Лиха беда начало
Военно-Грузинская — позади. И Терек уже просто быстрая речка. И горы уже не горы, а сопки. Есть даже очень крутые, но нет уже мощи Кавказских гор. Сделав последнюю зарисовку орлиных гнезд на Белых горах, я села на грузовик и — айда в Ессентуки.
Но тигр, попробовавший человеческого мяса, становится людоедом. Я, побродив по горам, стала туристом. Нет, это слово слишком опошлено. Я стала горным бродягой.
Мне захотелось побывать в Тебердинском заповеднике и, перевалив через Большой Кавказский Хребет, добраться до моря.
Теперь, когда туда проложены шоссейные дороги и курсируют автобусы, заповедник перестал быть заповедником, а милая изумрудная Домбайская Поляна превращена в заезжий двор, толкучку и вообще во все то, чем отвратительны курорты, куда съезжаются толпы праздных зевак, заваливающих всю территорию бумагами, жестянками, бутылками и прочими продуктами цивилизации. Они изгадили все, что могли, а остальное уничтожили строители со своими мощными бульдозерами. Не дай Бог технику — в руки вандалов! Даже воздух — и тот отравлен цементным заводом, над которым висит облако пыли, оседающей серой вуалью на некогда золотисто-изумрудные пышные заросли папоротников.
Но зачем оплакивать то, что непоправимо?
Не говори с тоской: «их нет»,
но с благодарностию — «были»…
Военно-Сухумская дорога
Автобус довез меня до Черкесска — невероятно грязной, унылой, утопающей в болоте черкесской «столицы». Взвалив «на хобот» увесистый рюкзак, я зашагала вверх по Кубани. Отмахав до вечера верст двадцать, я заночевала в поле, а на следующий день, пользуясь попутными машинами, возвращавшимися порожняком в местные крошечные шахтенки, добралась до Карачаевска, а оттуда, где сливаются Кубань и Теберда, — до одноименного курорта. Крутые скалы, поросшие кустарником, шум горной реки и вдали пятна снежников на горах. Тут уже Кавказ.
Теберда — последний «культурный населенный пункт». Я сунулась, по наивности своей, на турбазу, рассчитывая получить если не помощь, то хоть совет. Какое там! Вся турбаза окрысилась на меня — за Тебердой начинается заповедник, куда посторонним нет пути. В Домбай доставляют лишь тех, у кого имеется путевка в альплагерь.
Как быть?
Вежливость нам предписывает спрашивать разрешения, жизненный опыт учит, что иногда можно обойтись без этого разрешения, а логика подсказала, что в данном случае именно это — самое правильное решение. Его я проверю на опыте завтра, а сегодня меня очень заинтересовал крутой склон ущелья, в котором расположена Теберда.
Этот склон считается опасным: там возможен камнепад. Но на вершине какие-то странности: сосна растет вверх корнями и еще дальше какой-то Чертов мост из камней, висящих в воздухе. Обязательно надо посмотреть на это чудо вблизи. Переночевала я на турбазе, но без ведома хозяев, так сказать, инкогнито.
Ночь была прохладной, ярко сверкали звезды. Мне не спалось. И опять я думала об Ире. Как она мечтала о Кавказе! «Вот бы нам с тобой там побывать! Тогда и умереть было б не жаль…» Не довелось тебе, Ирусь! Но в мыслях мы здесь вдвоем.
Еще не занялась заря, как я начала восхождение, полагая к полудню вернуться назад. Но было уже за полдень, и подъем становился все труднее. Камни шатались, и я ползла по карнизам зигзагами. Признаюсь, у самого Чертова моста я не была и назад спускаться тем же путем не решилась. Чертов мост не имеет ничего общего ни с Суворовым, ни с Багратионом; зато в том, что его построил черт, сомнения быть не может — Бог не стал бы создавать подобную чертовщину.
Я перевалила через кряж и, продираясь с трудом через заросли и бурелом, спустилась в долину, а оттуда, обогнув этот кряж с севера, вошла в Теберду.
Хорошо, что я оставила на турбазе свой рюкзак. Ночевать пришлось снова под гостеприимной сосной.
Контрабандным путем — в заповедник
Не пускают в заповедник? Что ж, это правильно, если учесть культурный (вернее, некультурный) облик советского человека. Но я-то вреда заповеднику не причиню. Однако меня тоже не пускают. Как это говорил Кмициц: «Проси! Не дают? Сам бери!»
Значит — вперед.
Но выполнить это решение было не так-то легко, в чем я убедилась, когда, пройдя через весь курорт и полюбовавшись Черным озером — Кара-Кёль, я дошла до «рогатки»: тут кончалась курортная зона и начинался заповедник.
Увы, передо мной был забор из колючей проволоки. Один его конец спускался в бурную Теберду, другой — упирался в скалу. В том месте, где шоссе пересекало забор, находились ворота, будка и вахтер.
Я уселась неподалеку, у ворот, извлекла альбом, карандаш и принялась зарисовывать еще незнакомые мне, но влекущие, как магнит, снежные вершины: ледник Софруджу.
Вахтер внимательно следил за рождением произведения искусства и отлучался только, чтобы проверить пропуск и подорожную самосвалов, груженных асфальтом для уже начинавшегося строительства шоссе).
Когда проезжала одна из машин, я проскользнула вслед за ней.
— Куда?! Туда нельзя! — завопил вахтер.
— Я художник, и здесь рисую, — сказала я, садясь сразу за воротами.
Я дождалась следующей машины и, как только она остановилась в воротах и вахтер занялся проверкой, сгребла свой альбом, подхватила рюкзак и в два прыжка была уже в кустах. Ищи-свищи, только кусты затрещали.
Свобода! Красота! И — никаких курортников.
Снежные вершины приковали мой взор. Вперед! В Домбай!
Даже трудно поверить, что каждый поворот тропы, чуть ли не каждый шаг, открывал все новые пейзажи — один прекрасней другого. Как ни торопилась я, но на каждом шагу останавливалась, очарованная дикой красотой.
Тропа на редкость живописна. Кругом — крутые горы. Рядом шумит Аманаус. Папоротники то изумрудно-зеленые, то золотисто-зеленые в лучах солнца. Как сверкают капли росы! А запах! Мне казалось, что я — в сказке, на той самой папоротниковой поляне, воспетой Алексеем Толстым в балладе об Илье Муромце и ожившей на картине Шишкина «Папоротники»!
Топчет папоротник пышный
Богатырский конь…
Домбайская Поляна… В этом месте был когда-то монастырь. Умели монахи правильно выбирать место, где можно было спасаться: приносить пользу людям и чувствовать близость Бога. Монахи были проводниками через Большой Кавказский Хребет — между Кубанью и Черным морем. Звон колокола указывал заблудившемуся в горах путь к спасению. И, вместе с тем, нигде так не чувствуешь ничтожества и всемогущества человека, как перед лицом гор — подножия Божьего престола!
Но философией я занялась позже, а в первую мою встречу с Большим Кавказом у меня просто глаза разбегались.
В середине августа на высоте 2500 м, у подножия мощных ледников, ночи холодные. Иней покрывает траву, а у меня даже одеяла не было. (В дальнейшем я всегда брала его с собой в горы.) Попытка получить место в палаточном лагере не увенчались успехом: меня, дикого туриста, отвергли, хоть половина палаток пустовала. Не беда! Ночлег у корней вековой ели ничуть не хуже.
Я устала, но прежде всего схватилась за альбом, чтобы запечатлеть изумрудно-зеленую поляну с палаточным лагерем на фоне гор. До самой темноты рисовала я — неумело, хоть и старательно. Опыта у меня не было, но энтузиазм — огромен и радость творчества — и того больше.
Ко мне подошел профессор-дендролог. Здесь он был со своим сыном, студентом-метеорологом, снимавшим каждые два часа показания аппаратов. Старичок возмущался негостеприимством руководителей, вынудивших меня ночевать на морозе. И ночью профессор и его сын меня раза два будили, чтобы убедиться, что я не замерзла. Они очень удивлялись, когда я им говорила, что мне вовсе не холодно.
Значит — вперед.
— У вас идеальная терморегуляция! — восклицал профессор.
Как могла я ему объяснить, что эта «терморегуляция» — результат тяжелой проверки на прочность в те годы, когда приходилось бороться и с холодом, и с голодом, и с непосильным трудом, и с постоянной усталостью, не смея жаловаться на чью бы то ни было жестокость!
Дорога на Алибек
Я люблю лошадей, люблю деревья, но чем же объяснить тот факт, что вид поверженного лесного гиганта очаровывает меня и я могу часами любоваться им, а вид мертвой лошади порождает лишь чувство горькой жалости? Лошадь — млекопитающее, как и человек, и смерть лошади — нечто вроде memento mori нам, людям. А мертвое дерево говорит нам о жизни, о преемственности, что ли. Но спиленное дерево вызывает у меня боль и негодование, как убийство, как любое насилие.
Об этом и о многом другом думала я, шагая к Алибеку. Дорога была видна все время, но Алибека не было. Кругом — лесная чаща. Внезапно лес кончился, дорога вильнула вправо, и передо мной сверкнул ледяной шапкой Алибек. Казалось, он так близко, совсем рядом! К обманчивым расстояниям в горах мне предстояло еще привыкнуть.
Я долго еще шагала. Лес уже стал чахлым, «северным». Мощные деревья остались уже позади. Последнюю группу мощных елей я встретила в защищенной от ветров долине возле альпийского лагеря «Буревестник».
Встретить туристов на подходе к леднику Алибек — не диво. Они туда ходят толпами. Встречаются и пары…
Первое, что я увидела, — это была большая сломанная ель, на которой аккуратно, на плечиках, развешена одежда, мужская и женская. Под деревом сидел мужчина, читающий вслух увесистую книгу. По ту сторону дерева, на костре, разожженном меж двух камней, в закоптелом котелке женщина варила обед.
Идиллия? Да. Но действующие лица этой идиллии были несколько неожиданного вида. Немолодой плотный мужчина, седой и почти лысый, был в одних трусах. Женщина — маленькая, сухонькая, проворная старушка.
Лишь присмотревшись, я увидела неподалеку палатку. Я познакомилась с семейством альпинистов. Их было трое. И представляли они три поколения. Третий экземпляр — Валька Ольховская, славная семнадцатилетняя девчонка — подошла попозже, и мы вместе похлебали рисовой каши с компотом из сухофруктов.
Так завязалась наша дружба у подножия Алибека.
Судьба карачаев
Еще сутки я посвятила Домбаю. Побывала на леднике Алибек, ходила к Турьему озеру, не без труда вскарабкалась на Семенов-Баши.
Погода была ясная, и просторы альпийских лугов, просматриваемые с вершины, потрясли меня своей красотой. Но дивная трава, густая, как войлок, состоящая из всех видов клевера, столь любимого овцами, остается неиспользованной из-за головотяпства тех, кто, выселив с бескрайних альпийских лугов карачаев, одним махом уничтожил столь развитое в былые времена овцеводство. На изумрудной траве чернеют черные пятна: это крапива, выросшая на местах, где прежде были кошары.
О нелепой расправе над карачаями я узнала несколько позже — в следующем году. Будучи в тех краях, я говорила с ними самими, и не переставала удивляться.
Карачаи — самое миролюбивое из всех кавказских племен. Пожалуй, единственное, не питавшее враждебных чувств к русским. Они славятся своим трудолюбием и покорностью. Но во время войны и их попутал сатана, и они обрадовались Гитлеру. В наказание их, как и крымских татар, выселили в Караганду. У нас, к сожалению, такая мера принимается просто росчерком пера, без учета последствий. Наказывая провинившихся, еще сильнее наказываем мы экономику своей страны. Несметные отары превосходных овец карачаевской породы, согнанные в кубанские земледельческие колхозы, погибли. Замечательная порода карачаевских овец перестала существовать! Но сами карачаи в Караганде отлично прижились. Дело в том, что они очень трудолюбивы и предприимчивы. Они, горцы, жившие в каменных саклях, построили себе саманные дома, крытые соломой, наладили поливное сельское хозяйство, разводя сахарную свеклу, рис, завели коров.
Но вот наступило царствование Хрущева. И опять же росчерком пера карачаев вырвали из Караганды и пересадили не в их родные горы, а в долину Кубани. В Караганду же направили комсомольцев осваивать уже освоенные целинные земли. Карачаи были очень недовольны. В Караганде они обзавелись хозяйством — у каждого было по две коровы. Привезли с собой мешками сахар, рис. А тут кубанские казаки встретили их, как нахлебников.
— Жили мы в саклях из плитняка. Имели овец, ишаков, коней. Послали нас в Караганду. Научились мы строить дома из соломы, крыть их околотами. Вот теперь строим дома деревянные. Кроем их дранкой…
С этой самой дранки мое интервью и началось. Я в ужас пришла. Оказывается, Хрущев разрешил переселенцам рубить лес в заповеднике и делать дранку кустарным способом, при котором до 90 процентов идет в отходы, то есть попросту спихивается в пропасть. Свалят такие кустари гигантскую пихту метров в 30–40, наколют из нее пару пачек дранки — поросенку на клетку едва-едва хватит, и все остальное — в отвал. Душа болит, когда глядишь на такое безжалостное расточительство! Но кого в этом винить?!
Через перевал под конвоем? Нет, с меня хватит!
Тогда, в 1956 году, было не так просто пройти Клухорским перевалом, если ты не имел туристической путевки.
От Домбая до Клухорского перевала группа шла под конвоем: впереди — милиционер и вооруженный проводник; сзади — опять милиционер и ишак. Между ними цепочка туристов.
Нет уж, походила я под конвоем. С меня хватит! И я решила пробираться на свой страх и риск.
Опасность, наверное, существовала и на самом деле. Массовое выселение чеченцев и ингушей не могло сойти так гладко, как, например, молдаван из Бессарабии. Во-первых, из гор труднее выселить; во-вторых, там легче скрываться. Да и народности эти в достаточной мере непокорные… Многих не поймали; еще больше удрали с дороги или уже с места ссылки. Сколько бы их ни погибло, какая-то часть все же вернулась. А прожить им как-то надо… Пусть даже кунаки помогают. Но ограбить туристов — очень уж соблазнительно.
Я не жалею времени, которое потратила на эту довольно-таки утомительную прогулку. Было очень жарко, и я неоднократно купалась в ледяной реке. Впрочем, купалась — не то слово. Я выбирала заводь и, уцепившись за ветку, погружалась в ревущую пучину. Жутковато!
Но Ганачхир — позади. Такое уж правило у кавказских рек, даже речушек: с впадением притока, пусть самого мизерного ручья, река меняет свое имя. Так и теперь: это уже не Ганачхир, а Северный Клухор.
Но пора было подумать о ночлеге, и я выбрала себе в гостинице у Господа Бога номер со всеми удобствами: постель из сухого песка с подушкой из камня, с проточной водой из звенящего родничка и несколькими кустами спелой малины на ужин. Если голод — лучший повар, то усталость — самая мягкая постель.
Я — у начала серпантина, который сколько уж лет подряд тянут к Клухорскому перевалу. Бились с этой дорогой при царе, тянули ее в послереволюционное время, а во время войны — немцы. Слава Богу, ничего из нее не вышло: снежные лавины срезают бровку и весной все начинается с нуля.
У подножия — «Северный приют», палаточный лагерь для туристов. Расположен он возле метеостанции. За ее территорию хода нет без проводников и милиции. Не беда! Пробираюсь через кусты и дальше — по-пластунски. Вот я на тропинке, проложенной вдоль горного потока Северный Клухор, который здесь каскадами низвергается со скалы на скалу и ревет так, что чувствуешь, как дрожат под ногами скалы. Торопясь до заката уйти как можно дальше, я карабкаюсь вверх по мокрым от брызг и пены утесам.
Здесь, вверху, еще светло. Но внизу, в долине, уже сгущаются тени. Остающийся световой день уйдет на зарисовки. Однако займусь я ими лишь после того, как приготовлю себе под навесом скалы ложе из папоротников, по возможности мягкое и не очень мокрое.
Какой кругозор!
Сажусь на скалу. Она дрожит от пенистого водопада. Странно, кажется, что она рвется вверх. Это — обман зрения, но все же как-то непривычно.
Остро ощущаю обиду оттого, что я одна сижу здесь и любуюсь одна. Ирусь, Ирусь! Как часто вспоминаю я тебя! Ты умела мечтать и наслаждаться красотой природы. Как ты мечтала о Кавказе, о горах! И вот я сижу здесь, в одном из красивейших уголков мира, и разговариваю с тобой. Мысленно. Тебя нет… И никогда не будет у меня товарища, умеющего понимать и чувствовать горы — их величие и красоту.
Долго сидела я и не могла оторвать взор от этой неповторимой красоты. Только восход солнца может конкурировать с красотой заката. Но там доминируют яркие, оранжевые тона, а здесь наоборот: вершины тускнеют, становятся прозрачными, а из глубины долин поднимаются густые фиолетовые тени. Только отдельные маленькие облака, как клочки ваты, прилипают к груди «утеса-великана».
Лишь когда уже зажглись звезды, необыкновенно-яркие на такой высоте, мне стало по-настоящему холодно, и я забралась в свою пещеру. Уже с вечера было холодновато в моей квартире, ведь она на одной лестничной клетке с вершинами Большого Кавказа. Но не беда, зато можно спать спокойно — тропа проходит далеко и никто меня не побеспокоит. И торопиться некуда: на перевале снег за ночь смерзнется и на леднике — скользко. Посплю. Но еще лишь занималась заря, как чьи-то шаги заставили меня насторожиться Кто может быть тут, возле самого Клухорского перевала, на почти голых скалах, да еще в неурочное время! Сон как рукой сняло. Любопытство взяло верх над осторожностью, и я высунулась из своего закутка. Густой туман, как ватное одеяло, застилал все. Но что-то двигалось в этом тумане. Да тут пасутся коровы! Сколько их, две, три, шесть?
Осторожно, на четвереньках вылезла я из своего укрытия. Вдруг «коровы», как метеоры, рванули с места и в одно мгновение, мелькнув в воздухе, скрылись в тумане. Я успела разглядеть обращенные назад рога. Это были… туры. Да, эти неуловимые, прославившиеся своей осторожностью туры!
Смелость города берет а перевал — тем более
Идти через Клухорский перевал в одиночку, не имея опыта, и к тому же рано утром, по морозу — это более чем неосторожно. Надо пройти по леднику, обрывающемуся к Клухорскому озеру, — по косогору градусов в 45. Собственно говоря, это не настоящий ледник, а снежник — слежавшийся снег «фирн». Днем он размякает, но утром, пока солнце не размягчило корку, очень рискованно ступать по нему. А я пришла туда еще до восхода солнца.
Сначала надо было перебраться, прыгая с камня на камень, через речку Северный Клухор, вытекающую из Клухорского озера, а всего в нескольких шагах от этой «переправы» речка низвергается водопадом с высоты 25–30 метров. Когда идут группой, то там натягивают веревку.
Вообще веревка, взаимная выручка плюс опыт — это много значит.
И я, даже не спеша, зарисовывала все, что меня особенно поражало. А удивляться было чему! Отчего два озера, расположенные в одном кратере и разделенные лишь ледяной перемычкой, разного цвета? То, что побольше, — красивого голубовато-зеленого цвета, а то, что рядом с ним, — чернильно-черное? Откуда берутся на снегу и на скалах кроваво-красные потеки? (Впоследствии я разузнала, что так называемая «кровяная плесень» — это особый микроскопический грибок.)
Все же я с облегчением вздохнула, когда опасный косогор остался позади.
Начинался спуск. Камни, снег, лед… Кругом мрачные, почти черные пики, к которым, будто клочья ваты, пристали облака. Но вот налетел порыв ветра. И ветер этот донес и сюда, к самому леднику, тепло южного моря.
Впереди — Абхазия.
Вниз я мчалась, отпустив тормоза: скакала с камня на камень, а если попадались языки снега, то, садясь верхом на палку, неслась, как баба-яга на помеле. Дорогу мне указывала звонкая речушка Южный Клухор.
Просто удивительно, как это до Александра Гумбольдта людям не пришло в голову, что, спускаясь с горы вниз, человек проходит через разные климатические зоны? На протяжении одного дня пути из заоблачных высот я спустилась до уровня моря и наконец — в субтропиках..
Долина реки Клыч
Более дикой и вместе с тем величественно-прекрасной картины, чем долина реки Клыч, я не могу себе представить. За каждым поворотом тропы — панорамы одна прекраснее другой. Но где взять слова, которые могли бы описать их? Для этого надо быть художником слова и художником вообще. А я… Я была всего-навсего шахтером в отпуске, то есть выходцем из могилы, который ни на минуту не может забыть, что скоро — ох, как скоро! — придется вновь в нее вернуться и, быть может, навсегда.
Но грустные мысли лишь изредка омрачали бескрайний восторг, как маленькие облачка набегают на солнце ясным летним днем. Я старалась не думать о будущем и беззаботно прыгала по обломкам скал, спускалась по еле заметной тропинке, увлекая за собой мягкую, бурого цвета, щебенку.
Тропа вьется по самому карнизу на головокружительной высоте. Что там внизу, я не вижу: боюсь подойти к краю тропы — туда, где камни под ногами шевелятся. Слышно, как шумит Клыч, мчащийся с камня на камень. Зато хорошо виден противоположный берег. Склоном его не даже не назовешь — с удивлением смотрю и никак не могу понять, каким чудом большие, в форме веретена пихты растут, будто прилепленные к вертикальной скале? А дальше одна выше другой поднимаются гигантскими зубцами гряды гор, и последняя гряда, вся в пятнах снежников, как бы подпирает небо.
Это — правый берег Клыча. А каков левый?
Я не могу этого рассмотреть: скалы нависают надо мной. Откуда-то сверху, будто с самого неба, низвергаются водопады в «широком ассортименте»: тут и могучие каскады, от грохота которых под ногами дрожат скалы, и множество ручейков, которые, точно пряди седых волос, свисают над пропастью и концы их кудрявятся завитками пены.
Так хотелось всю эту красоту запечатлеть, что я то и дело рассупонивала свой рюкзак и пыталась перенести на бумагу всю эту красоту.
Безумная мечта! Разве можно поймать радугу в ведро?!
«Счастливые часов не наблюдают». Должно быть, я была очень счастлива, так как ночь захватила меня буквально врасплох. Но мои предки спартанцы утверждали, что воин ложится на землю и укрывается небом, так что постель мне была обеспечена. Что касается ужина (он же и обед), то пара сухарей, немного сахара и ледяная вода quantum satis решали и эту проблему.
Теперь я могла любоваться грядой Большого Кавказа с южной его стороны, продолжая восхищаться контрастом: пышная зелень первого плана и грозные великаны, подпирающие небеса, там, позади.
Снежный «мост»
Я перешла через один из притоков реки Клыч по мосту… Кажется, что в этом удивительного? Люди с незапамятных времен пользуются мостами. Но этот мост не был рукотворным. Создал его не гений человеческий, не техника, а одно из грозных явлений природы — лавина.
Зимой тысячи тонн снега срываются с крутых гор и излюбленными маршрутами устремляются в долину. Обычно лавины несутся вдоль неглубокого ущелья, имеющего форму лотка. На этих «лотках» ничего не растет, кроме прижатых к земле, измученных березок. После таяния снегов там вырастают пышные травы, главным образом корневищные. Ну а внизу, в долине, огромные массы снега, так называемые лавинные выносы, лежат долго, иногда до самой осени, уплотненные почти как лед. Но «лед» этот коварен: внизу его подрывает горный поток, а сверху он становится ноздреватым, рыхлым, и трудно угадать, достаточно ли толст его слой и выдержит ли он тяжесть человека? То тут, то там зияют провалы, в глубине которых грохочет поток.
Этот «мост» был уже не первым на моем пути, но, признаюсь, он был самым жутковатым, так как «окна» почти сливались и перемычки между ними казались очень уж хрупкими.
Впоследствии я не раз удивлялась, с какой уверенностью выбирают свой путь лошади горцев с тяжелыми вьюками, седоками, а порой и с целым выводком ребятишек на спине. Когда я привыкла к подобного рода мостам, то поняла, что не так уж они опасны, если знаешь их секрет.
Туризм и вандализм
Хоть мое любимое дерево — дуб, олицетворение могущества, но буки мне дороги тем, что у каждого из них — своя физиономия, каждое красиво по-своему. Я как-то по-особенному люблю эти нарядные, мощные и вместе с тем изящные деревья. Стволы на редкость чистые, гладкие, какие-то опрятные, дымчато-голубоватые, а не болезненно-бледные, как у березы. Корни будто исполняют замысловатый балетный танец, а ветви гибкие, причудливо изогнутые. Что же сказать о буках вековых, раскидистых, вытанцовывающих свой колдовской танец на крутых косогорах в окружении буйной поросли рододендронов и папоротников? Как гармонируют с их светлой корой черно-кожистые листья рододендронов, золотисто-изумрудные папоротники и сочные листья мать-и-мачехи! Тут и там низенькие молоденькие елочки в пышных кринолинах, будто они пришли в гости и боятся помять свои нарядные юбочки.
Сквозь буковую рощу виднелись палатки. Это и был «Южный приют». Но я не торопилась к костру. Долго сидела я, как очарованная, пытаясь перенести на бумагу эту неповторимую красоту.
Но, забегая вперед, расскажу о том, что произошло на этом же месте в следующем году — об этой обиде, об этом горе, о котором и теперь, через столько лет, не могу вспомнить без боли.
Я шла «против шерсти», то есть от моря до Большого Кавказского хребта. Это вообще труднее. К тому же приходилось карабкаться в гору, склоны которой были раскалены, так как лучи солнца падали на нее под прямым углом. Но я торопилась, чтобы засветло дойти до «Южного приюта» и вволю порисовать буки, столь мне год назад приглянувшиеся.
Вот на противоположном, правом берегу Клыча — крутой обрыв, весь, как пчелиный сот, изрытый пещерами. В них, по словам сванов, зимой туры прячутся от непогоды. Одному Богу известно, как они туда добираются. А вот те три водопада. Сейчас я обогну этот овраг и… Но что это такое? Неужели я ошиблась? Это совсем не тот райский уголок, от которого нельзя оторвать глаз.
Площадка, на которой выстроился десяток палаток, стол под брезентовой крышей, плоский камень, навес — все это осталось таким, как было, но куда делись мои буки? Где заросли рододендронов? Где яркая зелень папоротников? Вместо всего этого — рыжая земля, покрытая сожженными солнцем листьями папоротников, густая щетина острых пеньков от срубленных рододендронов…
Тут и там пни. Их корни больше не напоминают ног Лешего, исполняющего балетный танец, а похожи больше всего на щупальца мертвого спрута. А между ними — тела мертвых деревьев, как тела богатырей, нарубленных на куски каким-то великим людоедом.
Я стояла, как жена Лота, обращенная в соляной столб. Я не видела горящей серы и смоляного дождя, низвергающегося с неба, но и той картины разрушения, что была передо мной, оказалось достаточно, чтобы потерять дар речи.
Два десятка «людоедов» комсомольского возраста сидели возле огромного костра, а несколько дикарей из их компании накатывали на костер огромное бревно — целый ствол одного из поверженных гигантов. Взрывы смеха, гогот, треньканье гитары, обрывки глупейших песен, почему-то считающихся самыми подходящими для туристов, — все это было так дико и нелепо, как танец на кладбище.
— Что вы делаете? — разлетелась я к ним. — Да как же вам не стыдно? Вы же комсомольцы! Уж если такие прекрасные деревья погублены, то пусть от этого будет хоть какая-то польза! Каждый день в этот «приют» приходят группы туристов. Им приходится собирать валежник, чтобы сварить ужин. Пусть эти деревья пойдут на дрова, а не на ветер!
Песня оборвалась. Кое-кто как будто понял. Но вот раздался чей-то голос:
— Да что вы слушаете какую-то старуху?
И песня «Жора, подержи мой макинтош» понеслась в наступающие сумерки.
Бревно вкатили. Сноп искр взвился, как вопль отчаяния. Я кипела от негодования. Кипела — и взорвалась. Взрыв произошел, когда к костру подошел еще молодой нагловатого вида мингрелец и напустился на меня:
— Кто разрышыл тэбэ ходыть в горы — нэ в партии, а одна? Нэпорадок!
— Непорядок? А то, что здесь происходит, — порядок?!
— Нэ командуй! Здэсь я началнык. Я распорадылся вырубить дэрэвья — очыстить территорию: тэперь бандиты не подойдут.
О чем можно было спорить с этим тупым, самодовольным мингрельцем? В чем можно было убедить комсомольцев?
С болью в душе я повернулась и зашагала прочь.
На косогоре я еще раз остановилась, чтобы взглянуть на то, что было когда-то таким красивым уголком.
Костер полыхал; его отблески озаряли единственное уцелевшее дерево: у его корней был закуток для свиньи. Свинье нужна тень. Ради свиньи пощадили этот бук. Свинья спасла хоть кроху той красоты, которую уничтожили люди. И в ярком пламени виднелась шеренга палаток и нависающий над рекой нужник.
Странная судьба у этого лагеря. По словам свана-проводника, это место облюбовали для своего штаба немцы-парашютисты во время войны. Прежде всего, они взяли в трубы воду горного ручья, провели воду в палатки, на кухню и сделали промывной нужник. Весь десант погиб. Их лагерь остался, и на его базе был построен «Южный приют». Водопровод вышел из строя. Уборная была заменена более привычной — висящей над рекой, из которой берут питьевую воду и где туристы умываются. Бдительный начальник вырубил все деревья, и место стало опасным в отношении лавин. Через несколько лет во время грозы хлынувший с гор поток грязи — так называемая «сель» — смыл весь лагерь. Спаслась полосатая свинья.
«Пресс-конференция»
Но все это было впереди… Тогда же, усталая, но полная восторга, я захлопнула свой альбом и пошла к «Южному приюту», на свет костра.
Последняя группа туристов ушла в Сухуми; другая группа не прибыла. Заведующий и кастелянша спали. А у костра, на котором закипал медный чайник, сидели старики-сваны, проводники, было их пятеро.
Так состоялось мое первое знакомство со сванами.
Сваны — это грузины, но среди них часто встречаются люди с серыми и голубыми глазами. И характер у них покладистый, хоть культура и ниже.
Встретили меня хорошо и пригласили к костру.
Не помню, с чего у нас завязалась беседа, но продолжалась она до рассвета, несмотря на то, что из пятерых стариков лишь один знал сносно русский язык. Он задавал мне вопросы, переводил им мои ответы, и они очень серьезно их обсуждали и задавали дополнительные вопросы. Затем опять следовали новые.
Я была поражена! Эти полудикие люди, всю жизнь прожившие в горах, не имеющие ни радио, ни газет, были очень любознательны и интересовались самыми неожиданными вопросами. Что они интересовались Сибирью, в этом не было ничего удивительного: уж очень много горцев было туда сослано после войны. Но они требовали, чтобы я объяснила, почему в Сибири такие большие реки и почему они текут на север? Очень дотошно добивались объяснения полярного дня и полярной ночи. «Внимание аудитории вдохновляет оратора» — это я на себе испытала. Кроме того, я угостила стариков сахаром, а они его давно не видали: даже в городах-курортах Минеральных Вод сахар бывал обычно лишь зимой. Приятно было смотреть, с каким удовольствием они пили крепкий чай, громко хрупая сахар крепкими, несмотря на старость, зубами.
Под утро, когда уже садилась роса и птицы начали свой утренний концерт, пресс-конференция была закончена. Мы легли спать. Старики пошли в палатку, а я прикорнула у костра. Но мне что-то не спалось, и вскоре я встала, умылась, раздула огонь, так как было прохладно, и уселась рисовать.
Все приводило меня в восторг, даже эта столовая под брезентовым навесом, где стол — массивная плаха, а скамейки — из расколотых бревен. Сквозь грохот горного потока прорывался шелест листвы мощных буков и пение птиц. Я была счастлива. О том, что где-то есть шахта, целики третьего пласта, я забыла.
«Мы кунаки!»
— Ты когда пойдешь дальше, на Сухуми? — оторвал меня от этого занятия голос старика-проводника. — Я бы тебя проводил немного: здесь близко есть опасный переход через снежный мост. А через час я пойду назад, через Клухор, за следующей партией.
Хорошо, что этот снежник я проходила с таким опытным проводником, как этот старик! Он мне очень толково объяснил, где и в чем опасность, как распознавать намечающийся провал.
За этим снежником мы расстались. Я хотела ему заплатить за услугу, но он не взял.
— Ты нас всех сахаром угостила. Теперь мы кунаки. Будешь в Сухуми, заходи прямо к моему сыну, — адрес его я пропустила мимо ушей. — Завтра я пойду в Квами-Аджер получить по карточке свой хлеб, а оттуда поеду к сыну. Так что приходи: мы с сыном и его жена будем ждать.
Меня это очень тронуло. Ведь я знала, что им, этим проводникам, очень трудно живется. Каждый день карабкаться через Клухорский перевал! Туда — порожняком, а обратно — сопровождать неопытных туристов, которых иногда приходится чуть ли не на руках тащить через опасные места. И за все это — 150 рублей (старыми деньгами, то есть 15 рублей нынешними, после реформы шестидесятых годов)! Да еще каждые пять дней ходить горными дорогами по 35 километров в один конец, чтобы купить свой хлеб!
Я не воспользовалась его любезным предложением. Погода была хорошая, и я ночевала под чинарой в школьном саду. Директор школы разрешил это диким туристам.
И все-таки мы встретились. Я покупала на колхозном рынке дыни, когда ко мне подошел проводник с упреком, что я пренебрегла его гостеприимством. В оправдание я сказала, что там, в саду, мне очень хорошо: море совсем рядом. И все же он — на этот раз с сыном — нашел меня под чинарой, когда я уже собиралась в путь.
— Вай, нехорошо! Мы кунаки. Чай вместе пили. Вай!
…Багатская Стена… Да! Это уж стена так стена! Совершенно отвесная, жуткая… Внизу, на глубине 400 метров, шумит и пенится бурная горная река. Вверх уходит та же диабазовая стена, но ее как-то не замечаешь… Невольно все внимание приковано к пропасти, по карнизу которой вьется высеченная в скале дорога.
Тот, у кого слабые нервы, пусть не пускается в путь по этому проклятому карнизу! Тому, кто не видел, с какой спокойной уверенностью местные шоферы ведут свои древние драндулеты по самой кромке карниза, над пропастью, тому просто не поверится, что это вообще возможно! Одно крыло черкает по стенке; из-под противоположного колеса сыпется щебенка. Клаксон непрерывно сигналит, чтобы, не ровен час, кто-нибудь не попал навстречу: ехать вперед до предела рискованно; а каково пятить машину? Вот минули крутой поворот… Петля… Тут хотя бы видно, что впереди. Затем — обойти еще один угол и… Слава Богу! Карниз переходит в дорогу, если «дорогой» можно назвать крутой серпантин, полный неожиданностей.
Только теперь замечаешь, как учащенно колотится сердце!
…Уже в следующем, 1957 году был закончен туннель через оба выступа Багатской Стенки, и теперь можно ехать с зажженными фарами без боязни. Лишь при въезде глянешь на покинутый ныне карниз… И холодок пройдет по плечам. Даже не обратишь внимание, что вдали на горизонте, если воздух чист, видно Черное море…
Новый Афон
Родное, с детства мне знакомое Черное море! Наконец-то я снова на твоем берегу! Лежа на песке у самой кромки воды, я чувствую себя дома. Будто не было ни Сибири, ни Норильска, ни шахты.
Хорошо купаться на рассвете! На сухумском пляже пусто. Вдали море освещено солнцем, но его еще не видно: горы, поросшие лесом, подходят к самому берегу. Города, можно сказать, и не видно. Город мне чужой. Там жарко, шумно. Курорт! Слишком много людей. И все чужие.
Здесь все для меня ново: я «открываю» черноморское побережье. Сажусь на катер — морской трамвай.
Куда приехали? Новый Афон. Тот самый, о котором с благоговением и восторгом нам рассказывали монашки, когда мы с папой и мамой ездили в монастырь Кошеловку на престольный праздник. У них была не то картина, не то икона с довольно-таки лубочным изображением Афонского монастыря.
Спору нет, умели монахи выбирать место для монастыря. Умели его и благоустраивать.
В живописной долине — большой, красивый монастырь, окончательно изгаженный и опошленный пристройками, выпадающими из величественной панорамы. Там дом отдыха. Играет музыка, снуют отдыхающие.
В парке аллея огромных мрачноватых кипарисов. Точно гигантские, почти черные, веретена уходят в небо. Это импонирует!
С гор течет холодный, кристально чистый ручей. На нем монахи построили первую в России гидроэлектростанцию. (Вторая — «Белый уголь» возле Ессентуков.) Очень красиво оформили «каскады», озера, облицованные диабазовыми плитами. Рядом старинная церквушка святого Симеона. Внизу, в парке, еще несколько озер с мостиками, беседками, островками и лебедями — белыми и черными. Все продуманно, добротно и красиво.
Остальное вполне современно: пивные, кафе, чебуречные, шашлычная, столовая. Все для курортников. Хлеба в продаже нет. Его привозят в ларек раз в день. И очередь стоит круглосуточно: днем — дети, ночью — взрослые. А после войны уже прошло одиннадцать лет. И карточная система отменена!
Говорят, это в наказание грузинам за их бунт с требованием независимости.
Где-то здесь должен быть старый монастырь-крепость, а в нем — часовня Иверской Божьей Матери. Об этом в мегафон говорил экскурсовод. Вон на той горе! Иду туда. Расположение этого монастыря на крутой горе, имеющей форму трехгранной пирамиды, делало его почти неприступным.
Одна грань — отвесная диабазовая скала — абсолютно неприступна; другая — тоже крутая, осыпающаяся. Ее очень легко защищать. Третья, обращенная к морю, более полога, но она целиком превращена в крепость. По ней зигзагом проложена дорога, облицованная камнем, с высоким парапетом. Своего рода крепость. На углах зигзага — башни, водосборные площадки, цистерны для воды (зимой выпадает много осадков.).
Начали ее строить в IX веке. И простояла бы она еще не одно столетие, если бы в 1932 году, когда изгоняли монахов, все это не было взорвано динамитом: и сама Иверская святыня, и башни, и цистерны, и водосборные площадки, и даже контрфорсы на дороге. Не поленились и втащить на гору пневматическую машину, чтобы забурить шпуры.
Многие шпуры не осилили монастырскую кладку и «пошли навылет». И зияют дыры — упрек и позор этому акту вандализма.
До чего грустно мне стало, когда я зашла в одну из полуразрушенных башен! Стояли они там, где дорога, укрепленная контрфорсами, образовывала зигзаг. Стены башни, несмотря на то, что их взрывали, устояли, но пилон, на который упирались десять арок, поддерживающих верхний ярус, рухнул. Центральная колонна хотя и рухнула, но не рассыпалась. Она вывернула фундамент, на котором стояла, и лежит теперь, опираясь на стену, как некий символ, говорящий, что есть устои, неподвластные динамиту. Как есть символы, неподвластные клевете и злой, даже очень злой, воле.
В чем секрет этой «монашеской» кладки? Я попробовала отколупать ножом кусочек извести, соединяющей камни, но она была твердой, как фарфор. Я пыталась отломить хоть маленький кусочек кирпича из замка арок, но он звенел и не поддавался. Бесполезно! Нож скрипел, как по стеклу.
«Мы строим быстро, красиво, крепко и дешево»
Вдруг внимание мое привлекли голоса. Я тихонько выглянула. Перед башней — там, где прежде была водосборная площадка, — стояла группа экскурсантов. Жирный экскурсовод-грузин, размахивая руками, вещал:
— …Меж тем, как мы теперь, в Советском Союзе, умеем строить быстро, крепко, красиво и дешево, монахи использовали самые примитивные способы строительства.
С моря налетел порыв ветра, пошевелил тяжелые плети плюща, обвивающего башню. Мне показалось, что сама башня горестно вздохнула и ветерок унес ее печальные слова:
— Века пронеслись надо мною… Ни непогода, ни ураганы, ни вражеские набеги, ни корни мощного плюща не смогли сдвинуть ни одного камня моих стен. Не советская ли власть, не советский ли динамит нанесли смертельное увечье моей «примитивной» монашеской кладке?..
Но вряд ли эта жалоба дошла до сознания этих людей.
Очищение от скверны на Афонской горе
Я не спеша шла в гору, осматривая развалины, носящие те же следы нашей «культуры», и пыталась мысленно восстановить эту груду обломков и догадаться, каково было их первоначальное назначение.
Но вот вершина горы. С душевным трепетом перемахнула я через каменную ограду — все-таки это монастырская ограда. Можно было дойти до калитки, но меня отталкивал топот, свист, пение и смех экскурсантов. Хотелось отмежеваться от них, как от чего-то непристойного. Кроме того, я хотела спокойно порисовать, а затем, когда стемнеет, прикорнуть на суховатой траве, покрывающей жесткую каменную крошку.
Стемнело неожиданно быстро. Я не успела закончить рисунок и решила здесь же выспаться, а утром закончить этюд.
Мне казалось, что красивее Иверской горы ночью не может быть места на черноморском побережье, но я убедилась, что природа многолика и красота ее до того многообразна, что, наслаждаясь ею, нельзя воскликнуть, подобно Фаусту: «Остановись, мгновенье! Ты прекрасно!» Ведь каждое мгновение прекрасно по-своему. Впрочем, прав и Маленький Принц, сказав, что самое прекрасное — это то, что видишь сердцем.
Мое сердце за долгие годы неволи и каторжного труда так изголодалось по прекрасному, что поглощало его в неимоверном количестве и никак не могло им насытиться, точнее — пресытиться. Но если верно говорят, что разделенное горе — полгоря, а разделенная радость — двойная радость, то для полной радости мне не хватало возможности ею поделиться.
Ирусь, сынку! Чего тебя нет со мной!
Уже Оле-Лукойе брызнул мне в глаза сладким молоком, когда странный звук разом заставил меня очнуться: будто где-то мерно позванивали бубенчики. Я посмотрела на небо: может быть, это летит какая-нибудь незнакомая мне птичка? Но нет, где-то рядом раздался вздох. И снова звон бубенчиков. То громче, то тише. Сомнений нет — это оттуда, где возле стены находятся могилы похороненных здесь настоятелей.
Я не суеверна и никогда не боюсь того, что могу объяснить. Но тут мне стало не по себе. Могилы были осквернены, разграблены. Уж не жалуются ли их потревоженные хозяева на тех, кто потревожил их покой?
Что-то беловато-прозрачное медленно проплыло вдоль стены, выделяясь на ее темном фоне. Призрак? Вот он наклонился, кашлянул… Опять зазвенели бубенчики. Я встала на четвереньки, вытянула шею и, не мигая, стала следить за «призраком». Вот он вошел в отраженный свет луны, и все сразу стало понятно: это старичок монах в добела выгоревшей рясе и скуфейке медленно шел от могилы к могиле, наклоняясь, чтобы поднять разбросанные тут и там окурки. Возле каждой могилы он встряхивал кадилом: это и были «бубенчики», привлекшие мое внимание.
Мне будто что-то сдавило горло, и в глазах защипало. Бедный старичок монах, оставленный здесь сторожем, чтобы поить экскурсантов водой из цистерны (единственной уцелевшей после взрыва), выполняет свой долг перед оскверненной святыней, которую изо дня в день продолжают осквернять толпы экскурсантов. Хилый, дряхлый, весь выцветший до прозрачности, бродит он меж могил, шепча молитву, убирает мусор, и окуривает их ладаном.
Как только он ушел, я сгребла свой плащ и рюкзак перелезла через ограду и вышла за пределы монастыря. Не пристало мне, женщине, нарушать монастырский устав! Впрочем, это было, скорее, данью уважения к старичку, чем к монастырскому уставу.
Эту ночь на Иверской горе я никогда не забуду.
Я люблю южную, теплую, лунную ночь. Люблю море, освещенное луной, игру света и теней в лесу. Люблю таинственный, фосфоресцирующий свет гнилых пней, яркий свет светлячка в росистой траве, таинственное мерцание летающих светлячков.
Я лежала на лужайке и наслаждалась сочетанием тишины разрушенного монастыря и отдаленным дыханием спящего моря.
Разве можно в такую ночь уснуть? Это все равно что обокрасть себя, ведь такая ночь — поистине дар Божий. В такую ночь легко забывается все плохое и на душе становится легко и радостно.
Утром старичок монах был несказанно удивлен, когда на рассвете я зашла напиться и дала ему 50 рублей — на ладан. Я быстро зашагала вниз с горы, а он стоял, опираясь на свой посох, и качал головой, то ли от старости, то ли от недоумения…
Пицунда, что сделали с тобой!
Просто не верится, что сосны могут подойти так близко к самой кромке соленой воды. Это особая солеустойчивая порода реликтовой сосны. Какое дивное место! Как приятно встречать рассвет на самом берегу!
Песок выстыл за ночь, зато вода сохранила солнечное тепло, будто для того, чтобы подарить его мне, когда утренний холодок меня разбудит.
«Я обязательно сюда вернусь. Тут самое красивое место побережья», — думала я тогда, не зная, что Хрущев обнесет глухой стеной весь ту часть полуострова, где растут сосны, для себя и своих клевретов. Да, современные цари умеют укрываться от глаз своих верноподданных!
Какое горькое разочарование ожидало меня, когда я уткнулась в пятиметровую глухую стену, вдобавок еще увенчанную острыми металлическими прутьями! Двенадцать километров тянулась эта стена, и даже ворота были забраны чугунными плитами. Метрах в четырех от стены — колючая проволока. Пройдешь по хорде весь полуостров и не догадаешься, какой прекрасный за ней лес. Лишь в самом конце стена поворачивает к морю, подходит к линии прибоя и уходит в море железной решеткой. Через решетку видно, что лес уже превращен в парк (асфальт, фонари) и заложены дачи для вельмож.
Для простого народа, в том числе для курортников из тамошних домов отдыха, оставлен участок пляжа метров 50, с двумя десятками сосен. Дальше идет пионерлагерь, отгороженный сеткой, как вольер, а затем — пристань, пограничная застава с запретной зоной и рыбокомбинат с присущим рыбам ароматом.
После падения Хрущева половину его «заповедника» отвели под строительство четырнадцатиэтажных безобразных домов отдыха и, как это у нас принято, уничтожили почти все сосны. Зато понатыкали пивнушек, павильонов и статуй из штукатурки потрясающей вульгарности.
Мир праху твоему, Пицунда!
Рассвет на озере Рица
Гагры — узкая полоса между горами, поросшими лесом, и побережьем. Горы почти вплотную подходят к морю. Лишь одна улица — улица Сталина, разумеется, переименованная в улицу Мира. Единственное, что делает Гагры привлекательным — это парк-дендрарий с прудами и водоплавающей птицей, зарослями бамбука и экзотическими деревьями.
Оттуда я направилась на озеро Рицу, о красоте которого много слышала. Чутье мне подсказывало, что его обязательно изгадят. Надо повидать Рицу, пока она заслуживает еще название «Голубая Рица». Когда лес вырубят (а его обязательно вырубят!), она превратится в серую.
Пожалуй, стоило бы пройти пешком эти 70–80 км, отделяющих Рицу от моря, но там шоссе. Идти по шоссе — это совсем не то, что по тропе, где не шмыгают автомашины и не воняет асфальтом. А поэтому сажусь в экскурсионную автомашину и смотрю, как досадно быстро мелькают живописные пейзажи. Дорога все время идет в гору.
Горы вплотную обступили высокогорное озеро. Оно образовалось оттого, что вершина одной из гор сползла и перегородила речку Гегу. Этим объясняется его глубина (350 метров) и крутизна берегов.
Озеро красиво. Даже очень красиво. Но впечатление портят моторные шлюпки, которые с грохотом и смрадом носятся туда-сюда. Уместнее были бы гребные лодки — с них можно любоваться красотой, и они не шумят и не воняют. Но шум и вонь повсюду, и всюду машины с их выхлопными газами.
Обхожу озеро: ищу спокойного местечка, чтобы полюбоваться его красотой.
Самое красивое место — верхняя часть озера. Есть еще остров, но там — вилла Сталина. В 1956 году это еще было табу. Впрочем, весь чистый берег озера, где нет пивных и чебуречных, отведен под дачи вельмож: Берии, Молотова, Микояна, Кагановичей… Если кое-кого из них убрали, то высокие глухие заборы остались, и зона осталась запретной.
До чего же нашему народу свойственно делиться на вельмож и рабов!
И все же я отыскала местечко, на которое не нашлось любителя. Со скалы на скалу низвергается серией водопадов поток. Летом это ручей, но видно, что во время паводка он становится грозным потоком, выворачивающим с корнем деревья.
Тут я смогла спокойно посидеть, отдохнуть, и полюбоваться озером. Солнце клонилось к закату, и в ущельях сумерки собирались с силами, чтобы набросить вуаль на этот пейзаж. Однако ночевать тут не очень приятно: брызги и шум.
Впрочем, найти место для ночлега оказалось не так уж сложно: чуть-чуть углубившись в скалы, я нашла в корнях гигантской пихты мягкую постель из прошлогодней хвои. Заснула я, как всегда, очень скоро, но вскоре и проснулась.
Луна, хоть и на ущербе, ярко светила, и в лунном луче я увидела белочку, отплясывающую у меня на груди чечетку. От неожиданности я шевельнулась, и этот комочек быстрее молнии метнулся вверх по стволу. Это оказалась белочка. Разумеется, белочку я заинтересовала не как арена для ее хореографических выступлений. В сумке под головой у меня были хлеб и яблоки. Острые зубки зверька быстро расправились с сумкой, но, увы, полакомиться она так и не успела. Никогда не поверила бы, что этот обычно столь осторожный зверек может быть до такой степени нахальным!
«Лучшее время жизни — молодость; лучшее время дня — утро». Точнее, раннее утро, рассвет. И я не упустила возможности полюбоваться Рицой на рассвете, но как описать прелесть и, вместе с тем, быстроту, с которой сменяются оттенки?
Небо светлое, прозрачное; на фоне неба — розовато-перламутровые горы, которые, сбросив свои шапки в долину, любуются образовавшимся у их ног озером. А само озеро… Есть ли еще где-нибудь более нежное сочетание голубых и зеленых тонов? А контраст освещения леса? Ярко-изумрудный там, где его освещали косые лучи восходящего солнца, и почти черный в тени. Все это сверкало и переливалось, так что невозможно было оторваться от этой картины.
Дикий курорт
Дорога была незнакомая, далекая. Надо было поторапливаться, но мне было жаль расставаться с озером. И я бродила по берегу, пока не вымокла до нитки в холодной утренней росе. Тогда я выбралась на шоссе. Оно уже было нагрето солнцем. Приятно было обсыхать под еще не яркими его лучами.
Шоссе шло всего лишь 12 километров — до «сталинского нарзана»; дальше — неведомые мне тропы. Где-то — тропа на Кисловодск, мимо Эльбруса; где-то — на Драконовые озера. Я же хотела пройти через перевал Аур-Дур к Красной Поляне, а оттуда опять к морю.
«Там, где кончается асфальт…» Сколько раз об этом говорилось, писалось… Какие только аспекты этого вопроса не рассматривали!
Вот еще один «аспект».
Асфальт кончается круглой площадкой. Посредине, прямо из трубки, фонтанирует источник целебного нарзана. К этому источнику съезжаются больные в надежде на исцеление. Образовался целый городок из палаток, фанерных домиков, автомашин. И неизбежное дополнение к грузинскому пейзажу: сыны гор, потомки «Витязя в тигровой шкуре», сидят кружком, разложив на салфетках свой товар: кучка помидоров, пара огурцов, несколько початков вареной кукурузы, одно-два яйца…
Встреча с троглодитами
Поблизости от «сталинского нарзана», на берегу ручья рос красивый дуб — редкий гость среди хвойных деревьев. Я решила его нарисовать и так увлеклась, что не обратила внимания на группу туристов, подошедших к источнику со стороны гор. Разумеется, после трех дней перловой каши с комбижиром они накинулись на помидоры и огурцы.
— Какая досада! Есть помидоры — нет соли!
Этот горестный вопль вернул меня с Парнаса на землю.
— Вот соль! Берите! — сказала я, высыпая почти весь свой запас. После этого, считая, что знакомство завязано, я обратилась к вожаку туристской группы студентов, как я поняла из их разговора:
— Ну как тропа? Есть ли опасные места?
Вместо ответа — молчание.
— Вы уже прошли этим путем, а я еще лишь собираюсь туда. Можете что-либо посоветовать?
— А откуда у вас карта? — ответил он вопросом на вопрос, подозрительно смотря на мою ученическую карту восьмого класса.
— Ну, из этой карты не много поймешь, — рассмеялась я. — Это школьное пособие. Хотелось бы узнать получше предстоящий мне путь.
— А мы не доверяем тем, кто рисует. Может, вы шпион?
Вот уже чего я никак не могла ожидать! Студенты — и такой шедевр глупости! Я не знала, смеяться или сердиться.
— Батюшки-светы, да видано ли? В наш век, когда фотография чудеса творит, шпион от руки дуб рисует?
— А я вот, например, слышал, что один шпион начертил расположение наших позиций на своей ляжке! — упрямо сказал студент.
— Может быть, он на своей заднице изобразил минные поля? Стыдно, молодой человек, что такие глупые книги читаете, и еще более стыдно, что этой глупости не замечаете.
— Мы должны быть бдительными! Мы окружены врагами! — продолжал бубнить студент, и видно было, что его товарищи с ним согласны.
От подобной бдительности мне стало до того тошно, что даже ясное утро как будто померкло. Неприятный осадок остался даже после того, как один паренек вернулся, когда вся группа ушла, и сказал мне, извиняясь:
— Вы не сердитесь, гражданка, это они по глупости. Нам все время о бдительности твердят, вот мозги и засорились.
Сколько нужно свежего воздуха, чтобы проветрить этот угар!
Долгожитель
С изрядно испорченным настроением я вскинула «на хобот» свой рюкзак и, не оглядываясь, пошла по первой попавшейся тропе.
— Эй, дэвушка! Ты тоже на Малка идешь?
Я обернулась. Мне показалось, что меня догоняет мальчик. Нет, это был не мальчик, а, наоборот, худощавый старичок, с легкостью юноши перескакивающий с камня на камень. Одет он был в черную черкеску с гозырями. В одной руке — увязанные в узелок харчи, в другой — длинный кнут.
— Нет, — сказала я, останавливаясь. — Я иду в Красную Поляну, а оттуда — в Адлер.
— …А попадешь в Кисловодск, мимо Эльбруса. Но не беда! Там будет повертка — я ее тебе покажу: она выведет тебя на тропку. По ней пойдешь до перевала, а на вершине перевала — опять влево и тогда завтра к вечеру выйдешь к Красной Поляне. А если от перевала возьмешь вправо, так это на Драконовы озера и на Кордывач. А где же твоя партия? Почему одна?
— Я без партии. Там молодежь. Я им не компания. А те, что моих лет, из них давно труха сыпется, те со мной не пойдут. А как вы? Вы ведь тоже один.
— Я здесь родился. Здесь и живу. И здесь работаю: гоняю гурты скота из Приэльбрусья, с речки Малки, на мясокомбинат в Сухуми.
Меня поразило, что он так свободно говорит по-русски. Но еще более поразила меня история, которую он мне рассказал. Привожу ее дословно.
— В царское время я на Дальнем Востоке три года прожил. Во Владивостоке мой сын жил — на русской был женат. Уже трое внучат было. А тут русско-японская война. Призвали его в армию из запаса. В Манджурии он и погиб. Вот я и поехал за снохой и внучатами, да и застрял там. Беспорядки были, поезда не ходили. Пока все утряслось, я там жил, а в 1907 году домой вернулся с семьей сына. Я внучат нашему языку обучил, а сноха меня русскому обучила.
Да, горцы знают секрет элексира молодости! В 1905 году у его сына было трое детей. Значит, сыну тогда было лет 30, а моему попутчику лет 50. Но с тех пор уже прошло более 50-ти лет. Значит, старику уже за сто лет, а он — худощавый, подтянутый, стройный — шагает с проворством юноши! С куском хлеба и кнутом в руке он к вечеру уже перевалит через Гагрский хребет и назад погонит гурт скота.
Гроза на Гагрском хребте
Тропа шла по Сванетскому хребту. Справа был большой Кавказ с Эльбрусом; слева — Гагрский хребет. Так объяснял мне дед, который не был «бдительным» и не боялся, что я нарисую карту Драконовых озер на своей заднице. Я шла по такому густому, не тронутому пилой лесу, что порой глаз было не отвести от могучих деревьев, что попадались на каждом шагу. Какое счастье, что еще есть места, куда невозможно проложить дорог! Ведь бездорожье — это единственная возможность спасти природу от вандализма цивилизации.
Все время меня сопровождал шум воды. Иногда целый водяной оркестр, исполняющий своеобразную симфонию, где на фоне рева отдаленного водопада и рокота бурного потока звенят два-три родничка.
Я часто останавливалась, чтобы послушать эти чистые, ничем не опошленные звуки природы или сделать набросок поваленного ствола, на полуистлевшем теле которого выросла целая гурьба пышных елочек. А на крутом подъеме такая сеть корней, будто лесные великаны нарочно пытаются подставить мне подножку.
Я не заметила, как стемнело. Пора было позаботиться о ночлеге. И то сказать: я устала. Не так-то много я прошла, каких-нибудь 30–35 километров, и не встретилось особенно крутых подъемов (я шла почти параллельно хребту), но какая-то странная разбитость будто веревкой спутывала мне ноги. А тут еще так быстро темнеет…
С полудня небо было затянуто облаками, и под пологом ветвей, смыкающихся над головой, я смотрела не на небо, а лишь под ноги из-за корней и камней. Вдруг небо раскололось надо мной, горы заходили ходуном, и все лешие захохотали.
Это не ночь, а гроза!
Так вот чем объясняется усталость, упадок энергии! Но теперь не до рассуждений. Гроза в горах — не шутка. Я почти спустилась к долине. Скорее назад, в гору! С минуты на минуту можно ожидать, что отовсюду понесутся потоки воды.
Я выбрала бугор, на котором лежало поваленное дерево, и с лихорадочной быстротой стала строить себе берлогу: привалила к нему валежник, ветки елки, а сверху — папоротник.
И — вовремя!
Трудно описать эту Вальпургиеву ночь. Это было страшно и прекрасно! В природе творилось что-то невообразимое! Молнии какого-то неистово-фиолетового цвета свивались в клубки и непрерывно сверкали, будто метались, на ослепительно-ярком фоне. Дождь обрушился стеной, но его не было слышно, так как гром не замолкал ни на минуту, как колесница Вотана, которая несется в непрерывном грохоте с горы на гору, с Гагрского на Сванетский хребет. И все это — вокруг меня!
Длилось это недолго. Гроза умчалась куда-то за Эльбрус. Но отдохнуть мне в моей берлоге так и не удалось: все комары из окрестностей набились туда и выжили меня. Пришлось покинуть шалаш и расположиться на мокром мху под непрерывной капелью. Комары и тут меня не оставили в покое: уснуть удалось лишь после того, как я укрыла лицо еловой лапой, а сверху натянула марлю.
Наверное, я походила на сыр на прилавке, укрытый от мух.
К вечеру следующего дня я спустилась в Красной Поляне. Хвойный лес уступил место лиственному, преимущественно из буков и граба и каких-то еще незнакомых мне деревьев из семейства ильмовых. Их называют ченарями.
Возле группы ченарей и буков я обнаружила источник нарзана. Глубокий, искристый, он был покрыт крышей из дранки. Это был самый живописный источник нарзана и, как я впоследствии узнала, самый вкусный. Но проверить все это на практике мне не довелось. Я изнывала от жажды, но охота пить прошла, когда я увидела в нем мертвых лягушек. Бедные лягушки! Попадая в богатую углекислотой воду, они погибали, как собаки в знаменитом Собачьем гроте возле Неаполя.
Конец отпуска: «петух пропел…»
Адлер, Сочи. Все это ярко, красиво. Море теплое, синее, ласковое, но я чувствовала, что уже конец пути. Пока — конец моей кавказской эпопеи, а затем и конец отпуска. А там — Норильск, шахта и опять все привычное, давно знакомое.
Впрочем, до Норильска еще рейд в Ленинград.
Скажу прямо: бывшая столица Российской империи меня просто очаровала. Петергоф. Фонтаны. Ночь в петергофском парке. Затем город — памятники, музеи. Несмотря на то, что был октябрь, стояла замечательная погода — дивная золотая осень. Ленинград показал себя с лучшей стороны.
А теперь — в Норильск.
Отчего-то вспомнился старый солдат из «Жанны д’Арк» Бернарда Шоу. Тот, кто появляется в заключительной сцене (вернее, в послесловии, когда через 500 лет Жанна д’Арк встречается со старым солдатом). Раз в год, в день ее казни, он получал отпуск из ада. Такую милость заслужил отъявленный грешник тем, что подал Жанне, которую вели на казнь, крест, связанный из двух палочек.
Он грешник, а я не очень (во всяком случае, не до такой степени, чтобы попасть в ад), но общее у нас одно: он гуляет по земле, поет песню — одним словом, наслаждается своим отпуском, хотя знает, что когда запоет петух, он должен вернуться в ад. Ни отчаяния, ни протеста. Просто — отпуск окончен.
И мой отпуск окончен. Я возвращаюсь под землю.
Просто — пропел петух.
Почему я решила стать взрывником?
Встретил меня хмурый осенний Норильск. Холодно. Сыпет дождь с крупой. Осенний день, но на день не похожий: было два часа пополудни, но уже густые сумерки. Скоро, через два-три недели, полярная ночь. Я гнала от себя мысли, что где-то там, где я еще так недавно была, светит солнце, на деревьях фрукты.
В эту же ночь, так и не отдохнув с дороги, я — с корабля на бал — вышла на работу. На мою новую работу — взрывником.
После освобождения я с 1953 года работала горным мастером и помощником начальника участка.
Когда к нам на шахту прибыли «молодые энтузиасты» и никто из них не проявил энтузиазма к бурильному электросверлу, я стала бурильщиком.
Наконец я решила перейти на более легкую, хотя, пожалуй, более вредную и опасную работу взрывника. Что за дикая фантазия толкнула меня на этот путь — самый короткий из всех, что ведут ad patres? Чтобы быть «хорошим» горным мастером, нет необходимости знать или уметь работать. Не нужно и уметь руководить работой. Нужно лгать. Вступать в соревнование, брать повышенные обязательства и рапортовать о досрочном их выполнении. Приписка… Это одна из причин, по которой я не могла быть горным мастером.
О том, что ложь у нас узаконена и является обязательной, мне следовало бы знать еще с 1940 года, с того времени, как нас в Бессарабии «освободили из-под власти бояр». Лично для меня этот период — год 1940-й и начало 1941-го — был самым, я бы сказала, беззаботным: из дома меня выгнали; маму я уже отправила в Румынию. Я была молода, здорова. Я батрачила и, будучи хорошим работником, хорошо зарабатывала. И твердо надеялась, что как хорошего «идейного» труженика, меня рано или поздно оценят и признают.
Но не все могли быть такими беззаботными. Например, молодой агроном, муж моей приятельницы, Лёка Титарев.
Как-то вечером, после работы, я заглянула к ним и застала Леку в «великом чувств расстройствии». Он только что вернулся из инспекции по району.
— Представьте себе, что я обнаружил! В Кугурештах осталось всего 800 голов рогатого скота! Еще недавно было 2400 голов — коров и волов, а теперь только 800! И то больше коров. А ведь чем-то надо будет пахать, сеять!
— Как? Неужели подохли?
— Какое там подохли! Режут их хозяева, режут наперегонки. Как дошло до них, что налог платить придется и деньгами, и натурой, так и пошло-поехало: собаки зажирели, поперек себя толще стали, на мясо уже и не смотрят! А хозяин что? Режет! Лишь бы избавиться от скотины, чтобы налога не платить. Возьмет мясо, что получше, а остальное — в овраг.
Долго еще кипятился молодой агроном: «Завтра же доложу: надо срочно принимать меры!»
На следующий день я его опять видела. После того как он доложил о встревожившем его «открытии», на нем, как говорится, лица не было.
— Не успел я толком ничего рассказать на этой самой инспекции, так на меня как налетят! Меня, дескать, классовый враг на свою сторону переманил, да распространяю я клеветнические слухи, силясь посеять панику в умах трудящихся. Не иначе как завербовали меня кулаки и я стал их подпевалой. За распространение такой злостной клеветы меня под суд отдать надо. А чтобы загладить свою вину, я должен завтра же подготовить отчет и выступить с ним на собрании.
— Лёка! Но ведь это абсурд! Если не принять срочных мер…
Лёка замахал руками:
— За то, что я попытался предупредить об угрожающей нашему хозяйству катастрофе, мне угрожают десятью годами тюрьмы… А у меня жена… Двое детей… Родители…
Через два дня он выступил с докладом о том, что все обстоит благополучно. Посевная будет проведена в срок на самом высоком агротехническом уровне. Крупного рогатого скота было 2400 голов, а теперь уже 3000.
С тех пор прошло 16 лет… И все эти годы я каждом шагу встречала ложь и очковтирательство. Я не смирилась, не признала, что «все так делают». Все, но не я.
Итак, у меня созрело твердое решение: я буду взрывником.
Не будет хвастовством, если я скажу, что в любой выполняемой мной работе я никогда не повторяю механически одни и те же операции, а напротив: каждый раз пытаюсь внести какое-либо усовершенствование. Таким путем можно достичь виртуозности. Разумеется, не без того, чтобы иногда ошибаться. Это только говорят, будто взрывник ошибается лишь однажды. Не все ошибки смертельны. Можно и даже нужно ошибаться… осторожно. И делать правильные выводы из своих ошибок.
Я знала, что, как взрывник, буду мастером своего дела.
Наконец-то я на своем месте
Большинство людей нуждаются в поощрении, а еще чаще — в понукании. О себе могу сказать обратное: мне больше всего мешает, а иногда вредит излишек рвения. Разве не это мешало мне тихо-спокойно работать в больнице лагеря? А в морге? Не всюду ли я расшибала свой упрямый лоб, стремясь к самым благим целям? И в шахте на каждом шагу я взваливала на свои плечи значительно больше, чем было необходимо. Но в роли взрывника я чувствовала себя буквально как рыба в воде. Тут избыток рвения не мог никому стать костью поперек горла (по крайней мере, я так думала).
Реальное препятствие — это так называемые «Единые правила взрывных работ». Единые… Не могут они быть едиными для всей страны! Пласты бывают мощные и тонкие, крутопадающие и горизонтальные, засоренные, мягкие, твердые, цельные и раздавленные. И в каждом отдельном случае бурить, а следовательно, и палить, надо по-разному. Спрятаться за бумажную ширму «правил» и шантажировать — это легче всего. Это снимает ответственность, но это не для меня. Я лицемерить не стану!
До какой-то степени, я была своего рода штрейкбрехером среди взрывников, потому что я не желала пользоваться ни одной из привилегией, которых они сумели для себя добиться. Взрывники прекрасно понимали, как много от них зависит, и отчаянно шантажировали горных мастеров: «Захочу — отпалю все, что угодно, обходя все законы и правила, а не пойдешь мне навстречу — забракую любой забой». «Причин» всегда найдется достаточно! А под «пойдешь мне навстречу» подразумевалось очень и очень многое. Основное их требование — палить «хором» (что всегда дает плохой результат, оставляет много отказов, выбивает крепление и нарушает транспортер). Второе требование — это подписать путевку о благополучной отпалке, даже если в забое лесоповал и столпотворение вавилонское. Главное же — не вызывать взрывника в начале смены, когда все они в аммонитном складе «забивают козла» или спят. И отпускать пораньше на-гора.
Я, напротив, являлась на участок вместе со сменой и сама заботилась, чтобы все взрывные работы были произведены своевременно, без спешки и с максимальной эффективностью. Больше того, имея большой опыт, я помогала правильно разметить и забурить любой забой, заботясь и о направлении, и о том, чтобы не произошло отрыва от почвы, что избавляло маркшейдеров и геологов от излишних забот.
Как приняли меня в число своих собратьев взрывники? Откровенно говоря, несколько настороженно. Ведь сколько они мне крови попортили в бытность мою горным мастером! Кроме того, они видели, что я нисколько не дорожу их прерогативами — возможностью путем шантажа сводить свою работу до минимума. Но вскоре они убедились, что я иду своим путем и не пытаюсь и их заставить следовать моему примеру.
Сначала, как и все взрывники, я работала по одному месяцу на каждом участке, а затем — месяц подменным. Потом все начиналось сначала.
Не скрою, это мне очень нравилось: шахта огромная, работы велись на четырех пластах и были очень разнообразны. А если я чего-нибудь действительно не переношу, то это однообразия.
Разные пласты, разные участки, разные люди, разные начальники. Было что понаблюдать и над чем подумать.
На новой работе я вскоре освоилась. Отношения со взрывниками потеплели, когда они подметили, что я выручаю всех, кто ко мне обращается за помощью, и притом выручаю безвозмездно и без отработки.
— Антоновна, выйди завтра за меня: мне жену из роддома забрать надо!
— Антоновна, отработай вторую смену на пятом участке! Ко мне отец прилетает. Надо его на «Надежде» встретить!
А то просто перехватят меня и сунут путевку в руки:
— Сходи за Антошу Пуртова! Пьян в дребезину. Узнают — премии лишат…
И Антоновна безотказно оставалась на вторую смену, хоть это и запрещено. Переутомление могло быть причиной несчастного случая.
Бывали и комические сцены:
— Ты в кино собираешься, Антоновна? Купи и на нас всех билеты: мы пообедаем и прямо к началу придем.
Покупаю десять билетов. Сажусь в глубину, к самой стеночке. Они приходят к самому началу. Но «пообедали» они так, что лыка не вяжут. Когда зажигают свет, то выясняется, что я в блокаде и вылезти не могу: девять взрывников спят как убитые. Под общий смех я тормошу своих «кавалеров».
Удивительное дело, в Советском Союзе все пьют, но больше всего те, кто меньше всего на это имеют право: шахтеры, и особенно взрывники. В шахте абсолютно непьющих было двое: я и главный инженер Гордиенко Ефим Васильевич, которого ласково называли «Гордей».
«Учись и ты честно трудиться!»
Согласно советской Конституции, все имеют право на труд. Иное дело, все ли имеют желание этим правом воспользоваться. Курьезное явление! Когда резко сократилось количество лагерей (в 1956–1957 годах в Норильске, например, не осталось ни одного лагеря для политических, и только на ТЭЦе остался заштатный лагерь для бытовиков-малосрочников), обслуживавшую их «псарню» рассовали по производствам. Только тогда бросилось в глаза, что за отбросы человечества были наши «воспитатели», которым мы были отданы для «исправления». Потеряв теплые местечки, где они могли паразитировать, распоряжаясь толпами бесправных рабов, они растерялись, так как для честного труда были абсолютно непригодны. Большинство из них очень скоро опустилось, пополнив собой армию тех, кто околачивается возле магазинов, высматривая себе компаньонов, чтобы купить одну «на троих».
И к нам на шахту направили несколько человек из «псарни». Не знаю, было ли это просто случайностью или волей судьбы, но одного из бывших дежурняков дали мне в качестве подносчика. Будь это не дежурняк с «Нагорного», а обыкновенный новичок со стороны, я бы его приучала исподволь, давая время привыкнуть. Ведь с непривычки шахта — это не фунт изюма. Но жалеть того, кто издевался над беззащитными женщинами?! Нет, поблажки я ему не давала!
— Ты мстишь мне, Керсновская! — жалобно скулил он, когда с двумя сумками аммонита, путаясь с непривычки в ремнях сумок, аккумулятора и самоспасателя, спотыкаясь и налетая на стойки крепления, он трусил рысцой за мной по бесконечным подземным выработкам, где и привычному человеку не так легко пройти с сорока килограммами аммонита.
— Мстить? Тебе? Много чести! Просто нужно, чтобы ты понял: честный труд шахтера — это не то же, что бабам на вахте под юбки заглядывать!
Hадолго его не хватило. В шахте из «опричников» никто не прижился, что еще больше повысило мое уважение к шахтерскому труду.
В работе не бывает мелочей, но у мехцеха есть план
Я шла на работу, как охотник на крупного зверя: знаешь, что опасно, трудно, но азарт побуждает рваться навстречу опасности.
Работа взрывника опасна. Это естественно. Но иное дело, когда натыкаешься на опасность, которая не предусмотрена программой. Шпуры для взрывников готовят бурильщики, но коронки для электросверла постепенно срабатываются. Хотя коронки, то есть наконечники с твердыми победитовыми лезвиями, и затачивают, и наваривают, но со временем диаметр шпура, забуренного сработанной коронкой, уменьшается. В конце концов патрон в такой шпур не входит. При заряжании патрон застревает в самом устье шпура!
Так как же быть?
Я шла на риск. Каждый патрон загоняла в шпур трамбовкой, по которой била кувалдой. Особенно опасно забивать тот патрон-боевик, в который заделан детонатор. Детонатор мог взорваться от малейшего нажима или толчка.
Вот парадокс! Там, где опасности нет, заставляют соблюдать технику безопасности с самой нелепой скрупулезностью. Там же, где опасность, и притом вопиющая, наоборот, натыкаешься на глухую стену непонимания, вернее, нежелания понять. Казалось бы, чего проще: выбраковать коронки, диаметр которых меньше нормы, и заказать в мехцехе новые. Но добиться этого невозможно.
Заместитель главного, инженер Мосин, мне объяснил причину:
— У мехцеха есть план. Выполнение плана обеспечивает им премиальные. План дается в тоннах, по весу. Сделают они один скрейперный ковш — и у них есть один центнер продукции. На таких маленьких деталях, как коронки, плана не выполнишь. Вот они и выпускают то, что им обеспечивает выполнение плана. Заставить их мы не можем. Выхода нет.
Но выход я нашла. Взяла пару стертых коронок и несколько хороших коронок для сравнения, патрон с боевиком, трамбовку и кувалду. С этим снаряжением я, как была, в рабочей спецовке, потопала в Управление угольных шахт. Ох и рожи были у них у всех, когда я грохнула им на стол все мои атрибуты!
Я объяснила им, каким путем приходится заряжать забой. Когда к ним вернулся дар речи, они напустились на меня:
— Да как вы смели… И вы еще признаетесь!
— Я не ханжа. И лицемерия не терплю. Да, я нарушала правила безопасности. И вы это знали, как знаете и причину, по которой нельзя добиться изготовления нерентабельных коронок. Своему начальству я говорила, а вам писала. И все напрасно.
— Да вас за такое грубое нарушение немедленно уволить надо! Вы не можете работать взрывником!
— А я и навалоотбойщиком работать не боюсь. И не во мне одной дело. Все вынуждены идти на риск.
С работы меня не сняли, зато всем бурильщикам выдали новенькие коронки. Начальство было недовольно скандалом. Зато взрывники меня благодарили:
— Молодец, Антоновна! Себя не пожалела, зато дело сделала!
А-ля подземный Бомбар: добровольно потерпевший крушение
Так незаметно наступил 1957 год. Год, который оказался не только переломным в моей судьбе, но стал как бы началом новой эры в моей жизни.
Если в тюрьме время тянется мучительно долго, а вместе с тем дни мелькают, как телеграфные столбы, когда на них смотришь в окошко вагона, то, работая в шахте, замечаешь как раз обратное: каждая рабочая смена до предела насыщена событиями, а время будто топчется на одном месте.
Но мне это было совершенно безразлично: я жила сегодняшним днем, его борьбой, моей «гладиаторской» работой. Я была до того убеждена, что в будущем меня ничего не ждет, кроме смерти, что не замечала бега времени. Мне не пришло бы в голову воскликнуть: «Остановись, мгновение! Ты прекрасно!»
В шахте я работала с увлечением — запоем. Воевала с начальством, по-прежнему донкихотствовала, оставаясь рыцарем без страха и упрека, Так было до того, как я глотнула ветра горных вершин. Кавказские горы околдовали меня! Какая-то частица моей души осталась в тех далеких горах. Однако в темную полярную ночь горы как будто уходили куда-то вдаль и становились нереальными. И тогда казалось, что на свете нет ничего, кроме шахты.
В один из таких моментов одержимости я приняла опрометчивое решение: я взяла на себя отпалку в целиках третьего пласта.
Положа руку на сердце, могу сказать: я была хорошим товарищем. Но не хочу кривить душой, утверждая, что решила «положить живот за други своя». Нет, все было проще. Меня попросту дернул бес.
Дело в том, что никто из взрывников не желал идти в пресловутые целики на злополучный участок № 8, где начальником был Пищик Мейер Лейбович — человек скользкий, ни уха ни рыла не понимающий ни в шахте, ни в шахтерском труде, но с высшим образованием (однако не горным, а партийным). Он был парторгом шахты, пока существовала такая должность, но когда это превратилось в дополнительную нагрузку, то он стал начальником участка.
У начальника рабочий день ненормированный. У хорошего начальника это означает, что он всегда там, где он нужен, не считаясь с тем, день это или ночь, рабочее это время или отдых после работы. У плохого начальника все наоборот: он всегда умеет уклониться от работы и особенно — от ответственности за нее. Уж в этом Пищик был непревзойден! Он мог так ловко дать наряд, что при любых обстоятельствах сам оставался в стороне, а виновными оказывались буквально все. С хорошим начальником можно работать спокойно, если вообще можно назвать «спокойной» работу в шахте. С Пищиком же работа превращалась в форменную нервотрепку.
Поэтому ничем, кроме вмешательства лукавого, нельзя объяснить тот факт, что я добровольно вызвалась производить отпалку в целиках третьего пласта. Мотивировала я эту выходку тем, что все взрывники люди семейные, у них жены, дети. А я одинока. Это можно было толковать так: «в смерти моей — никого не винить». Бравада была вдвойне нелепа и не могла быть объяснена даже тем, что «на людях и смерть красна». В шахте смерть всегда безобразна. И — отвратительна.
Целики третьего пласта
Что такое целики?
Легче всего ответить, что это — неизбежное зло. А точнее, это уголь, что остается в бортах тех выработок, в которых работы закончены и которые «идут на посадку», то есть обрушиваются. Оставлять их нельзя, потому что заваленные лавы, камеры, штреки наполнены рыхлой горной массой, а целики твердые, и через них горное давление передается на кровлю выработок, находящихся на нижнем пласту. Это делает работу на нижерасположенных пластах очень опасной, порой совсем невозможной. Значит, целики надо ликвидировать. То, что можно, — забрать, остальное — хотя бы разрыхлить.
При любых обстоятельствах эта работа опасная. Даже очень опасная.
Что же можно сказать о целиках третьего пласта?
Кровля этого подлючего пласта даже в самом хорошем, нормально закрепленном забое ненадежна, потому что состоит из скользкого аргиллита, так называемого мыльника — осадочной породы, больше всего напоминающей спрессованный тальк.
Работа под кровлей — это игра со смертью, ведь такая скользкая кровля не предупреждает об угрожающем обвале. Обычная кровля покрывается сетью трещин и бунит (то есть при постукивании издает характерный звонкий звук). Ее можно обобрать: при помощи специального оборочного лома с твердой лапкой обвалить все, что плохо держится. Наконец, непосредственно перед обвалом кровля начинает «капать»: с нее обрываются небольшие комочки. Эти комочки — грозное предупреждение, после которого остается лишь одно: без оглядки улепетывать во все лопатки.
Иное дело — мыльник. Смотришь — кровля гладкая, без трещин; стучишь — звук глухой, тупой. И вдруг, без малейшего предупреждения — шарах! И вместо забоя — груда аргиллита, а над ней «кумпол» — куполообразный свод.
Закрепленный забой тоже «садится», когда горное давление увеличивается сверх нормы, но происходит это постепенно. Вот что-то вроде вздохнуло в глубине забоя, «застонала» стойка. Потрескивая, изогнулась другая. Что-то зашуршало, зашелестело… То тут, то там будто кто-то ходит, потрескивая сучьями…
Недаром во время работы в лаве, особенно старой лаве, где уже сделано много циклов, горный мастер время от времени выключает агрегаты и дает команду «прислушаться» к наступившей тишине.
Лава предупреждает об опасности. Но не на третьем пласту. Там ей ничего не стоит «обыграть» крепление, даже самое надежное.
Все как будто спокойно, и вдруг из кровли, охнув с глухим шелестом, выскальзывают комья аргиллита в форме линз, и, прежде чем услышишь звук падения, получишь удар воздушной волны, и все заволакивается пылью. Все это, разумеется, если ты находишься не в самом забое. В противном случае, твоя шахтерская карьера окончена и ты не сможешь полюбоваться (разумеется, после того как рассеется пыль) следующим «пейзажем»: стойки стоят — они не поломаны, не выбиты. Они торчат, как растопыренные пальцы. А сами они засыпаны. Иногда выше чем до половины.
Это кровля «обыграла» крепление.
Ко всему можно привыкнуть. Привыкла я и к целикам третьего пласта. Но это вовсе не значит, что я перестала замечать опасность. Наоборот, я лучше научилась чувствовать ее близость, и это придало мне уверенности. Больше того: постепенно я приняла на себя и обязанности бурильщика. То есть бурильщик приносил сверло, а бурили мы вместе. А иногда — я одна.
Это граничило с чудом: почти год — и ни одной серьезной аварии! Даже оборудование удавалось почти всегда вынести из забоя. Но, по совести говоря, эта работа требовала такого нечеловеческого напряжения, я до того уставала, что, когда работа в целиках подходила к концу, я решила попросить очередной отпуск. Тоже летом.
Ура! Я и в этом году поеду в отпуск!
— Вы же знаете, что отпуск мы даем сразу за три года. И, кроме того, если один раз мы даем отпуск летом, то в следующий раз — зимой, — сказал в ответ на мою просьбу начальник шахты Новоселов.
— Да, но я шестнадцать лет провела на Крайнем Севере, и все без отдыха. В прошлом году я использовала отпуск за один год и месяц взяла без содержания. Теперь мне причитается отпуск за два с половиной года, так что через полгода я должна его использовать, чтобы он не пропал. Через полгода — зима. А зимой мне отпуск ни к чему. У меня нет семьи, нет дома. Для меня отпуск — это время, которое я могу провести под открытым небом, в горах, в лесу, на берегу моря. Кроме того, в ближайшее время целиков не предвидится. Вот пройдут два-три лавы, старые выработки «сядут», горное давление уравновесится. К тому времени я ворочусь, отдохнув, набравшись сил. А то, откровенно говоря, целики меня здорово «заездили». И мне придется от них отступиться.
Полагаю, что последний резон был решающим. Отпуск мне был разрешен. Больше того: руководство шахты было настолько любезно, что мне разрешили, оформив отпуск, продолжать работать в шахте, пока подойдет моя очередь на самолет.
Впрочем, это «великодушие» могло быть объяснено тем, что в целиках было еще работы на несколько дней.
Так или иначе, но я ног под собой не чуяла от радости.
Не искушай судьбу
Говорят: не искушай судьбу! И правда, есть что-то роковое в судьбах тех, кто, подобно мне, оформив отпуск, продолжает ходить на работу. Может быть, оттого, что мысли их уже далеко? Или внимание рассеяно и нет той собранности, которая так нужна шахтеру?
Два подобных случая в прошлом году я видела своими глазами: горный мастер Аржба подорвался, подбуривая «отказ». О рассеянности тут и речи быть не могло. То же самое — мастер движения Муха, которого проткнул насквозь рельс: он ехал на электровозе и не мог видеть, что на пути выкатилась «коза», груженная рельсами. В третьем случае, может, и была повинна рассеянность: машинисту электровоза оторвало голову стойкой, которой подперли в штольне треснувший верхняк. Он знал, что там стойка. Знал, да забыл и высунулся.
Но разве думаешь о том, что и тебя может подстерегать коварная судьба, которой будто досадно, что кого-то ждет радость?
Пусть радость близко, но не надо забывать, что в шахте смерть еще ближе.
На этот раз Курносая чуть было меня не перехитрила. Нет, я не забыла о горе Шмитихе и о коварстве третьего пласта, мечтая о кавказских горах. Я работала очень четко и внимательно, но кровля, скользкая, как тальк, «обыграла» крепление так неожиданно!
Первый комок меня стукнул по затылку, и я упала ничком на железный рештак. Сознание я потеряла буквально на мгновение, но встать не смогла: отнялись ноги.
К счастью, со мной в забое был помощник начальника участка Александр Алексеевич Поликарпов. Несмотря на угрозу неминуемого близкого обвала, он подскочил ко мне и, схватив, «как кота — поперек живота», вытащил из лавы. В следующее же мгновение пыль окутала нас непроницаемым облаком, и все кругом задрожало от грохота: лава «сыграла»…
Я ему обязана жизнью. Хотя в момент опасности, как правило, шахтер товарища не бросает. Для него это естественно. «Чувство локтя» просто необходимо в такой опасной работе.
Но «сорвать наряд» нельзя, и я доработала смену с огромной шишкой на лбу. Чтобы унять боль, я прикладывала ко лбу глиняные пыжи.
Сначала — в Цепилово, затем — на Кавказ
Через пару дней мне повезло: я смогла наконец улететь на материк. Но не прямо на Кавказ, как это было мной сначала запланировано. Под влиянием столь недавно пережитой мной опасности меня стала преследовать следующая идея. Рано или поздно шахта расправится со мной, и если уж мне суждено лечь во враждебную всему человеческому вечную мерзлоту, то пусть со мной в могиле будет хоть горсть родной цепиловской земли! Эту ладанку положит мне в гроб Мира Александровна.
Решено: я заеду в Цепилово и возьму горсть земли с папиной могилы.