Книга: Сколько стоит человек. Повесть о пережитом в 12 тетрадях и 6 томах.
Назад: Лиха беда начало
Дальше: «Не в премии дело…»

Тетрадь двенадцатая. 1957–1960.
Возвращение

Путешествие в прошлое

Может быть, еще долго пришлось бы дожидаться очереди на самолет, но мне повезло: самолет, возвращающийся со станции «Северный полюс-7» приземлился на «Надежде». Он мог взять на борт четырех человек. Я была ближе всех и не имела никакого багажа, кроме рюкзака.
Раз — и я в самолете!
Андерма — военно-воздушная база на берегу Ледовитого океана. Ветер с моря подогнал к самому берегу плавучие льды. И это в июле! Кругом ровная, поросшая низкой травой и ягодником тундра. Летом — уныло до отчаяния. А каково зимой?
Следующая остановка — в Архангельске, но город нас не принял: паводок залил аэродром. Летим в Череповец, но у них гроза. Что ж, летим дальше, над грозой, хотя так болтает, что кажется, будто молнии то вверху, то внизу. Очень интересно! А вот то, что у нас горючее на исходе, значительно менее интересно…
Делаем вынужденную посадку на картофельное поле. К счастью, поле колхозное: картошка не окучена, и все обошлось благополучно. Только один парнишка, не застегнувший ремни, подскочил и ушиб голову.
Пассажиры будут ждать машин, а я… Я рада пройтись босиком по размокшей земле. Пахнет травами, и дождь теплый-теплый, особенно после Норильска.
К вечеру дошла до Шереметьева, а оттуда — в Москву.
Дpугой самолет. Внизу — речушка. Что это? Днепр. «Чуден Днепр при тихой погоде», но когда смотришь на него сверху… Да что там, и Енисей, и Обь, не говоря о других реках, много теряют, если на них «смотришь свысока».
Неудивительно, что Днестра-то я и не приметила.
И вот мы в Рышкановке, то есть уже в Кишиневе, так как Рышкановка — воздушные ворота Кишинева, а значит Бессарабии.
Беру такси до Сорок. Жадно смотрю на эту столь мне знакомую дорогу: Кишинев — Оргеев — Флорешты — Сороки. Сколько воспоминаний о том беззаботном времени, когда мне и во сне не снились все те чужие дороги, по которым пришлось ходить в Сибири! Но те дороги — чужие. А эти? Многие из них оделись асфальтом; много новых поселков повырастало. Исчезли хутора. Еще больше лесов бесследно исчезло. Но все же это мой край — Бессарабия.
«Dahin, Dahin!..»
В Сороках я отпустила такси. Отсюда, по дорогам моей юности, я пойду пешком. Но раньше нужно осмотреться, поискать знакомых. Но где они, эти знакомые? Даже сам город, и тот стал совсем незнакомым. Площадь, где стояла нелепая статуя Поэташа, застроена. Вернее, начато строительство. На ярмарочной площади что-то вроде парка. Грязно. Много развалин и полуразвалин. Только, кажется, один Днестр и не изменился. Но самым удручающим было то, что в городе, по-видимому, больше не осталось знакомых мне сорочан. Не находила я никого, кто хотя бы о них слышал или мог что-либо сообщить об их судьбе. Повсюду удивленные лица, покачивание головы и слова: «Никогда о таком не слыхал!» Тоска еще сильнее сдавила мое сердце, и я заспешила вон из этого, ставшего для меня таким чужим, города.

Встреча с Тудосом Ротарем

Быстрым шагом, почти бегом шла я по шоссе, обгоняя редких пешеходов, возвращавшихся с городского базара. Я пыталась разглядеть кроны двух гигантов дубов на фоне темневшего вдали Шиманского леса — тот маяк, по которому угадывалось родное Цепилово. Обогнала я и двух пешеходов — седого старика с козлиной бородой и красавца парня с бесагами через плечо и в кучме — смушковой шапке, из-под которой выбивались крутые завитки черных кудрей. Этому щеголю на вид было лет двадцать.
«Ишь, красавчик! — подумала я. — Типичный флакэу, присоха деревенским девчонкам!»
Обогнав их, я обернулась, посмотрев на эту живописную пару. Вдруг старик рванулся ко мне и воскликнул:
— Дудука, дудука ноастра! — и со слезами припал к моему плечу. — Василика, смотри: это наша дудука! Жива, жива! А мы-то думали… А ты, дудука, помнишь своего крестника Василику, сына Вани Ротаря? Как он тебе руку искусал, когда ты его от смерти спасала?..
Ну как же! Теперь я узнала их обоих: Василика — это тот самый мальчонка, которому я оказывала первую помощь, когда он упал в котел с кипящей тыквой, которую варили для свиней. А старик… Да это же Тудос Ротарь! Я его помнила рыжим, а теперь он седой как лунь, но та же козлиная бородка. Ну как не узнать, ведь мы были почти соседями!
Мы шли, и он мне выкладывал все новости. Послушать его, так все умерли. Прежде всего, моя мама, затем — тетя Поля в Сороках, Ира в Цепилове, дядю Борю, кажется, убили румыны, а Сережа погиб на войне. Тогда я начала расспрашивать о крестьянах, о жителях нашей деревни. Уж тут он должен бы знать, но повторилось то же самое.
— Что делает семья Мандраджи?
Это болгары, семь лет у нас служившие, у которых я за эти семь лет крестила восьмерых младенцев.
— Ирина умерла, дети тоже, Филька на войне убит, а Иван ушел из дому и пропал.
— А твой брат Иван?
— Умер. И жена. И его и моя тоже. Сеня, Андрей на войне погибли.
— А Молчановские?
— Умерли все: отец и все три сына.
— Что же это? Чума у вас была, что ли?
— Нет! От голода в сорок седьмом году.
От голода? В Бессарабии?! В благодатной стране, где все растет, все родит? Палку воткни — и та вырастет. В чем дело?
Объяснил он мне так. Окончилась война. Бедность. Разорение. Люди последнее, что могли, посеяли. А урожай — до последнего зерна — забрали за налог. Есть нечего. Сеять нечего. Уходить не разрешают: чуть что — тюрьма. Кого посадили — жив остался, остальные умерли. Кто жив остался — в колхоз пошли. Теперь живут неплохо. Последние два-три года полегче стало.
Тут он опять залился слезами.
За этими грустными разговорами мы дошли до Цепилова. Тудос распрощался со мной и пошел в деревню, а я свернула в лес и пошла туда, где когда-то было мое родное гнездо.

В разоренном «родном гнезде»

Боже, до чего же грустно видеть, во что превратился тот райский уголок, который был для меня самым любимым, самым желанным, где каждая пядь полна воспоминаний, где все говорило о счастье, о скромном труде, о дружной, любящей семье, в которой все уважали друг друга.
И что я увидела?
Сказать, что я увидала пустыню, этого мало. Лучше сказать, чего я не увидела. Прежде всего — дубов. Тех двух гигантов, которые видели Петра Великого; которые были заметны, как маяк, отовсюду. Не нашлось такой пилы, чтобы их спилить. Их взорвали. Затем распилили на огромные сутунки и бросили. Сгнившие, заросшие крапивой, они лежали там, где их свалил нелепый вандализм.
Сада — два гектара, включая три лужайки, — не было и в помине. Несколько пней, несколько ям на месте выкорчеванных деревьев. Ничего, что могло хоть напомнить о тех деревьях лучших сортов. Вытоптанная толока, по которой бродят две стреноженных клячи, да поросенок на приколе. Там, где рос виноградник, образовался овраг. На месте дома — груда раскисшего ломнача, поросшего лебедой и крапивой.
Единственное, что осталось, — это колодец. Журавля нет, но кряжистый развилок уцелел. Напрасно пыталась я на картину этого запустения перенести то, что навсегда запечатлелось в моей памяти: аллея грецких орехов, ведущая к колодцу, вишневая роща, плантация карликовых яблонь и в глубине — шаровидная крона дубов. Только столб с развилком, с которого снят журавль, будто поднимает к небу руки жестом отчаяния.
Осмотрев все, я вернулась к кресту на папиной могиле. Почему уцелел этот крест? Этого я никак не могла себе представить.
Долго ли сидела я у креста, обхватив голову руками, не знаю…
Пора было идти. Я встала, взяла горсть земли с папиной могилы, сорвала пучок душистого чабреца, завернула все в платочек, поцеловала крест и, сказав «прощай», ушла, унося эту ладанку, как отцовское благословение.
Я знала, что больше сюда не вернусь.

Абрикосовое варенье

Мне некуда было спешить. Больше того, мне некуда было идти. С тем же успехом я могла бы заночевать в лесу, в поле, но я шла в город. Казалось, будто еще что-то обязательно надо сделать. Но что?
У самого въезда в город я купила абрикосов. Первые абрикосы за 18 лет!
Я могла бы пойти вниз, в город, в гостиницу, откуда легче сесть в автобус, идущий на станцию. Но я свернула влево, от бывшей мельницы Иванченко. Прежде, до ссылки, там был пустырь; теперь — незнакомые дома неизвестных людей. Но я пошла именно туда.
Наверное, горсть земли с папиной могилы начертала мне этот маршрут.
Я могла бы пойти по улице, но пошла по тропинке и очутилась в чьем-то саду. Я не искала из него выхода, а перелезла через забор, затем — через второй, третий… И очутилась в чьем-то дворе. Слева сад, справа дом, низенький, миниатюрный. Посреди двора, сидя на табуретке, седенькая старушка варила абрикосовое варенье. Варила она его в медном тазу на углях. Старушка маленькая, миниатюрная. Но не она привлекла мое внимание, а варенье.
Старушка вынула вилкой ягоду и рассматривала ее на свет. Ягода была прозрачной, как янтарь. Варенье было из абрикосов, с которых бритвой срезана кожура… Таким способом варила варенье только моя мать. Кто же еще знает секрет янтарных абрикосов? И я подошла. Старушка подняла голову и с недоумением смотрела на нежданного гостя. Затем на лице у нее отразилось крайнее волнение, и она, взмахнув шумовкой, стала подниматься со своего треногого табурета.
— Ах, Фофочка, как обрадуется Александра Алексеевна, когда узнает, что вы живы!
— Александра Алексеевна? Моя мама? Жива?!
Все завертелось перед моими глазами. Я уронила абрикосы и села на землю.
— Мама — жива? Где она? — язык прилипал к моему горлу.
— Она в Румынии. Была жива в пятьдесят четвертом году. Но адреса не знаю.
…Что помогло мне найти маму? Абрикосовое варенье? Что меня вело? Случай или талисман — горсть земли с папиной могилы?

Без меня меня… похоронили

Вот что я узнала от Елены Георгиевны Смолинской, учительницы, которая вела математику в том же лицее, где мама преподавала французский и английский. Они очень дружили.
Маму убедили, что меня нет в живых: меня-де взяли в армию и я была убита под Одессой и похоронена где-то на Пересыпи. Свидетель моей смерти — Валька Качаунов, мой друг детства. Но легко ли матери поверить в смерть своего ребенка, если она своими глазами его мертвым не видала? И мама надеялась. Однажды, будучи на курорте в Сочи, Елена Георгиевна слышала по радио, как в «Международном розыске» моя мать из Румынии на всех языках обращалась с просьбой: «Если кто-нибудь знает что-нибудь о судьбе моей дочери Евфросинии Антоновны Керсновской, прошу сообщить по следующему адресу…» Но адрес Елена Георгиевна не запомнила: она сама была уверена, что меня нет в живых. Было это в 1954 году.
Кому только я ни писала, спрашивая о маме! А о Смолинской и не подумала. Я была уверена, что она в Румынии. В действительности они с мужем переправились через Днестр в лодке под обстрелом, когда немцы уже подходили к Сорокам. Перенеся уйму мытарств, они добрались до Новосибирска, где ее муж, Константин Витальевич, работал контролером на изготовлении мин и дрожал от стpаха в течение всей войны, так как калибр мин постоянно менялся (чтобы немцы не могли использовать попавшее им в руки снаряжение), и если партия мин, отправленная на фронт, оказывалась иного калибра, чем минометы, то контролера, а иногда и еще кого попало, обвиняли во вредительстве и публично расстреливали там же, во дворе фабрики.
Можно поверить, что они были без памяти рады, когда в 1944 году им разрешили возвратиться в Сороки. Их дом на берегу Днестра снесло паводком, когда немцы, отступая, взорвали гидроэлектростанцию на Мурафе, притоке Днестра. Восстанавливать его они не стали, а построили себе домик на горе, подальше от воды.
Славные старички не знали, куда меня посадить, чем угостить. Я попросила только одного: мамалыгу с молоком. Восемнадцать лет я ее не ела. Тут уж я отвела душу!

Бродить — лучший способ облегчить ожидание

Hочью я не спала, а сидела и ломала голову над вопросами: к кому обратиться? как найти маму? Написав наугад несколько писем, я решила написать еще одно — Теодору Фуксу, дирижеру оперы в Румынской республике. Этот Фукс женат на маминой двоюродной сестре Ольге. Уж она-то должна знать!
Я спрашивала: жива ли мама? Если жива, то где она? Если умерла, то кто закрыл ей глаза? Затем сообщала вкратце о себе и просила сообщить маме обо мне, предварительно ее подготовив, ведь ей уже было 79 лет.
Обратный адрес я дала ессентукский — Алевтины Ивановны. Ответ, я рассчитывала, придет недели через две.
К тому вpемени я буду в Ессентуках. Две недели надо провести в пути — буду бродить. Это лучший способ облегчить ожидание. Какой же маршрут я изберу? Побережье Черного моря — Крым, Кавказ… Лучшей программы быть не может.

Одесса-мама могла быть и поласковей со мной

Исходная точка — Одесса. Город моего детства. Раннего детства. Одесса — город южный. Климат засушливый. Лето жаркое. Но на сей раз репутация Одессы оказалась подмоченной. В самом прямом, буквальном смысле: густой туман, моросящий, холодный дождь — неприветливо встретила меня Одесса. Я прошлась пешком по всему городу. Спустилась в порт по Потемкинской лестнице, убедилась в том, что билетов на «Адмирала Нахимова» нет ни в порту, ни в городском агентстве. Мне посоветовали добираться до Ялты своим ходом. До Херсона на какой-то калоше «Орион», оттуда поездом до Симферополя, а в Ялту — автобусом. Там билеты будут, и дело в шляпе.
«Орион» пойдет утром. А до утра? Одесса для меня — запретный город; в моем паспорте стоит параграф 39, а значит, в столицах республик, в крупных городах, на курортах и на морском побережье пребывание запрещено официально. Но ночлег не проблема, комфорт необязателен. Ведь есть парк, есть Лонжерон, есть Одесские Альпы. Кто мне помешает переночевать там неофициально? Дождь? Да, в этом приятного мало, но «все, что имеет темную сторону, должно иметь и светлую». Ни один легавый не «потревожит сон красавицы младой» в такой дождь. Ну а что сон будет не так уж роскошен, это само собой.
Закутавшись в одеяло и подстелив под себя рюкзак, я устроилась в кустах над обрывом неподалеку от крепости. Всю ночь дождь и маяк оспаривали друг у друга право не дать мне уснуть. Их соединенные усилия увенчались полным успехом: уснуть мне не удалось.
Кроме яркого луча света, хлеставшего меня по глазам с интервалом в несколько минут, и дождя, коварно забиравшегося холодными струйками за шиворот или тихо и ехидно подползавшего под меня в виде лужи, были и другие причины, мешавшие уснуть мне, отнюдь не избалованной комфортом. Воспоминания о прошлом, мысли о будущем… И в обоих случаях — лицо моей мамы. То улыбающееся, молодое, такое, как было у нее в далеком прошлом, когда здесь же, в Одессе, мы гуляли с ней в этом же парке. Или скорбное, под траурной вуалью, полное отчаяния, каким оно мне запомнилось в момент расставания в Сороках у шлагбаума.
Каким будет оно теперь, после стольких лет разлуки, стольких событий, страданий? Да увижу ли я ее глаза? Или они уже навеки погасли?..
Еще не наступил рассвет; еще все было болезненно-бледное, как всегда в конце ночи, когда я спустилась к морю. Побывав в Риме, нужно увидеть папу; в Одессе нужно искупаться — я и бултыхнулась в воду. Может быть, вода была и очень холодной, но после луж, в которых я провела ночь, она мне показалась вполне сносной. Плавая, я согрелась…

Колхозное поле мирного времени

На палубе «Ориона», среди галдящих баб с корзинками, мешками и кошелками, я пригрелась, пообсохла и неплохо выспалась.
Херсон поразил меня пылью и мусором, гонимым по улицам сильным ветром, и, сев в вагон, я снова уснула — про запас. Вагон был ужасный: он, должно быть, чудом уцелел еще со времен русско-японской войны: он качался, скрипел, и казалось, вот-вот рассыплется. Но спалось в нем неплохо.
Наутро, хорошо отдохнув, я с любопытством стала разглядывать в окно поля Херсонщины и Северной Таврии — первые настоящие колхозные поля мирного времени, которые я могла рассматривать не с неба, а из окна.
То, что меня больше всего поразило, если не считать огрехов, это — вопиющая бесхозяйственность. В 1957 году весь юг был поражен катастрофической засухой: яровые погибли, кукуруза выросла на 15–20 сантиметров и засохла, как табак, озимые удалось собрать, но солома была очень короткая. И вот даже это ничтожное количество корма для скота не заскирдовали! Валялась солома в валках — там, где ее сбросил комбайн. Первый дождь — и незаскирдованная солома будет выщелочена и потеряет и ту ничтожную питательность, которую пока что имеет!
Второе путевое впечатление было от попутчиков-студентов, окончивших факультет иностранного языка, немецкого, и не умеющих не то что составлять, а просто перевести самую несложную фразу. Чему же их столько лет учили?!

Крымский заповедник

Еще в Норильске я слышала восторженные отзывы о Крымском заповеднике. Что ж, если уж я в заповеднике, вернее, совсем рядом, в Симферополе, то не упущу же я оказии проверить, что там привлекательного!
Я собиралась побывать и в Севастополе, посмотреть знаменитую «Панораму», но оказалось, что ввиду его военного значения туда нужен специальный пропуск. И это когда война уже так далеко!
До заповедника я доехала автобусом. Дальше — пехом.
И сразу меня постигло разочарование. Начать с того, что лес — молодняк, и притом неухоженный. Вырублен он был лет двадцать назад, причем подчистую. Нет чтобы оставить семенники, необходимые для возобновления леса!
Еще больше не понравилось множество домов отдыха, всегда являющихся очагом некультурия — истребления всей живой природы в округе. Очень уж не гармонируют с величием природы толпы бездельников! Вместо того чтобы слушать пение птиц, они горланят свои песни (и всегда фальшиво: ведь не секрет, что самые ретивые певцы — именно те, кто лишен музыкального слуха; а в импровизированных хорах таких большинство). Они рвут подряд все цветы, не оставляя ничего на семена, отчего флора в окрестностях подобных учреждений предельно бедна. А сама природа центра Крыма бедна водой, настолько бедна, что не только нет возможности насладиться музыкой воды, но нечем и напиться.
Я упрямо карабкалась по глинистым гривам, поросшим чахлым лесом, спускалась в глубокие, но безводные овраги, карабкалась по скалам, покрытым колючим кустарником, и шагала по полянам, поросшим абсолютно сухой, шуршащей под ногами травой. Окончательно выбившись из сил, я добралась до Чатырдага. От намерения на него взобраться я отказалась из-за отсутствия воды. Год был исключительно засушливый, а Крым и в благоприятные годы сух, как перец. Одним словом, заночевала я, не осилив и начала настоящего подъема.
Острые скалы, чахлый кустарник, пронзительный ветер… Таково впечатление от первой моей ночи в Крыму. Поэтому углублять знакомство с Крымом на сей раз у меня настроения не было. Разумеется, отсутствие комфорта тут играло минимальную роль. Просто Крымский заповедник я отложила на неопределенный срок.

Дворец для Хрущева

Жара. Я шагаю по размякшему шоссе в сторону моря и мечтаю о прохладном голубом просторе. Время от времени меня обгоняют грузовые машины. В конце концов я обращаю внимание на то, что в кузове каждого грузовика — странный груз: что-то похожее на буханки белого хлеба, а сверху — железный бак литров на сто. Наконец, когда опять одна из таких машин, груженных «буханками», появилась из-за поворота, я проголосовала, шофер остановил машину, и мы поехали.
Шофер оказался разговорчивым и на мой вопрос, что за странный груз он везет, ответил:
— Строительный камень. Туф. Из Евпатории.
Я удивилась. Уж чего-чего, а в Крыму камня хоть отбавляй! Зачем его везти, да еще издалека? И услышала странный рассказ:
— Мы возим строительный туф высшего качества для постройки в заповеднике — там, где он подходит к Ялте, чуть выше ущелья, — дворца для Хрущева. Нас всего шестьдесят машин. Дорога дальняя и тяжелая: из Евпатории в Симферополь, оттуда через Кутузовский перевал, а затем по-над Ялтой по заповеднику — все серпантин с горки на горку. И так — до Ялты. Там, на горе, и строится дворец для Никиты Сергеича. Слыхал я, что когда строили для царя дворец в Ливадии, то камень — тоже туф, только серый, — брали из Гурзуфа. Оттуда морем на барже в Ливадию. Морем это близко. А нам нелегко приходится. Заправочные станции бензина не дают, вот в баке и возим с собой запас. Если сухо, то ничего. А когда туман, асфальт скользкий, то бензина может не хватить, и приходится ждать, пока кто-нибудь из товарищей выручит.
Он мне рассказал и о том, как в прошлом году Хрущев в честь президента Тито устроил «царскую охоту»: согнали со всего заповедника всех полудомашних оленей и косуль. И почти всех перестреляли. Лично Тито застрелил 28 оленей. Разве это не варварство?!
Может, он бы еще что-нибудь рассказал, но бензин вышел. И путь в Алушту я продолжала пешком.

Прошлогодний маршрут, но в обратном направлении

В Ялте я действительно попала на теплоход и отправилась морем, через Новороссийск и Туапсе, в Сочи. Следующая остановка — в Сухуми, но я предпочла сойти в Сочи и пройтись не спеша по побережью. Надо было, чтобы срок — две недели — как-то прошел! От курорта к курорту переезжала я морским трамваем (небольшим катерочком), но настоящего наслаждения красотами природы, дивным воздухом, теплым морем и чувством свободы — всем тем, что доставляло мне так много радости в прошлом году, — я не испытала. Может быть, из-за небывалой засухи, которая угнетающе действовала на все живое? Отчасти да, но не это главное.
Где бы я ни была, что бы ни делала, на что бы ни смотрела, мысли о маме не покидали меня ни на миг. Увижу ли я ее? Какая она будет? А вдруг она не сможет больше передвигаться от старости, от болезней. И я не смогу ее обнять, даже повидать? Меня за границу не пустят — у меня в паспорте пункт 39-й. Она будет ко мне рваться, страдать… А я? Что, кроме горького отчаяния, останется мне?
Но я гнала эти мысли от себя. Нет! Если Бог ее до сего дня сохранил, то не даст ей умереть вдали от меня.
Из Сухуми я могла через Клухорский перевал одолеть Большой Кавказ, а оттуда через Домбай — в Ессентуки. Но так я не протяну время. Давай продолжу свой путь до Поти, а оттуда в Кутаиси и вверх по реке Рион к ее истокам. А дальше — через Мамисонский перевал. Это, кажется, и есть Военно-Осетинская дорога. Там Шеви, очень красивая местность. Туда, я слышала, художники на этюды ездят. А одолев перевал, я посмотрю, куда идти.

Непривычного облика евреи

Я подсела в кузов грузовика и до местечка Шеви ехала с семейством евреев: старый еврей и трое его сыновей — юношей лет пятнадцати — восемнадцати.
Вид у них был сугубо еврейский: рыжие, кучерявые, с горбатыми носами и оттопыренными ушами. Вдобавок старик был в лапсердаке и с пейсами. Но как же они отличались от таких же евреев из Думбравен или из Садагуры! До чего же «бытие определяет сознание»! В этом я убедилась, когда в пути шофер починял свой видавший виды драндулет и юноши вылезли «поразмяться». Кругом высились крутые скалы, утесы, глубокие расщелины. Нужно было посмотреть, с каким бесстрашием и смелостью, с какой ловкостью карабкались они по крутизне утеса, где, казалось, лишь ящерица могла проскользнуть! Как смело и легко перескакивали они через расщелину! Дух захватывает, когда смотришь на эти скачки и пируэты. Таких — типичных горцев — легко себе представить гарцующими на лихих конях. Джигиты! До чего же это не свойственно тем евреям, которых я с детства привыкла видеть за прилавком! И как поведение этих евреев не соответствует общепринятому взгляду, что евреи на это не способны!
Эти евреи-горцы, или, как их называют, таты, живут в деревне, ужасно напоминающей Думбравены: такие же тесно жмущиеся один к другому дома — деревянные, с крылечками; полное отсутствие зелени, грязь и толпы ребятишек лет до пяти-шести, абсолютно голых. Мальчишки — все обрезаны.

«Бдительность»

Я не прочь была бы попить молока и закусить. У меня было все самое необходимое: сыр, сахар и сухари, но я не знала, что это за перевал — Мамисонский. Может быть, до самого Владикавказа, то есть до Орджоникидзе, не будет возможности пополнить свой сухой паек. Но еще слишком свежо было воспоминание об одном весьма неприятном происшествии, имевшем место в Пицунде…
Я еле брела по Пицунде, утомленная невероятной жарой и жаждой. В киосках ничего не было, кроме вина, а в кафе в 1957 году впускали только по курортным книжкам. Я решила попpосить воды в одном из домиков, принадлежащих местным жителям. Из взрослых никого не было дома, и я обратилась к девочке лет одиннадцати-двенадцати:
— Девочка, дай мне, пожалуйста, попить водички!
Она направилась было к дому, но вдруг остановилась, о чем-то подумала и сказала:
— Вы, тетенька, посидите, а я схожу в погреб, принесу вам холодного молока.
«Вот славная девчушка!» — подумала я, присаживаясь на ступеньки крыльца. Я очень устала и незаметно уснула, опираясь на рюкзак…
Я даже не сразу поняла, что нужно этим двум пограничникам, с опаской глядевшим на меня, держа винтовки наперевес. Они внимательно рассматривали мой паспорт, отпускное свидетельство и взятое на всякий случай удостоверение о том, что я турист.
С удивлением я отвечала на все их вопросы. Лишь когда один из них крикнул кому-то: «Ничего! Это не диверсант! Можешь ее напоить!» — я обернулась и увидела ту самую девочку, что пошла «в погреб за молоком». Она с любопытством выглядывала из-за угла дома.
Уже в Норильске осенью меня ждала неожиданная трактовка этого происшествия. В День пограничника, перед тем как идти на работу, я лежала на кушетке и слушала концерт по заявкам. В промежутках между «номерами» рассказывали разные случаи. Вдруг… «Дети — наши помощники, храбрые и находчивые. Хоть в данном случае женщина оказалось просто прохожей, но ведь под видом безобидной туристки мог скрываться опасный диверсант. Эта маленькая храбрая девочка проявила мужество и находчивость: нашла благовидный предлог, чтобы не возбудить подозрения, „принесу, мол, из погреба молоко“, а сама сбегала на пограничный пост. Имея таких бдительных помощников, страна может быть спокойна за свои границы. Пограничники объявили благодарность этой девочке. В школе все знают об этом подвиге».
Подвиг?.. Какой позор! Казалось бы, чего проще: напои жаждущего, накорми голодного, окажи гостеприимство странствующему, защити слабого — вот чему следует учить детей с малых лет. И тогда действительно страна может не бояться: ее сила будет несокрушима, так как она будет опираться на настоящих людей — честных, добрых, благожелательных, не способных на гадость. Ложь, хитрость, недоверие, ненависть… Пусть взрослые, увы, знают об их существовании, но зачем отравлять ими детей?
«Ты, совративший единого из малых сих… Лучше тебе с жерновом на шее в омут упасть», — сказал Христос. Но разве напасешься столько жерновов? Да и найдутся ли такие омуты, на дне которых разместились бы все учителя подобной бдительности…

Кто больше испугался?

Итак, не задерживаясь, я прошла через аул, населенный татами, и пошла наугад туда, где должен был, по-моему, находиться Мамисонский перевал. Где-то там — ледник, из которого берет начало Рион — самая большая из рек, текущих в Черное море. Подъем был не крутой, но довольно обманчивый; область лесов осталась внизу; вот и карликовые березы попадаются все реже… Альпийские луга, покрытые густой травой, на которой разбросаны тут и там шаровидные, хорошо отшлифованные валуны. Какие мощные ползли здесь когда-то ледники! Вот, кажется, перевал. Нет, за этим «перевалом» — опять подъем. Так повторяется раза три.
Сгущалась темнота. Молодой месяц зашел, и я решила, что идти ночью по незнакомым горам опасно. Но вот вопрос: где найти ночлег? Ни кустика, ни сухой листвы. А на высоте вечных снегов ночью не так уж тепло даже в самое жаркое лето. Горы есть горы.
Кругом было множество валунов; с одной стороны возле них росли папоротники. Что ж, за неимением лучшего и это сойдет. Я устроилась с подветренной стороны, закуталась в одеяло и уснула, так как отмахала я немало и усталость давала о себе знать.
Но недолго могла я «беседовать с Морфеем». Этот греческий бог привык к более теплому климату. Проснувшись, я решила продолжать путь: звезды были до того неправдоподобно яркими, что можно было рискнуть, тем более что тропинка белела на темном фоне короткой, но густой, как войлок, травы.
В сомнительных случаях я ощупывала дорогу палкой. Но без приключения не обошлось. Я шла очень осторожно. Ветер затих, и тишина была полная, даже вода нигде не шумела. Вдруг я услышала, как покатился камень. Я остановилась и прислушалась. Шаги! Я пригнулась и на фоне неба ясно увидела силуэт человека, двигавшегося мне навстречу. Я метнулась в сторону, отползла немного и притаилась. Тишина. Шагов не слышно. Я чуть приподняла голову: тропинка была пуста.

 

Несколько минут я лежала, сжимая одной рукой палку, другой — кинжал. Полная тишина. Я еще выше поднялась. И тут увидела, как по ту сторону тропинки осторожно поднялась голова и сразу же опустилась. «Э, да ты боишься меня!» — подумала я, успокаиваясь. Несколько долгих минут ожидания. Затем осторожный шорох: ползет… Дальше, дальше — в сторону валунов. И торопливые шаги: туда, откуда я пришла. Когда звук удаляющихся шагов затих, я встала и пошла дальше.
Но вот и сам Мамисонский перевал.
Вначале передо мной встал огромный «цирк», опоясанный высокими моренами — следами, оставленными мощными ледниками, ныне уже исчезнувшими. Из ледника, еще остающегося в самом центре «цирка», вытекает Рион. Тут наблюдала я восход солнца.
Вправо по крутой, совсем голой горе — подъем к перевалу. Обычно здесь — снежник, но нынче он растаял и гора какая-то раздетая.
О том, где кульминационная точка перевала, можно догадаться: там небольшая метеоточка.

О том, как цветущий край превращается в пустыню

По мере того как я спускалась с перевала, жара становилась невыносимее. Глядя сверху на выжженную долину, мне расхотелось спускаться. И я пошла по еле заметной тропинке, ведущей к какому-то жилью на высокогорном пастбище. Добралась я туда часам к двум, в самое пекло. Скалы, казалось, были раскалены, как внутренность печи.
Аул — несколько убогих, сложенных из камней саклей, овечья кошара и какая-то стена из обмазанного глиной хвороста. К стене прислонены жерди для сена. Аул казался пустым, но свежий овечий навоз, сваленный в овраг, указывал на то, что здесь живут. Ах, вот и «житель»! В тени этой стены сидел изнуренного вида старик, только что, должно быть, перенесший приступ малярии. Я поздоровалась. Он ответил и, потеснившись на камне, служившем скамьей, пригласил меня отдохнуть.
После традиционных замечаний о погоде и вопросов о здоровье я спросила, почему все имеет такой нежилой вид: горы неиспользованного навоза, а грядки под окнами даже и не вскопаны.
— Прежде мы тут с весны до поздней осени жили. Тогда здесь было хорошо. Но теперь этому приходит конец. Нас заставляют переселяться в долину. Вот взгляни туда! — сказал он, указав рукою вниз. — Да разве там жить можно? Там воды — ни капли! Было время — долина была богатая, плодородная. Видишь сторожевые башни? Там богатые селения были. Одни кладбища остались.
Действительно, невдалеке от башен чернели четырехугольники торчащих вертикально могильных камней. По всей долине виднелись следы пересекающихся под прямым углом арыков.
— Это еще в прошлом веке, когда Шамиль бунтовал, царь велел вырубить все леса — вон на тех горах. Не стало лесов — не стало ручьев, и арыки пересохли. Все засохло, и жизнь ушла. И уже никогда не вернется, потому что лес больше не вырастет.
— А почему лес не вырастет? — задала я глупый вопрос.
Дед покачал головой.
— Ты гор не знаешь, потому и не понимаешь. Так слушай. Стоит лес. Зимой снег на полторы-две сажени выпадет, весной медленно тает. Вода в землю и под землю уходит. И все лето ручейки из под земли бегут. А вот срубили лес. Зимой снег выпал, а весной сразу растаял. Паводок сорвал землю и смыл ее с гор. Остался голый камень. Горы умерли. За ними умерла и долина: без воды нет жизни. Наши деды переселились в горы. Тут травы хорошие. И родники есть. Ну, нынче и здесь беда: травы выгорели. Скот стравил те луга, что были для сенокоса. На зиму кормов не будет. Да что зимой, уже и теперь травы нет: скот пыли наелся, брюхо позаклеило. Скот уже гибнет, как погибнем и мы, когда нас переселят в долину.
Дед грустно покачал головой, склоняясь на свою клюку.
Я тоже молчала. Зачем переселять людей в долину? Для более удобного надзора. И мне вспомнилось, как 15 лет тому назад я удивлялась, почему в сибирской тайге выселяли людей с расчищенных полян в села, где тесно и земли не хватает.
Интересы — не людей, а их надзирателей!
— А объясните мне, отец, где это вы так хорошо по-русски говорить выучились? — задала я вопрос, так как дед действительно складно говорил по-русски, и здесь, пересказывая его рассказ, я только чуть-чуть отшлифовала его.
Дед усмехнулся:
— Я в русской армии при царе служил. В пятнадцатом году у генерала Юденича служил. Под Сарыкамышем был, Карскую область брал… Я фельдфебелем был. Чего только не навидался! Однажды, помню, турки загнали нас в горы. В такие горы, где воды вовсе нет. Жара стояла ужасная. Целую неделю вырваться не могли. Вот где настоящий ад. Неделю без воды в такую-то жару! Люди с ума сходили, умирали… И вот нашли большую лужу. А посреди лужи — мертвый ишак. Это турки нарочно. Так поверишь, больше полвека прошло — и теперь душа переворачивается, как вспомню. Пили мы эту воду! Плакали — а пили.
Дед предлагал у них заночевать, но до ночи было далеко, свежий воздух меня не пугал, а мысль о духоте тесной сакли как-то ассоциировалась с дедовым дохлым ишаком.
К вечеру я спустилась. Еще засветло. Тропинка была до того головокружительная, что даже в сумерках по ней идти было бы немыслимо. Найти стожок сена и думать было нечего. Вся трава выгорела. Я с трудом наскубала жесткого паюша, нагребла под бок песка и… Усталость — самая мягкая постель.
И я неплохо бы выспалась, кабы не голод.
Утром я набрела на турбазу. Как всегда, народу было много, а продуктов мало. Как это принято, меня отказались накормить. Турбаза — злая мачеха для «диких» туристов. К счастью, свет не без добрых людей. Какой-то дядька уступил мне две банки селянки и одну пачку концентрата гречневой каши, а повариха наскребла (за «умеренную плату») перловой каши.

На «воздушном корабле» через Цею

Разузнав, какая дорога куда ведет, я не пошла «по маршруту» в Орджоникидзе, а свернула в долину Цеи.
О речке Цее я уже слышала. Быстрая, капризная, с крутыми берегами. Когда-то это был непроходимый маршрут: тропа, врубленная в скалу над пропастью, где бушует бурная Цея. Теперь вместо тропы в скале вырублена дорога, а в особенно опасных местах пробиты туннели, которые иногда следуют анфиладой, по два или по три.
Долина этой бурной речки пришлась мне очень по душе. Вдоль ущелья шла извилистая тропа, до которой долетали брызги. Грохот водопадов, порогов был как дикая песня самих гор. По глубокому ущелью тянул ветерок, и впервые, даже в полдень, дышалось легко.
В одном месте через речку Цею был протянут стальной трос (нужно признать, очень «растрепанный»), а на нем — «люлька», то есть грубая плаха, привязанная тросами, подвешенными к двум колесикам, катящимся по тросу. В воскресенье лесорубов, пользующихся этим видом транспорта, не было, и мне захотелось испробовать и этот «воздушный корабль». Делают же это другие!
Сказано — сделано. Перебирая руками, с большим трудом я перебралась на левый берег Цеи. Когда эта авантюра была завершена, я сама себя обругала. Теперь у меня была надежда, пусть и очень неопределенная, на то, что мама жива, и я не имела права на подобную авантюру. А впрочем, если это сравнить с шахтой, то это еще цветочки.

И здесь заключенные!

Я шагала, не чувствуя усталости: идти по течению горной реки очень легко и приятно. За каждым поворотом — новый вид, и каждый по-своему хорош.
Но вскоре ущелье превратилось в долину, а пенистый поток — в быструю речку. А вот и «следы цивилизации»: большой, живописно расположенный дом. Должно быть, дом отдыха. Еще несколько десятков шагов, и я остановилась, увидев и другие следы нашей культуры… Растительность вырублена, и на обнаженном пустыре, покрытом галечником, — частокол, увенчанный козырьками из колючей проволоки. Внутри — тесовые крыши бараков, а по углам — вышки. Да, те самые вышки, на которых «попки» охраняют трудовой исправительный лагерь!
Тюрьма!
Вся красота окружающей природы померкла. Зловонная падаль в самом прекрасном, цветущем саду заглушает аромат лилий; тюрьма на фоне Кавказских гор издает такое же зловоние.
Чуть дальше — до чего же знакомая картина: несколько заключенных, молодых парней, голых до пояса, дочерна загорелых и все же нездоровых на вид, и почти столько же охранников с волкодавами.
Здесь, на Кавказе, — и тоже лагеря?! Это не политические… Пусть! Все равно в душе что-то перевернулось от отвращения. И мне расхотелось продолжать эту прогулку. Будь сейчас попутная машина…

Медицинская помощь телятам

Мимо меня, подскакивая на ухабах, прогромыхал грузовик. Это было так неожиданно, что я не успела даже попытаться его остановить. Вот досада! Ну ладно, следующую уж я не пропущу!
Несколько шагов — и я услышала шум голосов. «Если это не свадьба, то, наверное, драка», — подумала я. Это было ни то, ни другое. За поворотом дороги стоял тот самый грузовик, а возле него — трое: водитель, старик в войлочной шапке и подросток.
Старик размахивал руками и орал:
— Теленки хотел умирал! Надо акт писать и резать!
— Ничего не знаю, — упирался водитель. — Я должен доставить и тебя и телят в совхоз. Кто из вас сдохнет раньше — меня не касается. Никакого акта подписывать не буду!
— Нет акт — теленки продал! Ти виноват, я виноват. Оба суд будит. Надо резать — без акт нельзя!
Мальчишка обалдело смотрел, то на них, то на кузов автомашины. Следуя за его взглядом, я сразу все поняла: кузов был наполнен не то мертвыми, не то умирающими телятами. Я подошла, поднялась на колесо и заглянула…
Нет, телята были пока что живы. Но все худые, грязные, со свалявшейся шерстью и непомерно вздутыми животами.
— Вот что, — сказала я, соскакивая с колеса. — Телята плохи, спору нет. Но самое плохое, что вы их везете в самую жару. Те, что послабее, попадали, и их чуть не задавили. Вам далеко их везти?
— Еще часа полтора, — сказал водитель.
— Ну, полтора часа они выдержат. Я ветеринар и вам помогу.
Под моим «мудрым руководством» дело пошло на лад. Мы подняли на ноги упавших телят и пересортировали их: тех, кто послабее, вперед, к кабине: тех, кто посильнее, назад. Всех моpдами по ходу машины. Тех, кто совсем ослаб, мы поддерживали коленями и открывали им пасть так, чтобы ветер дул им прямо в рот.
— Поехали! — крикнула я шоферу. — На ухабах полегче!
Это была, безусловно, дикая картина: машина мчится в облаках пыли; в кузове, верхом на телятах, три фигуры. И у телят — широко разинутые пасти.
Обычно я смотрю по сторонам — любуюсь природой. Но на сей раз мне было не до пейзажей. Надо, чтобы свежий воздух попадал телятам в глотку. Я не заметила даже, как, загрохотав, проезжая по мосту, машина подъехала к совхозу.
Я с трудом разогнула спину. Руки вымазаны слюной; ноги по щиколотку в буро-зеленой жиже. Но телята — живы!
Водитель и оба чабана настоятельно зазывали меня зайти подкрепиться и отдохнуть. В иное время я бы не отказалась, но непреодолимая сила меня влекла вперед. Скорее в Ессентуки! Там должна меня ждать весточка от мамы. Должна ждать! Ну а если нет?

Неожиданное интервью с министрами

Асфальтовое шоссе плавится под ногами. Солнце в зените: я наступаю на свою тень. Ажурный мост через Терек и ровная, почерневшая от жары лента шоссе показались мне особенно скучными. Но я знала, что между Нальчиком и Орджоникидзе циркулирует множество автобусов и что существуют специальные автобусные остановки. На одной из них я уселась в ожидании машины. Увы! Hесмотря на мои отчаянные сигналы, они мчались мимо.
И вот я шагаю, обливаясь потом. Ноги липнут к асфальту и чвякают, с трудом отрываясь. Вдруг — шелест шин по асфальту. Я обернулась: меня догоняла шикарная легковая машина чисто-белого цвета, и, что меня особенно удивило, двигалась она абсолютно бесшумно. Не рассуждая, я подняла обе руки и скрестила их — настоятельная просьба остановиться. Я и понятия не имела, что белая машина правительственная, и никто не имеет права ее останавливать.
Как и следовало ожидать, машина промчалась мимо, и я погрозила ей вслед кулаком, проворчав про себя: «Чертей вам в печенку, паскуды!»
Но что это? Не пройдя и ста метров, машина стала. Двое в чесучовых костюмах и шляпах из рисовой соломки вышли из нее, подошли к растущей у дороги кукурузе, и один из них смерил высоту растения (в долине Терека кукуруза была хорошей — уже выше роста человеческого).
Когда я поравнялась с ними, один из них сказал, обращаясь ко мне:
— Вы рассердились на нас, товарищ турист? Но вы направляетесь в Нальчик?
— Да!
— А мы сворачиваем в сторону. По этой дороге километров 10.
— Что ж, в такую жару и десять километров — шерсти клок, — не очень вежливо сказала я.
— Тогда садитесь. До развилки довезем.
Один из них — тот, что похудее, — пересел к шоферу, а я с другим — на заднем сиденье.
Признаюсь: в такой шикарной ездить мне не приходилось. Больше всего меня поразило, что можно говорить, не повышая голоса. Сначала я пожаловалась: автобусы на остановках по просьбе не останавливаются. И осеклась, заметив, что взгляд моего соседа устремлен на мои кеды. Было чему удивляться: на фоне шикарного ковра бежевого цвета с нежно зеленым узором мои «белые» кеды были тоже зелено-коричневого цвета.
Бедные телята! Они страдали тяжелой формой несварения желудка…
— Вы смотрите на мою обувь? Дело, однако, в том, что я оказывала помощь больным телятам. Их везли машиной, и проводники, растерявшись, хотели их прирезать. Я взялась помочь им доставить телят живыми до места назначения.
— Больные телята? А что с ними случилось?
Тут я, не жалея красок, живописала все, что видела: и выгоревшие пастбища, и сенокосы, стравленные еще в начале лета, и скот, вынужденный есть пыль, пытаясь грызть выжженную траву. И то, в каких условиях транспортируют молодняк, у которого желудки забиты пылью, в те хозяйства, где еще есть корм.
Вот и развилка. Шофер обернулся, глядя вопросительно. Мой сосед махнул рукой, и мы помчались дальше.
— Это любопытно. А откуда вы идете и что интересного видели в пути?
— Интересного — много, но утешительного — не очень, — ответила я и рассказала о той безрадостной картине засухи, которую наблюдала: о потрескавшейся земле, об осыпающейся листве… Не пропустила и «положительного»: то, как было мобилизовано население, чтобы соединенными усилиями использовать воды реки Бзыбь для спасения цитрусовых плантаций возле Пицунды.
— Да, нынешняя засуха — тяжелое испытание, — сказал, покачивая головой, мой сосед.
— Засуха — это несчастье, но еще хуже бесхозяйственность. Пусть яровые посевы пропали, пусть кормовые не удались, но зачем было бросать незаскирдованную солому озимых хлебов? Как обмолачивали хлеба, как сбрасывали с хедера, так она и лежит по всему полю. Пусть солома — бедный корм, но, пока ее дождь не выщелочил и не сгноил, она все же — единственный корм, тот корм, пользуясь которым, мы будем Америку перегонять!
В начале беседы стрелка спидометра рыскала где-то между 100 и 120 км, но скоро она сползла на 80 км, а затем и на 60 км. Не только тот гражданин, что пересел к шоферу, но и сам водитель прислушивался. Развилки же мелькали одна за другой. О повороте больше и речи не было.
— Это все так. Но как быть? Не хватает техники; не хватает людей, чтобы правильно использовать ту технику, которая имеется.
— Правильно использовать? А это правильное использование техники и людей, когда в такое горячее время шестьдесят автомашин возят туфовый камень из Евпатории в Симферополь, из Симферополя в Алушту, а оттуда, через заповедник, выше Ялты — туда, где для Хрущева дворец строят? Когда царю Николаю строили дворец в Ливадии, то туф брали по соседству, в Гурзуфе, а для Никиты Сергеича — по горам, на машинах! В кузове маленькая кучка туфа — машина больше по «серпантину» не осилит. И еще бочка с горючим сверху. Это правильное использование?
— Вы что-то путаете, товарищ турист! Наверное, вы говорите о дачах для членов Верховного Совета в Хосте?
— Хоста — это одно, а дворец в Крымском заповеднике — это другое.
Шофер вел машину совсем тихо и сидел, полуобернувшись к нам. Мой сосед махнул рукой:
— Вези нас прямо в Нальчик! Там пообедаем и вернемся для инспекции.
— Куда вас отвезти, товарищ турист? На автовокзал или к поезду?
Расстаемся мы на площади у автовокзала. Оба чесучовых гражданина (и даже водитель) выходят из машины.
— Я очень рад, что мы вас подвезли. Вы наблюдательны и в сельском хозяйстве разбираетесь. Разрешите полюбопытствовать, с кем мы имели удовольствие путешествовать?
— Я мастер-взрывник восьмого участка шахты № 15 «Северная» Норильского горно-металлургического комбината Керсновская Евфросиния Антоновна.
— Очень приятно, — сказал один из них, пожимая мне руку. — Особенно приятно, потому что беседа наша была интересной и как раз имела прямое отношение к нам. Я — заместитель министра земледелия из Москвы Мацкевич, а это министр земледелия Кабардино-Балкарской республики.
Уже когда они, пожав поочередно мою руку, укатили на своей бесшумной машине, до меня дошло: можно же так влипнуть! Да, бывают казусы на свете! Впрочем, могу, не хвастая, сказать, что я не подвержена чинопочитанию и никакие — даже самые горькие — опыты не научили меня скрывать свои взгляды и взвешивать, что можно сказать, а о чем лучше умолчать. Правда — это свет. Fiat lux!

Найду ли я свой путь к Бечо?

Из Нальчика в Ессентуки — автобусом. Нет, это далеко не та белая министерская машина… Жара, грохот, запах перегорелого масла. Бр-р-р! Но разве об этом я думаю? Я тороплюсь: скорее, скорее! В Ессентуках должно меня ждать письмо. Или телеграмма. Но что будет в письме? Жива ли мама? Или не дождалась она весточки от своей дочери? Или… Самое страшное — это узнать, что она больна, без движения. Ведь ей уже почти 80 лет! И чего стоят эти последние 17 лет! Одинокая, в чужой стране, потерявшая сразу все: сына, дочь, крышу над головой, кусок хлеба… И ко всему этому — война. Самая беспощадная, самая ужасная и самая нелепая из войн. Могла ли она пережить все это? Она, такая впечатлительная, нервная?
От автовокзала я мчусь почти бегом. Стучусь.
Ребятишки, как всегда, встречают меня радостно:
— Тетя Фрося!
С меня стягивают рюкзак, тормошат, засыпают вопросами. Стол накрыт для вечернего чая. Светло, уютно..
— Есть для меня письмо, телеграмма?
— Для вас? Откуда? Нет, ничего нет.
Трудно скрыть свое разочарование; еще труднее — набраться терпения и ждать, ждать… Но почему бы не попытаться убежать от тоски?
За ужином речь шла о горах. Евгений Александрович что-то рассказывал о Бечойском перевале, о Приэльбрусье. Бечо? Ну что ж, Бечо так Бечо. Схожу в горы дней на десять. Так все легче ждать.
Получила ли я настоящее удовольствие от этого рейда в горы? Безусловно, я могла бы ими по-настоящему насладиться, если бы не тот вопрос, который день и ночь звучал в моем сердце: жива ли она, моя старушка? Погода держалась ясная, ровная; места, по которым пролегал мой путь, ошеломляюще прекрасны. Но, на что бы я ни смотрела, все это я видела словно не одна, а с нею вместе. Ее тень была рядом со мной, и я ловила себя на том, что мысленно разговариваю с ней. Как часто точно холодная рука сжимала мое сердце при мысли: «А если все это мираж и ее уже нет?» И тогда все становилось каким-то пустым, чужим, далеким…
Нет, сидеть и ждать я бы не смогла!
Горы — это огромное утешение. Ведь недаром говорят, что горы — это подножие трона Творца Вселенной.
Так пусть же горы придут мне на выручку!
Амос Грин не мог ориентироваться в Париже без зарубок на деревьях; в старину грузины не могли ориентироваться в степи, не видя гор. То, что мне объяснил Евгений Александрович, было не очень вразумительно: пройти местечко Тегенекли, а затем речки Адер-су и Адель-су. Что-то — вправо, что-то влево. А затем — вверх, вверх, до ледников. Главное — найти речку Юсенги и подняться по ней. Там, слева, ледники Шхельды, а справа огромный ледник Долра (как будто на них таблички с надписями!). Посредине и будет перевал Бечо высотой 3400 м.
Это недостаточно наглядно? Что правда, то правда, но где-то там, не то справа, не то слева, должен находиться старичок Эльбрус, а с противоположной стороны — гора Учба. Как их отличить? Да очень просто. Эльбрус почти на тысячу метров выше, и у него — двойная вершина, и вершина эта снежная; а Учба, хоть в ней четыре тысячи метров, абсолютно неприступна: склоны до того круты, что снег на них не задерживается.
Что ж, в городе можно расспросить о дороге, а в горах надо самому «шевелить рогами».
Подумать только, посольство грузинского царя Георгия, вернувшись из Руссии, от царя Бориса, говорило:
— Бог наказал ту страну! Он не дал им гор, так что в России невозможно находить свою дорогу.
Разве это не доказывает того, что все на свете относительно?

Даже Эльбрус можно не узнать

— А вы не подвержены головокружению? — ответил альпинист вопросом на мой вопрос, как выйти к речке Юсенги, где проходит тропа, ведущая к Бечо.
— Нет! — ответила я, слегка удивившись.
— Тогда, как выйдете из нашего лагеря, дойдете до горного потока, перейдете на правый берег и ступайте вверх по течению.
Смысл вопроса о головокружении стал мне ясен, когда я увидела, что на правый берег переходить надо отнюдь не по мосту. На высоте четырех или пяти метров через бурный поток было переброшено бревно, укрепленное кольями.
К счастью, я действительно головокружению не подвержена.
Первый шаг был сделан. Я на верном пути. Солнце еще освещало вершины гор, но в долине Юсенги уже сгущались сумерки, и, когда мне попался замечательный грот, я решила, что для ночлега лучшего места не найдешь. И порисовать еще успею!
Тропа, ведущая вверх по течению Юсенги, меня нисколько не утомила. День был солнечный, жаркий, но близость речки, берущей начало в ледниках, тень от невысоких, но густых сосен и папоротников, мох и трава — скрадывали жар. Попадалось много мрачного вида скал сизо-фиолетового (почти черного) и серого цвета.
Но вот впереди засверкала ослепительно-белая в форме шлема-буденовки снежная гора. Напрасно ломала я себе голову над вопросом, что за гора передо мною. И невдомек мне было, что это старый знакомый, великан Эльбрус! Я привыкла его видеть совсем в другом ракурсе: его двойная вершина возвышалась над всеми другими. Теперь же обе его вершины были «в створе».
Но вот это сверкающее чудо скрылось за отрогами более близких гор. И напрасно ждала я, когда эта гора вновь покажется…

Ледник и старуха со сливами

Исчезли деревья. Вот и кустарники карликовой березы закончились. Передо мной «цирк» — амфитеатр голых сероватых гор, опоясанных моренами. На каменистой почве еле угадывается тропа. Километрах в двух вправо — не то полуразрушенная избушка, не то палатка. Благоразумие подсказывает, что надо позаботиться об отдыхе, о ночлеге, чтобы с утра штурмовать незнакомый мне и, говорят, довольно страшный перевал.
Но солнце еще высоко, я не устала. Где ночь застанет, там и ночлег. «Воин укладывается на землю и укрывается небом», — говорили мои предки-спартанцы. Да, на землю. А если камни? Или лед? Зато укроюсь я не небом, а своим видавшим виды «одеялом» — куском солдатского сукна.
И я быстро зашагала по тропе.
Лето 1957 года выдалось небывало жарким и сухим. В августе большинство снежников (фирновый лед) растаяло, а новый снег запаздывал. Хоть я и не очень опытный альпинист, но и мне было ясно, что та часть «цирка», абсолютно голая, и есть снежник, переходящий в ледник. Там, где растет трава, всегда видна тропинка, на снежнике тоже остаются следы. Но здесь иное дело: голый камень и сразу ледник.
Эй, остановись! Не иди дальше! Заночуй! На леднике ничего не видать! Если тут и прошли альпинисты, то днем: их следы смыло солнце. Эй, остановись!
Но что же это? Из-за обломков скал и валунов вынырнула темная фигурка. На фоне солнца она была силуэтом. Но вот фигура приблизилась, и я ахнула: старуха, которой, как говорят, «в обед — сто лет», бодро семенит навстречу мне, почти бежит. Да не порожняком, а с неудобной ношей: на ее спине высокая, цилиндрической формы корзина, наполненная сливами.
Это решило вопрос. Старуха со сливами прошла, так неужели же я буду собираться с силами, прежде чем ступить на лед? Она смогла пройти со сливами. А я? Что я, испугаюсь? И я бодро зашагала по льду.
Но куда ни глянь — лед волнами уходит вверх. Ни следа, ни зарубки, на намека на тропу. И все круче, круче… Вправо — крутой спуск, влево — то же самое. Скользко! А у меня ни «кошек», ни ледоруба…
К счастью, я вспомнила, что у меня в рюкзаке — запасные шерстяные носки. Я их натянула поверх кедов и привязала бечевкой. Теперь, оседлав это ребро, «куриную грудку», я передвигалась где ползком, где на четвереньках. Нет, старуха, наверное, знает более легкий путь. Ведь она постоянно носит фрукты на турбазу. Черта с два она тут пройдет! Однако надо торопиться: солнце заходит, а ночевать на этом скольком ребре мне не улыбается.
Последнее усилие — и последний луч солнца освещает жалкую фигуру горе-альпиниста: мокрого, исцарапанного, но довольного, что под ногами — площадка, усеянная камнями, а не лед.
Первым долгом надо построить себе «гостиницу». Строительного материала достаточно, и вот овальная загородка готова. Жаль, что нет ни земли, ни песка — одни камни. Мелкими камушками выровняла пол. На них постелила рюкзак, вынув из него все, что было. Это кровать. Башмаки заменят подушку. Но как быть со штанами и носками? Они мокры, хоть выжимай. Одеваю на себя все, что есть в резерве, а штаны прикрепляю к палке на манер знамени. Все в порядке. Окидываю взглядом панораму и… Что за диво? Откуда здесь, на леднике, на высоте чуть не четыре тысячи метров, — бабочка?
Но занесло же меня в столь неуютное место! Может, и она турист?
Проводив глазами ярко-желтую лимонницу, я свернулась калачиком, укрывшись с головой одеялом и, прежде чем «Морфей простер ко мне свои объятия», я уже спала. Увы! Столь сладкий сон был непродолжителен. Еще не было и девяти часов, как холод дал о себе знать.
Надо было определить, с какой стороны дует такой пронизывающий ветер? Я осмотрелась — и замерла от восторга: огромные яркие звезды, не мигая, смотрели на меня, и казалось, что они близко-близко… Ущербная луна только всходила. Мне она еще не была видна. Окружающие утесы заслоняли ее, но свет ее озарял гигантский излом ледника Долры. Высота излома была метров четыреста, и он как бы сам светился зеленоватым светом. С этого ледника и дул тот ровный, чертовски холодный ветер.
Трудно уснуть в таком неуютном каменном гнезде! Острые камушки впиваются в ребра; мокроватое белье будто притягивает весь холод, который сочится сквозь все щели и забирается под одеяло. Бр-р-р!
Понятно, хорошо быть оптимистом. Впрочем, по утрам все кажется легче и проще, даже если всю ночь пришлось «дрожжи продавать». Впрочем, я была предупреждена, что предстоит еще много трудностей до так называемых Ложных ворот, после чего можно будет вздохнуть с облегчением.
Спуск не всегда легче подъема. Каждый шаг готовил мне сюрпризы, чаще всего не очень приятные.
С самого начала меня ждало печально зрелище: там, откуда начинается южный ледник, под скалой лежала мертвая лошадь. Жаль было вьючную труженицу гор, погибшую при исполнении своего лошадиного долга. Это было своего рода предупреждение: ведь я неоднократно видела, с какой уверенностью эти ладные горские лошадки ловко карабкаются по самой немыслимой крутизне, и все же… Но до какой-то степени это меня и ободрило: значит, я на верном пути, где-то здесь действительно проходит вьючная тропа.
Сумела же здесь пройти старуха со сливами!
«И с твердой верою в Зевеса» ступила я на испещренный трещинами лед.
Я не люблю ледников, трещиноватых — в особенности. Из всех ледников я предпочитаю тот, где хранят сметану. Больше всего я люблю горы, поросшие лесом, но и на голых камнях чувствую себя более или менее «дома». Но вот когда кругом все ненадежно и скользко, когда где-то глубоко, в темной расщелине ревет вода и надо через эту трещину перескочить… Что ж, я это делала, и довольно успешно, но это мне не приносило огромного удовольствия. Так или иначе, когда я миновала Ложные ворота и под ногами оказалась настоящая тропа, я сказала: «Уф!»
Впоследствии я слышала, что Евгений Александрович возмущался, узнав, что я в одиночку пошла через такой перевал, как Бечо, — и это тогда, когда, как оказывается, у меня есть мать и я не одинока. Это правда. И я сама себе этого простить не могу. Но объяснить попытаюсь. Когда в Ессентуках для меня не оказалось письма из Румынии, я решила, что все надежды напрасны. Или Смолинская ошиблась, или мама скончалась после 1954 года. Вспыхнувшая было надежда погасла. И осталась боль, которой легче переболеть в одиночестве. А что может быть лучше гор? Впрочем, я мысленно все время разговаривала с мамой, особенно когда видела что-нибудь красивое. Ведь у моей мамы всегда была способность так остро чувствовать красоту!

Гора Учба: профиль, фас, вид с тыла

По мере того как я спускалась с Большого Кавказского хребта, передо мной открывалась широкая панорама: впереди синел Сванетский, а еще дальше — Гагрский хребты; справа — отроги Большого Кавказа, а слева… Тут я сама не поняла, что это за чудо-юдо? Два копьеобразных наконечника, серых, покрытых острыми зубьями, на которых, как клочья ваты, налипли облака, торчали прямо в небо.
Я догадалась, что это и есть Учба.
Мне показалось, что гора близко, и я свернула в ее сторону. Было это около полудня, а к закату солнца я убедилась, что гора нисколько не приблизилась.
Прежде чем устроиться на ночлег, я зарисовала эту неправдоподобную гору с максимальной скрупулезностью. Заночевала я на высокогорном пастбище, использовав чью-то «гостиницу», сложенную из плитняка.
Утром, убедившись, что с этой стороны к горе не подойдешь, я решила пойти в обход. Для этого я спустилась в долину реки Долра.
Но до того, как добраться до самой реки, мне пришлось пересечь, по меньшей мере, тысячу ручьев, вытекающих из ледника. Из этих ручьев и образуется река Долра. Если через некоторые из них можно перепрыгнуть, а через другие — пройти по камням, то немало было и таких, через которые приходилось шлепать вброд по липкой глине, притом весьма холодной.
Добравшись до суши, я с большим удовольствием просушила обувь и, чтобы не терять времени, сделала несколько эскизов. Собственно говоря, за каждым поворотом тропы открывались все новые пейзажи — один красивее другого. Воздух был так чист, краски до того ярки и свежи, что я не могла оторваться от альбома.
Наверное, я бы задержалась в долине Долры, даже несмотря на то что мой запас провианта, и без того скудный, уже подошел к концу, но, как это говорится в «Слове о полку Игореве»: Игорь «мыслию поля мерит — от Великого Дону до Малого Донца». Так и я уже мыслию горы меряла — до Ессентуков.
Даже любя природу так, как я, надо иметь еще и надлежащее настроение, чтобы по-настоящему насладиться ею.

Грустная судьба зеленого золота Кавказа

Лес — наше богатство… И как же безобразно оно используется! Сколько раз с горечью приходилось убеждаться, что с лесами у нас обращаются бессердечно и глупо.
Там, куда уже проведены дороги, на месте прежних лесов, украшавших Кавказ, виднеются пустоши, поросшие жиденьким кустарником — осиной главным образом. «Утюжат» их лавины, ничему не давая возможности расти, а вешние воды смывают с крутизны всю землю, и там, где рос лес, где журчали ручейки, остается голый, безнадежно голый камень.
Это там, куда проведены дороги, но вот здесь, вдоль речки Долры, по склонам гор и дороги-то нет. А лес?.. Во что превращен лес?!
Скажут — «в деловую древесину».
Я обследовала весь путь этой деловой древесины. «И железная лопата в каменную грудь… врежет страшный путь». И врезала: узким карнизом вьется подобие дороги. От дороги вверх — лес уже уничтожен; бревна покотом спускаются вниз. Те, что задержались на этой дороге, будут погружены на сани (да, именно сани, запряженные волами, ибо иной вид транспорта здесь не принят по причине бездорожья), сброшены в Ингур и мулем сплавлены вниз по течению. Те же бревна, что не остановились на дороге, а перескочили ее, останутся там гнить, даже если они совсем рядом, потому что снизу вверх никто их грузить не станет.
Мы «богаты»: мы используем лишь то, что можно взять без усилий, и таким путем достигаем «высокой производительности труда»! А какова дальнейшая судьба сплавленного леса? В низовьях Ингури, в городе Зугдиди, столице Мингрелии, реку перегораживают цепи. Лес вылавливают, доставляют на местный лесопильный завод и превращают в эту самую деловую древесину. Но между теми полноценными бревнами, что были сброшены в реку в ее верховье, и теми, что будут выловлены в Зугдиди, огромная разница. Ингури — бурная, горная река: пороги, скалы, водопады — все в ней бурлит, грохочет, и сброшенные в реку бревна до того обтачиваются, что от них остаются «рожки да ножки». Весь залив Очамчиры, куда впадает Ингури, покрыт слоем щепы. Говорят, что много бревен, проскочив заграждение в Зугдиди, уходят в море, где опускаются на дно.
Об этой грустной судьбе зеленого золота рассказал мне лесник из местечка Местия. И этот рассказ в немалой степени способствовал тому, что настроение у меня основательно испортилось.

Правила, обязательные для автотранспорта Ингури…

Долина реки Ингури (по-русски — Ингур) очень живописна, и в другое время пройти по знаменитой Ингурской тропе — тогда еще настоящей «тропе» — доставило бы мне огромное удовольствие. Но могла ли я получать удовольствие, когда в душе, как заноза, ныла все та же мысль: «Жива ли мама? Ждет ли меня в Ессентуках весть о ее судьбе?» И я решила воспользоваться любой оказией, чтобы скорее добраться до побережья, где ходят автобусы, поезда, а из Адлера — самолеты. Но встречу ли я тут машину?
Оказывается, несмотря на ужасную «тропу», грузовики иногда рискуют по ней проехать. Но подобные рейсы разрешаются автоинспекцией, только если водитель — шофер первого класса, имеет большой опыт вождения машин по горному бездорожью. Он может перевозить не более четырех центнеров груза или не более шести пассажиров. Ну и само собой, у водителя и у пассажиров нервы должны быть стальные.

…И то, как они выполняются

В верховьях Ингури открыли недавно золотые прииски. Сообщение с прииском осуществляют самолеты-«кукурузники» и вьючные животные: кони и ишаки. Но до местечка Местия, что у подножья Учбы, от Зугдиди ходят грузовые машины, доставляющие строителям (вернее, государственным рабочим) все, что им необходимо. Совершая обратный рейс, водители не прочь подзаработать, а для этого необходимо нарушать правила безопасности. Водители набирают столько, сколько может в машину влезть (полный кузов картошки, а поверх нее 20–30 татар или ингушей), и ездят они исключительно ночью, не зажигая фар. Это безопаснее на случай встречи с автоинспекцией.
Вот поэтому-то я терпеливо ждала в одном ауле, пока на грузовик грузили картошку «с верхом». Каково же было мое удивление, когда на нагруженную до предела машину начали карабкаться люди! Оживленно болтая, стали они рассаживаться плотно друг к другу, как кукурузные зерна в початке. Не падали они только потому, что держались друг за друга. И это — пока машина стоит во дворе. Что же будет, когда она тронется в путь по бездорожью или, что еще хуже, по пресловутой Ингурской тропе, вьющейся по узкому, ничем не отгороженному карнизу? К тому же этот путь предстоит проделать ночью с незажженными фарами
И эта безумная авантюра казалась всем действующим лицам — водителю, пассажирам и провожающим — чем-то вполне обычным.
Было ли это «безумством храбрых», мусульманским фанатизмом или глупостью, но, как я ни торопилась, а все-таки предпочла идти пешком. Однако пешком идти мне не пришлось. В этом же ауле я наткнулась на группу туристов: четырех парней, трех девчат, имевших весьма потрепанный и голодный вид. Они очень оживленно обсуждали все ту же транспортную проблему. Имелась в виду еще одна попутная машина до Зугдиди, но водитель заломил 200 рублей (старыми деньгами), они же могли дать только 100. Они отдыхали по путевке в альплагере и уже сильно поистратились, а им предстояло провести еще неделю на берегу моря и оставить деньги на обратный билет. Я предложила им оплатить 50 процентов, то есть 100 рублей. Сделка состоялась, и мы водрузились в кузов драндулета.

Одеяло и его роль в отдыхе трудящихся

Ночь была лунная, панорама гор — феерическая, дорога — немыслимая, машина, безусловно, видавшая виды, водитель — лихой джигит, а мои компаньоны — дрожащие от холода юнцы. Мне-то полбеды: свитер, вязаные рейтузы и носки — все из натуральной шерсти — помогали мне сохранять оптимизм. Иначе обстояло дело у моих спутников: в лагере им выдавали одежду и постель, на побережье Черного моря им также дадут все необходимое, но добирались они туда в своем весьма летнем одеянии…
Вполне естественно, что я им дала свое походное одеяло из солдатского сукна. Сбившись в кучу и укрывшись одеялом, они, безусловно, согрелись бы, но… Тут необходимо некоторое отступление.
«Трудящиеся Советского Союза имеют право на оплаченный отпуск». В их распоряжении санатории, дома отдыха, альплагеря и турбазы — все, что нужно, чтобы поправить здоровье, отдохнуть и получить удовольствие. Как это понимает молодежь, по крайней мере те девчата, с которыми я проживала в общежитии в Норильске, — они мне сами объяснили. На те три-четыре недели, на которые им выдаются путевки, они подбирали себе «напарника», и считалось, что это своего рода «свадебное путешествие». Эта кратковременная матримониальная интермедия имела то преимущество перед настоящим свадебным путешествием, что не налагала никаких взаимных обязательств, и они знали, что не успеют надоесть друг другу. А вот то, что они не успели «насладиться» друг другом до такой степени, что и здесь, в машине…
Парочка уединялась (если это слово подходит в данной ситуации) под моим одеялом, чтобы уступить место следующей парочке. Какова была роль «седьмого» лишнего, я так и не выяснила…

Медународная телеграмма

В Очамчире я села в автобус до Сухуми; из Сухуми электричкой — в Адлер. Там самолетом — до Минвод. Опять электричка — и я в Ессентуках. Пешком (вернее, бегом) — и я на Комсомольской улице.
— Есть для меня что-нибудь?
— Нет, ничего!
В ту же ночь, часа в два пополуночи, поднялся переполох: все собаки со всей околицы лаяли до потери чувств.
Я спала во дворе на раскладушке. Обычно разбудить меня нелегко, особенно если я вернулась из похода. Но на сей раз будто сердце мне подсказало: «Это — мне!» И я не ошиблась: старичок дядя Ваня принес мне срочную телеграмму.
Лай собак, стук калитки разбудил и спящих в доме. На пороге показалась Алевтина Ивановна в ночной рубашке, за нею Ариша, и, протискиваясь вперед, протирая глаза кулачками, заспанный толстяк Саша настойчиво допытывался: «Где реактивный самолет?»
Но я ничего не видела и не слышала: я читала и перечитывала невероятно безграмотно переведенную международную телеграмму: «Благословляю, целую, обнимаю». И опять — «благословляю». А сердце пело на все лады: «Жива, жива, моя старушка! Единственная, родная!»
И я боялась расплескать то счастье, которое не могло вместиться в моем сердце.
У меня еще полтора месяца отпуска. Но на что он мне? У меня есть мама. Мне надо что-то сделать для нее. Первым делом надо познакомиться… Ведь прошло семнадцать лет! Разве только семнадцать? Если окинуть взглядом те годы, то кажется, что событий и переживаний хватило бы на семнадцать веков. Ведь время измеряется событиями, его насыщающими. А эти события… О, они были жестокими; каждое из них оставляло глубокий след. Шрам на душе? Морщину на лице?
Прежде всего — сфотографироваться. Сказано — сделано. Я в «походной форме»: штормовка, кеды, рюкзак за плечами, в руке — моя «клюка». Это твоя дочь, мама! Тебе не надо знать, какой она была в те ужасные годы испытаний. Ты видишь улыбающегося туриста. Так лучше!

Как выслать деньги маме за границу

А теперь надо выслать ей деньги. У меня — аккредитив. Я пошлю все, что при мне, оставив лишь на билет.
Боже мой, до чего я наивна! Прожив столько лет в Советском Союзе, до меня еще не дошло: то, что в любой стране является само собой подразумевающимся, здесь оказывается просто невозможным.
В Ессентуках на почте на меня посмотрели, как на сумасшедшую, бежавшую из психиатрической лечебницы, а затем сказали, что за границу деньги переводят только через Госбанк.
Я отправилась в Москву. В Госбанке мне сказали, что надо разрешение министерства финансов и санкцию Микояна. Три дня я обивала все пороги в министерстве, прежде чем убедилась, что мои честным трудом заработанные деньги я не имею права послать своей матери — одинокой женщине 79 лет. Наконец — опять в Госбанке — какой-то еврей подсказал мне, как быть: надо обратиться к адвокату Иностранной юридической коллегии; он выхлопочет для меня право просить шахту № 15, на которой я работаю, ходатайствовать о предоставлении мне права высылать в Румынию ежемесячно 150 рублей (старыми!). Это при моем заработке в 3–4 тысячи, а то и 4600 рублей в месяц. И всю эту волокиту надо выполнять ежемесячно. Сначала просить начальника шахты; тот запрашивает бухгалтерию, которая дает справку о моем заработке. Справку я опять несу к начальнику шахты, и он подписывает разрешение высылать моей матери эту смехотворную сумму, которой хватает, как говорится, не на хлеб, а на соль. Но это еще не все. Справку я посылаю в Инъюрколлегию и лишь после того, как они подтверждают ее получение, я могу им выслать деньги. Месяца через три-четыре мама их получит.
Здравый смысл отказывался мириться с таким чудовищным бюрократизмом!

Литовец и американские миллионы

Когда я уже приехала в Норильск, то посоветовалась с адвокатом. Он подтвердил, что эта возмутительная процедура и есть единственный способ выслать матери деньги. Я была ошеломлена и спросила:
— А мы-то сами? Могут ли нам выслать деньги из «капиталистического мира»?
В ответ он мне рассказал случай из своей практики:
— Мой клиент — литовец. В 1939 году его родители выехали в Германию. Он остался — хотел закончить образование. В 1941 году попал в ссылку, а затем был осужден. Свой срок отбыл в Норильске. Здесь проживает и теперь. Во время войны, когда Прибалтика была во власти немцев, его отец вернулся в Литву, получил обратно свои реквизированные советской властью заводы, продал их и опять уехал на Запад. После войны перебрался в США, расширил свое предприятие и еще разбогател. Недавно он скончался и оставил по завещанию все свое имущество единственному сыну. Согласно завещанию, стоимость его предприятия была полностью, в золотой валюте, переведена в советский банк. И мой клиент получил извещение, что на его имя поступило в Госбанк свыше сорока миллионов, которые ему было «предложено»… пожертвовать на какое-нибудь полезное дело, оставив себе что-то около ста тысяч рублей. Он пожелал, чтобы здесь, в Норильске, была построена гостиница-общежитие для людей родом из Прибалтики. В этом ему было отказано на том основании, что это «нездоровый национализм». Тогда он от них просто отказался: «Делайте сами, что хотите». И это был самый разумный выход из положения.
Этот рассказ не имел отношения ни к моим деньгам, ни к моей маме, но он давал понять, что в СССР совершенно иные понятия о справедливости, о деньгах и о праве ими распоряжаться.

«Двойная жизнь»: шахта и мама

Итак, я опять в Норильске. Опять шахта. Опять моя работа — мастера буро-взрывных работ.
Но какая огромная разница!
Теперь я не одинока! В ящике для писем если не каждый день, то через день ждет меня объемистый конверт из бурой глянцевитой бумаги, надписанный крупным, твердым, так хорошо мне знакомым почерком, а в нем — несколько страниц, где с каждой строчки смотрят на меня глаза матери — любящие, верящие и ничего не понимающие…
«Моя дорогая Фофо!
Наконец я нашла Норильск на карте. Этот город почти на Енисее, а я-то искала его гораздо дальше, в Ледовитом океане, на одном из островов, расположенных севернее, как, например, земля Франца Иосифа, далеко-далеко, поскольку это Заполярье. Бедняжечка, мое сердце обливается кровью оттого, что ты так далека. Ну, мужества тебе и мне!
Я даю уроки и получаю за это обед. Утром и вечером — молоко с хлебом, но молоко порошковое, оно вкусное, не нужно стоять в очереди, чтобы получать его. Я живу очень хорошо, у меня прекрасная комната со всеми удобствами, а на твою долю выпали все немыслимые неудобства. Думаю о том, что ты шагаешь семь-восемь километров от шахты до комнаты по черной пурге…»
О себе она пишет мне все. И я вижу, как эта одинокая, преклонного возраста женщина, потерявшая все, кроме оптимизма и доброты, шла своим трудным, но благородным путем. Только оптимизм помог ей не сломиться под тяжестью ударов жестокой судьбы, и только лишь доброта не дала очерстветь сердцу…
«Почему нужно, чтобы я попросила, чтобы ты прислала мне денег? Я этого не понимаю, они мне не нужны. У меня есть все, что мне нужно. Я давала в долг многим людям, так как знаю, что если мне понадобится помощь, то помогут. Ты видишь, тебе помогли добрые друзья, это значит, Бог меня вознаградил. Если бы не было трех денежных реформ, то у меня могло бы быть много денег. Когда я получала шесть тысяч лей в месяц, я откладывала на старость. Накопила сто семнадцать тысяч лей и отдала их моему брату Алеше. Он был так болен — рак. Он умер, и деньги тоже. От ста семнадцати тысяч у меня осталось двенадцать лей. Очень обидно, но так…
Я обязательно отыщу книгу Джека Лондона „Любовь к жизни“, которую ты мне рекомендовала прочесть, чтобы я поняла все. Увы, я отлично понимаю все, так как все это эхом отзывается в моем сердце — весь пройденный тобою крестный путь. Я так хочу узнать, правда ли моя обожаемая крошка — герой Джека Лондона — прошла через все несчастья и ужасные испытания, как она очутилась в тундре-тайге — лицо в снегу, без еды, на краю смерти! Я не понимаю, как она прошла через Сибирь? Мой герой все это время был в одиночестве? Я вся обмираю, когда начинаю об этом думать. Почему? При каких обстоятельствах? Одна гадалка на кофе сказала мне, что видит женщину, перепрыгивающую со льдины на льдину и бегущую через широкую реку. Меня ее рассказ просто ошеломил. Значит, это правда?!»
Я ждала этих писем! У меня было, чего ждать! Появилась какая-то личная цель жизни. Но была также и шахта, была моя репутация — все знали, что на меня, на мою работу можно смело положиться. Но Боже мой, как это стало отныне тяжело для меня! Ведь моя работа — смертельно опасная. Раньше об опасности я никогда не думала. Это не было ни геройством, ни фатализмом. Была уверенность, может быть, горькая, но помогающая сохранять спокойствие, что моя смерть никого не заставит страдать.
Могла ли я и теперь утешать себя этой мыслью?
В романах пишут, что можно жить двойной жизнью. Оказывается — не только в романах. Тогда я жила именно такой жизнью.
В шахте у меня все шло по-старому, я всей душой уходила в работу. Как и прежде, делала всегда больше, чем от меня требовалось, не оставалась в стороне от «общешахтных» дел, вносила рационализаторские предложения, боролась за устранение недостатков, никогда не проходила мимо того, что считала неправильным. Как и прежде, выходила из шахты последней. Бывало, диспетчер уже поднимал тревогу, опасаясь, что со мной что-нибудь случилось. И чуть не ежедневно я спускалась пешком — как-никак 1754 ступеньки (потому что клеть уже отцепляли, и начиналась подача леса, механизмов), а зимой это, видит Бог, неприятно. Бывало, резиновые сапоги так обмерзали, что для того, чтобы их снять, приходилось их «оттаивать» горячей водой под душем.
Но когда, помывшись и одевшись в чистое, я выходила за территорию шахты, начиналась «другая жизнь». Я спешила. Мысли мои бежали вперед: ждет ли меня письмо? С каким нетерпением разрывала я конверт, чтобы прочесть: «Mon enfant adore!» **1 ** «Мое милое дитя!» (фр.)** — и все те строки, исполненные материнской любви…
«Моя дорогая! Я только что „совершила путешествие“ по Кавказу — я видела Кавказ в кино! У альпинистов из кино была специальная обувь с приспособлениями, которые они прикручивали к подошвам. А ты? На фотографии ты просто в белых шлепанцах. Родная моя, ты рискуешь жизнью!
А озеро Рица — какой восторг! Оно так прекрасно, что мне захотелось задержаться, чтобы подольше им насладиться, но в кино все крутится так быстро… Милая крошка, как бы мне хотелось повидать все это вместе с тобой летом! Почему ты считаешь, что это путешествие будет для меня утомительным? Ничуть! Только бы нам ничего не помешало!
Как жаль, что придется ждать еще полтора года! А уж тогда ты возьмешь меня к себе насовсем. Ты — опора моей старости. Ты станешь нежить меня, будешь печь пироги, а я сготовлю вареники с вишнями, которые мы с тобой когда-то так любили!..»
Затем я писала. И не только моей старушке.
Пришлось вести переписку с разными инстанциями, чтобы добиться разрешения на нашу встречу в будущем году. Казалось бы, чего проще: выслать старушке денег на дорогу; выправит она заграничный паспорт — и с Богом! Ан не тут-то было. Со скрипом ворочается громоздкая бюрократическая машина. Сколько справок, удостоверений, свидетельских показаний, подтверждающих, что Kersnowsky — это и есть Керсновская, моя мать! Сколько автобиографий, с упоминанием самых отдаленных родственников! Пришлось даже найти поручителя (им оказалась Алевтина Ивановна Грязнева, которая нотариально заверила свою расписку в том, что предоставит маме местожительство и выпроводит ее по истечении срока).
Год пролетел. Все справки получены. Получено и разрешение на отпуск. Как неохотно оно было дано! Ведь получается, что еду я в отпуск третий год подряд и все летом. Но, учитывая такой особый случай, — свидание с восьмидесятилетней матерью, которая с 1941 года считалась мертвой… Да и в прошлом году я вернулась на работу больше чем за месяц до конца отпуска.
Одним словом, препятствий нет: я могу ехать в Одессу, где мама уже будет меня ожидать.
Впрочем, препятствие все равно есть: очередь на самолет. Но на этот счет у меня есть опыт: работаю ночью, а днем с рюкзаком в аэропорту.
«Бог не без милости, казак не без счастья». И я лечу.

И настал день встречи с мамой…

Одесса. Город моего детства. Улица Свердлова (а я ее знала как Канатную). В глубине двора парадное, где на третьем этаже ждет меня мама. Восемнадцать лет тому назад я провожала ее в Румынию — в глубоком трауре, с отчаянием в душе, но без слез, стройную, моложавую для своих шестидесяти двух лет. Какой увижу я ее теперь?
Единым духом взбежала я на третий этаж. Звонок… Дверь открыла Маруся — крестница моего отца и моя первая и любимая учительница. Каюсь — я ее просто не увидала. Я видела седую, благообразную даму, но смотрела как бы сквозь нее и, даже не поздоровавшись, спросила: «Мама — есть?» Но ответа я не ждала: ведь вот она, в дверях столовой! Старенькая, седенькая, с беспомощно разведенными руками и с такими знакомыми, сияющими от счастья и радости, любящими, бесконечно ласковыми, совсем молодыми глазами!
Наверное, есть слова, чтобы описать, как произошла наша встреча, но у меня этих слов нет. Мы были счастливы. Просто счастливы. Очень. До боли.
Все было как в сказке. Перекинув мост в прошлое, мы вернулись — но не в то время, когда расстались в Бессарабии, а в куда более отдаленное, на 40–50 лет назад, когда мы жили все вместе в Одессе на Маразлиевской улице. Как будто вернулась молодость (ко мне — детство) и живы те, кого уж нет: папа, Нюся… Мы все вместе в том далеком прошлом. И в теперешнем настоящем. И не было сорока лет разлуки…

Черноморская идиллия

Мы решили провести наш «медовый месяц» на море. На нашем Черном море. Мама всегда его так любила! В ожидании теплохода «Украина», на котором мы собирались начать наше «свадебное путешествие», мы были неразлучны. Мама была неутомима: она все хотела повидать, всюду побывать. На катере, на пляже или — просто в парке.
Там, в парке, мы впервые наблюдали полет спутника. Это было торжественно: сначала предупредили, потом повсюду погас свет и вся публика, задрав голову, смотрела на небо. А маленькая звездочка, то вспыхивая ярче, то почти погасая, словно кувыркалась в высоте. И странное чувство нас охватило, будто действительно наступила новая эра.
Солнце клонилось к западу, когда мы поднялись на теплоход «Украина» и торжественно прошествовали на верхнюю палубу. Ни я, ни мама иначе как на вольном воздухе не могли бы себе представить это путешествие. И правда: никакая каюта «люкс» не могла бы сравниться с нашей! Бархатное небо, усеянное звездами; море — как зеркало, а воздух.! Дыши — не надышишься! Убаюкивающий стук машины, шепот разрезаемой волны, а на душе — такой покой и безбрежная радость!
Маму я устроила с комфортом: шезлонг (я его купила в Одессе), на нем, на двух подушках — мама. Ноги на чемодане. Я ее укутала своим видавшим виды одеялом и пледом, а сама улеглась рядом, прямо на палубе. Ночь была теплая, несмотря на то, что мы были в открытом море. Мы не могли уснуть. Нам так много надо было рассказать друг другу, что мы… молчали и смотрели на небо. Опять пролетел спутник.

 

Из Сочи мы продолжили наше путешествие на морских трамваях — маленьких катерах, курсирующих от курорта к курорту. Но сначала прожили пару дней под чинарой. Я сняла эту «зеленую квартиру», где мы чувствовали себя превосходно. Впрочем, платила я, как за комнату. Но зачем нам была комната? «У Черного моря чинара стоит молодая…» Чинара — красивое дерево. Рядом инжир, увитый виноградом, и сквозь зелень — «самое синее в мире, Черное море мое!», как поет Георг Отс.
Теперь это вспоминается, как сон. Да это и был сон, то есть мечта! Да смела ль я когда-нибудь мечтать о большем счастье?!
Мама с восторгом приняла мою идею: ехать на юг, в Сухуми, останавливаясь на два-три дня в Хосте, Адлере, Гаграх, Пицунде, Новом Афоне. Гудауту я умышленно опустила, там плоское место, пустынное и непривлекательное.
Душа радовалась при виде того, как эта восьмидесятилетняя старушка ликовала, как школьница на каникулах! Ее и без того очень ясные, яркие глаза прямо сияли от восторга! Часами она могла смотреть на волны, слушая «музыку моря». Теперь же со своей «утраченной и вновь обретенной дочерью» она была счастлива вдвойне, втройне.
Какой это был счастливый месяц! Наверное, самый счастливый в моей жизни. Ведь счастье в том и заключается, чтобы наслаждаться им в настоящем времени, не терзаясь воспоминаниями о пережитых страданиях и не думать, содрогаясь, о предстоящих. Мы были вместе: я и мама. Нас связывала любовь. Любовь матери к ее единственной дочери, которая для матери — всегда ребенок, и моя любовь к ней — несколько более сложная, так как в ней сливалась любовь к счастливому прошлому с потребностью «излить избыток чувств», неизрасходованных на эгоистические потребности, и еще желание опекать, лелеять свою добрую старушку.
А кругом прекрасная природа: синее море, ласковое небо, свежий бриз, яркая субтропическая зелень — не совсем привычный пейзаж, создающий впечатление феерии.
Не обошлось без комичных «интермеццо». Одно из них — это мамино негодование по поводу моего купального костюма. Нет, это не было бикини — фиговый листок и пара микроколпачков на соски! Это был весьма приличный купальник. Но в мамино время мужчины купались в закрытых костюмах (если не считать тех, кто купался голышом, а именно таких было большинство). Женщины же купались в костюмах с рукавчиками и юбочками поверх панталончиков до колен.
И вот в Адлере мама тоже решила купаться. Поверх сорочки она надела длинную байковую ночную рубашку с манжетами на рукавах. На ногах — мои кеды. И в таком виде она торжественно прошествовала по пляжу и погрузилась по горло в теплую воду.
Смело могу утверждать, что мой купальник не привлек к себе ничьего внимания. Зато буквально все купающиеся собрались поближе, с явным любопытством рассматривая столь целомудренную купальщицу в байковой розовой, в белую полоску, ночной рубахе. Я давилась от смеха, глядя, как она, исполненная достоинства, плещется в волнах, не обращая внимания на объективы фотоаппаратов, нацеленные на нее.
В Гагры мы прибыли при свежем ветре и довольно приличной волне. Катерок-трамвай взлетал, как качели, и проваливался, поднимая фонтаны брызг. Мама была в восторге — она всю жизнь мечтала о бурном море. Пассажиры попрятались в каюту. На палубе, кроме нас с мамой, было лишь несколько любителей сильных ощущений.
Промокнув от брызг, можно обсушиться на солнышке; иное дело — мокнуть ночью под дождем. И я решила искать крышу над головой.
Но не тут-то было, Гагры — это уже Грузия. А грузины нас, негрузин, мягко выражаясь, не очень любят. Они не торопились оказывать нам «радушный прием» даже за приличную мзду. Тем более лишь на три дня.
Оригинальный город — Гагры. Горы подходят вплотную к морю. На узкой полосе побережья — одна настоящая улица. Зато тянется она километров десять! «Мористей» этой улицы — цепочка парков, санаториев, скверов. Вдоль всего этого — пляж. По другую сторону центральной улицы — другая магистраль, по которой проложена железнодорожная линия, причем она все время ныряет в туннель. За линией крутой стеной подымаются горы, поросшие лесом. В нижней части этой горы, как ласточкины гнезда, прилепилось несколько домиков, гостиница. Дальше — лес.
Я не решилась тащить маму (и чемодан, не считая складного кресла) в лес, предвидя, что ночью хлынет дождь.
В одном месте гору прорезала бурная речонка, и вдоль нее прилепились к склонам горы два ряда домиков. Туда, вверх по реке, мы и направились. Нам повезло: мы попали к русской женщине.
— Места у меня сейчас нет, — сказала она. — Приходите часа через два-три. Я что-нибудь соображу.
Сказано — сделано. Оставив свой багаж, мы пошли к морю полюбоваться «разбушевавшейся стихией» — мама всегда обожала рев волн. В свое время в Одессе, я помню, она не пропускала ни одного шторма и всегда вместе с папой шла на Лонжерон полюбоваться волнами.
Наша казачка (так она сама отрекомендовалась) нас не подвела. Когда, вдоволь налюбовавшись бушующим морем, мы пришли, наш «коттедж» был уже готов: к стене своего дома она прилепила небольшой навес из битого шифера, ржавого железа и фанеры. Крыша опиралась на два столба; две стены — сложены из камней. Внутри — топчан из какой-то двери, положенной на камни. И даже «матрац» из веток и травы. Проворная казачка успела эту постройку еще и побелить!
В Гаграх мы прожили несколько дней. Мы бродили по парку и говорили. Вернее, говорила почти все время мама. То, о чем могла бы порассказать я, было слишком ужасно…
Иногда мы ходили смотреть тренировки на теннисных кортах. Когда-то мама была очень неплохой теннисисткой и находила этот спорт красивым и благородным.
Находясь в Гаграх, я не упустила возможность показать маме озеро Рица. За билетами отправилась на турбазу, откуда ходили экскурсионные машины.
Тут не обошлось без приключений, и неприятных. Первое — меня не пуcтили в автобус:
— Есть распоряжение не впускать в автобус женщин в штанах!
— Но я в походе! Не могу я в рюкзаке таскать гардероб!
— Вот туристы пусть и ходят пешком!
Легко сказать — пешком. Семь километров туда и столько же назад. Мама будет беспокоиться. Ну что ж, пойду!
— Вас в автобус не пускают? Вам на турбазу? Мы в ту же сторону. Садитесь, гражданка, подвезем! — так ко мне обратились какие-то грузины, ехавшие на своей машине.
Я было шагнула к машине, когда человек, сидевший рядом с водителем, сказал по-молдавски, однако, смотря не на меня, а совсем в другую сторону:
— Лучше — не садись!
Меня точно кипятком ошпарило — ведь это же грузины!
— Благодарю! Пробегусь и пешком!
Удивительное дело: откуда мой земляк знает, что я говорю по-молдавски?
Третья неприятность заключалась в том, что, когда мы с мамой явились на турбазу, рейсовый автобус ушел раньше срока. Но мы нашли попутчиков и отправились на легковой машине.
И тут мама оказалась на высоте. Она не ахала и не охала, когда на полном ходу мы мчались по узенькому карнизу, петляя, как зайцы, по скалам. Мне кажется, что она просто не отдавала себе отчета в опасности подобного лихачества.
Разумеется, Рица произвела на маму огромное впечатление. Приятно было видеть, как преклонного возраста женщина способна так по-молодому приходить в восторг.
Вот эти-то восторги и завели нас слишком далеко. Точнее, на ту сторону озера. Только дойдя до водопада, места моей ночевки в прошлое мое путешествие в эти края, я спохватилась. Нам надо было не опоздать на обратный рейс, а до места сбора идти километров пять, если не больше. Вот тут-то моей старушке пришлось показать класс!
— Держись за мой пояс! — сказала я ей, взяв ее, таким образом, на буксир, и мы поспешили спортивным шагом в обратный путь вокруг озера.
Это был марафонский бег!
Последние два километра мы уже бежали по-настоящему. Мама буквально висела, держась за пояс крючком своего зонтика, а другой рукой — за самый пояс.
— Далеко ли еще? — спрашивала она, запыхавшись.
— Jusqu`au tournant, — отвечала я неизменно. А повороты повторялись каждые сто-двести шагов.
Мы поспели вовремя.
Но самым красивым, самым приятным местом всего побережья мама, как и я, признала Пицунду. С трех сторон — море, с четвертой — дивный сосновый лес. И до чего же вода чистая! А воздух! Мы часами сидели под соснами, любуясь солнечным закатом и приближением ночи. Или утром с дебаркадера наблюдали, как прозрачные медузы в неимоверном количестве колыхались в зеленоватой воде.
Мама была довольна всем! Даже отсутствием нормального питания.
В Новом Афоне мама не решилась сопровождать меня на Иверскую гору. — Нет уж, — говорила она. — Еще раз jusqu`au tournant? Хватит, пожалуй.
И она поджидала меня в монастырском парке, где по озеру, окруженному плакучими ивами, плавают белые и черные лебеди, а вековые кипарисы протыкают небо своими веретенообразными вершинами.
Я же поднялась на Иверскую гору. Я так хотела дать старику-монаху денег для покупки ладана! Но увы, старика я уже не застала… Как прежде, там ходили толпы отдыхающих, заплевывая и засоряя окурками могилы, но некому уже было шептать молитвы и кадить ладаном…
Cухуми. Конечный пункт нашего путешествия. Здесь мы обосновались «с комфортом» на две недели. Тоже не под крышей, но все же в густой беседке, увитой виноградом; на настоящей кровати.
До чего же быстро промелькнули эти две недели!
Целыми днями мы пропадали на берегу моря. То гуляли вдоль набережной, в тени гималайских сосен и кипарисов, то сидели на скамейках под цветущими олеандрами и говорили, говорили… Но странное дело, мы, так много пережившие за 18 лет разлуки, — я, прошедшая всю голгофу ссылки, тюрем и лагерей, и мама, через которую перекатился тяжелый каток войны, — мы обе, не сговариваясь, воскрешали в памяти давно прошедшие годы. Даже не Цепилово, с 20-го по 41-й год, а мое детство, Одессу, и еще более отдаленные времена — Кагул, мамино детство, юность.
Что это было? Боязнь ли коснуться незажившей раны? Или что-то вроде «заклинания» нашего будущего?

«Снимите очки, они такие черные!»

Мама мне рассказывала о своем, как она говорила, «прекрасном, необычном романе».
— Хочу, чтобы ты знала одно — если ты и Антон-маленький — богатые человеческие материалы, то это оттого, что мы с твоим отцом очень этого хотели, когда зачинали вас. Мы оба были нормальными здоровыми людьми и до свадьбы сохраняли невинность (по-русски, кажется, целомудрость). Уж мне-то ты поверишь, но может быть, у тебя возникнет сомнение в отношении отца, ведь мужчины с восемнадцати лет действуют иначе. Однако твой отец был исключением из правила.
Признаться, до знакомства с твоим отцом у меня был легкий флирт с братом Сиды, Андреем К. Но тогда мой отец поднялся на дыбы, ведь этот человек был слишком стар — ему пятьдесят, а мне двадцать два. С моей стороны это была не, любовь, а просто симпатия. Он же меня обожал, и мне было его жалко.
Я уже тогда была знакома с твоим отцом, он жил в нашем городке два с половиной года и очень любил меня. Но он был так горд и сдержан, что никому своих чувств не показывал. Антон Антонович редко заходил к нам, и всякий раз, когда он появлялся у нас, то надевал очень темные очки. Позже он признался, что надевал их специально, когда отправлялся к нам, так как мог разглядывать меня и не показывать этого. Хитрость своего рода! Ему предлагали переехать в большой город, но он этого не делал из-за меня. В свободное время он ходил на охоту и катался на мотоцикле. Он любил быть один, любоваться природой, а в плавнях были прекрасные места. И вот 26 октября, в день святого Дмитрия, на именины моего старшего брата мои родители пригласили двух докторов и Антона Антоновича. Он только что вернулся из Цепилово, из отпуска, но 28 октября он не посмел придти, на велосипеде приехал на дачу и доехал до ореховой аллеи. Но он не мог больше ждать и 29-го явился на дачу.
У моей сестры болел желудок, и она приняла слабительное. Она была в гостиной и должна была пройти через холл, чтобы дойти до уборной. Тогда мама сказала мне на греческом языке: пойди с мсье на террасу, погуляйте немного, чтобы сестра смогла пройти, она не одета. Я сказала по-русски: «Антон Антонович, хотите погулять?» Он ответил: «С удовольствием!» И вот с большим удовольствием мы пошли на террасу. Это мама меня послала, сама я не посмела бы сказать молодому человеку «хотите погулять?» Выйдя на террасу, мы увидели, что погода прекрасная, солнце клонится к закату, небо великолепное. И я и он — мы так любили природу! Он сказал мне: «Хотите погулять немного больше?» На что я ответила: «С удовольствием!» И вот мы с удовольствием пошли погулять дальше. Мы приятно разговаривали обо всем понемногу, дошли до поворота, откуда дача уже не видна, сели на траву в рощице. И вдруг я ему сказала: «Снимите очки, они такие черные!» — «Почему? Это каприз?» — «Да, я капризная, вот и все!»
Я пришла в ужас, что сказала это, и в безумном порыве встала и поцеловала его в оба глаза от всего сердца. Он смотрел на меня с такой любовью. Я вскочила, а он сказал: «Неужели, Суня, ты любишь?!» Я сказала «да» и побежала. Он тоже встал и сказал: «Ради Бога, не бегайте, это увидят с террасы и подумают Бог знает что». И так в чрезвычайном волнении мы оба вернулись. Как раз в это время доктор зашел навестить мою сестру, боялись брюшного тифа, но все обошлось. Он мне сказал: «Я больше не приду, пока не поговорю с Алексеем Дмитриевичем». Вечером, когда все ушли, я пошла к маме пожелать доброй ночи и сказала: «Мама, я обручилась с Антоном Антоновичем». Она рассердилась и сказала: «Не говори глупостей, не хочу ничего подобного слышать».
Мы не могли ждать. Мой отец был в городе, а Антон Антонович 30 октября на закате приехал на велосипеде на то самое место, где мы сидели накануне, и вырезал на дереве, около которого мы сидели тогда, эту дату. Случайно и я тоже пошла туда, не зная, что встречусь с ним. Мы поцеловались с большой любовью, такой прекрасной и чистой. Через несколько минут он ушел, а я вернулась домой.
Несколько дней спустя мой отец поехал в город, чтобы оплатить визит доктора. Твой отец, живший рядом с доктором, увидел его и сказал: «Алексей Дмитриевич, прошу и ко мне». Мой отец очень симпатизировал твоему отцу и на минутку зашел к нему. Они обменялись несколькими банальностями, и Антон Антонович сказал: «Алексей Дмитриевич, прошу руки Александры Алексеевны!». Мой папа был поражен: «А вы поговорили с моей дочерью?» — «Разумеется. И получил ее согласие». Мой отец встал и сказал: «Я поговорю и Евфросиньей Ивановной и дам Вам ответ. Мы как раз переедем в город».
На следующее утро я шла по холлу, там был папа, он притянул меня к себе на колени и сказал: «Антон Антонович делает предложение. Ты выйдешь за него замуж? Он очень приятный. Если ты его любишь, я не против…»

В Ессентуках милиция нас «потеряла»

Но вот и пришло к концу наше черноморское путешествие. Поездом добрались мы до Ессентуков. Тут ждала меня основательная головомойка. Оказывается, «органы» уже давно «икру мечут» по поводу иностранки, приехавшей из Румынии и растворившейся «в сиянии голубого дня» на территории Советского Союза!
Вот уж не пришло мне в голову, что старушка 80 лет может для кого-то оказаться опасной! Оказывается, наша встреча с мамой не должна была иметь место вне досягаемости «всевидящего ока»!
Еще месяц прожили мы в Ессентуках у милой, доброй Алевтины Ивановны, чувствуя себя как у Христа за пазухой.
Но вот настала пора расставаться. Еще на два года или навсегда? Ее возраст… Моя работа… Между нами ляжет граница, протянутся бесконечные просторы «необъятной родины моей» и еще более необъятная и безграничная злоба и жестокость. Но как раз об этой последней и самой большой опасности я и не подумала в тот яркий, солнечный день, когда посадила маму в самолет на аэродроме в Минеральных Водах.
Старый аэродром на окраине города. Самолет маленький — на 28 мест. Я стояла у самого самолета, и мама мне улыбалась из иллюминатора. Когда самолет двинулся с места, я ее перекрестила.
— Не горюй! — услышала я за своей спиной. — Старушка вернется!
Это сказал кто-то из работников аэропорта. И стало сразу как-то легче на душе. Как будто сочувствие совершенно мне незнакомого человека являлось своего рода ручательством того, что она действительно вернется.
Через два дня улетела и я. На Север. В шахту.

«Квартира» в пять квадратных метров, но своя

Я никогда не была требовательна к бытовым удобствам. Жила в общежитии, среди девчат, и была вполне довольна. После того как Мира Александровна Барская вышла на пенсию и уехала из Норильска, она уступила мне свое место в общежитии медработников, оставив кошку Маркизу с хорошим приданым: шифоньер, топчан, угловой столик, репродуктор, посуда, занавески. Казалось бы, чего лучше? Но в начале 1958 года это общежитие было ликвидировано, и для меня нигде не нашлось места: я осталась буквально на улице, так как наружную стену сломали.
Не было счастья, да несчастье помогло: я наконец обратилась в профсоюз, в котором не состояла, и совсем неожиданно получила комнату… в пять квадратных метров. Какое блаженство — иметь свой угол, не быть все время на глазах у чужих людей!
Шкаф отделял «кухню» — с электроплиткой, ведрами, кастрюлями, тазами (все это — тоже наследство уезжающих друзей). За шкафом у окна — топчан, на котором я спала, ела, рисовала, читала, писала письма. Всюду приходилось протискиваться бочком, но это была моя квартира. Впервые за 19 лет!
Приходить в восторг, оттого что можешь жить в такой конуре?! Смешно? Сколько раз я сама презрительно пожимала плечами, читая стихотворение Маяковского, в котором он говорит, что у него ванна и два крана — «хол» и «гор». И вот я в восторге, оттого что могу втиснуться в клетушку, где нет воды (по воду приходилось ходить на Железнодорожную улицу), нет нужника (который был еще дальше, на улице Заводской — полтора квартала).
Большое удобство — это близость к шахте. Дом был на самом Нулевом пикете, то есть до шахты рукой подать, если идти напрямик, через занесенные снегом балки, образующие некое подобие грибницы, так называемые шанхайчики. Приходилось перешагивать через антенны радио и зорко смотреть, чтобы не угодить ногой в чью-либо трубу.
Было у моей «квартиры» и неудобство: соседи-железнодорожники пьянствовали еще больше, чем шахтеры. Мои визави через коридор постоянно дрались, а те, что над головой, постоянно плясали; ну а вопли, пение и матюги неслись со всех сторон, как трассирующие пули.
К счастью, обладая здоровыми нервами, я могла полностью отключаться, как бы запирая на ключик свои уши, и абсолютно не слышать того, чего не хотела слушать.
От одиночества я стала… нет, не алкоголиком, а художником
Как ни утомительна работа в шахте, как ни хочется после нее отдохнуть, а все же ограничиться лишь работой и сном невозможно. Ведь не только тело нуждается в пище и отдыхе. А душа этот отдых и пищу получает в общении с людьми чем-то тебе близкими.
Такой душевный отдых я находила в семье бывшей начальницы ЦБЛ Веры Ивановны Грязневой и у Евстафьевых.
По выходным я ходила к Вере Ивановне. Меня влекло в эту вполне нормальную семью, где было трое славных ребятишек, которые тоже всегда радовались моему приходу. Приятно было побеседовать, сидя за круглым столом, уставленным вазонами цветов. С ее мужем Евгением Александровичем было о чем поговорить. И вообще, атмосфера этой семьи действовала успокаивающе. Как теперь принято говорить, «способствовала разрядке напряженности».
У Евстафьевых я бывала почти ежедневно: идя на работу или возвращаясь обратно, я проходила мимо их жилья (слово «квартира» как-то не подходило к их весьма убогому жилищу в мрачном доме-общежитии, бывшем лагерном бараке). Я их очень любила, этих старичков! Каждый был в своем роде уникумом. Заходила я и в медицинское общежитие к своим медицинским друзьям-однополчанам.
Но все они, одни за другими, достигали пенсионного возраста. А выйдя на пенсию, только безумец мог бы остаться в таком нечеловеческом месте жительства!
Так и получилось, что сначала уехала Марго, затем Мира. Потом уехали в Ленинград Поповы-Грязневы и под конец — Евстафьевы.
Итак, я осталась одна. Вот тогда-то я и стала рисовать.
Из Москвы Мира Александровна прислала мне масляные краски. И с этого дня, как только представлялась хоть малейшая возможность, я налаживала свое «ателье»: садилась на топчан, клала на колени куртку, на куртку — фанеру, раскладывала вокруг краски, скипидар, масло, керосин, тряпки, кисти… Что и говорить: комфорта нет, но вдохновение восполняет его отсутствие. Цель достигнута: душа отдыхает и набирается сил. В мыслях я бродила по горам Кавказа или по залам музеев — Третьяковки или Русского художественного.
Я была профаном в этом деле. Посоветоваться было не с кем. До всего надо было доходить «на ощупь». Тем больше радости получала я от рисунков, хоть и были они далеко не шедевры.
Второе мое «прибежище» — библиотека; третье — природа. Но в Норильске у природы очень уж небольшое поле деятельности и еще более ограничен срок, в течение которого возможен контакт с этой самой природой, без слишком большой опасности для жизни.

Гаращенко… и церковь в Норильске

А в остальном все шло по-старому: напряженно, но монотонно. Работала я все так же неугомонно, вкладывая в работу весь свой опыт, все умение и желание «сегодня сделать лучше, чем вчера». Хотя пора было убедиться, что подобного рода усердие в работе ничего, кроме раздражения, у окружающих не вызывает. Быть белой вороной — незавидная доля.
На мою беду, начальником участка был все тот же отвратительный тип — Пищик.
Правда, помощник начальника Гаращенко был очень хорошим человеком, и когда я работала в ночную смену, в смену помощника, то я буквально отдыхала душой: спокойный, никогда не теряющий самообладания, знающий свое дело и умеющий ценить это знание у других… С таким начальником можно было работать. Поэтому меня привело в недоумение то, как и почему вынужден он был покинуть шахту!
Его судьба должна была бы меня насторожить, не будь я глуха, как тетерев на току.
Гаpащенко рано осиротел, но отца и мать заменил ему старший брат. Их связывала взаимная любовь, которая у младшего граничила с обожанием. Он твердо верил, что лучше, умнее и справедливее его братани нет на свете. Брат был ярым коммунистом, а он сам — не менее ярым комсомольцем. О, как он гордился братом! Как он мечтал быть на него похожим! И каким ударом была для него та роковая ночь в 1937 году, когда их обоих арестовали как врагов народа и той самой советской власти, служению которой он надеялся посвятить всю свою жизнь!
Брат был расстрелян, а он сам в течение десяти лет проходил все испытания «исправительного» лагеря.
Удар обрушился на юношу, почти мальчика, и что-то в нем надломилось: ярый, воинствующий безбожник стал вдумчивым, глубоко религиозным человеком. Образования он не успел получить, но ему посчастливилось в неволе быть среди образованных, культурных людей — лучших представителей интеллигенции, и они научили его думать.
Выйдя на волю, он много читал, главным образом религиозно-философскую литературу. Своей твердой верой в то, что христианская любовь и всепрощение — единственная надежда человечества, он меня удивлял!
Впрочем, своих взглядов он никому не навязывал.
Каково же было мое удивление, когда однажды он пришел ко мне, принес книги Льва Толстого, которые брал у меня, и сказал, что уезжает. С чего бы это вдруг? Ведь у него нигде и никого нет. Нет и другой профессии. Он шахтер, и притом хороший. На шахте его ценят. Так в чем же дело?
А «дело» оказалось вот в чем.
Умер Сталин. Убрали Берию, Абакумова и прочих палачей. Ликвидировали большую часть лагерей, выпустили на волю многих невинно пострадавших невольников — жертв сталинского произвола. Злой туман, в котором так долго задыхалась вся страна — многострадальная родина — рассеялся, и, как в сказке братьев Гримм, лопались один за другим обручи, так долго сковывающие изнывающую под гнетом душу. Казалось, еще немного, еще чуть-чуть свежего ветерка — и остатки тумана окончательно сгинут, как тьма — с восходом солнца.
И задумал Гаращенко сделать то, на что наша Конституция дает нам право: устроить храм Божий. Нет, не церковь и не часовенку даже, а просто маленькую молельню, где бы верующие могли собраться, помолиться, совершить христианские обряды. В Норильске было много, очень много старушек, приехавших к своим сыновьям, дочерям, отбывшим срок заключения и не получившим право вернуться на родную сторону. Эти старушки сильно тосковали без привычного для них богослужения. Домик — небольшой балок — был подготовлен. Нашелся священник, готовый в свободное от работы время отправлять церковную службу. И средства, главным образом свои сбережения, предоставил Гаращенко для этого, как думалось ему, доброго дела.
И тут… Трудно даже себе представить, что тут произошло! «Кто подослал? Кто стоит за этим антисоветским актом? Кто субсидирует эту гнусную провокацию?»
За него принялись кагебешники. При обыске у него изъяли богатую коллекцию фотоснимков с икон древнерусских мастеров и уникальное собрание иллюстраций Гюстава Доре к «Божественной комедии» Данте… И допросы, допросы, допросы…
— Вы этого себе и представить не можете, Евфросиния Антоновна! Только увидев своими глазами, можно этому поверить. Это татарская орда, только и ожидающая зеленой травки, чтобы ринуться на Русь. Все осталось прежним — кадры, архив… При первой возможности «орда» ринется! Я решил спасаться бегством, хотя уверен, что преследовать они будут и впредь.
Я смотрела ему вслед и удивлялась: такой умный, рассудительный человек — и бежит без оглядки. На него, может быть, ножкой топнули, а он — в панику!
Значение песни ему невдомек.
Он весел, как был и с почину,
И, видя, как он от догадки далек,
Певец продолжает былину…

Я была не менее беспечна и доверчива, чем князь Канут. Я шла свои путем, не думая о том, что…
Тот меч, что он завтра вонзит тебе в грудь,
Сегодня уж он его точит!

«Чистый» паспорт

Я была бесконечно далека от мысли, что я уже «взята на мушку» и что кто-то готовится нанести мне удар. Напротив, на последнем отрезке моего шахтерского пути далеко не все было черного цвета. Наш профсоюзный босс сам, по собственной инициативе обратился ко мне:
— Срок вашего поражения в правах истек уже два года тому назад. Отчего вы не заключаете договор? Ведь это даст вам право на множество льгот!
— А я и прежде не считала себя менее достойной, чем теперь. Мною брезгали. Это правда обида. Притом абсолютно назаслуженная. Что же касается льгот… Эх, в этих ли льготах — счастье?
Так стала я членом профсоюза.
И еще: шахта сама, автоматически хлопотала о снятии с меня судимости, когда исполнилось семь лет моей «безупречной службы» на этом предприятии. Я даже понятия не имела, что мое дело разбиралось в суде: была в это время на работе.
— Поздравляю вас с чистым паспортом! — сказала мне женщина в милиции, вручая мне паспорт без ограничений, обусловленных параграфом 39.
— Получается, сначала наплевали в лицо, затем дали утереться и поздравили, что плевок стерт, — сказала я, пожав плечами.
Женщина посмотрела на меня пристально и почему-то добавила:
— Прежде я работала в отделе кадров и видела ваше личное дело, но только лишь теперь вижу вас в лицо.

Корни высших степеней

Как-то я, уже в рабочей робе, зашла в кабинет начальника шахты, чтобы дежуривший в ночь заместитель Левченко подписал мне путевку на взрывные работы.
Вокруг стола сидели начальники участков — все молодые инженеры — и дружно ломали себе головы над вопросом: как извлекать корни высших степеней? Никто дальше квадратного корня не кумекал.
Постояв некоторое время за их спиной и видя их тщетные усилия, я взяла карандаш и показала им, как это делается.
Назад: Лиха беда начало
Дальше: «Не в премии дело…»

Антон
Перезвоните мне пожалуйста по номеру 8(953)367-35-45 Антон.