
— Гля! — удивилась бабушка, увидев меня на пороге, — проснулся ни свет ни заря! Еще ночь на дворе, чи ты на ведро?
В детстве Серега закрывал меня в темном шкафу и рассказывал разные ужасы. С тех пор я боюсь темноты. Бабушка это знает и всегда выставляет на ночь ведро, которое называют «поганым».
— Стишок хочу повторить, — брякаю от балды. И это почти правда.
— Ну, сейчас я водички поставлю.
Она и сегодня помоет мне шею теплой водой. Я могу помыться и сам, под умывальником, но не буду этого делать. Пусть все идет, как идет. Зря я, что ли, уроки учил? Мне важней выяснить главное: настоящий этот мир или нет, что это за время, в котором мы сейчас существуем? А, самое главное, куда подевался я? Ну, я… это точно такой же мальчишка, но немного другой. У него не болит память о будущем.
— Бабушка!
— Аю? — ласково спрашивает она.
Я чуть не спросил: «Почему ты не чувствуешь, что меня подменили?» Но во время спохватился:
— Бабушка, а какая она, душа?
В этом вопросе все. Помнит ли она свою прежнюю жизнь, нравится ли ей новый памятник из белого мрамора, правда ли, что на Пасху умершие навещают свои дома?
Для нее это, кажется, перегруз. Бабушка садится на стул, складывает руки на фартуке.
— Душа — это, внучек, котомка, в которую люди собирают любовь. У кого-то она большая, у кого-то не очень, у кого-то вообще одна видимость. Чем больше собрал — тем легче идти.
— А почему тогда душа часто болит?
Бабушка глядит на меня внимательно и серьезно.
— Есть, значит, чему болеть. Бывает такая боль, которая лечит.
Я хочу еще что-то спросить, но ей уже не до меня. В кастрюле вода закипела.
— Ох, светает уже, а я тут с тобой калякаю языком! Сбегай, внучок, ставни открой, да выпусти курей из сажка.
К возвращению деда, я сидел уже с вымытой шеей и завтракал — пил кипяченое молоко. Его покупал я. Вернее, не я, тот, кто жил в моей нынешней шкуре, когда я еще был жив. Такое вот, раздвоение личности. Один, оседлав тросточку, шкандыбает за пенсией, а в это же самое время, другой его экземпляр идет в магазин. Но память об этом факте осталась только у бабушки. Это она давала, семьдесят две копейки и мыла трехлитровый «битон». Бабушка здесь, молоко здесь, куда подевался тот, кто его покупал?
Задать бы учителю природоведения эту задачку на сообразительность.
— Ты еще не одевшись? Смотри, опоздаешь! — дедушка входит в комнату, и тоже садится за стол.
И то правда, в школу ж к восьми! По армейской привычке, одеваюсь предельно быстро: и пары минут не прошло, а на мне уже синий костюмчик, голубенькая рубашка и красный галстук. Выскакиваю во двор. В спину несется торжественный звук горна и девчоночий голос по радио:
— Здравствуйте, ребята! Слушайте «Пионерскую зорьку!»
Лает Мухтар. За калиткой Витькино «у-р-р-р!» Сейчас спросит:
— Арихметику дашь содрать?
Он именно так и спросил. И от этого у меня поднимается настроение:
— Без базара.
— Че ты сказал?!
— Дам, говорю. Только пойдем лучше дальней дорогой, не хочу вспоминать.
Витька кивает. Он понимает меня с полуслова, если, конечно, не грузить его фразами из лихих девяностых. До этого времени он еще не дорос.
О будущем больше не думается. Хочется вдоволь напиться детства, окунуться в него с головой. Но сначала неплохо бы было разведать глубины. Я ведь даже не помню большинство своих одноклассников, ни по именам, ни в лицо. Встретил как-то на автовокзале прилично одетого мужика. Подошел он ко мне с двумя кружками пива.
— Привет, — говорит, — Санек!
Смотрю в его рожу — и ноль эмоций.
— Не помнишь? Мы же с тобой в одном классе учились. Это же я, Женька Таскаев.
Напряг я свою башку. Единственное, что выцепил из ее мутных глубин, так это два факта. Первый, что был такой, и второй — что носил очки. И ничего больше: ни хорошего, ни плохого.
А Витька все «арихметику» передирает. Высунул набок язык, и наяривает моей авторучкой. Математичка не придирается, что не простым пером, это я помню.
До школы идти пять минут. Это там, где сейчас офис сбербанка. Витек по дороге успевает поведать все свои домашние новости. Брата Петра в армию призывают, Танька в кого-то снова влюбилась, все плачет в подушку.
Ну, перед нами такой вопрос не стоит. Все пацаны в классе поголовно сохнут по Соньке. У «ашников» свой идеал — Олька Печорина. Обе они отличницы, а это для нас решающий признак девчоночьей красоты. Хорошистки и троечницы не катят.
Там, где вчера стоял банкомат, сейчас небольшая калитка в невысоком деревянном заборчике. За ним начинается школьный двор. Сегодня никто не бегает, не шалит, не смеется. Разбившись на группы, все обсуждают Колькину смерть. Рассказывают мистическим шепотом: кто, где и когда видел его в самый последний раз. Только Валька Филонова в стороне. Сидит себе на скамейке, кутается в цветастую шаль и читает «Историю». Она не дружит ни с кем.
Трогаю себя за распухшую переносицу и прошу:
— Не говори никому, что это я с Лепехой подрался.
Витька, чувствую, подмывает, но пацан есть пацан. Он косит на меня своими вишневыми зенками, солидно высмаркивается и цедит сквозь зубы:
— Без базара.
Надо же, прижилось.
Мы пришли под первый звонок. Повезло мне. Почти никто не подкалывал, откуда, мол, у тебя такие очки? Только Славка Босых толкнул меня пузом в дверях и ехидно спросил:
— Пусть не лезут?
Где находится наш класс, я, честное слово, запамятовал. Поэтому держусь за теми, кого точно помню. Сажусь на свободное место в третьем ряду. Филониха с фырканьем чухает на другую сторону парты. Судя по ее поведению, я сел не туда. Ну и ладно! Кому не понравится — пусть пересаживают.
Валька вообще-то девка что надо: умная, и симпотная. Я даже хотел за ней приударить классе в восьмом. Да побоялся, что на смех меня поднимут. Был у Филонихи большой недостаток — лишняя извилина в голове. И втемяшилось в эту извилину стать кинозвездой. Она по натуре максималистка: или все — или ничего.
Все девчонки перед зеркалом крутятся, и ни единой трагедии. А Вальке оно не в жилу пошло. Вот чем-то она себе не понравилась. В общем, решила она, что артисток с такими рожами быть не должно. Даже хуже того, стала себя за это казнить и родителям своим выговаривать за хреновый генный набор.
Появились на юной девчонке старушечьи платки, платья и кофты. Зажила она, замкнувшись в себе. С пятого класса ее за глаза звали бабой Валей, или бабкой Филонихой.
Откуда я это знаю? Да она мне сама потом обо всем рассказывала. Я ведь последние восемь лет работал электриком. Ходил по домам и квартирам, счетчики менял у людей. Так и набрел на ее нору. Валька меня не сразу узнала, а я так с первого взгляда. Над щекой такая же завитушка, и фамилия в наряде — как
перепутаешь? Посидели, чайку попили, вспомнили школу. Поведала она за столом свои девичьи сердечные тайны.
А сейчас вот, рожу воротит. Да и я на нее не смотрю, слава Богу, не педофил. Мне сейчас интересней учительниц своих оценить с позиции возраста.
Минут, наверное, пять, как звонок прозвенел. Математички нет, взрослых, кроме меня, никого. Все, — думаю, — ясно. В связи с трагическим случаем, готовят мероприятие. Не факт, что урок вообще будет. А пацаны бесятся! Шум перерос в гвалт, Витька с Босярой по партам начали бегать, кто-то с задних рядов жеваной шпулькой в меня запустил. По затылку попал, падла.
Поворачиваюсь, смотрю на Камчатку. У всех невинные рожи, никто ничего не видел. И так мне обидно стало!
— Ну, что, — говорю, — дорогие мои детишечки, кто из вас давненько не обсирался в мозолистых руках рабочего человека?
Все засмеялись, а Юрку Напреева это сильно задело.
— Ну, я, — отвечает, — а че?
Ему действительно че? Он самый здоровый в классе, на целую голову выше меня. Да и мне тоже ниче. Зря, что ль, я помер со свернутым набок носом?
И тут открывается дверь. Входит наша математичка, за нею милиционер с директором школы. И началось! Чтобы со скуки не помереть, я сидел и подсчитывал, сколько раз наш Илья Григорьевич скажет свое знаменитое «не було», а товарищ из внутренних органов — страдательное причастие «данный».
Нельзя сказать, чтобы в классе царила мертвая тишина. Все занимались своими делами. Кто читал, кто рисовал. Валька штудировала «Историю». Юрка бомбил меня воинственными записками. Нагнетал, так сказать, атмосферу, страхом казнил. В одной из них был нарисован кулак. Я добавил к нему загогулину, чтобы стал он похожим на дулю, и отправил записку обратно.
На первой же перемене, Напреев прислал секунданта. Это был, конечно же, Славка Босых — худощавый, резкий, чрезвычайно смешливый пацан с феноменальной реакцией и бешенным темпераментом. В детстве мы с ним не дружили, но никогда и не ссорились. Дышали друг к другу ровно. А сблизились только на старости лет, когда нас из целого класса осталось всего трое.
— Ох, и схлопочешь ты! — сказал он сочувственно. — Злой сегодня Напрей. Как будете драться: до первой слезы, или до первой крови? Ты вызвал, тебе и условия выдвигать.
Я смотрел на его лицо, на задорно торчащий вихор. Хотел, но не смог узнать в этом белобрысом создании, лысого, пузатого мужика с потухающим взглядом. Такого, каким он был буквально на прошлой неделе.
— Так че передать Юрке? — не унимался Босяра. Судя по подтанцовке, у него еще были дела.
— Не знаю, — нерешительно вымолвил я, — обо всем, вроде, договорились? Ну, если хочешь, скажи, чтобы плотно покушал на большой перемене. Я его буду бить, пока он не обосрется.
Славка сначала взвыл от восторга, и только потом залился серебряным колокольчиком.
— А ты молодец! — вымолвил он, отсмеявшись. — Так я ему и передам.
На следующем уроке я, наконец, увидел Надежду Ивановну. Было ей не больше тридцатника. Большие глаза за линзами толстых очков казались лесными озерами в крапинках зеленых кувшинок. Не читалось в них ни строгости, ни занудства. Только любовь. Почему же мы, дураки, до дрожи в коленях, боялись ее окриков?
Изложение — мой конек. Пока наша классная читала занудный текст, я на листочке бумаги рисовал синее дерево. Потом открывал тетрадь и, глядя на фрагменты рисунка, восстанавливал слово в слово, все, что она в это время произносила.
А больше уроков не было. Наш класс в полном составе пошел прощаться с Лепехой. Постояли у гроба, получили по узелочку с конфетами — и разошлись по домам.
Колька лежал в наглаженном школьном костюмчике с чернильным пятном на левой груди. Игрушечный гробик стоял на низкой скамейке. Лепеха был самым мелким из пацанов — на два сантиметра ниже Витьки Григорьева. Вот только его лицо поражало своей взрослостью. Его крепко побило в реке. На месте правого глаза чернела огромная гематома. Сквозь щеточку коротких ресниц, виднелось глазное яблоко. Он будто подмигивал мне, и мысленно говорил: «Какие дела, Санек? Сегодня я, а через неделю — ты!»
Назад: Глава 1. Из дома домой
Дальше: Глава 3. Дуэльный кодекс