Книга: Хрен знат
На главную: Предисловие
Дальше: Глава 2. Первое несовпадение

Александр Борисов
Хрен знат

Глава 1. Из дома домой

Я шел получать пенсию. Это дело долгое и ответственное. Сегодня одни только сборы заняли не менее часа. Опять потерялись очки. Вот прямо какая-то чертовщина: с вечера лежали в футляре, а с утра уже нет. Весь дом перерыл — тщетно. Хотел уже, было, идти, просить у соседа, да во время увидел лопату. Только тогда вспомнил: это ведь я вчера котенка закапывал! Задавил бесхозную животину какой-то лихач, и бросил мне под калитку, чтобы в следующий раз колеса не пачкать. А может, это не он, а кто-то из брезгливых прохожих. Мол, твоя территория — тебе и за порядком следить.
Нет, не те люди пошли! Мальчишкой я знал на этой улице всех. Не только людей, но даже собак и кошек. Жизнь была нараспашку. Женили и хоронили, детей в армию провожали всем обществом. А теперь? Давеча встал напротив меня какой-то нерусский хлыщ на черной машине и давай приставать:
— Где здесь, отец, Мнацаканов Миша живет? Полный такой, армянин, золотом занимается?
А хрен его знает, где? Отвяжись, человек, занят я. Не видишь? — яму копаю. Безлюдье у нас. Отгородились соседи от жизни заборами да воротами. Когда никогда поднимутся жалюзи, выплюнут иномарку, а кто там за окнами? — поди, разгляди: может, Колька Петряк, может, дети его, может внуки? Может, нет уже того Кольки, закопали по-тихому. Кто ж по нынешним временам будет старого деда на похороны звать? Нерентабельно это. Больше штуки в гроб не положит, а ну как сожрет на две?!
В общем, нашел я свои очки под старым орехом. Снял, наверно, вчера, чтобы с носа не падали и положил на видное место. Да так и забыл. Хорошо хоть лопату занес.
Иду я себе, опираюсь на тросточку, посматриваю на часы. Хочется успеть до обеда, да разве дотелепаешь с такой ходовой частью? Беда с этим тромбофлебитом! Три шага шагнул — перекур, иначе совсем упадешь, боль такая, что ноги не поднять. Через железную дорогу я давно не ходок: ни под вагоном пролезть, ни до подножки тамбура не добраться, ни, даже, через рельсы переступить. Это в детстве я летал напрямик, через железку: восемь минут — и там. Еще успевал по дороге камешки подфутболивать. Теперь вот, приходится делать крюк, до ближайшего подземного перехода. Хм, до ближайшего! Их тут поблизости два, и оба ближайшие: что туда, что сюда — полтора километра.
Ну, вот, светофор опять не работает! Смотрит на меня красным глазом и не моргает. Машины потоками в обе стороны, ну, хоть бы одна падла притормозила! С двух попыток добрался до островка безопасности. Выбрал момент и дальше трусцой… еле успел! Выскочил на тротуар, нога по траве поехала, и так ее болью скрутило, аж искры из глаз! Чуть не упал. Да что ж это за день такой невезучий?!
Вслепую дошел до заборчика, оперся на него. Стою, отдыхаю, а сам себе думаю: и откуда бы здесь взяться траве? Так нет, вроде бы видел, под ногой зеленела и запах…
Тут слышу, кто-то за плечи меня обнимает, и голос знакомый:
— Санек, это ты, что ли? Хоть бы, бляха, предупредил, что в шутку. Я и зарядил с разворота…
Смотрю и не верю глазам: да это же Колька Лепеха, которого мы схоронили лет тридцать назад. Он первым из нашего класса в гору пошел. В том смысле, что кладбище у нас на горе.
Вот тут-то я и смекнул, что тоже, стало быть, помер. То ли от машины не увернулся, то ли сердце вразнос. А Колька — он у меня типа предсмертных воспоминаний.
В общем, стою я, жду продолжения, а их, эти воспоминания, будто заклинило. Лепеха не пропадает, на цырлах танцует, в извинениях рассыпается. Что типа стоял он, последней спичкой бычок прикуривал, а тут — я его в спину! Окурок сломался, спичка напрасно сгорела — налицо материальный ущерб. Но если б он знал, что это моя светлость…
Еще бы он, падла, не извинялся! Тоже, наверное, помнит, как в рыло от меня получал. Я хотел было подсчитать, на сколько ящиков он меня наказал, когда мы в подшефном колхозе огурцы собирали. Но вовремя вспомнил, что о покойниках плохо не говорят. Вот когда закопают, тогда буду и я таким же, как он, а пока есть надежда, что скорая откачает, нужно держать язык за зубами.
Потом, наконец, сгинул Лепеха. Не исчез, как рассказывали по телеку очевидцы, пережившие смерть, а сдернул на полусогнутых. Сказал, что водички сейчас принесет, чтоб я морду свою умыл. Он жил здесь неподалеку — направо четвертый дом.
А я, значит, стою, в подвешенном состоянии. Можно сказать, между жизнью и смертью. Кровища из носа самая натуральная, под глазами свербит, наливается, быть к вечеру темным очкам. В переносицу, падла, попал! И, главное, знаю, что все это фикция, что лежу я сейчас в реанимации, и врачи надо мной колдуют. А хочется догнать стервеца и отвесить ему полновесный подсрачник. За «нечаянно» положено в бубен!
Потом это дело мне надоело. Что толку вот так вот, стоять? Тросточку потерял, очки, черт его знает, где. Пластиковая карта? Какая тут, нахрен, карта, если я в грязной майке, линялых спортивных штанах и китайских кедах?! Сходил за пенсией, называется! Не вернуться ли мне домой, пока ноги не возражают? Может, успею увидеть кого-нибудь из родных? А то всех вместе: бабушку, дедушку, маму? Ради такого дела можно и помереть!
Повернулся я — моп твою ять! — асфальт с главной дороги будто грейдер ковшом смахнул! На ней ни единой машины, только цыган на бричке лошадку свою нахлестывает. Поравнялся со мной, черным взглядом в душу заглядывает. Цыгане — они ж, говорят, с чертом запанибрата. Прознал, наверно, падлюка, что перед ним натуральный покойник, или как его? — приведение. Ан, нет! — поравнялся и говорит:
— Эк тебя, пацан, угораздило! Ты бы голову запрокинул, да пару минут так постоял. Сопли б и успокоились. — И дальше — цок, цок!
Ну, что ж, — думаю, — дельный совет. Я его и сам знал, да с детства забыл. Лет сорок в сопатку не получал.
Перешел через улицу, прислонился к тополю у обочины, в небо смотрю. Там синь без единой слезинки насквозь просматривается. Кобчик на горизонте сужает круги. Пыль, как табачный дым, языками стелется над листвой. Кажется, прищурю глаза — каждую молекулу воздуха рассмотрю. Хорошо! Только домой надо, а то не успею. Как у них там? — прямой массаж — и будьте любезны на зассанную кровать!
Иду я и удивляюсь. Насколько, все же, духовный мир точней материального! Я уже и помнить забыл, какие деревья росли у забора «Заготконторы», а память услужливо все преподносит, в мельчайших подробностях. И тополек белолистый, и вербу кривую, и клен недоросток, родившийся сам по себе, там, где ларечек пивной когда-то стоял. Вытряхивал кто-то из мужиков мелочь из кармана фуфайки, да обронил кленовое зернышко.
Ноги-то, ноги как радуются! Надоело им, бедным, шлифовать поверхность земли — так и норовят разбежаться, подпрыгнуть, чтобы нижнюю ветку руками достать. Только я воли им не даю. Поспешаю, но марку держу: негоже солидному человеку изображать из себя кенгуру. Здесь каждый шаг, как зарубка на сердце.
Вот у этих деревянных ворот, откуда выходит железнодорожная колея, мы с дедом, всегда покупали две новогодние елки. Были они настолько худыми и жидкими с одной стороны, что приходилось покупать именно две. Дома их связывали стволами, и получалось нечто приемлемое, за игрушками дефект не видать. А их в нашем доме было! — большой зеленый сундук. Дед доставал его с чердака, и начиналось творчество.
Нет уже той колеи — на металлолом разобрали. И деревьев тех тоже нет — сейчас на том месте ряды коммерческих магазинов. Вместо складов «Заготконторы» — четыре оптовых базы одного и того же хозяина. Единственное, что было здесь до меня и останется после — это огромная лужа. Сколько разных организаций пытались ее засыпать! Сколько вбухали денег в щебенку и гравий! А она все стоит в прежних границах. Зимой радует пацанов, а летом лягушек. Разгонишься, было дело, когда на ней лед встанет — и прешь без всяких коньков на подошвах своих кирзачей!
Я, честно сказать, и забыл что помер. Так оно все натурально, как будто в кино «шесть дэ». И запах тебе, и цвет, и полный эффект присутствия. Вон, угольной пылью как потянуло! А че удивляться? — паровоз под парами стоит. Отсюда не видно, какой. Наверное, «эрка». И состав за ним длинный-предлинный. А вдоль вагонов — осмотрщик — дядька Ванька покойник. Он жил по соседству, на другой стороне нашей речушки. Молоток у него в правой руке, а в левой — масленка. Подходит к колесной паре — стук по бандажу, стук по буксе. И так у него ладно все получается! Молоточком крышку открыл, масла долил — следующий вагон. Все видит, все слышит, все замечает. Это же Дядька Ванька тетрадку мою нашел и деду отдал. Я ее на платформу под бревна засунул, сверху корой прикрыл. Лети, — думаю, — моя двойка, подальше от нашего дома! А он углядел. Вот и сейчас, скользнул по мне взглядом — будто сфотографировал, и подбородком кивнул: Давай, мол, пострел, пока безопасно.
— Здравствуйте, дядя Ваня! — сказал я на всякий случай, и нырнул под вагон. А голос у меня тонкий-претонкий. Еще не ломается.
На железной дороге я тоже когда-то знал каждого. И со всеми здоровался. А попробуй пройти мимо! Во-первых, дома будут проблемы, а во-вторых, самый первый телевизор на нашей улице появился в депо. Назывался он несолидно — «Комбайн», но зато по нему показывали кино про майора Вихря. Всех телезрителей Красный уголок не вмещал. Одних только взрослых — по три кандидата на стул. Пускали и нас, пацанов, если общество было не против. Одним разрешали полежать на полу в проходе, других разворачивали с порога:
— Потом приходи. Когда папка научит шапку сымать.
Да, времена! Никаких тебе омбудсменов, а дети всегда под присмотром.
Дядька Ванька пошел дальше. Я слышал его шаги и стук молотка. Вспомнил, как лет тридцать назад, видел его, умирающего, чуть ли не каждый день. Он был желтый, худой и очень страдал от боли. Уже не хватало сил управляться с домашним хозяйством. Все, кроме него, знали диагноз — рак. Другой бы криком кричал, требовал врачей и уколов, а этот терпел. Вместо наркотиков, предпочитал рыбалку. Сидел на своем самодельном стульчике, да таскал пескарей для кошки. Все прибыток семье.
Как-то утром проснулся — соседка в калитку стучит:
— Иди. Дядька Ванька зовет.
Зашел к нему в хату. Лежит мой сосед, в потолок смотрит. Увидел меня, встрепенулся:
— У тебя, — говорит, — Сашок, дед вроде как плотником был?
Ты острогай мне дощечку поглаже, чтобы с краю огородить. А то я с кровать падаю.
Просил еще закурить, да только не дал я. Бабы вцепились в руку, вытолкали взашей.
Ну, что ж, — думаю, — надо уважить. Достал с чердака досточку липовую. Прошелся шерхебелем, вывел фуганком уровень, загладил шлифовальной машинкой. Назад возвращаюсь — заказчика нет. В морг увезли.
Эх, жизнь! Не скажешь, что так уж она и коротка, а всегда чего-то не успеваешь. Кто покурить, кто попрощаться, кто получить пенсию.
Я вынырнул из-под вагона и замер, не успев выпрямиться. Ни за что б не поверил, что узнаю по голосу этого пса! Звали его, как и добрую половину собак с нашей улицы, Мухтаром. Ну, дворняга дворнягой! Черно-белый, с рыжим лохматым загривком. Я его, помнится, не очень то и любил за то, что ни капли не похож на овчарку. Был он старым, слепым и доживал свой век в дровяном сарае. Собачьим умом, Мухтар понимал, что уже никуда не годится, но очень хотел доказать, что он еще ого го! На чужаков громко не лаял — боялся: вдруг прилетит камень, а откуда — не уследишь. Зато на своих отрывался по полной. Меня, к примеру, чуял метров за сто. Выйдешь, бывало, на край насыпи, а он уже давится гавом, исходит слюной. Я на него не обижался. Наверное, понимал, что когда-нибудь стану таким же, как он. Калитку откроешь, окликнешь его: «Мухтар, да ты что ж, дурачок?» — и он — ну извиняться! Ползет по земле, наяривая хвостом, и белыми пятнами глаз в душу заглядывает. Да! Жила когда-то в этом месте любовь, а теперь — одна ностальгия.
Дом я узнал издали, каким он когда-то был. Две комнаты, коридор и небольшая прихожая, укрыты в зарослях винограда. Из трубы вьется дымок, отбрасывая легкую тень на серебро крыши. Без более поздних пристроек, есть в нем гармония воплощенного замысла.
В открытые емкости напротив моего огорода, из цистерн сливают жидкий гудрон. Две смоловозки ожидают погрузки. Возле сторожки суетится и падает дядя Вася Культя. Он ремонтирует тэн, а напарник готовит шланги. Под ногами пузырится земля. Я всегда обходил это место, а сейчас иду напрямик. Дяде Васе нужно подать руку, извиниться за прошлое.
Его прозвали Культей из-за согнутой в кисти правой руки. Она у него до плеча в белесых глубоких шрамах — посекло на фронте осколками, и хирурги добавили. Тем не менее, этой рукой он вполне управлялся: мог из ружья стрелять и, даже, стакан держал. Был ли у него дом? — этого я не знаю. Мне почему-то всегда казалось, что он навсегда приписан к смоле. Ночевал дядя Вася в железнодорожной теплушке, снятой с колес и поставленной на высокий фундамент специально для сторожей.
Мальчишки — народ, по сути своей, жестокий. Леху Звягинцева, который носил корсет, мы дразнили «Горбатым». Сорокалетний даун с соседней улицы был для нас «Сашкою дурачком». Деда Корытько, с пробитою насквозь шеей, из-за дефектов речи, мы за глаза называли «Кугук», или «Кецеке».
Никому на моей памяти дядя Вася не досаждал. Но появилась у нас, пацанов, забава «громить Культю». Летом, когда темнело, мы вброд пробирались на островок, намытый течением между двух рукавов реки. (Он граничил с нашим участком и был продолжением огорода). Оттуда сторожка, как на ладони, метрах в пятнадцати по прямой.
Когда внутри угасал свет, мы начинали бросать комья земли. Считалось особым шиком попасть по железной крыше. Кончались эти погромы всегда одинаково. Дядя Вася долго терпел, потом выскакивал на порог с берданкой в руке и громко палил в воздух. И мы убегали против течения речки, сбивая о валуны босые ступни.
Сколько ему сейчас, сколько мне? Впрочем, какая разница? Время идет только вперед, нет у него минусовых значений. И то, что я сейчас вижу — только дань благодарной памяти.
Все у дяди Васи наладилось. Темно зеленый «ЗИС» с черной цистерной в кузове, встал под погрузку. Шофер, пережевывая окурок, одною рукой поправляет шланг, другой вытирает пот.
Жарко. На растущих поблизости деревцах — черный налет сажи. Судя по зеленым плодам, сейчас середина весны.
Культя идет к рукомойнику, подтягивая штаны. Увидел меня, обрадовался:
— Здорово, барчук (он всех барчуками дразнит), кто это тебя так?
Я что-то порываюсь сказать, но он недовольно перебивает:
— Слушай сюда! Ты слишком не торопись. Не до тебя там. В общем, дождись, когда дед успокоится. Скажешь ему потом, что цемента мешок стоит. Ребята хотят рупчик. Ну, давай! Запарка у нас.
Мягкая пыль лежит на дороге тонким ковром. Ей припорошены лужи. Двадцать шагов — и я дома. И тут до меня доносятся громкие голоса.
— Степан, ты прости, Степан! — с надрывом кричит незнакомый голос.
— Вон, сволочь пошел! — свирепо орет дед.
Все верно. Ему, похоже, не до меня. Сторонюсь, отхожу к забору.
Пьяный мужик в расхристанном пиджаке, спотыкаясь, летит на дорогу. Поднимается, падает на колени.
— Ты бей меня, бей, только прости!
— Сволочь! Какая же ты сволочь! — дед толкает его прочь от двора и почему-то плачет.
Вот тут моя память ошиблась. Этот случай я помню, даже знаю, что сейчас происходит. Человек, который стоит на коленях — бывший полицай, недавно досидевший свой срок. Когда-то он выдал немцам мою бабушку. Сказал, что ее муж коммунист, бывший председатель колхоза и воюет сейчас в Красной Армии.
А потом моя мама и бабушка прятались у людей в погребах до самого конца оккупации.
В прошлый раз я видел все это, стоя в проеме распахнутой настежь калитки. А теперь мне ее не открыть…
Я присел на бревно, лежащее у забора, которое было у нас вместо скамейки, и засопел от обиды. Не такой я представлял эту встречу, нет, не такой. Лепеха узнал, дядя Ваня узнал, Культя поздоровался, а дед прошагал мимо. И бабушка хороша! — слышит же, как Мухтар разрывается? Хоть бы вышла, проведала, кто там? Полвека считай, не виделись! Так нет, возится со своими борщами…
И тут мне реально жрать захотелось. Так захотелось, что криком кричи. Только я это желание в себе придавил. Пожрать я и в больнице успею, когда в лица родные напоследок взгляну.
А над головой листочки трепещут. Яблоня «белый налив» роняет излишки плодов. Два воробья сорвались с дерева на дорогу. Волтузят друг дружку, как оглашенные — бабу не поделили.
Тут слышу — мой дед возвращается. Шоркает чеботами, как и я поутру. Увидел меня, рядом присел. Ну, думаю, сейчас что-нибудь скажет. А он только хмыкнул, да за цигаркой полез. Такая вот, лирика. А что ему? Он, наверно, в прошедшем времени, где видит меня каждый день. Эка диковина? — внук. И ведь не скажешь, типа того, что я, мол, сейчас помираю, что попрощаться пришел. Да что там слова? Просто сидеть рядом — это уже счастье.
Пахнет от него дымом костра, жареными семечками и табаком. Настоящим табаком, а не разным говном в пачках по сто рублей.
Любил я смотреть, как дед курит. Он тогда «Любительские» предпочитал. Выбьет из пачки одну, постучит мундштуком по ногтю, разомнет между пальцами, еще постучит. И все это степенно, не торопясь. Потом достает серники. Чиркнет, прикурит, пыхнет два раза — и тоненькой струйкой дыма гасит горящую спичку.
Сколько ему осталось? А это, в зависимости от того, сколько сейчас мне. Он умрет летом, когда я окончу школу, и уеду в Ленинград с направлением. Буду сдавать экзамены в училище имени Фрунзе, потом в Институт Водного транспорта, а поступлю в мореходку. Дед будет лежать на кровати у печки и говорить:
— Сашка не подведет, он молодчага!
А уже перед смертью скажет, что видел меня в форме капитана дальнего плавания.
Не в настроении он сейчас. За прошлое сердце болит. Повздыхал, покашлял, и нараспев произнес:
— Ох, черт его зна-ает!
А больше ничего не успел. Паровоз у щита начал пары спускать. Тут говори, не говори — друг друга ни за что не услышишь. Хоть и сидишь рядом.
Вдруг, чувствую: руку на голову кто-то мне положил, аж мурашки по коже, и в глазах темнота. Прям, какая-то волна узнавания. Я сразу понял, что это бабушка, в чьих же еще руках может быть столько любви и ласки? Оглянулся — точно она: молодая еще, на целую голову выше меня. Рукой машет: домой, мол, пора, деда тоже зови.
Послушно иду во двор. В этом времени я не хозяин, а безропотный исполнитель. По дороге глажу рукой родную калитку, которую разобрал и сжег в прошлом году. Берег до последнего, это ведь все, что осталось в память о детстве.
Бабушка за спиной конкретно наезжает на деда. Куда до нее паровозу!
— Тю на тебя! Куды ж ты поперся, старый дурак? У него же глаза залиты, а нет бы ножом ширнул?
— До черт его зна-ает!
Увидев меня, кот чухает на чердак, а куры, наоборот, бегут к загородке. Я им частенько траву приношу, всегда наливаю воду. У меня много обязанностей.
Скандал за спиной не утихает. Прихожу деду на помощь:
— Там дядя Ваня, что со смолы, про цемент говорил.
Бабушка поворачивается ко мне:
— Ой, горе ж ты луковое! Да кто ж тебя так? А если бы глаз вышиб?! Майку то всю изгваздал, а ну-ка сымай!
И не поймешь, кого ей сейчас жальче: то ли меня, то ли майку?
Дед у калитки вставляет свои пять копеек:
— Бьют меня, так я ж и добрый!
Вот такое оно прощание. Ни вздохов, ни слез, ни платочков. Кажется, эти люди живут, и собираются жить вечно. И я тоже впрягаюсь в эту реальность, хоть в душе понимаю, что она может оборваться прямо сейчас.
Бабушка толкает меня в шею, склоняет над рукомойником.
По позвоночнику льется струя теплой воды.
— И в кого ж ты такой неслухмянный? — в сердцах повторяет она.
Для нее нет мелочей, и порядок вещей незыблем. Если завтра придут девчонки из школы и скажут: «Ваш Саша сегодня был грязным», она всегда может ответить:
— Брешете, сучки! Я сама ему шею мыла!
Всегда поражался умению бабушки содержать в чистоте дом, двор, огород. Даже на кладбище возле ее памятника всегда образцовый порядок. Как будто выходит она по ночам из могилы цветы поливать и пропалывать сорняки. И ведь бываю там от Пасхи до Пасхи, раз в год. У деда, к примеру, часами муздыкаешься, а у нее? Вырвешь пару сурепок, листву подметешь и все.
— Ну, сбегай, воды принеси, — бабушка шлепает меня по спине мокрой ладонью, — да курям не забудь налить! А я пока хлеба нарежу, и накрою на стол. Деда дождемся, сядем снедать.
Хватаю ведра. А что ж тут не бегать? Огород у нас вона, какой громадный! И это не только потому, что я сейчас такой маленький. Нет забора, что делит его по меже. Вместо него дорожка, мощеная камнем. От кого загораживаться? В другой половине дома живут бабушка Паша с дедом Иваном. А это, как ни крути, родная сестра моей бабушки. Мчусь вдоль кустов винограда туда, где глядит в небо колодезный журавель. Ступни обнимают теплые камни, узнавая каждый на ощупь. Откидываю железную крышку. Пускаю солнечный свет туда, где бьют родники. С нижних колец свисает зеленая челка мха. Любуется, как песчинки танцуют на пузыре, рвущейся на волю, воды.
Ну, здравствуй! А я уж не чаял напиться твоей живительной влаги. Мои руки ничего не забыли. Отвожу ведро к дальнему краю, резким движением, врезаю его в глубину. Закольцованное пространство порождает глухое эхо. Мне кажется, этот колодец понимает, что его уже нет. Что он снова увидел мир только волей моего разума. А ведь когда-то с него начинался дом. Здесь в каждом замесе раствора есть и его частица. Кольца вырвали, а яму засыпали, когда мамка сошла с ума. Так приказали ей голоса. Я тогда в море ходил. И, приехав ее навестить, столкнулся с уже свершившимся фактом.
— Да что ж ты так долго? Ведро, что ли, упустил?
Кричу:
— Я сейчас!
Бегу, перебираю ногами. Чтобы ведра не цеплялись за камни, их приходится приподнимать. Гримасы возраста. Малому тяжело, а старому тяжко. Ну, попал! Что творится в моей голове?! Прошлое становится настоящим, а настоящее прошлым. Но, черт побери, как оно хорошо! Если это и есть смерть, поклон ей до самой земли. А если еще и успею пожрать…
Вот я в доме. Ставлю ведра на лавку, закрываю деревянными крышками. Дед уже за столом. Влажный седой чуб гладко зачесан. Левая нога согнута в колене и убрана под себя. На ней он сидит. Привык после ранения. Бабушка орудует уполовником. Разливает в тарелки свой знаменитый борщ. Когда на нашем краю кто-нибудь умирал, готовить поминальный обед приглашали только ее. Сегодня и мне доведется вспомнить его вкус.
— Сашка! — дед задорно поблескивает молодыми глазами. — Сбегай, сорви там перчину.
Там — значит, в конце огорода. Я помню. Это тоже когда-то было моей обязанностью.
Вылетаю из кухни. Стремглав бегу по дорожке. Не мною придуманы правила этого времени. Не мне их нарушать. Чего я сейчас больше всего боюсь, так это сфальшивить. На душу налип неприятный осадок. Пусть временно, но я занимаю чужое место.
На столе дымятся тарелки. Дед ждет. Протягиваю ему зеленый стручок. Боясь не успеть, налегаю на ложку. Бабушка округляет глаза.
В детстве я не любил борщ. Ценил его вкус, но выхлебывал только юшку. Смотрел на капусту, понимал, что это капуста, но не мог ее проглотить. Сырую — за милую душу, а вареную никогда. Брат Сережка как то сказал, что «это похоже на червяков». С тех пор, как отрезало.
Теперь же, на глазах у семьи, происходило чудо. Я вымахал всю тарелку и попросил добавки.
— Ты, часом, внучок, не сказился? — осторожно спросил дед.
— Знатный сегодня борщ! — промычал я его словами.
Бабушка застыла у печки, прижав кулачки к груди. В ее карих глазах светилось тихое счастье.
Потом была картошка толченка с румяной котлетой. После нее — «какава» на молоке. В хрустальной розетке розовело варение из айвы…
В общем, я наелся от пуза. Погостил, попрощался. Только жаль, не увидел маму. Серега то хрен с ним. Заходил на прошлой неделе. Все такой же круглый, вальяжный. Ну, еще бы! Ветеран МВД, старший следователь шестого отдела. Мент поганый, короче. Ничего не наворовал на старость! Ну, разве что писатель Бушков про него книжки писал. Так книжками сыт не будешь.
— Письмо Надя прислала, — бабушка словно читает мои мысли. — Жалуется, что не пишешь ты ей.
— Вот приедет — ухи тебе надере-ет! — ворчливо зевает дед. — Пойду я, прилягу. Мне сегодня в ночную.
Он работает охранником при железной дороге. Ну, там, где лес разгружают.
Честно сказать, я и не знаю, что делать. Визит непозволительно затянулся. Что они там, совсем охренели? Не идти ж в таком виде в реанимацию, требовать главврача? «Да кто ты, — скажут, такой?»
Но у деда Степана есть готовый ответ на все:
— Давай, милый друг Гандрюшка, уроки учить, стишок повторять. Смотри мне, проснусь — проверю. И письмо матери напиши!
И то правда! Пойду хоть, узнаю, какое сегодня число.
Дальше: Глава 2. Первое несовпадение