Невидимый человек
Я умер в четверг, 5 февраля 2004 года, в 7:35 утра. Не знаю, убили меня или это случилось, когда вертолет рухнул на землю. Никто меня не просветил. Да и какая, к черту, разница, результат известен. Я понятия не имею, доказывают ли затопившие мозг воспоминания, что за смертным порогом начинается нечто иное и я стал вольным духом, или картины ключевых событий жизни мелькают перед мысленным взором за миг до перехода в мир иной…
Я – дитя странной любви. Желанный ребенок, которого ждали и лелеяли, как ни одного другого младенца. Мой приход в этот мир имел глубокий смысл для родителей и означал, что они были правы. Во всем. Правы, что полюбили, что не отреклись друг от друга, несмотря на гнев родных, что боролись за свою любовь. В молодости я считал отца необычайным оригиналом, белой вороной среди родственников и очень не скоро понял, что эксцентричность в нашей стране – не более чем утонченный способ скрыть собственный конформизм. Отец был очень консервативен и воспроизводил стереотипы своего социального круга. Эксцентричность поведения у таких людей не вытекала из протеста, не отражала склад ума, но была всего лишь позой, позволявшей близким утверждать, что вы очаровательный и изысканно странный человек. Конечно, я могу ошибаться, потому что был жесток с отцом и плохо в нем разобрался. Я вообще очень часто ошибался.
Мой дед по отцовской линии был адвокатом в Шеффилде и хотел, чтобы сын пошел по его стопам, – будет кому передать дело, – но ладили они плохо. Отец никогда не рассказывал мне ни о своем детстве, ни о семье, говорил только, что не смог бы остаться жить в самом унылом городе Англии и рад, что не выбрал путь финансового благополучия. Выучившись на инженера-программиста, он нашел работу в большой американской компании, которая послала его в Сингапур, а в 1969-м приехал в Нью-Дели. Там он стал специалистом по управлению большими системами и был назначен руководителем проекта в рамках огромного контракта, который его фирма подписала с индийским правительством.
Отец родился в конце войны и, как все англичане его поколения, обожал Индию. Только он – из всех, кого я знал, – называл ее во множественном числе – Индии. Там он встретил мою мать. Она работала инженером на его предприятии. Родители рассказали мне о своей встрече, о предрассудках, с которыми столкнулись. Всех специалистов, работающих за рубежом, с самого начала предупреждали, что им следует воздерживаться от романов с индианками: это может навлечь на их голову неприятности и бесчисленные осложнения – вплоть до увольнения и даже репатриации. Мужчины должны были держаться на расстоянии не менее полуметра от местных женщин, никогда не пожимать им руку, не хлопать по плечу, не обмениваться – не дай бог! – при утренней встрече поцелуем и воздерживаться от сомнительных шуток. Лучше вообще не шутить, не говорить комплиментов, не выражать симпатию, не хвалить одежду или прическу, опасаться любых двусмысленностей, намеков и как от чумы бежать от «интимных трапез». Если неожиданно возникала необходимость провести рабочее совещание с сотрудницей тет-а-тет, дверь в кабинет должна была оставаться открытой. В Кодексе корпоративной этики, который вручался каждому сотруднику при приеме на работу, было целых три страницы различных рекомендаций и императивных предписаний. Если память мне не изменяет, тогдашняя подружка отца была из Австралии и работала на индийских железных дорогах, а в маму он влюбился, потому что только она могла просидеть за компьютером дольше его. Фульвати, что на хинди означает «нежная, как цветок», успешно защитила диплом инженера-программиста и получила работу, поскольку контракт обязывал использовать местные ресурсы, а американская этическая хартия рекомендовала избегать сексизма – гендерной дискриминации при подборе персонала. На групповом снимке, сделанном в день отъезда директора по закупкам, моя мать в лиловом сари стоит в первом ряду со сложенными на груди руками и гордой улыбкой на губах. Отца – худого, высоченного, со встрепанными волосами – фотограф поставил в последний, третий ряд. Как-то раз в августе, на пляже в Рамсгейте, рядом с нами расположилась смешанная пара, и я спросил у матери, как все началось у них с отцом. Она улыбнулась и ответила мечтательным тоном: «Он был так красив…»
Отец в своей немногословной манере рассказал, что все получилось само собой: однажды вечером, когда их усталые коллеги разошлись по домам, они оказались у экрана одного компьютера и благодаря клавиатуре перешли священную границу в пятьдесят сантиметров. Легкое касание пальцев, одна рука задержалась на миг, другая ее не оттолкнула, вопрошающий взгляд, нежная улыбка и поцелуй. Сладкая дрожь. Им приходилось прятать свои чувства от сотрудников и – главное – от семьи моей матери.
Тарун Кумар имел все основания гордиться дочерью. Она олицетворяла для него идеал индийской женщины, в ней соединились современность и традиция. Та современность, за которую он сражался, и та традиция, что была краеугольным камнем его понимания жизни. Отец воображал для дочери самое радужное будущее: он осуществит мечту и выдаст ее замуж за Прана, младшего сына Шаана, коллеги по министерству. Об этом браке они договорились много лет назад и после долгих, многотрудных обсуждений пришли к согласию насчет приданого и свадьбы. Подобная практика давно стала правилом в «порядочном обществе». Сегодня любой человек восстал бы против обыкновения соединять пары без их согласия, но в тогдашнем мире никто не ставил под сомнение это право родителей. Даже сейчас девяносто пять процентов браков в Индии устраивают семьи, и, как это ни странно, разводится всего один процент супругов, остальные худо-бедно живут вместе. Когда Тарун решил поговорить с девушкой, Фульвати потупилась и замкнулась в молчании. Он отнес ее сдержанность на счет легендарной скромности индианок и страха перед первой брачной ночью с незнакомцем. Тарун велел своей жене Нимише побеседовать с дочерью и все ей объяснить. Фульвати ни разу не перебила мать, а потом сказала, что никогда, никогда, никогда не выйдет за Прана. Вечером Нимиша передала эти слова мужу, и он проявил понимание – у молодых иногда бывают нелепые идеи! С обычным добродушием он объяснил Фульвати, что не сердится, что думает только о счастье дочери, что это большая честь – войти в одну из лучших семей Дели. Пран – умный и работящий молодой человек, с ним она создаст замечательную семью, которой будут гордиться все родственники. Фульвати подняла на отца бездонные черные глаза и повторила, что замуж не пойдет.
– Но почему, дорогая? Пран станет отличным мужем… Не упрямься, тебе двадцать четыре года, у твоих сестер уже есть дети! Мне тоже грустно расставаться с тобой, но мы будем часто видеться.
Фульвати колебалась, не зная, как поступить. Сердца родителей будут разбиты, отношения с Гордоном лишены будущего, хоть он и обещал, что женится, увезет ее к себе на родину и никогда не покинет. Что ей о нем известно? Гордон – отличный инженер и хороший босс, он соблюдает обязательства по отношению к клиентам, ведет себя как с равными с коллегами-индийцами. С ним можно часами говорить обо всем и ни о чем – как ни с одним другим человеком. А еще Гордон очень красив, Фульвати нравятся его волнистые рыжеватые волосы, бледно-розовая кожа, тонкие пальцы, стремительно летающие по клавиатуре компьютера, и невероятно заразительный смех. Джентльмен, который умеет так смеяться, не может быть лжецом. Если она сегодня подчинится воле отца, то будет жалеть об этом всю жизнь. Фульвати готова была рискнуть и проверить, сумеет ли она противостоять своему окружению. Отец учил ее брать пример с мужчин и проявлять напористость, воспитывал в ней самостоятельность, хотел, чтобы она сама выбрала будущую специальность. Теперь у Фульвати была любимая работа, и она не хотела становиться домохозяйкой. Девушка готовилась принять самое важное решение в жизни и взвешивала последствия: если она выберет Гордона, семья ее отверг нет. Безвозвратно. Готова ли она расстаться с теми, кого любит, ради мужчины, которого знает всего полгода? В каком-то смысле он для нее такая же загадка, как Пран… Фульвати понимала, что отец не заслуживает подобного наказания. Он потеряет лицо в глазах коллег и вряд ли оправится от унижения. Неужели ей следует забыть безумные мечты и пойти путем, предопределенным судьбой? Чувствуя, что голова вот-вот взорвется от мыслей, девушка произнесла твердым голосом:
– Я никогда не стану женой Прана. Я встретила мужчину. Его зовут Гордон. Я люблю его и хочу жить с ним.
Туран бросил на дочь взгляд, полный бесконечного презрения, и вышел из комнаты, не сказав ни слова. Для него любой англичанин, даже самый высокопоставленный, относился к категории неприкасаемых. Фульвати по рождению принадлежала к касте воинов, но безрассудный выбор низвергнул ее в небытие.
* * *
«Ты – дитя любви», – утверждала мама, и у меня не было причин не верить ей. Она часто повторяла: «Я сделала это ради тебя… Ради тебя, мой дорогой». Я не понимал смысла этих слов, но согласно кивал, чем очень ее радовал.
Тарун Кумар отрекся от дочери. Она собрала немного одежды, взяла свои браслеты, сложила все в дорожную сумку и без предупреждения явилась к любимому. Фульвати прямо на пороге рассказала Гордону о своих злоключениях, он ответил: «Вот как?» – и пригласил ее войти, но мама сняла номер в отеле поблизости от дома моего отца и жила там до свадебной церемонии. Два месяца спустя их за десять минут поженили в посольстве Великобритании, в присутствии свидетелей – четырех коллег-англичан. Мои родители совсем не расстроились.
Медовый месяц они провели в городе Кочине, который называют «воротами в штат Керала». Это место, по словам мамы, полностью отвечало их представлениям о рае на земле. Там молодожены приняли решение, казавшееся им совершенно очевидным. Они могли бы отправиться в Европу. Два высококлассных специалиста, служащие американской IT-компании, без труда нашли бы работу в любой стране. Однако уехать означало сдаться, признать, что Индия не способна измениться, что традиция непреложна, а они совершили трагическую ошибку. Мои родители остались.
Отец надеялся, что сумеет изменить решение человека, который должен был бы стать его тестем. Он собирался воззвать к его разуму и переубедить, апеллируя к реалиям современного мира. Мама считала его затею бессмысленной: она оказалась в ситуации, которую любой индус понимал без слов, но объяснить это представителю западного мира – даже избраннику сердца – не могла. Надеяться переспорить судьбу все равно что пытаться победить всеобщую нищету или пересечь вплавь Мировой океан. Гордон упорствовал, уверенный в своем даре убеждения, и Фульвати сдалась – позволила написать отцу два длинных письма. Они вернулись нераспечатанными.
У мамы был любимый дядя, младший брат ее отца, и она решила попытать счастья с ним. Он не ответил. Кузины и тетки не читали ее писем, не отвечали на телефонные звонки. Фульвати перестала существовать для родственников. Словно бы никогда и не жила на этом свете.
* * *
Мы занимали большую служебную квартиру в центре Нью-Дели с видом на купол Парламента, который из-за смога зимой и летом казался призрачным сооружением. На другой стороне проспекта находилось консульство Индонезии, где в парке росли плюмерии, разноцветные бугенвиллеи и огромный баньян – так европейцы окрестили бенгальский фикус. Его называли красивейшим памятником города, он был сам себе лес, тысячи воздушных корней оборачивались вокруг самых высоких веток и возвращались на землю, как серые змеи, чтобы вынырнуть на поверхность чуть дальше и процветать до бесконечности.
Дома родители проводили не слишком много времени. Оба по двенадцать часов просиживали на работе за компьютером, что, возможно, и отвратило меня от этого «прибора». Директор по закупкам порекомендовал им надежную кормилицу, и они наняли Дханью. Она родилась на севере страны, в деревне близ Маникарана, где царили средневековые обычаи. Дханья отсылала большую часть жалованья своей семье, а то, что оставалось, тратила на одежду. Даже у моей матери не было таких красивых сари, а ведь мой отец называл плату за ее работу «деньгами на карманные расходы». Говорить на хинди меня научила именно няня.
Пять лет, по утрам, рикша Рамеш сажал нас у дома в свою желтую коляску и вез в британскую школу, расположенную в элитном районе Чанакьяпури, и каждый вечер в целости и сохранности доставлял домой. Двигался он с невероятной скоростью, лавируя между машинами, и болтал не закрывая рта. Рамеш называл всех политиков продажными, обвинял их в том, что дела в государстве идут так плохо. Приехал он из Химачал-Прадеша, родной провинции Дханьи, пытался ухаживать за няней, но успеха не имел. Она делала вид, что не слушает его рассуждений, а я сидел рядом и впитывал каждое слово. За год до того, как Дханья появилась у нас в доме, ее супруг погиб в железнодорожной катастрофе, и она решила больше не выходить замуж. Раз в месяц Рамеш возил нас в Чандни-Чоук, на огромный базар в старом городе, мы до вечера бродили по рядам и доходили до мусульманского квартала. Дханья выбирала новое сари. Это была ее маленькая причуда. Никто не мог обмануть мою няню – она все знала о качестве и происхождении тканей и могла час торговаться, чтобы сбить цену. В конце концов торговец уступал, и мы ехали домой, гордясь своей победой.
А потом моя мать заболела, перестала ходить на работу, и Дханья ее выхаживала. Однажды мама решила поехать с нами на базар. Она радовалась, как ребенок, купив браслеты к новому голубому сари с золотым шитьем, но толпа ее утомила. Мама могла бы лечиться в Дели, но отец считал, что нужно вернуться в Лондон. «Весь мир прибегает к услугам лондонских врачей…» Он четырнадцать лет проработал за границей и соскучился по голубому небу британской столицы.
Все решилось за две недели, и мы покинули Индию. Ничто не держало мою мать на родине. Она девять лет не общалась с семьей, ни один из родственников не попытался восстановить отношения, ни один человек не пригласил ее на помолвку или свадьбу. О моем рождении мама известила кузину – когда-то их связывала тесная дружба – и была совершенно убита ответным молчанием. Ей как будто давали понять, что я… не появлялся на свет. Я так и не узнал свою индийскую семью, хотя мечтал общаться с бабушкой, дедушкой и кузенами. Думаю, пойми они, что мы похожи, приняли бы меня. Не пожелали…
Я не хотел уезжать – не чувствовал себя англичанином. Индия была моей родиной. Мне нравилось ходить в школу, играть с друзьями в крикет. Я был очень привязан к Дханье. Уехать означало расстаться с ней на всегда. Первые восемь лет жизни она все время была рядом, если у меня возникали трудности или я заболевал. Мы много играли. Дханья научила меня ходить, смеяться, читать, танцевать, петь, но все же я сел в поезд вместе с родителями.
* * *
Дханья показала мне, как клеить и запускать воздушного змея. Очень долго это было моим любимейшим развлечением. Нет ничего красивей воздушного змея, который сначала вздрагивает, недоверчиво «принюхивается», а потом устремляется в небо и летит. Любой ребенок обожает смотреть, как кусок бумаги, приклеенный к четырем деревяшкам, бросает вызов не бесам. По моим воспоминаниям, змеев запускали дважды в год: в середине августа, на День независимости Индии, и в середине января, чтобы отметить окончание зимы, когда солнце переходит в Северное полушарие. В праздничные дни в небе над городом скакали и подергивались тысячи воздушных змеев, похожих на конфетти. В Дели редко бывает ветрено, поэтому пыль не рассеивается, а обволакивает все вокруг плотной пеленой. Но в период солнцестояния как по волшебству поднимался сильный ветер, и вверх устремлялось множество покупных и самодельных змеев – patangs, изготовленных с невероятной фантазией. Разукрашенные ромбы на бамбуковых рамках весело рыскали из стороны в сторону.
Мы поднимались на террасу дома и смотрели, как служащие посольств и министерств проявляют чудеса ловкости, чтобы подрезать веревку чужого змея, лишить хозяина власти над ним. Для этого они пропитывали леер своего змея смесью толченого стекла с клеем. Высохнув, он превращался в острое лезвие и легко расправлялся с чужими беззащитными веревками. Бои длились целый день, до победного конца, друзья, родственники и соседи сражались за главенство под облаками. Проигравшие провожали взглядами своих красавцев, а угадавшие победителя бурно радовались. Дханья была опасной соперницей и выигрывала все битвы, а леер ее змея разил почище кинжала. Требовалось соблюдать осторожность, чтобы не порезать пальцы. Во время последнего праздника Дханья пообещала, что раскроет мне секретный состав своей смеси, но забыла это сделать в горячке сборов. Она тщательно замешивала светло-розовую – вроде зубной – пасту, кисточкой наносила ее на рулевой леер, который потом наматывала на катушку.
Вспоминаю одно почти прекрасное утро в Дели. В разрывах облаков проглядывало голубое небо. Было четырнадцатое января, но холод стоял ужасный, и не верилось, что когда-нибудь наступит лето. Мы очень рано вышли на террасу, надев по две пары перчаток и вязаные шапки – как альпинисты для штурма вершины. Дханья приготовила свою волшебную «мастику» из рисовой муки, камеди и истолченного в порошок стекла, и я запустил зеленого воздушного змея, которого купил накануне на рынке за десять рупий. На каждой террасе, справа и слева от нас, собралось с десяток человек. Сражение развернулось в пространстве между зданиями. Наш дом был самым высоким в квартале, что давало мне серьезное преимущество: перемещаясь, я уклонялся от атак. В какой-то момент леер моего змея скрестился и перепутался с леером чужого, красного, запущенного с дома позади нашего. Я решил ускориться, но маневр оказался ошибочным: леер оторвался, и мой змей взметнулся вверх, а я стоял, идиот идиотом, и смотрел, как крошечный четырехугольник исчезает в облаках. Министерские служащие бурно радовались, а Дханья размотала веревку «спецприготовления», привязала ее к широкому змею с синим кругом на золотистом фоне и запустила его. Он взлетел, вздыбившись, как породистая лошадь, и няня передала мне катушку, чтобы я управлял этим красавцем. Леер был длиной метров пятьдесят, не меньше, и змей величаво кружил в небе, рыская из стороны в сторону. Дханья сидела поджав ноги, так что с соседних крыш ее видеть не могли.
– Слушай и запоминай, Томми. Не уклоняйся от боя, потяни леер… Да, вот так, отлично. Руками и пальцами дергай коротко и резко. Не увеличивай амплитуду, не позволяй лееру выгибаться и полоскаться. Спустись чуть ниже, правильно… Подпусти его, потом резко потяни вправо и вниз. Не пытайся уйти ве́рхом, все допускают эту ошибку. Захочешь уклониться, сматывай веревку как можно быстрее.
Я старательно выполнял указания Дханьи, что было совсем не легко из-за туго натянутого леера: даже легкое движение придавало змею амплитуду в несколько метров, да и холод не облегчал задачу.
– Пусть он подведет своего змея к твоему, я дам сигнал, и ты поднимешь обе руки как можно выше, а потом резко опустишь. Видел, как твой отец играет в гольф? Ну вот, это очень похоже. Задерживаешь дыхание, напрягаешь плечи и мускулы, потом расслабляешься… и сильно дергаешь змея за леер вниз. Заставь его вернуться к тебе.
Я последовал инструкциям «тренера», красный змей чиновника прижался к моему. На соседней крыше раздались радостные возгласы – там уже праздновали победу.
– Подними руки, да, продолжай! Дай ему спуститься… Он теряет силы… Замри… А теперь – cut!
Я замахнулся, как дровосек, дернул за леер, и мой змей спустился метров на десять, а подрезанный красный, лишившись руля, резко рванулся вверх, закружился и, никем больше не управляемый, полетел к старому городу. Соседи – мои болельщики – приветствовали этот финт веселыми криками. Я одержал огромную, первую в жизни победу. Ни одна следующая не доставила мне такого наслаждения. Я стал мужчиной, способным сражаться с равным по силе противником. Даже сейчас, вспоминая тот день, я весь покрываюсь мурашками… Дханья поднялась на ноги, прижала меня к себе, похвалила, и счастье в ее глазах стало дополнительной наградой. Мы играли до вечера и уступили всего в двух поединках, где я действовал слишком вяло.
– Не огорчайся, Томми, тебе всего восемь лет, твои руки пока как стручки фасоли. Вырастешь, и все получится. Небо необъятно для тех, кто не боится себя.
Около пяти белое солнце покатилось в закат, в шесть совсем стемнело, и битва закончилась. На террасах стали зажигаться жаровни, женщины готовили на ужин рис и чечевицу. Бархат небосвода заполнился сотнями светящихся змеев, танцующих под оглушительно громкую музыку. Некоторые жители столицы запускали целые связки из четырех-пяти змеев – лотосы высотой аж в три этажа, – а под ними висели свечи в пергаментных карманчиках. Разноцветные серпантины переливались огнями среди звезд в ледяной делийской ночи.
Вернулись родители, и я кинулся к ним, чтобы поделиться радостью. Мама улыбнулась, а отец пришел в ярость. Он кричал на Дханью, обзывал ее безответственной – «Мальчик мог лишиться пальца!» – напоминал, сколько индийцев каждый год падают с крыши и разбиваются насмерть.
– И прекрати говорить patang, patang! Неужели так трудно произнести английское слово kite?
* * *
Мой отец всегда называл себя пацифистом в стиле «Все, что тебе нужно, – это любовь» и прочей муры. Он был везунчиком и насилие видел только на экране телевизора. Если никто и ничто тебе не угрожает, миротворцем быть очень легко. Отец часто повторял, что приехал в Индию, потому что эта страна – родина Ганди, земля ненасилия, а я тогда не знал реального положения дел и не мог поднять его на смех. Если выдавался свободный воскресный вечер, мы отправлялись гулять в парк Радж-Гхат, к мемориалу Махатмы Ганди. Не уверен, что правильно называть местом упокоения отца Индии место кремации, где даже прах не лежит, но черная мраморная плита с гирляндами из оранжевых и белых цветов навевала покой и просветление. Мы устраивались на пригорке, под деревьями, и старались проникнуться духом великого человека, как если бы он и впрямь витал в воздухе. Отец закрывал глаза, наслаждался мирным мгновением и не реагировал на доносившийся с дороги шум. Мама протягивала ему серый холщовый мешочек, куда они всю неделю складывали кусочки хлебного мякиша. Как только отец опускал туда руку, появлялись пять или шесть белок. Он утверждал, что знает их в «лицо» и зверушки тоже нас отличают от других двуногих. Белки ели с руки и позволяли гладить себя по спине и хвосту, а потом исчезали в кронах деревьев.
Моя мать и Дханья начали собирать вещи, и наша квартира стала похожа на склад. Однажды вечером отец принес плохую новость: предприятие не станет полностью оплачивать переезд, но мы получим неустойку. «Нет худа без добра, – успокаивал он нас, – большинство вещей нам в Англии не понадобится. Дешевле обойдется купить необходимое, тем более что будущий дом будет меньше этой квартиры…» Дханья пообещала раздать все, что останется, бедным. Когда мы с мамой пошли отбирать мои игрушки, я быстро принял решение: возьму только биту, мячи и крикетную перчатку.
У меня была копилка – белая фарфоровая сова; чтобы достать деньги, ее нужно было разбить. Отец терпеть не мог, когда в карманах позвякивала мелочь, и оставлял монеты в одну, две и пять рупий в пепельнице у входной двери. Я не знал размеров своего «капитала», но мама объяснила, что в Англии он мне точно не пригодится. «Решай сам, как поступить».
Последний визит в Радж-Гхат состоялся в воскресенье перед отъездом. Мама шла медленно, задыхаясь на каждом шагу. На этот раз белки съели угощение и принялись играть в прятки у нас за спиной. Потом отец сказал: «Ну все, пора…» – постоял у мемориала Махатмы и догнал нас уже в воротах. Мы оказались в толпе маленьких босоногих оборванцев, клянчивших милостыню. Я начал раздавать монетки, и отец, всегда такой невозмутимый, вдруг накинулся на меня и стал ругать, как будто я совершил чудовищное святотатство. «Никогда не давай деньги уличным детям, – сказал он, – так их проблему не решить. Тысячи бездомных теряют достоинство, прося на бедность и не работая». Сказать по чести, я не очень понял, как несчастные выберутся из трудного положения, если никто не станет им подавать. Отец жестом подозвал рикшу, они с мамой сели. Меня окружали человек десять чумазых ребятишек, все тянули руки, смотрели с мольбой, а мои карманы были полны мелочи. Я зачерпнул монеты обеими руками, швырнул всё на землю, и дети налетели на них, как оголодавшие скворцы. Отец хотел было выйти, но не стал тревожить маму, я раздал всё до последней рупии и сел рядом с родителями. Отец закричал, и рикша тронулся с места. Водоворот уличного движения затянул нас, шум заглушил папин голос, я напустил на себя беспечный вид и улыбнулся, подражая его собственной «индийской» улыбке, и он совсем вышел из себя. Мама не захотела вмешиваться. Она тоже улыбалась, и я вдруг подумал: «Кто это так вопит рядом с ней?»
* * *
В полете я сидел, приклеившись к иллюминатору, и смотрел вниз. Мы покидали Дели в конце марта 1980-го. Столица была окутана жаркой дымкой. Самолет оторвался от земли, и я увидел мой бескрайний город. Когда он растаял, исчез из виду, я почувствовал себя предателем и поклялся, что скоро вернусь. «Вот увидишь, Лондон очень похож на Дели, – попыталась утешить меня мама. – Во всяком случае, я так думаю…» Солнце, сверкающее над облаками, сопровождало нас на родину отца, но, приземлившись в середине дня в Хитроу, мы увидели низкое свинцовое небо. Когда я вы шел на трап, на лицо мне упали тяжелые дождевые капли. Я сразу возненавидел эту страну.
* * *
Отец ошибся. Он утверждал, что его в прямом смысле слова обобрали, что нельзя было доверять начальнику департамента по работе с персоналом. Как бы там ни было, результат вышел плачевный. Новое жилье в Гринвиче оказалось на порядок теснее прежней квартиры! Кукольный домик из красного кирпича, ничем не отличающийся от соседних, с бесполезным до идиотизма садиком под окнами. Мы вылезли из такси, отец вошел первым и обнаружил, что электричество отключено, в кухне едва могут разойтись два человека, а из гостиной – она же столовая – открывается вид на улицу. Выцветшие обои в желто-серых тонах, должно быть, поклеили еще до войны. Мама дважды обошла эти «хоромы» и спросила: «Ты совершенно уверен, что не перепутал адрес?» Отец кивнул. «Но с нас запросили безумные деньги!» Он ответил, что таковы лондонские цены, и добавил в утешение: «Ничего, когда получим наши вещи и все расставим, станет поуютней…»
Пока наш багаж плыл в Англию, мы жили в отеле «Королевский Дуб» и открывали для себя Лондон. Мама была уверена, что столица Британского Содружества похожа на Дели, но ошиблась. Она оказалась невзрачной, вонючей и до безобразия унылой, правда мусор на улицах не валялся, не было ни коров, ни собак, ни рикш. Я сразу невзлюбил этот мрачный город.
Отец попытался найти другое жилье, но из этого ни чего не вышло – не хватало средств, ведь он лишился «командировочной надбавки». В Индии мы были богатыми. Однажды вечером, за ужином, отец рассказал, что в Бангкоке скоро откроется вакансия и мы можем туда поехать. Я радостно закричал: «Да-а-а!» – но мама покачала головой, и они продолжили изучать объявления о сдаче внаем. Увы, все квартиры стоили дороже и либо были не намного больше, либо находились слишком далеко от центра.
Электричество включили, и стало ясно, что обои придется менять, это тоже влетело в копеечку. Родители заняли большую спальню на втором этаже, а я поселился в гостиной на первом. Когда грузовик привез наши вещи, выяснилось, что в дом не удастся занести и трети коробок. Сосед одолжил нам брезент, чтобы прикрыть оставшиеся на улице пожитки от мелкого нудного дождика. Все, что стояло в садике на траве, размокло, заплесневело и пошло на выброс. Нет худа без добра – освободилось немного места.
В начале апреля я сдал тест в Гринвичской школе, и меня приняли, несмотря на пробелы в английском. Такая же проблема была у большинства ребят, чьи родители недавно вернулись из-за границы. Мама считала, что справиться с отставанием поможет чтение, но я начинал зевать, едва одолев две страницы. Чтобы не слушать нотаций, я говорил, что возьму Диккенса и пойду к себе, но, когда мама начинала задавать вопросы, не знал, что отвечать. Нравилось мне читать только еженедельный комикс «Battle Action Force». Отец считал, что «эту жестокую дрянь» следует запретить, мама не соглашалась: «Пусть хоть что-нибудь читает!»
В Индии лица у людей были яркими, самых разных оттенков, а здешние выглядели белёсыми, как яичная скорлупа, или серыми, как стены, дождевики, газон и небо. Вокруг пахло топленым свиным салом и рыбой с чипсами. Даже чай у англичан был пресный и бесцветный. Но сильнее всего меня доставала тишина, ведь даже противный, пропитывающий тебя до костей дождь падал на землю совершенно бесшумно. В Индии муссон становился благословением небес, английская мокрядь была проклятием. Никакой суеты на улицах, ни один автобус не тормозит так резко, что покрышки вздрагивают, бесчисленные велосипеды и мотороллеры не мечутся из ряда в ряд, тысячи рикш не оглушают пешеходов мерным «тук-тук», а горожане не перекликаются на двадцати языках. Водители не сигналят в бессильной злобе, из храмов не доносится музыка. И собаки не лают, их не спускают с поводка. Я ненавидел этот покой, он мешал мне спать.
В первый вечер я один отправился в супермаркет и начал переходить улицу. Какой-то тип, весь в сером, ужасно возмутился, что я не дождался зеленого человечка. Я объяснил ему, что никого зеленого или красного не видел, тогда он протянул руку и закричал: «Ах ты, маленький придурок! Разве человечек не зеленый? А теперь не красный, а?» Я стоял на тротуаре и видел только серых людей. Таких же, как этот крикун. Он что, сумасшедший? Придется спасаться бегством…
Я пребывал в унынии. Дели остался на другом конце света, а я умру молодым в этом гнусном городе. Отец особо грустить не станет – за компьютером мир кажется ему идеальным, а мама, когда поправится, выйдет на работу, она только того и ждет и ни о чем другом не говорит. Я чувствовал себя неприкасаемым в собственной семье. Родители быстро меня забудут, а моя душа перевоплотится, я стану настоящим индусом и буду жить в родной стране, а не в Англии. Мне все здесь ненавистно: их вежливость, чертово хорошее воспитание, навязчивая любезность, их кретинский футбол, не смешной юмор и бледная кожа. Я мечтал сбежать, вернуться в Индию на корабле или самолете – это наверняка нетрудно – и не переставая строил планы. Однажды утром дождь перестал, и мама позвала меня прогуляться в Гринвичском парке.
* * *
Я и по сей день не обошел все британские парки и не могу сказать, который из них самый красивый. Я побывал во многих, но Гринвичский парк неповторим. Он один из самых старых, и следы человеческого вмешательства здесь почти стерлись. Любой, кто гуляет по парку, приходит к выводу, что только ее величество Природа могла создать подобное великолепие. Впрочем, чувство величия и абсолютной гармонии, так прочно соединившееся в моей памяти с образом Гринвичского парка, могло быть вызвано тем, что я открыл его для себя в восемь лет, вместе с мамой. Вспоминая о ней, я всегда представляю нас именно в этом месте.
Я никогда не видел такого огромного, покрытого лесом пространства. Я до сих пор не выучил названия всех деревьев, но это не имеет значения, ведь они существуют для созерцания, а больше всего меня впечатлили гигантские кедры. В тот день солнце прогнало тучи, и влажная трава блестела, как «новорожденная». Мы шли по парку, держась за руки, смотрели на Темзу и огромный, окутанный дымкой Лондон.
И тут я услышал звук, который узнал бы среди миллионов других. Приглушенный звук удара деревянной битой по кожаному мячику. Совершенно потрясенный, я потащил маму в подлесок, и мы оказались на гигантской волшебно-зеленой лужайке. В самом ее центре я увидел два хрупких силуэта в белом. Боулер подобрал мяч и медленно возвращался, опустив голову. Он остановился в тридцати метрах от бэтсмена, пробежал метров десять, размахнулся и кинул мяч в сторону бадминтонной ракетки, воткнутой ручкой в землю. А потом произошло событие, которое я до того видел только на матче официального турнира в Дели. Бэтсмен отреагировал мгновенно и стремительно, послав мяч так высоко, что тот скрылся из виду. Когда он упал на траву, я подбежал и схватил его. Игроки подошли, и я понял, нет – почувствовал: моя жизнь изменилась, в этой стране можно остаться. Не только потому, что они играли в крикет и были примерно моего возраста. Просто при взгляде на их смуглые лица мне показалось, что я снова в Дели. Подростки долго нас разглядывали. Позже они объяснили, что никак не могли понять, что я делаю в парке вместе с индианкой в гранатовом сари. Мама послужила своего рода мостом между нами, иначе я бы не удостоился внимания незнакомцев. Она сказала, что я ее сын, и настороженность ушла из их глаз, мы поприветствовали друг друга по-индийски и в мгновение ока стали друзьями. Я протянул мяч бэтсмену, он улыбнулся и спросил: «Умеешь играть в крикет?»
Дружба – загадочная вещь: чувствуешь себя одиноким – и вот тебя уже приняли в компанию; люди были незнакомы, а пять минут спустя почувствовали, что необходимы друг другу. Дело было не только в любви к крикету, свою роль сыграло то обстоятельство, что я появился на свет в Дели. Они родились в Англии: Каран – в Кройдоне, Джайпал – в Гринвиче, никогда не были в Индии и не собирались посещать историческую родину. Оба имели передо мной преимущество: они чувствовали себя англичанами. Из нас троих я один свободно говорил на хинди, Каран и Джайпал знали всего несколько слов на языке предков. Я разговаривал на хинди с их родителями, которые очень меня ценили и часто приглашали в гости. Язык делал меня индусом, хоть и белым, да не совсем – моя кожа имела золотистый оттенок. Мама была довольно светлокожей для индианки. Она рассказывала, как, нося меня под сердцем, все время молилась, чтобы ребенок был похож на отца, и каждый вечер пила перед сном холодное молоко, добавляя две ложечки миндальной пудры.
Каран был лучшим бэтсменом в мире, во всяком случае среди мальчиков до десяти лет. Он сам и все вокруг свято верили, что однажды он станет лучшим… среди всех. Достаточно было увидеть, как он перемещается, концентрируется, находит идеальную позицию, сначала чуть опустив биту и затем отведя ее в сторону на уровне шеи как естественное продолжение руки. Каран старался сбить с толку боулера, потом резко распрямлялся и посылал мяч так высоко, что он почти исчезал из поля зрения. Это великолепное артистичное движение время от времени – очень редко – удавалось некоторым игрокам и всегда – Карану. Он утверждал, что леворукость, унаследованная от отца, дает ему преимущество в полсекунды перед боулером. Я не уверен, что все левши могли бы достичь такого же уровня мастерства. Джайпал однажды сказал, что Каран – реинкарнация Сунила Гаваскара, и я удивился: Санни был жив-здоров и бил все рекорды. Мы свято верили, что Каран со временем станет королем, нет – богом крикета, и решили, что Небеса заранее определили вопрос «престолонаследия». Лучшего объяснения блестящих успехов Карана было не найти.
* * *
Я, слава богу, ошибся. Жизнь в Гринвиче, в нашем маленьком доме, стала счастливой, как только из нее «исчез» отец, совершенно поглощенный новой работой. Меня ничуть не печалило, что он без конца мотается на континент, – мама ведь никуда не девалась. Мы вернулись в Англию, чтобы ее лечили лучшие доктора, и она поправилась, но вернуться к работе в офисе не смогла и помогала отцу, готовя некоторые досье и делая расчеты. Мама занималась важным проектом, но могла сама распоряжаться временем, и это ей нравилось. Потом болезнь неожиданно вернулась, последовал очередной курс лечения, и мама как будто выкарабкалась, но окончательно не поправилась: врачи так и не смог ли найти причину болей в желудке. Наша жизнь пошла как в Дели. Семьи Джайпала и Карана приняли нас как родных, мы все делали вместе. Отец Карана торговал пенджабскими пашминами, имел два магазина и был очень состоятельным человеком. Мама однажды сказала, что в его шалях больше пуха ангорского кролика, чем шерсти кашмирских коз, хорошо, что жительницы Лондона не замечают разницы.
По уровню школа в Гринвиче уступала школе в Чанакьяпури, дисциплина там была куда менее строгая. Я без всяких усилий стал одним из лучших учеников. Мы с Джайпалом и Караном проводили время за игрой в крикет. Английских друзей у меня не появилось – я имею в виду белых англичан. Незримая граница делила школу на «шоколадок» и «молочные бутылки». Серьезных столкновений не возникало, только словесные перепалки. Встречаясь с нами на улице или стоя в очереди в «Одеон» в Гринвиче, «ростбифы» с фальшивым участием интересовались: «Ну как дела у паки́?» Из-за прыщей на лице Джайпала дразнили «шоколадкой с орехами», меня называли «паки-карри». Для белых учеников все азиаты, без разбора, были паки́, мы же, со своей стороны, зажимали нос, стоило им заговорить, – «у вас воняет изо рта!». Лично я радовался прозвищу «шоколадка», потому что на самом деле выглядел как типичный англичанин. В солнечную погоду я устраивался в саду с алюминиевым отражателем, в надежде «посмуглеть», но результатом неизменно становился здоровый загар, не более того. В Гринвичском крикетном клубе сформировалась команда из одиннадцати игроков, все – индийского или пакистанского происхождения. Меня – о радость! – числили индийцем. Репутация Карана укреплялась год от года, благодаря его таланту мы громили «бледнолицых», и они подавали протест арбитрам, заявляя, что «соперники общаются между собой на иностранном языке». Мы действительно говорили на хинди, хотя товарищи по команде знали всего несколько слов и безбожно уродовали грамматику. Наша команда уверенно побеждала соперников в округе, а потом и в лиге.
Соседей по улице я старательно игнорировал, особенно Сэма, жившего в доме справа от нашего. Он был техником Гринвичской коммуны – прочищал канализацию, клеил обои, делал мелкие ремонтные работы, то есть все то, что так ненавидел мой отец. Сэм с первого взгляда внушил мне неприязнь излишней жизнерадостностью, грубыми шутками, медлительным умом и – главное – настойчивым желанием, чтобы я подружился с его хилым отпрыском. Брайан больше всего на свете любил глупые видеоигры и то и дело звонил в нашу дверь, приглашал меня в гости. Я демонстративно и последовательно не отвечал на приветствия и заработал репутацию странного типа, неудачника, который дни напролет болтается с паки́. Меня это более чем устраивало. Я помнил о своих корнях.
* * *
Очень скоро выяснилось, что настоящим боулером мне не быть. Я мог стать хорошим любителем, но не профессионалом: не хватало роста и рука была недостаточно длинная. Сначала я сделал выбор в пользу карьеры бэтсмена, но учел «непробиваемость» Карана и изменил решение. Он обладал стремительной реакцией, был более чутким и эффективным, никто не мог пробить калитку, которую он защищал. Мы перепробовали все виды ударов: стрейт-драйв; кат, или подрезанный удар; пул, или прямой удар; хук, или закрученный удар, и даже французский подрезанный; мы сто раз задавали Карану один и тот же вопрос: «Как ты это делаешь?» И он сто раз отвечал, что чувствует, куда приземлится мяч, ждет его без малейшего опасения и отбивает мяч туда, где нет принимающего игрока. Однажды Джайпал перехитрил Карана, ударив без разбега, но в следующий раз прием не сработал. Хорошо, что в нашей команде был такой игрок… Разговаривали мы только о крикете. Покупали «Сан» и «Гардиан», уделявшие много внимания нашему любимому виду спорта, знали расписание всех чемпионатов, всех игроков, тренеров, трансферты, были в курсе слухов. Мы жили крикетом и комментировали комментарии. Когда в 1983 году в полуфинале чемпионата мира по крикету Индия разгромила Англию на стадионе «Олд Траффорд», мы чуть с ума не сошли от счастья, а после победы в финале над действующим чемпионом, сборной Вест-Индии, испытали райское блаженство. Сунил Гаваскар навечно остался для нас лучшим игроком всех времен и народов.
Много лет страсть к крикету объединяла нас. Матчи мы смотрели у Джайпала. Его отец открыл третий ресторан и установил на крыше своего красивого дома параболическую антенну. Сначала у нас возникали споры с бабушкой Джайпала, она сердилась, что мы монополизировали телевизор, и зять установил еще один у нее в комнате.
У Джайпала было две сестры и два брата, у Карана – три брата и сестра, на год моложе меня. Вместе с друзьями мы составляли шумную веселую компанию и больше всего любили занять все диваны и кресла в гостиной и болеть перед телевизором, литрами поглощая кока-колу.
Я с особым нетерпением ждал тринадцатого дня рождения, чтобы детство наконец закончилось и меня взяли в юношескую команду. Подарки я получил изумительные: полный комплект формы с гранатовым шевроном на воротнике, красный мяч с двойным швом и перчатки для уикет-кипера – защитника калитки. Они оказались великоваты, но отец утешил: «Ничего, подрастешь», и я немедленно примерил обновку.
Нас было слишком много, мы ужасно галдели, мешали родителям смотреть телевизор, вот и ушли ко мне в комнату и расселись, кто на кровати, кто на полу. Каран сидел на подоконнике, подбрасывал мой новый мяч и ловил его в перчатку. Брат решил перехватить мячик, Каран отклонился, мяч выпал, скатился по застекленной крыше и остановился у водосточной трубы. Можно было выйти в сад, приставить лестницу к стене и достать его, но я влез на перила и, не обращая внимания на предостерегающие крики друзей, сделал несколько шагов, как воздушный акробат по проволоке. Никогда прежде я не ощущал такой невероятной свободы. Я больше не ребенок! Я преодолел половину пути, и тут раздался треск, как будто льдина начала раскалываться и превратилась в огромный пазл. Я никогда не видел, как вскрывается лед, но именно это сравнение пришло мне в голову. Бесцветная мозаика стекла заколыхалась, я повернулся к окну, решил вернуться, начался дождь, и… все остановилось. Мгновенно.
* * *
Я очнулся в больничной палате. Мама сидела слева от кровати и читала журнал. Моя правая нога находилась в подвешенном состоянии, правая рука лежала в перевязи, а в левой торчала иголка капельницы. Весь обмотанный бинтами, я напоминал мумию. Мама улыбнулась, встала и погладила мой лоб:
– Как себя чувствуешь, дорогой? Ты нас ужасно напугал.
Я восстановил последовательность событий, сложив фрагменты, которые видел каждый, со своим последним воспоминанием. Не уверен, что все происходило именно так. Каран и его брат, «сидевшие в первом ряду», сказали, что видели меня стоящим на стеклянной крыше, а через две или три секунды я провалился вниз, – мне же казалось, что времени прошло больше. Отец находился ближе всех к месту падения. Он не видел, как я шагал по прозрачной крыше, поднял голову на треск, увидел болтающиеся ноги, застрявшее дергающееся тело и услышал жуткий, леденящий кровь вопль. Десять, от силы двадцать секунд спустя раздался страшный грохот, стекло рассыпалось на тысячу кусочков, он отшатнулся, прикрыл лицо рукой, и тут в трех метрах от него на землю рухнуло тело. Я был весь в крови, из тела торчали осколки, как бандерильи из холки быка, и в первое мгновение отец меня не узнал. Поднялся ужасный крик. Как это ни странно, все в один голос утверждали, что никакого дождя не было, хотя я точно слышал звук упавшей капли. Я вспомнил, что отец поднял меня на руки и лицо у него было смертельно испуганное. Перед тем как потерять сознание, я успел подумать: «Ну и влетит же мне!»
В первые два дня все, словно сговорившись, повторяли мне: «Ну и напугал ты нас, на миллиметр правее – и сонная артерия была бы…» Они умолкали на полуслове, и я осознал всю важность сонной артерии для организма человека. Седативные препараты туманили мозг, так что мысль о смерти ни разу не пришла мне в голову. Возможно, в том была заслуга доктора – он все время широко улыбался и вид имел самый беззаботный.
– Через несколько недель все заживет, и следа от порезов не останется, – обещал он.
Я пережил тяжелое испытание и серьезно пострадал физически. Несмотря на оптимизм врача, существовала хоть и слабая, но вероятность сепсиса, если микробы выступят единым фронтом с моим фирменным невезением. Я бы удовлетворился капелькой человеческого тепла и участия, озабоченными лицами, поглаживанием теплой ладонью по руке. Вместо этого пришлось выслушивать одни и те же несмешные шутки, констатируя разрушительный эффект, наносимый мозгу телеящиком. Излюбленным было сравнение с Человеком-невидимкой: «До чего же тебе идут эти бинты!», «Возьми эту моду на вооружение!». Войдя в палату, человек восклицал: «Знаешь, кого ты мне напоминаешь в этих бинтах, Том?» Я отвечал: «Может, мумию?» – и слышал в ответ: «Нет, Человека-невидимку, классный фильм!»
Так я открыл для себя Шадви. «Открыл» – очень точное слово. Я был знаком с младшей сестрой Джайпала, но мы не дружили, так – «привет», «пока», «как дела в школе?». Ответы, честно говоря, меня не интересовали. Трудно дружить с девочкой, особенно если она не играет в крикет. Шадви очень хотела научиться, и ей показали, как вставать на позицию, держать биту и бросать мяч, но ничего не вышло. Что ни говори, крикет – сугубо мужской вид спорта. Только Шадви проявляла сострадание, не делала «телесравнений», спрашивала, сильно ли болит, как я спал, не хочу ли пить или походить по коридору, опираясь на ее руку.
– Ну у тебя и силища, Шадви!
– Я занимаюсь теннисом. А ты играешь?
– Только в крикет.
– Если захочешь, можем стать партнерами.
– Конечно, как только поправлюсь.
Шадви ничем не напоминала других девчонок, и я очень ее ценил. Она всегда внимательно слушала, кивала и говорила: «Понимаю…» У Шадви были темные глаза, длинные черные волосы и великолепно-смуглая кожа, которую она пыталась отбеливать дорогущими кремами. Я часто повторял, что ей незачем терзать лицо и руки притираниями, рискуя испортить кожу, что она и так само совершенство. Она смотрела с тревожным ожиданием, спрашивала: «Ты так думаешь?» – но манипуляции продолжала. Шадви замечала «эффект», а я поддакивал, чтобы доставить ей удовольствие, хотя разницы не видел.
Меня выписали через десять дней, я хромал, правую руку пришлось разрабатывать, так что на карьере боулера пришлось поставить крест. Я мог бы возобновить тренировки и вернуться в команду, но не захотел и начал играть с Шадви в теннис. У нее получалось намного лучше, никто не понимал, как хрупкой девочке удается с такой силой лупить по мячу. На каждой подаче Шадви выдыхала: «А-ах!» – совсем как Навратилова, сражалась за каждое очко, тренировалась часами, а ее удар справа имел разрушительную силу. Чаще всего я проигрывал, поэтому злоупотреблял свечками, только так мне удавалось иногда взять верх над Шадви.
Я поцеловал ее в Гринвичском парке, под черным кед ром, где мы спрятались от дождя. Шадви стала первой девушкой, которую я поцеловал. Много позже выяснилось, что для нее это тоже была «премьера». Мне было пятнадцать, ей – четырнадцать. Мы долго сидели, прижавшись друг к другу, благоухала свежая трава, волосы и кожа Шадви сладко пахли ванилью. Она была умней меня, инстинктивно поняла то, на что у меня ушли долгие годы, и все время повторяла, что нельзя никому ничего говорить, ни Джайпалу, ни Карану, и нас не должны видеть вместе – нигде, кроме теннисного корта. Последствия могут оказаться просто ужасными. Я не стал спорить – Шадви была очень убедительна, а женщинам ведомы многие вещи, неизвестные мужчинам. Мы сохранили секрет, на людях изображали безразличие друг к другу и едва разговаривали. Никто ни о чем не догадывался. Шадви была сестрой моего лучшего друга, и нам, как шпионам, не следовало терять бдительность. Чтобы вместе прогуляться, мы встречались в центре Лондона и, желая ввести в заблуждение окружающих, начали играть в теннис в парном разряде. Если меня спрашивали: «А как же крикет?» – я отвечал, что не могу подавать как раньше из-за контрактуры плеча.
Шадви «держала дистанцию». «Ты мне очень нравишься, я никогда тебя не забуду, ты – моя первая любовь, но между нами ничего не будет, это исключено». Я не понимал, что она имеет в виду под «ничего», настаивал, хотел, чтобы мы стали настоящими любовниками, а она твердила: «Выкинь это из головы, Том». Я знал, что наши отношения не просто флирт, видел, как она на меня смотрит вдали от чужих глаз, как прижимается всем телом под черным кедром. Нет, приятелями мы точно не были. Два или три раза Шадви готова была уступить. Однажды в моей комнате все за шло довольно далеко, но в последний момент она меня оттолкнула: «Желаешь заняться любовью, иди к Шерил или Бетти, Том, со мной ты никогда спать не будешь!» – «Нет, я хочу быть твоим любовником!» Шадви послала меня к черту. Я так верил, что мы будем вместе, и даже купил пачку презервативов – на всякий случай… Совета спросить мне было не у кого.
Мы ходили на крикетные матчи, аплодировали успехам Карана и Джайпала, выкрикивая с трибуны слова поддержки. Два года подряд мы посещали Уимблдонский турнир, но из-за дождя большого удовольствия не получили и следующие соревнования смотрели по телевизору, при этом Шадви всегда приглашала кого-нибудь составить нам компанию.
Именно в то время мы с Джайпалом начали вместе готовиться к занятиям, и я радовался, ведь Шадви была рядом. Какие же замечательные были времена…
* * *
Я видел, как стремительно меняется мама. Она сердилась, если ловила мой взгляд, и всегда спрашивала: «Тебе что, заняться нечем?» Мама часами сидела в кресле с книгой на коленях, но не читала, а смотрела в никуда и время от времени судорожно вздыхала. Ее печалило, что сил не хватает даже на домашнее хозяйство, она скучала, она отчаялась. Когда мы жили в Дели, мама одевалась как европейская женщина, а теперь носила только сари. Много раз я сопровождал ее в Саутхолл, где она радовала себя обновкой. Несмотря на недавние беспорядки, она предпочитала этот район более дорогой Брик-Лейн. На Бродвее было два магазина, которые ей тоже нравились. Мы садились на ковер, нам подавали чай и джалеби ярко-оранжевого цвета, а продавцы показывали десятки сари. Мама щупала их, взвешивала на руке, смотрела на просвет, проверяя качество ткани и окраски, говорила: «Отложи вот это, я еще подумаю. Хочу взглянуть на синее». Одна из продавщиц изображала манекенщицу, но мама сама примеряла легкие разноцветные одежды. Члены ее семьи принадлежали к касте воинов, поэтому маме надлежало носить сари длиной не менее шести метров. Она по-особому драпировала ткань, пропускала дополнительное полотнище между ног и закрепляла на талии – напоминание о далекой эпохе, когда женщины были амазонками (мужчины ни в коем случае не должны были увидеть даже самый крошечный кусочек обнаженной кожи женщины). Мама смотрелась в зеркало, спрашивала мое мнение, колебалась между двумя сари, ужасалась ценам – «в десять раз дороже, чем в Дели!» – увлеченно выторговывала пятьдесят пенсов и… отправлялась в соседнюю лавку. Торговцев это не раздражало, они были люди привычные и продолжали улыбаться, ведь так вели себя все индианки: не купила сегодня, купит в следующий раз. Они разговаривали на хинди, а когда нервничали, вставляли английские слова и поначалу удивлялись, что я понимаю их язык. Мама покупала несколько браслетов – к новому сари обязательно полагались и новые браслеты, она обожала браслеты, у нее их было три или четыре сотни. Потом вылазки в магазин стали слишком утомительными – до Саутхолла нужно было ехать на метро и автобусе. У мамы был полный гардероб сари, некоторые она ни разу не надевала, они стали не нужны, потому что исчерпалось желание. В конце концов в но́ске остались всего два сари: шафраново-желтое с золотыми нитями и гранатово-красное. Они были куплены в Дели.
В Лондоне мама вернулась к религии, как минимум два раза в неделю она посещала храм в Пламстеде, посвященный Вишну и Кришне. В храме всегда было полно народу, он находился недалеко от нашего дома, и я часто провожал туда маму, не пропускавшую ни одного праздника. Меня потрясал пыл прихожан, возносивших жаркие молитвы раскрашенным статуям, куривших ладан и украшавших идолов цветочными гирляндами. Правоверные выглядели невероятно счастливыми… Мама подружилась с матерью Карана, очень набожной женщиной, и та стала заезжать за ней на машине.
Отец блистательно отсутствовал. Он работал как одержимый – «Восемьдесят часов в неделю, включая время, потерянное в самолетах и аэропортах, уму непостижимо!» – ворчал, но обожал такой ритм жизни. Его назначили директором по Северной Европе, так что бо́льшую часть времени он проводил в Германии и Скандинавских странах. Однажды они с мамой слегка поспорили. Он сказал: «Было бы неплохо переехать в квартал пореспектабельней». – «Ни за что!» – ответила она. Мама не хотела уезжать от подруг. Если отец возвращался поздно и не находил нас дома, он шел в дом Карана или Джайпала. Там он как по волшебству снова становился индусом, снимал обувь, говорил на хинди, сидел по-турецки и ел правой рукой ужасно острые блюда, которые могли прикончить любого англичанина.
* * *
Моя жизнь резко переменилась под музыку «Dire Straits». Время было позднее, семьдесят тысяч человек до отказа заполнили трибуны стадиона «Уэмбли». Публика собралась на фантастический концерт в честь семи десятилетия находившегося в заключении Нельсона Манделы. Скажу честно: только ради Манделы я бы туда не пошел, но афиша была феерическая. Десять часов без перерыва пятьдесят звездных певцов и лучшие группы воздавали должное великому человеку. Билет стоил тридцать пять фунтов стерлингов (я пригласил Шадви, поэтому выложил семьдесят, но ни на секунду не пожалел о потраченных деньгах). В тот день, 11 июня 1988 года, стояла потрясающая погода. Мы пришли рано, оказались достаточно близко к сцене и смогли разглядеть всех. Эрик Клэптон, как перевоплотившийся бог, снова был на сцене и исполнял соло на гитаре. Когда зазвучали первые звуки «Sultansof Swings», трибуны дружно взревели. Потом Марк Нопфлер спел «Ромео и Джульетту», и у меня по спине побежали мурашки. Он поднял руки и заговорил: «Друзья, эта песня – дар Нельсону Манделе, и я прошу вас соблюдать тишину, чтобы он смог услышать ее в тюрьме». Стадион мгновенно затих. Семьдесят тысяч индивидуумов стали единым организмом и затаили дыхание. Нопфлер и его музыканты запели «Братьев по оружию». Я плакал, и Шадви тоже плакала. Клэптон и Нопфлер сыграли вступление ко второму куплету – это была музыка небесных сфер, – и семьдесят тысяч слушателей запели:
На этих опустошенных полях,
Пройдя крещение огнем,
Я смотрел на ваши страдания
Во все более жестоких битвах.
И хотя я страдал и от ран,
И от страха,
Вы не покинули меня,
Мои братья по оружию.
Что это было – возбуждение, музыкальный пароксизм или предчувствие? Я почему-то оглянулся и увидел его метрах в десяти от нас, но засомневался: нет, невозможно, он же в Стокгольме! Шадви не заметила моего исчезновения. Я кинулся вперед, как полузащитник на поле, – На свете столько миров, – наклонив голову и выставив вперед плечи, – Столько разных солнц, – теряя его из виду и снова находя взглядом, – А у нас – один мир, – меня грубо отталкивали, но я не останавливался, – Хотя живем мы в разных, – до него осталось метра три, не больше. Он обнимает за шею молодую, сияющую блондинку лет двадцати пяти, тридцати – Вот уже солнце село в аду, – они пели хором и раскачивались под звуки воздушных гитар – Высоко в небе сияет луна, – я наконец протолкнулся к ним – И я хочу попрощаться с вами. Мы все когда-нибудь умрем, – они выглядели такими счастливыми – Но и звезды на небе, – я встал напротив него, – И линии на твоей ладони говорят одно, – но он меня не замечал, смотрел на сцену, на Клэптона и Нопфлера, – Какие же мы идиоты, что воюем, – он наконец меня увидел и не понял, что я тут делаю, улыбнулся – Со своими братьями по оружию, – и я ударил его кулаками в живот. У него перехватило дыхание. Я не слышал, как ревела публика, как играли на бис Клэптон и Нопфлер, и бил его в живот, лицо, плечи. Блондинка завизжала, кинулась на меня, попыталась укусить за руку, я резко отпихнул ее, отец дал мне пощечину, я ткнул кулаком ему в солнечное сплетение, и он согнулся пополам. Женщина вклинилась между нами, я не успокаивался, она защищала его своим телом. Один из зрителей схватил меня за руки, а отец так стукнул по носу, что я перестал дышать. На меня набросились еще два человека, я вырывался, кричал, что убью его. Появившийся охранник без церемоний препроводил нас на полицейский пост.
Сыщики изумились, узнав, что мы отец и сын. Ни он, ни его девица не захотели подавать жалобу, мы разошлись в разные стороны, и толпа отнесла нас друг от друга. Шадви исчезла. На следующий день она увидела мою оцарапанную скулу и встревожилась, но я ничего не захотел объяснять и ушел.
Я осознал свою силу под божественную музыку и понял важную вещь: чтобы сделать больно другому человеку, избить его до полусмерти, не обязательно быть высоким и крепким, достаточно просто захотеть. Раньше у меня не было случая применить силу, но на стадионе я ударил отца и бил, чтобы сделать как можно больнее, ведь если бьешь, всегда хочешь… уничтожить, иначе не стоит и ввязываться. Отец был крепче, сантиметров на двадцать выше и на тридцать кило тяжелее, он мог меня раздавить, но не сумел или не захотел драться.
К утру надбровная дуга у меня распухла, глаз заплыл, и мама не поверила, когда я сказал, что скатился с лестницы на стадионе. Отец позвонил вечером, якобы из Стокгольма. Непредвиденные обстоятельства. Он вернулся на пять дней позже – с бородой, ничего не сказал, как если бы… Я тоже.
Мы долго сосуществовали, как два призрака. Мама спросила: «Что между вами произошло? Вы поссорились?» Правду она не должна была узнать ни за что на свете, и мы стали притворяться – при ней, а все остальное время игнорировали друг друга. Мне это не мешало, потому что отец чаще всего отсутствовал: его компания заполучила рынок Евросоюза, и он руководил проектом. Из Брюсселя. Если отец был дома, я без конца заводил «Братьев по оружию» или напевал слова, когда мы гуляли втроем, шли в гости к Карану и Джайпалу или на матч по крикету, но он не реагировал – наверное, все забыл. А может, плевать хотел, как любой временщик. Я хотел, чтобы отец попросил прощения, сказал, что сожалеет, а он продолжал изображать хорошего мужа, и меня это злило. Конечно, извиняться ему следовало перед мамой, а не передо мной.
Через несколько месяцев музыка «Dire Straits» перестала звучать в нашем доме, но царапающая душу мелодия всегда стояла между нами.
* * *
Прошло несколько недель, и мы узнали, что маме в третий раз придется пройти курс лечения. Она сообщила нам тревожную новость беззаботным тоном, как если бы говорила о намерении сделать ремонт и поменять обои. Мама не захотела, чтобы я или отец сопровождали ее в больницу Уипс-Кросс, сказала, что поедет с матерью Карана. Случилось это в самый «неподходящий» момент: отец бывал в Лондоне наездами – из Франкфурта или Гётеборга по пути в Хельсинки. Каждый раз при встрече я думал об одном: при нем та блондинка или они расстались? Мама ждала отца с нетерпением, только ему удавалось подбодрить ее. Он всегда привозил какой-нибудь подарок – милый пустячок, яркую безделушку, они пили чай в гостиной, она брала его за руку и говорила: «Ну же, Гордон, рассказывай!» Мама задавала тысячу вопросов о работе отца. Как обстоят дела с концерном «Шелл» и «Фольксвагеном»? Как решилась та или эта проблема, нашлись ли нужные консультанты? Иногда до следующего рейса времени было так мало, что отец не отпускал такси, на котором приехал из аэропорта.
У мамы был трудный период. Большую часть времени она проводила в кресле, я садился рядом, брал ее за руку, и мы молчали. Меланхолия не была свойственна маминой натуре, она не вспоминала ни свое прошлое, ни утраченную навеки семью. Всего только раз мама посетовала на то, что вышла на работу, когда мне исполнилось два месяца, и доверила воспитание единственного сына Дханье.
Однажды вечером я спросил, почему бы нам не вернуться вдвоем в Дели, она долго молчала, потом пожала плечами и принялась объяснять:
– Знаешь, сынок, думать стоит только о настоящем. Все остальное значения не имеет. Будущее людям неведомо, реально лишь настоящее. Жизнь – неумолимая болезнь, Томми. От нее не выздоравливают. Мы хотим, чтобы жизнь соответствовала нашим мечтам, всеми способами стараемся приручить ее, «оседлать», но неизбежно покоряемся, как взбунтовавшиеся рабы. Мы одержимы смертью, а думать должны о жизни. О каждом новом дне, потому что даже в завтрашнем уверенным быть нельзя. Единственная истина, в которую я верю, заключается в том, что мы с тобой живы и любим друг друга. Все остальное – иллюзия.
Мама улыбнулась, похлопала меня по руке и надолго замолчала. Она ко всему утратила интерес, перестала читать и смотреть телевизор. Я ходил за покупками, занимался счетами. Шадви мне помогала, а матери моих друзей старались не оставлять Фульвати одну. Они приносили еду, кормили маму, составляли ей компанию по вечерам.
Результаты следующих обследований оказались не слишком обнадеживающими, но и не катастрофическими, и мамин врач решил показать ее профессору, чтобы тот решил, стоит ли продолжать изматывающее лечение.
В конце октября мы отмечали Дивали – фестиваль огней, один из главных праздников для индийцев. Дивали символизирует победу добра над злом и ложью, подъем из духовной тьмы, олицетворяет победу Рамы и его вечную славу. В домах и на улицах горит свет – темноты не должно быть нигде, повсеместно зажигаются свечи и фонарики. В Дели мы объедались сластями, булочками, пирожками и пирожными, празднование длилось пять дней и пять ночей, в воздух взлетали тысячи петард, повсюду были развешаны гирлянды иллюминации, в каждом квартале устраивали свой, особый фейерверк. Увы, превратить Гринвич в индийский город не было никакой возможности. Мы праздновали Новый год в семейном кругу, в доме отца Джайпала – он был самым большим, – готовили изысканные блюда, а на третий вечер встретились в доме отца Карана, чтобы обменяться подарками, которые обязательно должны были быть неожиданными, любовно сделанными собственными руками или тщательно выбранными в магазине задолго до праздника. Нас было много, человек тридцать, так что «раздача слонов» занимала бо́льшую часть времени. Днем мы сплели десятки венков из тубероз и ноготков, вставили двести фитилей в терракотовые лампы. Тетушка Джайпала наливала в них осветленное масло с запахом ванили. Женщины надели праздничные сари, лучшие украшения и разрисовали руки хной. Шадви тоже была в сари – хотела сделать приятное отцу, но чувствовала себя неловко, несмотря на мои заверения, что ей очень идет этот наряд. Я купил в Саутхолле серьги, не золотые – позолоченные, Шадви сразу вдела их в уши, и мама улыбнулась, встретившись со мной взглядом. Я получил от нее в подарок деревянную раскрашенную статуэтку Ганеши, бога, приносящего счастье, а я преподнес ей книгу о замках Луары – она всегда мечтала увидеть эту красоту собственными глазами. Отец Карана пообещал, что следующим летом мы вместе отправимся во Францию, и мама вдруг расплакалась:
– Это далеко…
– Клянусь, Фульвати, ты поправишься, к лету будешь в отличной форме, и мы поедем путешествовать.
Он зажег лампу перед алтарем Вишну и Лакшми, отец Джайпала сделал то же самое, и мы пожелали друг другу хорошего года.
– Да озарит свет твою жизнь, пусть этот год подарит тебе процветание, мир и радость.
Каждый надеялся, что и на следующий Дивали мы вновь соберемся все вместе, а я незаметно сунул в карман три терракотовые лампадки.
* * *
Я должен был свести счеты с Богом. Мне исполнилось шестнадцать, я ни во что не верил, но хотел разделить веру с близкими, стать частью общины. Всемогущих существ было много: Иисус, Будда, Аллах, бог моего отца и великое множество богов моей матери. Окружающие верили в Брахму, Вишну и Шиву, разобраться в этой троице было нелегко, следовало принимать во внимание многочисленные разветвления и развилки, тени и расхождения. В детстве все эти тонкости мало меня занимали, я считал естественным, что родители верят и молятся, простираясь ниц перед изображениями богов, а вот слепая вера Карана, Джайпала и Шадви представлялась загадкой. В душе каждого жила радость, набожность была естественной, у них не возникало сомнений в вере предков. А вот мне, прежде чем уверовать, нужно было понять. Индуизм – сложная религия, полная тайн и противоречий, которые никто не мог мне ясно растолковать. Выход был один: или принять все как есть, или все отвергнуть.
Мой отец принадлежал к Англиканской церкви, но в храм не ходил и позволял маме молиться любым богам, а я воспринимал ее… пантеон как отсутствие бога в принципе. Божественная природа – суть редкость. Христианская доктрина, более простая, основанная на любви к ближнему, прощении ошибок, искуплении вины и высокой морали, казалась понятней, а единый бог – убедительней и реальней сотен индийских божеств. Я полагал, что Иисус – правильный выбор, и по идее должен был не раздумывая присоединиться к Его адептам, если бы не одно существенное «но»: за два тысячелетия безраздельного господства над западным миром учение Христа не слишком преуспело. Люди вели себя так, словно Его не существовало. Бесчисленное число мужчин и женщин ходили по воскресеньям в церковь, а в будние дни без устали попирали все заповеди. Какова цена Завета Господня, если им пренебрегают, и что это за немощный бог, который не способен заставить последователей почитать его? Я вспомнил ужасную смерть Бобби Сэндса и его товарищей, которым Тэтчер позволила медленно умирать от голода, хотя ее слово могло их спасти… Нет, я не мог молиться тому же богу, что и Тэтчер. Ему точно недостает могущества, раз он не сумел заставить женщину проявить сострадание на этом свете.
Главная проблема заключается в привнесении в религию логики. Мы хотим, чтобы Господь реагировал, как человек, и думал тоже по-людски. Этого не происходит, значит Он не такой, как мы. Я сказал себе, что не обязан принимать решение немедленно. Необходимо глубже вникнуть в проблему, обсудить вопрос с компетентными людьми. Возможно, нет смысла обращаться к какому-то отдельному божеству: если Всевышний существует, он услышит мою просьбу, если Он действительно так велик и всевластен и управляет всем в нашем мире, то не разгневается, что я обратился к Нему не по имени. Важны молитва и искренность.
Я просто хотел, чтобы моя мама была жива. Богу, сотворившему столько великих деяний, ничего не стоит спасти женщину. За ее излечение я готов был отдать все, что имел, а если понадобится, то и стать монахом.
Я взял первую из «прикарманенных» ламп, налил масла и выпрямил фитиль. Я догадывался о смысле этого действа. И в Индии, и в Англии люди зажигают свечи, чтобы подать Ему знак: «Эй, вы там, я существую, прошу, выслушайте меня!» Это должно было позволить установить связь. Одной спичкой я зажег все три лампы, выключил свет и опустился на колени. Язычки пламени тянулись вверх, моя тень танцевала на стене. Я закрыл глаза и от всей души воззвал к тому, кто вряд ли хорошо меня знал. Но Он услышит, если и правда где-то там существует. «Спаси мою мать. Ты всемогущ. Она для Тебя ничто. Забери другую женщину, ведь я не могу без мамы. Я буду почитать Тебя, сражаться с Твоими злопыхателями, стану самым верным Твоим слугой. Я расскажу всем о Твоем деянии, и они полюбят Тебя, как я. Клянусь. Можешь мне верить, я никогда не врал – во всяком случае, насчет важных вещей. Умоляю, сжалься, спаси ее. Пусть живет, мне больше ничего не нужно».
Я повторил молитву много раз и почувствовал, что Он слушает, слышит и снизойдет. У меня сохранились смутные воспоминания о той ночи, точно знаю одно – что видел кошмар. Про адское пекло…
Я проснулся в тот момент, когда на мою кровать обрушилась потолочная балка. Дом горел, я не понимал, что происходит. Кровать осела набок, меня зажало между стеной и балкой, шевельнуться я не мог, левое бедро жгло огнем и разрывалось от боли. Я закричал, но никто не мог услышать мой голос из-за неумолкаемого треска огня и глухого стука падающих кирпичей. Крыша разошлась, и в эту широкую щель были видны луна и серые тучи. Пламя пожирало мою комнату, пол у окна вспыхнул, как факел. Мне показалось, что кто-то выкрикивает мое имя, и я подал голос: «Я здесь! Я не могу шевельнуться!» У меня не было сил даже приподняться, с крыши летели искры, а густой дым тянулся к разлому.
– Мама! Мама, ты меня слышишь?
Мне никто не ответил. Огонь неумолимо приближался, глаза сильно щипало. Подушка, которую я не без труда вытащил из-под головы, чтобы заслонить лицо, мешала дышать, я отбросил ее и снова закричал:
– Мама, ты меня слышишь?
Я не боялся умирать, не паниковал, лежал с закрытыми глазами и собирался с силами, но балку сдвинуть так и не сумел. Пол на лестничной площадке рухнул, вверх взметнулись огненные светлячки, меня обдало волной жара, и дом зашатался. Где-то далеко завыла пожарная сирена, я решил опять позвать на помощь, но не издал ни звука, а может, не услышал собственного голоса. Я сопротивлялся сну, снова и снова пробовал кричать, голова кружилась, кружилась… Все кончено, значит так тому и быть.
* * *
Я очнулся в больничной палате, не той, что в прошлый раз, но с такими же серовато-желтыми стенами. Ужасно болела голова, в нос был вставлен носовой кислородный катетер. Слева, на стойке капельницы, висел пакет с раствором глюкозы. Шадви о чем-то тихо переговаривалась с Джайпалом, а мать Карана сидела рядом с кроватью. Увидев, что я шевельнул рукой, она встала, вытащила трубочки у меня из ноздрей и спросила: «Ну как ты?» Я ответил: «В порядке», хотя дышал тяжело, как марафонец на финише.
Выяснилось, что я сломал левую голень и меня прооперировали, вставили специальные штифты. Ужасно хотелось пить, Джайпал помог мне приподняться, а Шадви дала воды. Я сумел сделать всего глоток – остальное пролилось на пижаму.
– Что произошло?.. Как мама?
Едва успев произнести эти слова, я почувствовал, как неумолимая волна тащит меня на глубину. Шадви печально улыбнулась.
– Как она? – срывающимся голосом повторил я.
Она покачала головой и заплакала.
– Пожарные оказались бессильны… – сказал Джайпал.
– Где она?
– Чудо, что ты спасся, Том. Дом сгорел без остатка. Ничего не осталось.
Я вспомнил пожар и заревел, как малолетка, икал и всхлипывал, заливаясь горючими слезами.
– Поплачь, мой милый, тебе нужно выплакаться… – Мать Карана вытерла мне лицо платком.
– Мы дозвонились твоему отцу в Мюнхен, – сообщила Шадви, – он должен вернуться сегодня вечером.
И отец вернулся, но не для того, чтобы обнять меня, утешить, сказать, как он счастлив, что его единственный сын цел и невредим, признаться, что горюет вместе со мной. Я не услышал от него слов о том, что мы остались одни, но будем все время говорить о маме, никогда ее не забудем и наша любовь к ней не иссякнет до конца жизни. Отца не обеспокоили ни мой перелом ноги, ни ожоги, он посмотрел на меня с недоверием и спросил таким тоном, как будто обращался к одному из коллег: «Ну и что произошло?» Отец хотел понять, из-за чего начался пожар, я не знал, предположил короткое замыкание, и он трижды повторил вопрос, чем совершенно меня достал.
На следующий день в Нанхеде кремировали маму, отец спросил: «Хочешь поехать?» – но я чувствовал себя совершенно обессиленным, да и врач резко воспротивился.
Три дня спустя я на костылях вышел из больницы, и отец отвез меня в дом Карана, где должен был состояться поминальный прием. Там я узнал, что прах будет развеян над Гангом – так хотела мама.
Отец сказал, что улетает вечером, меня с собой не берет, доктора запретили – слишком мало времени про шло после операции и общего наркоза. Я возмутился: мне казалось немыслимым, что он отправится в Индию с ней, но без меня, что священный ритуал исполнит… предатель.
– Пока меня не будет, поживешь у Джайпала, – заключил отец.
Позже, когда мы с Караном, Джайпалом, Шадви и од ним из ее братьев спокойно курили в саду, отец отвел меня в сторону и спросил:
– Скажи честно, Томас, ты курил?
– Я…
– Ты курил у себя в комнате в ночь пожара?
– Я спал.
– Но ведь ты куришь?
– Ты бы это знал, если бы почаще бывал дома. Нет, в ту ночь я не курил.
– А я уверен в обратном! Ты курил и устроил пожар.
– Ты совсем рехнулся!
– Я узнаю правду, можешь мне поверить, страховщики проведут тщательное расследование.
Уходя, он зажал под мышкой погребальную урну. В этот самый момент и произошел разрыв. Окончательный. Непоправимый. Я решил, что он мне больше не отец, что мне лучше быть сиротой. Он забрал маму, унес ее, как вор. Это я должен был ехать в Индию, домой, мне принадлежало право развеять прах над Гангом. Я умел молиться и был похож на маму. Я очень ее любил, никогда не покидал и не предавал, по вечерам мы вместе смотрели телевизор, по воскресеньям ходили гулять, отправлялись на другой конец Лондона, чтобы она выбрала себе новое сари. Теперь я был сам по себе, понятия не имел, что меня ждет, да и плевать на это хотел, но одно знал наверняка: в ту ночь я не курил.
Меня поселили на первом этаже, в кабинете отца Джайпала. Все мои вещи сгорели, и друзья поделились со мной одеждой. Слегка набравшись сил, я решил сходить к себе, и ребята составили мне компанию. На костылях я шел не так быстро, как они, мы молчали, как по дороге на кладбище. Фасад дома устоял, о случившемся напоминали только выбитые окна. За раскачивающейся на оплавленных петлях дверью лежали руины, через стену гостиной виднелся сад. Все обуглилось. Второй этаж частично обрушился, лестничная стойка висела в пустоте, под ногами хлюпало черное месиво. Исчезло все, чем я дорожил, – комиксы, диски, теннисная ракетка, крикетная бита, мячи и перчатка. Даже фотографии мамы не осталось. Пожар уничтожил все следы моей прежней жизни. Наверное, так чувствует себя ограбленный человек. В воздухе стоял запах гари.
– Здесь воняет, верно?
– О чем ты, Том?
– Кажется, что-то пригорело.
– Мы не чувствуем.
Может, я стал гиперчувствительным к запахам? Хуже всего было то, что вонь никуда не девалась и душила меня при каждом вдохе. Врачи провели обследования, ничего не нашли, сделали вывод, что проблема психологическая, все пройдет. Ничего они не знали… Бывали моменты, когда запах становился невыносимым, а если он возвращался ночью, я вспоминал пожар и думал о маме. Я слышал ее голос, представлял, как она кричала. Мой доктор хотел, чтобы я пошел к психотерапевту, но не гарантировал, что сеансы помогут. Выздоровление – вещь зыбкая, но попробовать стоит. Зачем? Как подсознание может повлиять на нос человека, надышавшегося гарью?
Отец пробыл в Индии три недели. Почему так долго? Я не знал, но надеялся, что блондинку он с собой не взял. В доме Джайпала, на втором этаже, имелась комната для гостей, и ему предложили там поселиться. Отец поблагодарил, но отказался и снял номер в гостинице, сказав, что фирма подбирает ему жилье, а потом нужно будет уладить дела со страховкой. Он хотел купить дом в более шикарном квартале, я заявил, что предпочитаю остаться на старом месте, а он в ответ только плечами пожал: ты несовершеннолетний, значит будет по-моему.
Мы снова оказались в «Королевском Дубе». Хозяйка была очень любезна и делала все, чтобы мы чувствовали себя как дома. Мне отвели комнату, выходящую в сад. В общем, все получилось неплохо: отцу пришлось сразу отправиться в Мюнхен – какие-то срочные дела, а я вернулся в дом Джайпала, не заботясь о том, что он скажет. Когда отец появлялся в Лондоне, мне приходилось жить в гостинице. Все свободное время он тратил на улаживание дел со страховщиками и экспертами, не оставляя надежды получить компенсацию, продать государству наш участок и купить дом в Челси. Отец хотел во что бы то ни стало покинуть квартал, с которым были связаны тяжелые воспоминания, и, не жалея сил, смотрел квартиры и дома.
Однажды утром, собираясь в Фулем, он спросил, не хочу ли я составить ему компанию. «Не имею никакого желания! Я никогда не буду там жить!» Отец отправился один, а вечером к этому разговору возвращаться не стал. Неожиданно он взял все неиспользованные отпуска, чего не делал, когда была жива мама, и несколько недель спустя усталым голосом сообщил, что все хорошо обдумал и принял решение остаться в Гринвиче. Сделал паузу и добавил: «Та к будет лучше для тебя…» То же он повторил отцу Карана. Я знал, что это вранье, потому что залез в его компьютер (подобрать пароль – «Фульвати» – оказалось плевым делом), читал почту, просматривал файлы и фотографии. Отец по-прежнему крутил любовь со своей блондинистой помощницей Синтией, как полный придурок, называл ее «моя бабочка», «моя маленькая фея», «моя божья коровка». Когда в нашем лондонском доме случился пожар, они были в Мюнхене, потом она поехала с ним в Индию. Эта женщина отказалась переехать к нам – из-за меня. Боялась моей реакции. «Он непредсказуемый и вспыльчивый», – писала она – и не ошибалась: я вырвал бы ей глаза, если бы мог. Финансовое положение отца было вполне благополучным, но оплатить жилье в Мейфэре или Кенсингтоне он смог бы, только выиграв в лото, став лордом, трейдером, футболистом или взяв кабальный кредит. В конце концов страховщики выплатили «смешную» компенсацию – за мебель и вещи, так что отцу волей-неволей пришлось заняться восстановительными работами. «Все будет как прежде, твоей матери понравилось бы…» – утверждал он, а потом вдруг – о чудо! – сдался и объявил, что, если я все еще хочу жить у Джайпала, так тому и быть, ведь ему самому в ближайшие месяцы придется опять часто ездить за границу. Отец, видимо, держал меня за дурака, думал, я не понимаю, что это устраивает его самого: не нужно тратить деньги на гостиницу и расставаться с блондинкой. Они только того и ждали. В последнем письме Синтия предлагала отцу переехать к ней, и плевать, что квартира маленькая! Знал бы я адрес любовницы отца, поджег бы ее «гнездышко».
Наш дом восстанавливали пять месяцев – каменщики точно рассчитали, сколько им понадобится кирпичей и куда положить каждый. Пять месяцев – недолгий срок, недолгий, но очень тяжелый для меня. Невыносимо тяжелый. За это время я развалился на куски. Рассыпался в прах…
Из-за Шадви, разумеется. Она была тайной, загадкой. Или же я ничего не понимал в женщинах вообще и в ней в частности. Спальня Шадви находилась на втором этаже, между комнатами Джайпала и ее сестры. Мы виделись сто раз на дню. Было чудесно жить рядом с Шадви, слушать ее, любоваться, но она возвела между нами неприступную стену. Не хотела, чтобы отец или Джайпал заподозрили, что мы не просто друзья. В результате мы общались, как муж и жена с солидным стажем, в которых угасли пыл и желание. Шадви не прилагала никаких усилий, чтобы побыть со мной наедине, и вечно таскала за собой одну из многочисленных подружек. Из-за физического состояния я не мог справиться с неожиданным врагом – длинной мраморной лестницей. Поднимаясь, я оскальзывался на ступенях, точно на льду, а стук костылей разносился гулко, как в храме. Пришлось умерить пыл, принять ситуацию как испытание. Я не переставал надеяться, что Шадви решится, придет ко мне, тихонько постучит в дверь. Я ждал ее каждую ночь, сидя на постели, прислушивался к каждому шороху, но она так и не появилась.
За две недели я сумел отказаться от костылей и однажды, в час ночи, когда все обитатели дома уснули, начал осторожное восхождение по ледяному мрамору. Я тихо поскребся в дверь и десять минут слушал, как она уговаривает меня уйти: если отец нас застукает, удавит сначала ее, а потом и меня! Я попытался объясниться с любимой, но делать страстные признания через толстую дверь – занятие, обреченное на провал. Мне не удалось убедить Шадви, что это великое счастье – каждую ночь спать в одной постели. Она велела мне убираться, добавив несколько грубых слов, совершенно неуместных в устах юной девушки. В одной из комнат кто-то храпел, да так громко, что было слышно в коридоре. Я шептал, молил, унижался, но ответа не дождался и поплелся назад, хорошо понимая, что чувствуют побежденные воины.
На следующее утро, за завтраком, Шадви смотрела на меня очень неласково. Она не ответила, когда я поздоровался и спросил: «Как прошла ночь?» Я быстро доел и понес тарелку на кухню, Шадви поднялась из-за стола, собрала чашки, начала составлять их в раковину, прошипела: «Не вздумай еще раз выкинуть что-нибудь подобное!» – и вернулась в комнату.
Я хотел быть рядом с Шадви каждую минуту, рассказать всему миру, что безумно люблю эту девушку и только в ней нахожу утешение и поддержку после пережитого горя. Она меня избегала, из лицея выходила с подругами, я шел следом, в отдалении, и как-то раз сумел поймать ее после тренировки. Она уже много месяцев отказывалась играть со мной в теннис, но на этот раз деваться ей было некуда – тренерша попрощалась, и мы пошли гулять по Гринвичскому парку. Когда молчание стало невыносимым, я спросил:
– Что происходит, Шадви? Я ничего не понимаю, и мне ужасно плохо. Я несчастлив.
– Я тоже.
– Ты меня больше не любишь?
– Напротив, люблю все сильнее… Искушение слишком сильно.
Такого ответа я не ждал – очень уж был наивен и несведущ. Искушение? Я бы поддался мгновенно, без колебания, Шадви – нет. Я взял ее за руку, и в кои веки она не стала вырываться, правда огляделась, проверяя, нет ли поблизости знакомых. Я хотел, чтобы мы объяснились, открыли друг другу душу, но Шадви упорно смотрела в землю.
– Ты не можешь у нас оставаться, я боюсь, что не совладаю с собой.
– Не понимаю. Мы хотим друг друга. Это нормально. Я мечтаю обнять тебя, заняться любовью, а ты сдерживаешь чувства. Зачем?
– Я должна.
– Это не партия в теннис, не игра, отпусти себя, пользуйся мгновением.
– Если дадим себе волю, пропадем…
И тут я совершил грубую ошибку, прокололся. Как начинающий (в свое оправдание напомню, что опыта не имел никакого, а Шадви была моей первой любовью) – достал из кармана презервативы и показал ей.
– Ни о чем не беспокойся, я все предусмотрел. Шадви ударила меня по руке, и злосчастная пачка полетела в кусты.
– Прекрати, Том! Хочешь, чтобы отец убил меня?
– Я могу поговорить и…
Она не дала мне закончить.
– Тебе нужно уйти!
– Что-о-о?
– Ты должен поселиться в другом месте.
– Зачем?
– Если останешься у нас, я с собой не справлюсь, и это плохо кончится.
Мы говорили, говорили – и не могли договориться. Шадви бесило, что я все время повторяю: «Ты меня не любишь». – «Люблю, – возражала она, – но ты должен уважать меня, не давить и не припирать к стенке!» Я был слишком молод и не мог ухватить смысл ее речей. Жизнь нельзя ни переделать, ни предопределить, человек всегда использует имеющиеся в его распоряжении средства, а я в то время был плохо «экипирован». Шадви хотела держать под контролем все: смеш слева на корте, свое будущее, своего дружка и даже своего отца. Она будет любить меня, когда сама так решит, не раньше.
Отец Карана заверил, что с радостью примет меня в своем доме. Джайпал удивился, с чего я вдруг решил переселиться, и не поверил словам о том, что Каран якобы нуждается в моей помощи.
– Это из-за Шадви? – спросил он.
– О чем ты?
– Она без ума от тебя. Ее подруга поделилась с Фергусом, а он рассказал мне.
– Ты мой друг, Джайпал, а Шадви – твоя сестра!
– Брось, Том, я тебе доверяю. Сам знаешь, девчонки странные, сентиментальные фантазерки.
Не знаю, что он ей сказал, но виделись мы с Шадви все реже. Если мы вдруг случайно пересекались, она опускала голову и стремительно удалялась, пробормотав: «Я спешу, я очень спешу…» У Шадви не было способностей к математике, но она твердо решила стать архитектором и занималась день и ночь, чтобы наверстать упущенное. Я не мог ей звонить, да и писать опасался, не зная, как без риска передать конверт. Когда мы всей компанией отправлялись посмотреть, как дела на стройке, Шадви находила предлог уклониться. С понедельника по пятницу я жил в доме Карана, а выходные проводил в гостинице с отцом, конечно, если профессиональный долг не вынуждал его остаться за границей. Мы практически не разговаривали, разве что перебрасывались парой фраз, и я не задавал ему вопросов о работе. «В лицее все в порядке?» – «Да…» Восстановление дома шло полным ходом, и отец предложил мне самому выбрать обои, я ответил, что плевать хотел на обои, и тогда он сделал все, как было при маме: мебель, ковры, безделушки. Очень часто, услышав знакомый звук, я поворачивал голову и закрывал глаза, уверенный, что, когда подниму веки, мама будет рядом, в комнате. Наверное, за это я и ненавидел злосчастный дом и не хотел в нем жить.
А еще я повсюду чувствовал запах гари. Друзья говорили, что это обонятельные галлюцинации, но я знал, что воображение тут ни при чем.
Во всех комнатах пахло золой и копотью. Я мог спать только с открытым окном, иначе задыхался.
* * *
Отец захотел отпраздновать новоселье, пригласить соседей, коллег и сердечно поблагодарить семьи Карана и Джайпала. Я в подготовке не участвовал, и волновало меня одно: осмелится он позвать свою блондинку или нет. Слава богу, обошлось. Не было и Шадви. Накануне я подкараулил ее на автобусной остановке, изобразив рояль в кустах.
– Мне очень нужно, чтобы ты пришла на вечеринку! Я в этом доме как в капкане…
– Понимаю, тебе и правда нелегко. Постараюсь.
Я был уверен, что увижу Шадви среди гостей, но ошибся.
Погода в тот вечер была чудесная, и «мероприятие» проходило в саду. По традиции, каждый гость принес подарок, и мы обогатились кучей кухонной утвари. Нам достались три скалки, шесть ножей для чистки картошки и моркови, два тесака для разрезания мяса и три венчика для взбивания белков. Все выражали сочувствие, радовались за нас, повторяли банальные фразы вроде: «Это новое начало», «Нужно думать о будущем…». Я хотел услышать совсем другие слова: «Мы помним твою маму», «Нам ее не хватает», «Мы думаем о ней как о живой». Никто не решился произнести ничего подобного. Почему мы не говорим о наших мертвых? Где сейчас мама? Я должен быть с ней, а не здесь.
Родители Джайпала принесли из своего ресторана гору цыплят тандури, и все накинулись на угощение, как будто неделю не ели.
Вечеринка получилась странная, неуместно веселая. Отец и его гости вели себя как молодожены на новоселье, а мне казалось, что я брожу по кладбищу. Со мной чокались, желали долгих счастливых лет в новом жилище, а я мечтал о новом пожаре.
Гости разделились поровну: коллеги отца, более или менее белые и краснорожие, друзья – родственники Карана и Джайпала, разных оттенков шоколада. Все говорили на одном языке, толпились у буфета, но не перемешивались, каждый ел и пил среди «своих». Английский город в миниатюре, где каждая община живет отдельно от других. Я застрял «между», так и не прибился ни к одному из берегов.
Мне захотелось курить, я поднялся за сигаретами на второй этаж, а когда снова присоединился к остальным, отец Джайпала говорил речь:
– Прошу вас, друзья, посетить через месяц мой новый ресторан в Блэкхите и отпраздновать с нами радостное событие.
Раздались аплодисменты, удачливому ресторатору пожимали руку, кое-кто пытался даже обнять его, он вежливо, но ловко уклонялся, сияя улыбкой.
Я подошел к Джайпалу:
– Кажется, ресторан открылся в прошлом году. Так по какому случаю праздник?
– По случаю помолвки Шадви, ты разве не слышал?
– Я был наверху… Помолвка? С кем? – сдавленным голосом спросил я, пытаясь унять дрожь в ногах.
– Со старшим сыном Шандуркара. Вряд ли ты его знаешь. У Шандуркара два ресторана в северной части Лондона – и четыре дочери на выданье, поэтому удалось сговориться. После свадьбы молодые будут управлять рестораном на Кингсхилл-авеню, дела там идут средненько.
– Шадви несовершеннолетняя.
– Они поженятся через два года. Дольше ждать невыгодно – дороже обойдется.
– А что говорит Шадви?
– Она согласна. Сговориться было непросто. Шандуркары – бомбейская семья одной с нами касты, Мандир – милый парень, будет хорошим мужем, что еще нужно?
Лицо у меня горело, по всему телу бегали мурашки, я совершенно лишился сил и слышал голос Джайпала как сквозь вату. Не имело смысла протестовать или устраивать скандал, это жизнь, все так и должно быть. Даже он, индиец, родившийся в Англии, считал браки по любви нелепыми и неуместными: главное – продолжить род. Лучший друг как ни в чем не бывало перечислял мне все преимущества и выгоды, которые сулит Шадви эта партия. Ему ни на мгновение не приходила в голову мысль, что сестра может выйти замуж за белого, читай – неприкасаемого. Он вдруг спохватился и спросил с тревогой в голосе:
– Что с тобой, Том? Ты ужасно бледный… Эй, Том!
Я сделал глубокий вдох и подумал, что Джайпал за меня тревожится, потому и задает вопросы, но лучше бы он этого не делал, не нарывался.
– Выйди в сад, посиди спокойно, выпей водички.
В глазах у меня помутилось, и я что было сил ударил Джайпала кулаком в живот. У него перехватило дыхание, он зашатался, как боксер на ринге, рухнул на буфет, я навалился, стал хлестать его по лицу, и пощечины звоном отдавались у меня под черепом. Кто-то кричал, женщины визжали, двое мужчин за руки оттащили меня в сторону. Праздник закончился полным смятением. У Джайпала были разбиты нос и бровь, он смотрел на меня непонимающим взглядом, как будто спрашивал: «За что?!» Отец и брат увели его, и мы с отцом остались вдвоем в разбомбленной комнате.
– Что произошло, Томас?
Я не удостоил его ответом и пошел к себе.
– Не поможешь убраться?
На меня вдруг нахлынула волна беспросветного одиночества. Я всех потерял: мать, друзей, Шадви, – а отца предпочел бы забыть.
Два дня спустя он улетел в Гётеборг.
* * *
Я часами караулил ее – у лицея, у дверей дома, прятался за деревом, телефонной кабиной или между машинами, притворяясь, что завязываю шнурок. Я смешивался с толпой на остановке автобуса. Меня не было, потому что никто не способен увидеть человека, который хочет «перестать быть».
Именно в тот период у меня обнаружился не самый «почтенный» дар – умение прятаться, растворяться в пейзаже. Меня не замечали ни патрульные полицейские, ни бдительные старушки, проводящие день у окна. Я словно бы становился бесплотным. Мамаши с детьми, поставщики, зеваки, знакомые не обращали на меня никакого внимания, даже если сталкивались нос к носу. Шадви тоже много раз проходила мимо, не замечая. Я должен был поговорить с ней без свидетелей, глаза в глаза, услышать из ее уст, что она согласна на этот брак из доисторического времени. Пусть поклянется, что вычеркивает меня из своей жизни, что никто ее не принуждал, что ей нравится мысль провести остаток дней за кассой ресторана, забыв об архитектуре. Какая девушка готова в шестнадцать лет отказаться от заветной мечты? Я все хорошо обдумал, проконсультировался и хотел предложить ей бежать со мной в Канаду. Там нужны рабочие руки и свежая кровь. Я долго и свирепо экономил, мог купить два билета на теплоход, и еще оставалось на полгода жизни, пока не найдем работу.
Существовал продуманный до мельчайших подробностей план «Б», но его применение означало бы, что уговорить Шадви не удалось.
Я поймал ее в четверг вечером в Гринвичском теннисном клубе. Мне наконец-то повезло – у тренерши образовалось срочное дело, после первого матча она покинула корт и побежала в сторону Бауэр-авеню. Шадви собрала мячи, зачехлила ракетки и пошла по Чарлтон-уэй, а я ринулся через парк, оказался на Мэйзхилл, подождал две минуты на перекрестке, вернулся на Чарлтон-уэй, сунул руки в карманы и нога за ногу побрел вперед. Шадви не могла скрыться, да и не пыталась.
– Ты меня избегаешь?
– Все кончено, Том. Твое поведение – это… это… Как ты мог так поступить с Джайпалом?
– Почему ты ничего ему не сказала?
– О чем? Между нами ничего не было, и я все время повторяла: не хочу, чтобы что-нибудь случилось. Ты не понял? Значит, ты тугодум.
– Могла бы предупредить, я бы не питал иллюзий.
– Ты был моим другом, лучшим другом, и все испортил.
– Вот и скажи мне, своему лучшему другу, как ты относишься к тому, что мужа тебе выбрал отец. Скажи правду, и клянусь, ты больше обо мне не услышишь!
Шадви снисходительно улыбнулась:
– Бедный мой Том…
Она отвела взгляд, словно хотела отодвинуть меня со своего пути, смахнуть, как пушинку с рукава, и ее лицо осталось невозмутимым. Меня не принимали в расчет, как ничтожную букашку, я мог затолкать назад свое смехотворное предложение. Мы шли рядом, совсем близко – как в лучшие времена, бледный вечерний воздух был пропитан туманом, а парк волшебно красив. Прощальный дар…
– Я любила тебя, Том, и сейчас люблю, но в реальной жизни мечты не сбываются. Ты мой друг, и я очень к тебе привязана, это чистая правда, но общего будущего у нас нет. Я знала, что однажды должна буду подчиниться воле отца. Ты жил среди нас, ты из наших и понимаешь, что избежать этого можно, только порвав с семьей. Навсегда. Мне невыносима даже мысль об этом. Я поступлю, как моя мать, и бабушка, и кузины, то же сделает со временем моя младшая сестра. И поверь, я счастлива такой участью.
Я забыл, что собирался предложить Шадви бежать со мной. Прощай, Канада… Я молчал, смотрел на нее, как полный кретин, и понимал, что вижу любимую последний раз.
* * *
В голове звучала мелодия «Братьев по оружию». Она была моей вечной спутницей, даже во сне. Я отдал бы все золото мира, чтобы избавиться наконец от мерзкого запаха гари, но увы… Электронный будильник показывал 23:24.
Экзамены на степень бакалавра я сдал – и совсем неплохо, так что сам удивился, отцу ничего не сказал, а он был так уверен в моем провале, что откровенно изумился, узнав правду. Поздравлений я не дождался, хотя отец был озабочен моим будущим.
– Ты знаешь, чем хотел бы заниматься?
Я мог ответить: «Еще как знаю!» – но промолчал, прибавив звук в телевизоре, и притворился, что увлечен «Инспектором Морсом». Отец пожал плечами и вышел, хлопнув дверью.
Наступил трудный период: за девять месяцев я должен был превратиться в атлета. Тяжелая задача, особенно для одинокого человека. Вокруг меня образовалась пустота. Дважды мы с Джайпалом встретились на улице, и оба раза он отворачивался и переходил на другую сторону. Так же поступал Каран. Все их братья, сестры, друзья и приятели на меня даже не смотрели, но и не задирали. Я превратился в невидимку, и мне пришлось учиться одиночеству. Впрочем, там, куда я собирался, друзья были не нужны, как и навязчивый запах горелого, поэтому я решил бросить курить и спустил последнюю пачку сигарет в сортир.
За три месяца до начала экзаменов у нас с отцом произошла очередная стычка. Большую часть времени мы жили как чужие люди. Он оставлял мне вполне достаточно денег и иногда спрашивал: «Тебе что-нибудь нужно?» — а я чаще всего ограничивался коротким «ничего». Однажды вечером, в воскресенье, я занимался у себя в комнате. Раздалась трель телефона, и я навострил уши, решив, что звонит отцовская пассия, но слов не разобрал. Через несколько минут он появился в дверях, жутко бледный, с дергающимся подбородком.
– Твой дед умер…
– Какой дед?
– Мой отец.
Я понятия не имел о существовании английского дедушки. С тех пор как мы переехали в Лондон, родители ни разу о нем не вспомнили. Оказывается, Уильям Ларч жил в Шеффилде, в доме престарелых, а теперь умер – в одиночестве.
– Наверное, я должен туда поехать. Как ты считаешь?
Отец впервые поинтересовался моим мнением. Вид у него был потерянный.
– Должен или хочешь?
– Он мой отец.
– Сколько вы не виделись?
– Десять лет назад, сразу после возвращения из Дели, мы с твоей мамой посетили его. Встреча прошла… скорее, плохо.
– Я не понимаю, зачем ехать на похороны человека, с которым ты не ладил и практически не общался.
– Повторяю, он – мой отец, и мы поедем.
– Собираешься взять меня с собой?
– Так будет правильно. Заодно восстановим отношения с родственниками.
– Поступай как знаешь, но на мою компанию не рассчитывай. Провожать в последний путь нужно тех, кого любишь, чья смерть причиняет боль, а не чужих людей. Я своего деда знать не знал, пока он был жив, и не имею желания «знакомиться» сейчас. Лучше бы вы рассказали…
– Мы должны отправиться вместе, Томас.
Я отказался, он разозлился, кричал, что у меня нет сердца, раз не хочу поддержать его в тяжелую минуту. Я уткнулся в учебник математики, надеясь, что отец скоро утихомирится, но он совсем разошелся, побагровел, схватил меня за плечо и заорал:
– Я устал от твоих капризов, гадкий мальчишка! Ты – худшая из всех моих ошибок!
Я вскочил со стула, стряхнул его руку и прошипел:
– Не смей меня трогать! Хочешь отправиться в Шеффилд – на здоровье, но без меня. Это ты плохой сын, а не я. Должно быть, дурная кровь… Да, и еще: на твои похороны я тоже не приду!
Мы смотрели друг на друга, как разъяренные питбули, я ждал удара, но отец выместил злобу на книгах – смахнул их со стола – и вышел. Он отсутствовал десять дней, а когда вернулся из Шеффилда, и словом не обмолвился о том, как проводил время.
Я принюхался – и ничего не почувствовал. Запах гари исчез, можно было снова дышать полной грудью. Я сидел на постели и гипнотизировал будильник: 23:56, 23:57, 23:58… В голове возник протяжный звук гитары Нопфлера…
На свете столько миров,
Столько разных солнц,
А у нас – один мир,
Хотя живем мы в разных.
Я решил не искушать судьбу и посмотрел на стрелки через минуту после полуночи. Свершилось. Теперь мне восемнадцать. Наконец-то я мог уйти, мог сам распоряжаться своей жизнью, никому не давая отчета. Моя юность как-то вдруг, разом закончилась. Я взял дорожную сумку, куда давным-давно сложил минимум необходимых вещей. Все остальное – в том числе воспоминания – стало ненужным. Я обвел взглядом комнату и решил, что ноги моей здесь больше не будет. Из-за двери доносился храп отца, но я не собирался будить его и прощаться, надеясь, что мы больше не увидимся.
Лестница скрипнула, я остановился перед входной дверью, повесил ключи на крючок вешалки. На улице было холодно, моросил дождь. Я поднял воротник плаща, прошел через садик и закрыл за собой калитку. От фонарей струился бледно-желтый свет, на первом этаже, у мамаши Свонсон, работал телевизор. Честные труженики спали в своих постелях. До прихода ночного автобуса оставалось двадцать минут, и я не торопясь шел по пустым улицам. Паб, рестораны и магазины давно закрылись.
На остановке я был один. Показался сто восьмой, я махнул водителю, поднялся в салон и прошел назад.
Мимо на полной скорости летел город. Я посмотрел в окно и поклялся себе, что никогда не вернусь в Гринвич.
* * *
Я хотел, чтобы моя жизнь была четко распланирована и одновременно полна неожиданностей. Чтобы не приходилось отвлекаться на мелочи повседневности. Я мечтал служить родине с оружием в руках, зная, что могу погибнуть, но отрешившись от накопительства и эгоистичных желаний. Я выбрал для себя жизнь солдата, чтобы защищать Англию от многочисленных внутренних врагов, подрывающих ее безопасность. Пора покончить с примирительными речами, сочувствием и мягкотелостью. Радушие и гостеприимство нации превратили страну в мировую помойку для людей, которые нас ненавидят и презирают, кусая руку дающего. Если гость готов в любой момент нанести вам удар в спину, прекраснодушные речи о гуманизме теряют всякий смысл. Представьте: на вас покушались, но вы выжили, а близких вам людей убили. Что станете делать? Нанесете ответный удар, и это будет самозащита. Сегодня нужно сражаться или погибнуть, забыть о самобичевании, склонить голову и отступить. Заявить ясно и четко, что мы живем в уникальной стране со славной историей, которой имеем право гордиться. Нам не в чем каяться, не за что извиняться, особенно за то, что мы – англичане. Все это я изложил – как сумел (мне едва исполнилось восемнадцать) – рекрутерам в Лимпстоне, когда они спросили, почему я хочу служить в прославленном Королевском военно-морском флоте Вооруженных сил Великобритании.
Лимпстон!.. Мне так много рассказывали о нем на базе в девонской глуши, этом адском предбаннике, что только безумец мог захотеть попасть туда. Вряд ли кто считал, сколько наглых щенков вроде меня были сломлены и изгнаны из Лимпстона, потому что оказались непригодны для Королевского флота. Туда брали только лучших из лучших, сортировали их и восемь месяцев мордовали – с единственной целью: отбить охоту, заставить дрогнуть. Выдержать мог только человек со стальной волей, потому что каждый новый день был труднее предыдущего. Я не хотел оказаться в числе неудачников.
Девять месяцев до совершеннолетия я тренировался, и одиночество было мне на руку. Я сбросил пять килограммов, накачал мускулатуру, выжал тонны «железа», сделал тысячи отжиманий, бегал так, что сердце едва не выскакивало из груди. Я выполнил программу, стал преодолевать пятнадцать километров за сорок пять минут и перешел к марафонской дистанции. Трудности начались, когда марафон раз в трое суток перестал быть проблемой и я решил усложнить задачу. В Лимпстоне мне предстояло пройти испытание на выносливость, и я начал бегать с рюкзаком, набитым камнями. Задыхался, кашлял, не чувствовал ни ног, ни спины, но не сдавался. И победил. Теперь тридцать миль давались мне без труда. В течение трех месяцев я добавлял в рюкзак по пять килограммов камней – до тридцати (именно столько весит полная выкладка!), и мышцы у меня затвердели… как эти самые булыжники. Мои бывшие друзья никогда не ходили в бассейн Гринвич-центра, и я проплывал там по два километра на самой малой скорости, причем последние сто метров – задержав дыхание. К восемнадцати годам я пробегал сорок восемь километров с тридцатью килограммами за спиной меньше чем за пять часов. А вот в стрельбе мне поупражняться не удалось, но я не очень беспокоился, потому что часто и вполне успешно стрелял на сельских праздниках. Как выяснилось позже, нагрузки себя оправдали. Все, явившиеся неподготовленными, отсеялись ровно через пять минут.
Лимпстон превзошел самые смелые ожидания. Тот, кто не проходил там подготовку, даже в ночном кошмаре ничего подобного не вообразит. В грубых солдатских башмаках, с тяжеленными вещмешками за спиной, мы шагали по грязным туннелям и балочным мостам, ползали по трубам, набитым препятствиями, полночи лежали на брюхе в ледяной воде у берега, штурмовали гладкие стены шестиметровой высоты, переправлялись по шатким сходням, карабкались по хлипким лестницам на пятый этаж, стреляли по движущейся мишени с двухсот метров (попасть требовалось как минимум шесть раз из десяти) – короче, воплощали в жизнь садистские фантазии, родившиеся в головах унтер-офицеров-психопатов. Только тем, кто мог пробежать пятнадцать километров за девяносто минут днем и ночью, в жару и под дождем, преодолеть с полной выкладкой сорок восемь километров, стрелять, драться, не спать, а еще каждый день беседовать с психологом и отвечать на заковыристые вопросы, типа: «Как вы относитесь к гомосексуалистам в рядах британской армии? Как быстро можно убить человека голыми руками? Стоит или нет восстановить смертную казнь?» – и все это тридцать две недели подряд, – тем оказывали честь и зачисляли в Королевскую морскую пехоту, даруя право умереть молодым за ее величество.
Я преодолел дистанцию меньше чем за семь часов и выпустился из Лимпстона в звании младшего лейтенанта. Еще четыре месяца я проходил интенсивный курс техподготовки на базе Королевской военной академии в Сандхерсте, после чего начал службу в легкой пехоте.
В тот год у меня возникла всего одна проблема, но она едва не стоила мне карьеры. Прошло шесть месяцев, и однажды среди ночи меня вызвали к начальнику лагеря «с вещами». Это был дурной знак, прелюдия к увольнению.
Я стоял по стойке смирно перед пятью офицерами с непроницаемыми лицами.
– Томас Ларч, вы обманули мое доверие! – бросил майор. – Я разочарован. Я думал, вас ждет прекрасное будущее в армии, но вы солгали! Не спорьте. Если через тридцать секунд не дадите убедительных разъяснений, мы вас выкинем!
Я не готовился к разговору и не понимал, чего он добивается. Это очередная проверка? Я переоценил себя? Дал неточный ответ психологу? Сказал что-то опасное? Сердце готово было разорваться, я пытался понять, где прокололся, но не успевал, и был уверен в одном: все мои слова – чистая правда. Я зажмурился, мучительно обшаривая закоулки памяти, но все было напрасно.
– Слушаю вас!
– Я был честен, командир.
– Помните, никому не дано нас обмануть!
Внезапно меня осенило. Майор – возможно, сознательно – бросил мне спасательный круг, употребив слово «обманули». Я вспомнил, что, заполняя анкету, в графе «Родители» написал «скончались». Это была жуткая глупость. Они навели справки и узнали, что мой отец жив.
– Я ошибся, отвечая на вопрос о семейном положении, командир. Моя мать умерла, а отец жив.
– С какой целью?
Судьба настигла меня. Я все потеряю из-за этого гада.
– У нас проблемы в отношениях.
– Свободны!