Тетрадь девятая: 1947–1952.
Черная роба или белый халат
Лагпункт «Нагорный»
Нелегок был мой путь в шахту! Даже двести метров от вахты до барака я осилила с превеликим трудом. В бараке меня встретили хорошо. Там оказалась женщина, недавно вернувшаяся из центральной больницы лагеря и знавшая о том, что я добивалась отправки в шахту и долго держала голодовку. Отчего это вызвало ко мне симпатию, не знаю. Может быть, оттого что иногда сумасшедших считают святыми? Тогда я могла сойти за дважды святую: добиваться отправки из ЦБЛ в шахту было явным безумием, объявлять же с этой целью голодовку — безумием вдвойне.
Меня накормили, чего в лагере нельзя требовать даже от близких друзей. Хлеба мне дать не могли, зато супа из голов соленой трески, заправленного отрубями, и вики (мелкой кормовой чечевицы) с примесью земли я могла поесть. В пределах благоразумия, разумеется: после одиннадцати дней голодовки всякое «излишество» могло оказаться роковым.
Впрочем, великодушие обитательниц восьмого барака несколько обесценивалось тем обстоятельством, что здесь жили «лорды» (работающая в городе аристократия) и мамки.
Лагпункт «Нагорный» прилеплен к южному склону горы Шмидта, или, как ее называют, Шмитихи. Кому и зачем надо было строить такое неудобное «ласточкино гнездо», мне не совсем ясно. Очевидно, здесь велись изыскания: были пробиты несколько шурфов, а поскольку рабсилы (в данном случае не рабочей, а рабской силы) хватало, то и построили этот лагпункт. Но никакой шахты тут не заложили, рабочих перегнали в первое лаготделение, поближе к шахтам и рудникам, а в опустевшие бараки согнали женщин из других лаготделений.
«Дайте покормить его впоследний раз!»
Чрезмерная усталость, съеденный суп и нервное напряжение последних дней свалили меня с ног, и я, едва взобравшись на верхние нары, уснула мертвым сном. Но не настолько мертвым, чтобы не проснуться от душераздирающих рыданий. Сначала я не уловила смысла представившейся мне картины. Какая-то старушка быстро, мелкими шагами, спешила покинуть барак; в ее руках был маленький ребенок, завернутый в синее одеяльце, а под мышкой— клюка. От быстрой ходьбы полы бурнуса и кисти выцветшего платка хлопали, как крылья курицы в период линьки. В проходе против окна стоял, широко расставив ноги, солдат-охранник и отпихивал молодую женщину, почти девочку, которая рвалась к старухе.
— Мама, постойте! Дайте мне его в последний раз покормить!
В дверях стояла группа мамок. Вздыхая, они говорили:
— Счастливая она, Маруся! Счастливый и ее Валера: все родной глаз за ним доглядит. Пусть через десять лет, да встретятся. А наши, где они расти будут? Если живы останутся, что их ждет — арестантский детдом? Или кто-то возьмет «в дети»? А если и вернут, кто скажет, мой ли он?
Все на свете относительно, и представление о счастье тоже. Я видела только жестокость: у молодой матери отбирают ее первенца. Мать не увидит его первого шага, не услышит слова «мама», сказанного ей сыном. Но он будет не у чужих. После я узнала, что старуха не мать, а бабушка Маруси Белоконь, воспитавшая и саму Марусю, оставшуюся сиротой. Там, в деревне на Украине, старуха будет растить сироту, а тут, в лагере, его мать станет проституткой… Это неизбежно. Она не выдержит голода и труда.
«Ноев ковчег»
Из лагпункта «Нагорный» гоняли конвои во все стороны: больше всего — в Угольное Оцепление (шахты 11 и 13/15 — уголь; рудник 7/9 — никель и медь; рудник 2/4 — силикаты, РОР — рудник открытых работ и «Кислородный»). Там же жили работники ЦУСа — центральной угольной сортировки. Меньшее количество водили в сторону города: служащих, рабочих, геологов и проектантов, тех, кто работал в поликлинике, больнице для вольнонаемных, и… грязнорабочих. Жили на «Нагорном» и бесконвойные, и те, у кого был бригадный пропуск. Еще были малые группы: артистки крепостного театра и мамки — сюда сгоняли всех беременных, которые уже не работали и вот-вот должны были рожать. Одним словом, «Ноев ковчег». Количество «голов» — от 800 до 1000.
Вопреки всем законам ИТЛ, меня никто не торопил на работу, хотя мне и в голову не приходило обратиться в санчасть. Впоследствии я узнала, чем объясняется это «великодушие». Я была до того истощена перед отправкой сюда, что все были уверены — я свалюсь и санчасть вернет меня в центральную больницу лагеря, где я и образумлюсь. Со мной не прислали «аттестата» на питание, и меня акцептировала, то есть ставила на довольствие, ЦБЛ. Всего этого я тогда не знала. А те, кто это придумал (Никишин? Миллер? Иванов?), не знали меня.
С утренним разводом я пошла за акцептом от шахты. Какую шахту я избрала полем своей деятельности? Смешно, но я даже не знала, сколько этих шахт имеется! Ведь я и мысли не допускала, что до этого дойдет. Когда не знаешь, то лучше всего предоставить решать случаю. Я просто стала в пятерку (здесь нас считали пятерками) и лишь в пути узнала от случайной соседки — высокой красивой девушки, украинки-западницы, — что это шахта № 11. Что ж, может, это даже лучше, чем чертова дюжина — № 13.
Раскомандировка
В раскомандировке — толчея. Меня немного оглушило: грязь, угольная пыль, шахтеры — все, как черти, черные.
В те годы шахтеров в баню гоняли лишь раз в десять дней или даже дважды в месяц… Они в чем работали, в том и в зону первого лаготделения ходили. За отличников производства хлопотала шахта, и им выдавали второй комплект. Некоторым разрешалось получить посылкой из дому одежду. Эти счастливцы, сбросив грязную одежду, заталкивали ее под нары, связав в узел. Затем, сполоснув лицо и руки, надевали чистую. Весьма условно — чистую! Но большинство, выколотив одежду об угол барака, надевали ее вновь.
Вольнонаемные шахтеры, а таких можно было по пальцам перечесть: начальник шахты, один-два начальника участка, пара-другая бурильщиков и горных мастеров и все взрывники — имели свою баню. В ней также мылись ИТР, хотя почти все они были з/к. В ту пору заключенными были и главный инженер, и его заместитель, начальник вентиляции, начальник движения, маркшейдеры, геологи, главный механик — весь «мозг» шахты.
Была еще баня второго сорта — для заключенных-отличников из представителей наиболее ответственных профессий: главным образом бурильщиков и крепильщиков. Если на участке, где работа идет в три смены, имеются три бурильщика и шестеро крепильщиков, то «лицензий» на баню — две для бурильщиков и четыре для крепильщиков. Отсюда вывод: та смена, что отстает, теряет право мыться в бане, и шахтеры вынуждены идти в зону немытыми. Это до известной степени подгоняет ведущих рабочих, но иногда ведет к обратному эффекту. Второпях крепильщики так ставят крепление, что при отпалке в следующую смену оно выбивается: «уходит» кровля, нарушаются транспортеры, — словом, вся смена не выполняет наряда и лишается плюсовых талонов на питание. Под землей, где над людьми постоянно нависает смерть, идет борьба за дополнительные 150–200 граммов хлеба и лепешку холодной каши (так называемой запеканки), за право помыться.
Обо всей этой премудрости я узнала значительно позже. В тот день я только обалдело смотрела на водоворот черных призраков и не знала, куда мне податься.
Я и ахнуть не успела, как раскомандировка уже опустела: все черные призраки скрылись в пещере— устье штольни, ведущем от самой раскомандировки в шахту. Да иначе и быть не могло, 11-я шахта дальше всех в Угольном Оцеплении — дальше, чем шахта 13/15, рудник 7/9, подъемник на «Кислородный». Пока женщины туда добирались, наряд уже кончался.
От ворот поворот
— Да что вы, девушка! Посмотрите, на что вы похожи. Нет и нет! Таких из больницы мы не берем, таких в больницу отправляем! Посудите сами, мы акцептируем человека — рабочую единицу. А что мы получаем? Привидение, ноль!
Я чувствую, мне худо: голова кружится, в ушах — звон, в глазах — туман. Еще немного, и я упаду. Чтобы этого не случилось, я поворачиваюсь и выхожу из кабинета начальника 11-й шахты Таранухина.
Через двенадцать лет я пришла к нему на прием в профсоюз горняков, так как общежитие, где я жила, забрали под бухгалтерию домоуправления, и я осталась без жилья.
— Признаюсь, товарищ Керсновская, я маху дал тогда, когда вы пришли на работу устраиваться! Слыхал, слыхал о вас много хорошего. Как же, вы настоящий шахтер!
И он распорядился выделить мне ордер на отдельную комнату в бывшем управлении железной дороги, по улице Горной, 24.
Но это будет двенадцать лет спустя. А тогда, в 1947 году, этот же самый Таранухин дал мне от ворот поворот. Не скрою, он был прав. Даже съев десяток голов соленой трески с отрубями, я не наверстала той потери, что нанесла себе голодовкой.
Наконец клюнуло
За то, что мне не повезло на 11-й шахте, я должна еще раз поблагодарить свою судьбу. Или ангела-хранителя? Попав на шахту 13/15, я вытянула тот единственный выигрышный билет, который вернул мне веру, надежду и любовь — веру в справедливость, надежду на победу и любовь к своему делу — то, без чего жизнь не имеет смысла и не стоит труда быть прожитой…
Я пристроилась в пятерку бригады шахты 13/15 и благополучно дошла до подъемника, вернее крытой галереи, в которой была лестница в 400 ступенек, ведущая в раскомандировку — сердце шахты.
Новая раскомандировка — большое двухэтажное здание из кирпича — в то время пока еще строилась, а старая ютилась в небольшом деревянном сарае у входа в штольню.
Большой зал, по всем четырем его стенам — маленькие кабинки: участковые раскомандировки. Клетушка не больше курятника — кабинет начальника, а диспетчерская — ну, право же, как обычный нужник. Зато у женщин этой шахты была своя баня, чем-то напоминающая водяную мельницу. Так же, как творило у мельницы, под полом шумел Угольный ручей; так же сновал туда-сюда банщик дядя Миша, похожий на мельника, который, как известно, сродни черту.
Пока девчата побежали в баню, чтобы переодеться в спецовки, я вступила в галерею подъемника. Hо сколько бы я ни съела тресковых голов, без хлеба это не то, а четыреста ступенек и в нормальном состоянии — не кот начхал. Девчата переоделись и обогнали меня прежде, чем я прошла полпути, а когда я добралась до раскомандировки, там было уже пусто.
Я решительно шагнула в какую-то клетушку и оказалась совсем рядом с человеком, лицо которого было все в синих пятнах (следы взрыва). У него был стеклянный глаз. Это оказался диспетчер шахты Ананьев.
— Я хочу работать на шахте! И я буду здесь работать! Сейчас я немного не в форме, но через несколько дней это пройдет. Укажите мне, к кому обратиться.
— Вы на шахте работали?
— Я шахты никогда не видела.
— Увидите — за-пла-че-те! — сказал он многозначительно.
Я тряхнула головой:
— Вам не придется мне слезы утирать, поверьте!
Он хмыкнул. Подумал с полминуты и сказал:
— Ладно, пошли.
В углу за столиком стоял худощавый мужчина и, наклонившись, что-то записывал.
— Павел Васильевич! Вот женщина на работу просится. Возьми ее!
Видя, что тот смотрит на меня с явным недоверием, Ананьев добавил:
— Ты не смотри, что она с виду дохлая. Она сама просится. Значит, стараться будет!
Павел Васильевич все еще колебался.
— Тебе же человек нужен, так что тебе стоит, попробуй!
— Ладно! — наконец решил он. — Идем в комнату инструктажа.
И пошел сажеными шагами в соседний сарай — мехцех. Там он взял из шкафа какую-то книгу, записал мою фамилию и сказал:
— Распишись!
Это означало, что я прошла инструктаж.
Тут же мне выдали аккумуляторную лампу. И вот я — шахтер.
Павел Васильевич Горьков, горный мастер проходческого участка № 1, шагает по тропинке, проложенной по южному склону Шмитихи, почти у самой вершины. Вид отсюда если и не красивый, то обзор широкий. Бескрайняя тундра поблескивает тысячами озер. Местами — еще снег; кустарники ажурные, будто кружево довольно путаного узора. Вот там — речка Валек, приток реки Норилки. Вдали горы. Это Талнах. Еще дальше — горы у озера Лама. Где-то там озеро Пясино, оттуда вытекает река Пясина, впадающая в Ледовитый океан… Но некогда заниматься географией, мы в устье шахты. Мгновение — и погружаемся в темноту и грохот.
«Увидите — за-пла-че-те…»
Можно не плакать. Но общее впечатление, надо признаться, жуткое.
Все эти штольни, штреки, просеки пересекают друг дружку под разными углами. Эти ходы то утыкаются в заброшенную выработку, которую уже покинули, предоставив ей завалиться самой, то вдруг круто поднимаются на верхний пласт, то обрывом спускаются на нижний пласт (ведь всех пластов, говорят, 14). Местами они соединены лестницами, местами просто ямами — бункерами, куда транспортерные ленты или скрейперные лебедки ссыпают уголь верхнего пласта на нижний, где через особые люки уголь погружается в вагонетки. Заброшенные бункера зияют как черные колодцы глубиной в шесть — восемь метров и вмещают десять — двенадцать, а некоторые и до сорока тонн угля. Для того, чтобы подняться на-горб и вновь увидеть Божий свет, нужно три километра три тысячи метров пройти под землей по этим жутким подземным щелям, пробитым сквозь пласты угля и носящим странные названия: штольня, бремсберг, штрек, просека, лава, засечка и… тьфу, кто запомнит эти тарабарские имена, которыми обозначают все эти пути страдания — то широкие, то до того узкие, что кажется, вот-вот борты, густо подпертые столбами крепления, окончательно сомкнутся (что и действительно нередко встречается). Иногда кровля так низка, что ежеминутно ударяешься лбом о перекладины и можешь убедиться, что, как ни надежно крепление, но «П»-образные столбы врастают в нижний пласт и кровля опускается все ниже и ниже. А местами свод кровли находится так высоко, что крепление построено в три яруса.
После яркого солнечного света темнота кажется абсолютной, а грохот огромного зубчатого колеса лебедки, приводящий в движение трос непрерывки, оглушает так, что даже теряешь равновесие. Во время работы все стучит, скрипит, грохочет, стонет и производит такой своеобразный шум, которого нигде, кроме шахты, не встретишь. Хотя слышимость очень плохая, зато хорошо чувствуешь колебание воздуха, который мечется по шахте, ударяясь о стены и не находя из нее выхода.
Но несколько шагов по штольне — и все не так уж страшно: глаза приспосабливаются к темноте, и света аккумулятора вполне достаточно, чтобы уверенно идти вперед.
Навстречу медленно двигаются вагонетки с углем. Они сцеплены по четыре, и их ведет один человек. Присматриваюсь лучше и вижу, что они прикреплены к тросу, который движется где-то под потолком. Рядом — трос, движущийся в обратном направлении: он тащит порожние вагонетки в глубь шахты. Движение в шахте в те годы было левостороннее. Говорили, что все линии монтировали американцы. Любопытно приспособление, при помощи которого вагоны цепляют к движущемуся тросу. Это железная завитушка на манер бараньего рога: легкого наклона руки достаточно, чтобы «баранчик» лег на трос, и тогда он держится мертвой хваткой. Снимается он так же легко, но сам никогда не соскакивает. Зовется он «контррасцепка». Но вот — натяжная головка непрерывки. Дальше уже простая лебедка тащит по 12–20 вагонов. Трос тянется по почве между рельсов. Тут движение невелико. Это уже участок № 1 — наш, проходческий.
Горьков привел меня в выработку, полную дыма и угля.
— Вот тут засекли печку. Выкинь из нее уголь — вот сюда, в штрек, да побыстрее! Я пришлю бурильщика.
Он повернулся и исчез за углом.
Что за печка? Я знала, что в печке пекут хлеб, а что это за печка, — не поняла. Равно как не поняла, что такое штрек. Но что надо делать, я догадалась. Тут же лежали лопата и кайло.
Принимаюсь за дело. Мне стало жарко. И душно. Я сбросила куртку, засучила рукава, поплевала на руки и пошла ворочать изо всех сил. Никогда не забуду этот первый десяток тонн угля, выброшенных мною из забоя. Я с ожесточением бросала полные лопаты угля. Лопата была большая, сил — мало, воздуха совсем не хватало, но я работала не разгибая спины.
Уже почти все! Еще немного, еще совсем немного…
— Э, девка, так не пойдет! — услышала я как будто издалека. — Когда газ, уходить надо! Так и концы отдать недолго.
Я сообразила, что меня куда-то несут, рванулась, и меня положили на землю. С трудом я встала и ошалело оглянулась. Возле меня стояли двое.
— Там немного осталось. Я сейчас кончу…
— Или шахта тебя прикончит, — сказал тот, что помоложе.
Как я после узнала, этот улыбчивый парень — наш бурильщик Володька Йордан. Другой, с жировиком над глазом, — участковый механик-слесарь Иван Богданович (вернее, Иоганн Готлиб) Штамп. Так я познакомилась с угарным газом и с двумя хорошими товарищами, с которыми проработала почти шесть лет.
В ШИЗО вместо хлеба кайло
В те годы выходных заключенным вообще не полагалось, а пересмену делали, выходя «через восемь». Это очень тяжело. Если утренняя смена заканчивается в четыре часа, то на вахту пока соберутся, то уже пять, а то и все шесть часов. В зону добираешься к семи вечера. Пока получишь свою баланду, пока поешь — вот уже и восемь вечера, а в полдесятого надо собираться на развод, чтобы быть в шахте в полночь. От моего первого дня в шахте меня разломило изрядно. А тут сразу, не отдохнув, опять на работу! А хлеба я так и не получаю, питаюсь объедками, что мне оставляет дневальная. Все те же тресковые головы.
Утром, вернувшись из шахты, я решила пойти к нарядчику — выяснить, где же, наконец, мое питание. Увы, я совсем забыла, что бывает поверка.
Люди работают в разные смены, и очень часто женщины остаются в Угольном Оцеплении, у любовника, а чтобы сошелся счет, подруга выходит с разводом и сейчас же возвращается вместо той, что развлекается, а та через восемь часов уходит в зону за нее. У наших дам подобная выручка — закон, поэтому поверка оказывается филькиной грамотой. Но формальность дороже всего бюрократам, а если она дает возможность покуражиться над бесправными заключенными, то для «псарни» это просто наслаждение! Сколько раз тех, которые после изнурительного труда легли отдыхать, будят, чтобы пересчитать!
Вернувшись с ночной смены и убедившись, что моей пайки все нет, я пошла в бухгалтерию. И вдруг мне навстречу — начальник режима. Укажу попутно, что на эту должность назначают самого жестокого из числа псарей. Или право проявлять жестокость развращает даже и неплохого человека? Несомненно одно: профессия, а тем более профессия палача, налагает свою печать.
— Ты чего это шляешься по зоне?
— Я иду в бухгалтерию. Я работаю, а своей пайки вот уже четыре дня не получаю.
— А, еще смеешь рассуждать? Забрать ее в ШИЗО!
И вот я вместо отдыха — в штрафном изоляторе.
Я была голодна, до предела измучена и охотно повалилась бы на голые доски в нетопленом помещении, где гулял ветер. Уснуть… Отдохнуть… Но дежурнячка вывела меня на работу. Надо было кайлом и ломом раздолбить целую гору нечистот, скопившихся за зиму, и выбросить их за частокол.
В Евангелии сказано: они просят хлеба, а им дают камень. Так те просили подаяния, а я — своего, заработанного в шахте, хлеба! И то получила кайло и гору нечистот.
В пять мне разрешили отдыхать. Питания, даже того, что дают штрафникам (350 граммов хлеба и два раза в день по пол-литра жидкой баланды), мне не полагалось.
Первое, но не последнее столкновение с «псарней»
В восемь часов меня разбудили: ночью предстояла работа.
— Послушайте, я всю ночь работала в шахте, здесь весь день убирала нечистоты. Разве допустимо вторые сутки работать без отдыха и без еды?!
— Поздно рассуждать! Я уже расписалась, что всех пятерых, что тут сидят, посылают мыть полы в казарме после побелки.
Погода очень приятная. Солнце, которое уже давно не заходит, светит каким-то густо-желтым светом — особенный цвет ночного солнца.
Жучки, мои компаньонки, перебрасываются непристойными шутками с конвоирами. Они, видимо, рады и предвкушают удовольствие. Вохровская казарма где-то на Железнодорожной улице. Грязи тут после побелки — по колено; работы — невпроворот.
Девки скрываются со словами:
— Мы ненадолго, ты тут как-нибудь сама.
Всю ночь я скоблю, мою, выношу помои, таскаю воду. И простая известь разъедает руки, а тут белили хлорной известью! Во всех пальцах известь выела глубокие дыры. Течет кровь. Когда я выкручиваю тряпку, в ведро течет красная вода.
Прошу солдат дать мне хотя бы того, чем смазывают ружья. Искали. Не нашли.
— Как-нибудь обойдешься!
К утру, измученная, ошалевшая от усталости, я закончила уборку всей казармы. Когда за нами пришел конвоир, появились и те четыре девки. Вид у них был утомленный, но довольный. Они многозначительно хмыкали, на ходу что-то жевали и в узелках несли пшенную кашу. Когда мы добрались «домой», то есть в штрафной изолятор, у меня был вид… Я даже не берусь подыскать сравнение! Больше всего подошло бы — «как с креста снятой», тем более что ладони были все в крови. Было очень больно.
А тут — еще сюрприз:
— На работу собирайсь!
Я уже знала, что ни на какую пощаду рассчитывать не приходится, но все же, когда в штрафной изолятор заглянула медсестра (для проформы, разумеется!), я указала на свои израненные руки и попросила помощи.
Вначале эта сестра немилосердия Гутя, хорошенькая, но очень развратная брюнеточка, пожала плечами и сказала:
— Пустяки.
Затем, присмотревшись, принесла вазелин и смазала раны.
Воспользовавшись оказией, я высказала свою жалобу:
— Я двое суток работаю, днем и ночью. Можно ли, не дав отдыха, вновь посылать меня на работу?
Гутя с дежурнячкой со смеху покатились:
— Она устала! Ой, не могу… Ей надо отдохнуть!
И они продолжали захлебываясь смеяться.
Наконец до меня дошло. Женщин посылали в казарму не для работы, а как проституток для солдатского борделя, их кормили, поили, платили по договоренности. И им это нравилось.
Встреча на кладбище
Нас под конвоем привели на кладбище под Шмитиху — ту часть кладбища в долине, что была отведена под заключенных. Нам предстояло закопать семь могил. Или — «скотомогильников»? В каждой 200–250 трупов. На каждую могилу — двое могильщиков. Работа дается «на урок». Сделал — отдыхай.
И вот я стою над могилой. Это ров, полный воды. Из воды высовывается то плечо, то посинелая голова с оскаленными зубами, то живот, зашитый «через верх» толстой ниткой.
Никогда не забыть мне ни той картины, ни тех мыслей, что она вызвала во мне. Этого забыть нельзя.
— Так вот, где довелось нам встретиться вновь! Я вас потрошила — я вас и похороню. Простите меня, братья мои! Это чистая случайность, что я еще не с вами.
И все же я была далека от мысли, что именно в эти минуты такая же судьба стояла за моими плечами.
Коблы
Моя напарница — Ваня. Да, Ваня! Как здесь принято называть, кобел, то есть мужская половина такого рода пары сожителей. В женском лагере «супружеских пар» куда больше, чем в мужском. Хотя в мужских лагерях гомосексуализм — явление куда более обычное, чем лесбианство у женщин, но пары — явление редкое. Впрочем, объясняется это отнюдь не моральными (или, быть может, аморальными?) причинами. Просто там любой смазливый юнец, если его хоть однажды «протрут» (пусть даже путем насилия), становится публичной девкой и под страхом смерти не смеет никому отказать. Выражение «под страхом смерти» — отнюдь не для красного словца: их с беспощадной жестокостью убивают или увечат. Иногда спасение можно найти в дальнем этапе, хотя в данном случае «худая слава бежит», вернее, не отстает. Избавление наступает в результате сифилиса, ведущего к образованию звездообразного рубца и сужению, иногда почти заращиванию заднего прохода.
У женщин это безобразное явление редко принимает угрожающий характер. Чаще всего это смешно или просто вызывает брезгливость. Коблом, как правило, является мужеподобная девка, но если в природе у высших существ мужская особь крупнее и сильнее женской, то лагерные коблы скорее напоминают мужские особи низшего порядка, как у пауков, червей. Они, по сравнению с самкой, мельче, хрупче.
Я, слава Богу, редко сталкивалась с этой породой и действительно «мерзкую» наблюдала лишь однажды. Это была Зоя Чумакова, или, как ее чаще называли, Зоя Чума — высокая стройная блондинка с широким ртом почти без губ и прищуренными серыми глазами. На ее счету было шесть лагерных убийств. Убивала она своих «жен» из ревности. Ее отправили на штрафную командировку Купец, где после еще двух убийств ее наконец расстреляли.
Двое из известных мне коблов были даже симпатичны: Юля, нарядчица, сожительствовала с медсестрой Гутей. Они были в том же бараке «лордов», восьмом бараке, где в первое время проживала и я. Иногда обитательницы барака приходили в веселое настроение, когда эта пара, сопя и кряхтя, заставляла дрожать нары.
Опять на волосок от смерти!
Ваня была славная девчонка, хоть и недалекая. Она производила впечатление безобидной, беззлобной полудурочки. Глядя на меня, она принялась за работу, как говорится, не за страх, а за совесть.
Краем глаза, однако, я заметила, что только мы двое по-настоящему и работаем. Но я никогда не оглядываюсь на то, как работают другие, и это никоим образом не влияет на мое отношение к труду. Ваня была девчонкой-крепышом, вроде гриба боровика, и от работы не отлынивала.
Бр-р-р, что это была за работа! Вырвешь из груды глины ком побольше и — плюх! Стараешься погрузить в воду ноги покойного, но он опрокидывается, глина соскальзывает, и жмурик упорно выплывает на поверхность. Было от чего прийти в отчаяние! Адская работа! Но вот могила зарыта, остатки земли сложены холмиком. Можно разогнуть спину и отдохнуть. Только мы выполнили задание, остальные практически еще и не приступали к делу. Ваня уселась на могильный холм. Я очищала грязь с сапог.
— Эй! Что там расселась! Давай работай! — услыхала я.
— Вы же нам «на урок» дали! Мы свой урок выполнили!
— А-атставить р-р-разговоры! Кому говорю?
Затем глухой звук удара и плаксивый голос Вани:
— Не бейте! Мы свой урок кончили…
Неправда, будто беззащитность обезоруживает! Напротив! Может быть, конвоир ограничился бы пинком-другим, но девчонка закрыла руками голову и жалобно завыла. И этого было довольно, чтобы конвоир впал в ярость: он стал наносить удары прикладом по спине. Сначала — слегка, но с каждым разом — сильнее.
Я вначале обомлела при виде этой сцены. Но когда я увидела, что конвоир побледнел, закусил губы и размахнулся, чтобы обрушить окованный приклад на спину девчонки, у меня в глазах потемнело, и я потеряла над собой контроль. Одним прыжком я подскочила к конвоиру, вцепилась обеими руками в винтовку, сначала толкнула ее, а затем дернула на себя.
Конвоир оступился, попал ногой в свежезарытую могилу, потерял равновесие и… Не знаю, как это получилось, но винтовка оказалась у меня в руках.
Я отдала ее и отступила на пару шагов.
Щелкнул затвор, конвоир рванул на прицел…
Черный глазок дула почти касался моего лица. Через прорезь глядел на меня человеческий глаз, и в нем я видела смерть. Тишина. Гнетущая тишина безвоздушного пространства. Успело мелькнуть: «Не дрогни! Сохрани достоинство!»
Но вот дуло метнулось вверх, а приклад стукнул о землю.
— Счастье твое, — медленно и тихо сказал конвоир, — что я видел вчера, как ты окровавленными руками пол у нас в казарме мыла.
По дороге в зону я спрашивала себя: как это получается, что помимо моей воли и всем правилам наперекор всякая неудача оборачивается мне во спасение? И опять вспомнила возчика — там, на Оби: «Крепко за тебя кто-то молится, Фрося!» Наверное, крепко.
Через несколько дней на том же кладбище, под Шмитихой, конвоир застрелил «за неповиновение» цыганку — бригадира БУРа. Ее тоже звали Фрося.
Совпадение или судьба?
Начало карьеры
Экипироваться мне помогли мамки. В подавляющем большинстве это были жучки — сплошная отрицаловка. Казалось бы, с таким фраером, как я, контакта у них не должно было возникнуть. Но на поверку получилось как раз наоборот.
Мое поведение на кладбище снискало мне популярность. Одна дала мне штаны, другая — потрепанную телогрейку. Кто-то пожертвовал старые башмаки, к которым я приладила голяшки от чьих-то кирзовых сапог. Теперь я могла работать в спецуре, а домой идти в чистом. Это поистине большое счастье!
Но настоящим шахтером почувствовала я себя немного позже, после двух, следовавших одно за другим столкновений: первое — с начальством, второе — с самой шахтой.
Наш развод приводили на Угольное очень поздно, и вот почему. Мужчинам до шахты было рукой подать, а нам шагать километра два с половиной. Исчитали нас дважды: при выходе из лагпункта «Нагорный» и при входе в Угольное Оцепление. Кроме того, мужчины выходили из зоны, уже одетые в спецовки, а нам надо было переодеваться внизу, в женской бане, и лишь затем подниматься в раскомандировку шахты, где наряд обычно был уже дан и шахтеры — в шахте. Мы бежали им вдогонку и догоняли их уже на участке. А наш участок, проходческий, был самым дальним: шагать до него приходилось километра три. Все это было ужасно неудобно.
Женщин в шахте вообще было мало. На нашем участке всего две, кроме меня: одна — «на кнопках», другая — на подъемной лебедке.
Я же еще в первый день категорически заявила, что «на моторах», то есть на женской работе, быть не желаю и хочу пойти на настоящую работу — в забой.
Обычно отпалку оставляли к смене в каком-нибудь забое, где еще не был установлен скрейпер. Ее надо было отгрузить вручную. Это и была моя работа.
В тот день мы, как обычно, пришли с опозданием. Девчата пошли к своим моторам, а я нашла отпаленную рассечку и, не теряя времени, принялась «шуровать».
Угля там за глаза хватило бы на всю смену: тонн восемь-девять с перекидкой на шесть метров. Но я, сбросив телогрейку, со всем рвением неофита так старалась, что меньше чем за полсмены забой был очищен.
Вся в поту, еле дыша от усталости, я поспешила к центральному транспортеру. Наверное, горный мастер там, так пусть он пошлет в забой бурильщика, а мне укажет, где следующий забой, ожидающий отгрузки. Признаюсь, я была очень довольна собой, что так быстро справилась с углем. Значит, к смене мы успеем его отпалить.
Прием, который мне устроил Горьков, поставил меня в тупик.
— А, ты здесь? Оказывается, пришла. А я на тебя передал «невыход». Сама виновата!
Передал «невыход»… Это значит, что когда развод вернется на «Нагорный», то меня прямо с вахты возьмут в штрафной изолятор и, голодную, погонят на работу. Затем в ночь я снова пойду на работу, на этот раз в шахту, и, вернувшись, получу талон на штрафной паек (за вчерашнюю провинность) — 350 граммов хлеба и черпак пустой баланды.
Я даже рот открыла от удивления. Ведь виноват был он, а не я!
Ну, допустим, что я, не разыскав горного мастера, принялась за работу: я-то знала, какую работу выполнять. А он? Прежде чем сообщить по телефону положение, а заодно и «невыходы», он обязан был обойти все забои своего участка, в том числе и тот, где я отгружала уголь. Если не видел меня, то Олю Бабухивскую и Галю Галай видел. Мог их спросить!
— Павел Васильевич! Нас и так поздно привели, не хотелось еще терять время. Я думала, что девчата вам скажут. И ждала, что вы, делая обход участка, сами…
— Вот еще! Стану я слушать оправдания каждой бля…
Грязное слово не успело слететь с его губ. Реакция была молниеносной: прямым ударом кулака припечатала я это слово к его губам. От неожиданности он покачнулся и в следующее мгновение ринулся ко мне, замахнувшись кулаком. Я отскочила к стоявшему рядом скрейперу: на редукторе лежал короткий и острый расшкивовочный ломик. Схватив его, я шагнула по направлению к мастеру. Тот остановился и попятился. Я отбросила ломик и, безоружная, продолжала смотреть в лицо горному мастеру.
— Павел Васильевич! Вы не только подлец, но и трус! Подлецов бьют, а трусов презирают!
С этими словами я повернулась и пошла. Куда? Об этом я не думала. Просто шла вон из шахты…
Инженер Слука
— Девушка! Что случилось? Куда ты идешь? Травма?
Это окликнул меня уже на штольне высокий худощавый шахтер.
— Нет, не травма! Я ухожу!
— Ухожу? Вот-те и на! Пока смена не окончена, никто не имеет права уходить из шахты. За это — ШИЗО.
— Ну и пусть!
— Нет, ты скажи толком, что случилось? Я дежурный по шахте и обязан знать, что происходит.
— Я дала пощечину горному мастеру, который оскорбил меня.
— Ты… Он оскорбил, а ты его — по морде? Вот это да! Расскажи, как это было.
Я рассказала. Он слушал. Выразительное, чуть насмешливое лицо, изрезанное глубокими морщинами, так и подергивалось от смеха.
— Ай да ну! Первый раз такое слышу! Вот что. Я заместитель главного инженера Слука. Я позвоню Горькову и намылю ему холку. А ты возвращайся. Иначе, сама знаешь, ШИЗО. Тут уж я не волен…
— Зато я вольна… даже в неволе! Замучить меня — можно. Заставить проглотить оскорбление — нельзя!
Он пристально посмотрел на меня и вдруг стал серьезен:
— Вы, может быть, правы… Сделаем так. Идите помойтесь и к восьми часам зайдите в кабинет начальника шахты. Я буду там. Мы разберемся. А пока что я распоряжусь, чтобы вас пустили помыться.
Интермеццо на лоне природы
Помывшись, я не спеша поднялась на Шмитиху в ожидании, какой оборот на сей раз примет моя судьба. На душе было спокойно. Какое это счастье, когда не испытываешь колебаний, прислушиваешься к голосу своей совести и подчиняешься только ее приказаниям! У нас почему-то это называется анархизмом. Мне кажется, приклеив грязный, но знакомый ярлык на чистое, но чуждое нам понятие, мы тем самым оправдываем наши трусливые и малодушные поступки.
В моем распоряжении — часа два свободного времени в общении со свободной природой. Сколько лет я была лишена этой возможности!
Бедная, очень бедная природа. Особенно здесь, на высоте метров 500–600 над тундрой. Еще недели две тому назад тут кружила метель. И теперь в расщелинах лежит снег — серый, ноздреватый. Но здесь, где все 24 часа светит солнце, пусть малокровное, но не знающее отдыха, трава уже вымахала, и в ней мелкие невзрачные цветочки. Здесь нет земли. Какое-то крошево из камней, а трава растет. На голых камнях — лишайники, жизнь, не только растительная. Вот, например, эта птичка — маленькая, белесая. Это пуночка. Отчего ты не летишь вниз, где теплее? Ах! У нее тут гнездо. Боже мой, я чуть не легла на него! В нем — два крохотных яичка. Извини меня, пташка! Я не хочу лишать тебя счастья — семьи, родного гнезда.
И я отползаю в сторону, хоть мне было очень удобно там, возле гнездышка. Будь счастлива, пуночка! Прими наилучшие пожелания от той, у кого нет гнезда, нет счастья…
Суд, на сей раз скорый, правый и милостивый
В кабинете начальника шахты капитана Коваленко — маленькой дощатой комнатушке в деревянной раскомандировке шахты — все бедно, грязно, убого. Но в моих глазах эта убогая комната сияет, ведь нет на свете ничего ярче справедливости.
— Ты, Павел Васильевич, не прав! Не прав как горный мастер. Ведь ты звонил положение, не ознакомившись с тем, что делается на участке, а то бы заметил, что эта вот женщина работает в забое. Из-за своей нерасторопности ты не только сообщил «невыход» на своего рабочего, но не дал заявку на отпалку этого забоя. Твоя смена потеряла, таким образом, один цикл. Ты не прав как мужчина, так как ты оскорбил словом женщину, которая, насколько я понимаю, хорошая, честная труженица и перед которой ты сам был виноват. Но больше всего ты виновен как шахтер. Шахтер должен быть прежде всего хорошим товарищем. Пусть ты или я — вольнонаемные, но под землей судьба у нас одна, и перед лицом смерти мы все равны. Под землей мы все — товарищи. Я не оправдываю аргумента в виде пощечины, даже если это «веский» аргумент. Но в данном случае это всего-навсего отпор на твой несправедливый поступок. Поэтому если не хочешь, чтобы тебе был объявлен выговор, то признай свою вину и извинись!
— Извини, Керсновская, я не хотел тебя обидеть, — сказал, не поднимая головы, Горьков.
— Я принимаю ваше извинение, Павел Васильевич, но не считаю возможным в дальнейшем работать в вашей смене. А поэтому прошу перевести меня в смену горного мастера Ионова — ту, что соревнуется со сменой Горькова.
Так и было решено. Я вышла не в первую смену, а в третью, то есть не с полуночи, а с четырех часов дня.
В дальнейшем мы с Горьковым были в хороших отношениях, и как-то он сказал:
— У тебя, Ионов, на погрузке под обоими бункерами две девки, а у меня — трое мужиков и баба. Притом мои четверо грузят тридцать шесть — сорок вагонок, а твои двое — семьдесят две и даже девяносто шесть!
— Зато у меня одна из этих двух — Керсновская!
— Что правда, то правда. Жалею, что уступил ее тебе.
Маяк во тьме, а не могила!
Вот с этого знаменательного объяснения в кабинете начальника шахты 13/15 что-то изменилось во мне. Я поняла, что шахта, которая, в моем представлении, была до того отвратительна, что годилась лишь на то, чтобы облегчить решение умереть, оказалась, наоборот, тем светлым маяком, который светил мне в самой кромешной тьме и как бы говорил: «Ты не одна! Держи равнение на мой свет, и он выведет тебя сквозь шторм и тьму — к спасению».
Каким утешением было для меня, что я полюбила шахту — работу в ней, моих товарищей. Сколько раз я слышала: «Ты — дядя Том!» В этих словах звучали упрек и презрение. Нет, я не дядя Том. Его можно было жалеть и даже уважать. А мне… мне можно было завидовать. Нет, завидовать всем тем страданиям, лишениям, несправедливости и издевательствам, через которые мне пришлось пройти, ей-Богу, нечего. Завидовать можно лишь тому, что во всех испытаниях у меня был «спасательный круг» и в самой кромешной тьме светил маяк — шахта. Может быть, это был не спасательный круг, а амулет, а свет маяка — мираж? Что ж, действительно, многое я преувеличивала. Но я верила. А вера, как известно, горами двигает.
«Под землей мы все равны» — это было как бальзам на мою израненную душу. Я этому верила, потому что хотела верить. Легче всего обмануть того, кто хочет быть обманутым. Можно с презрением провести аналогию с «верностью дяди Тома», но лучше все же сослаться на Пушкина:
Тьмы пошлых истин нам дороже
Нас возвышающий обман.
Пусть это обман, но он был мне дорог! Хотя это не мешало мне заметить, что вольнягам работать среди заключенных было не житье, а малина.
Коварство вольняг
Когда Шишкин, знаменитый рекордсмен-крепильщик, орденоносец, депутат и прочая и прочая, «шел на рекорд», то дюжина заключенных, побросав свою работу, таскали, замеривали, пилили и заделывали крепежный лес, а Шишкин только забивал клинья и записывал себе весь результат.
Впрочем, это было выгодно всем. Рабочие хоть и не выполнят наряд и дня на два-три им урежут их пайку граммов на 150–200, но Шишкин принесет им по целой буханке, а то и немного масла или сахара. Тогда была карточная система, но вольняги не голодали и могли угостить хлебом зэкашек, спрятав в карман несколько тысяч рублей, и повесить себе на грудь «Героя труда». И участок (во всяком случае его начальник) в накладе не был — слава шишкинских рекордов поднимала его репутацию.
Ну а я и не пыталась извлекать выгоду для себя.
— Ты уж постарайся, Фрося! Поднажми и подготовь забой, чтобы мы могли закрепить и забурить его. Ладно?
Передо мной двое вольняг: крепильщик Шишкин и бурильщик Леонов.
— Постараюсь, если успею.
Говорю с сомнением в голосе: судя по усталости, смена близится к концу.
— Успеешь! — и «герои труда» уходят куда-то в глубь забоя.
Сделаю, сколько смогу. Ведь в конце смены они пройдут мимо меня. Тогда, значит, уходить пора. Завтра ремонтный день, всем добычникам и проходчикам — выходной, так как путейцы будут перестилать пути штольни. Как хорошо, что завтра выходной! Это раз в два-три месяца. Можно отдохнуть на солнышке…
Я работаю. Ритмично наклоняюсь, поддеваю большой (40х60 см) лопатой уголь, разгибаюсь и, поддав коленом, швыряю как можно дальше. Я устала. Смертельно устала. Спина и руки горят, губы и даже язык пересохли. До конца смены осталось всего полчаса. Я очищу место для крепления, Шишкин поставит три-четыре рамы… Я тороплюсь. Вот сейчас, наверное, придет Шишкин, и мы пойдем на-горб. Хоть бы скорее он прошел! Я устала и голодна.
Статистикой давно отмечено, что большинство аварий происходит в конце смены, когда усталость ослабляет внимание и притупляет реакцию. Доказательства этой истины не заставили себя долго ждать.
Когда я, дрожа от усталости и спешки, не побереглась и неосторожно прислонилась к борту забоя, не заметив, что борт отслоился, произошло то, что и должно было произойти, — отслоившийся пласт скользнул и накрыл меня. Каким-то чудом я в последнюю долю секунды рванулась вперед и ускользнула от главной массы угля, но удар по спине получила крепкий. В рот и в нос набился уголь. Грохот и полная темнота. Я ползу куда-то на четвереньках.
Тишина, темнота и ужас.
Такой ужас, что я даже не чувствовала боли и не обратила внимания, что у меня из носу течет кровь.
Когда в шахте наступает тишина, это еще более жутко, чем грохот, так как создает впечатление безнадежной могилы. Тогда вспоминаешь, что над головой миллионы и миллионы тонн угля, породы, камня, щебня и всего прочего, из чего состоит Шмитиха, недра которой мы, шахтеры, столь дерзко сверлим, бурим, кайлим, взрываем, а затем подпираем креплением, то есть ничтожнейшими спичками, и лезем, и лезем все дальше в недра этой горы.
Кто знает, что это такое — темнота? Темно ночью в лесу. Темно осенней безлунной ночью в непролазной грязи проселочной дороги, когда льет дождь. Темно туманной ночью на вспаханном поле. Темно в погребе, если закрыть двери. Пусть это и кромешная тьма, но не абсолютная!
В шахте, где до устья свыше трех километров, это нечто совсем другое, ни с чем не сравнимое. Это темнота Смерти.
Говорят, в смертельной опасности разум проясняется и многое непонятное начинаешь понимать.
Многое поняла и я. Мне стало ясно, что я попала в ловушку! Шишкин и Леонов ушли, воспользовавшись каким-то другим, неизвестным мне выходом. (Разве я могла знать, что там, в глубине выработки, есть ход, соединяющий ее со старой 13-й шахтой!) Оставлять своего подручного одного в незакрепленном забое они не имели права, а это значит, что они никому не скажут, что я в шахте. А я… Что им за дело, если я опоздаю на вахту, застряну в Угольном Оцеплении и проведу здесь этот долгожданный выходной голодной, не отдохнув?! Итак, здесь, на участке, и во всей шахте я одна, и раньше чем через сутки никто в забой не зайдет. Если при попытке выбраться я запутаюсь в старых, заброшенных выработках, то никто меня разыскивать не станет, так как никто не знает, что я в шахте. Но, оставаясь на месте без движения, при температуре минус восемь градусов, голодная и усталая, я замерзну. Значит, надо выходить. Я собралась с мыслями и стала соображать. Самое трудное — это добраться до подъемной лебедки на первом бремсберге; дальше по рельсам я выберусь из шахты. Но как добраться до этой самой лебедки?! Я недавно в шахте, всего несколько дней. Я не знаю боковых выработок. Знаю только путь, по которому хожу.
Что ж, с Богом!
Прежде всего, в какую сторону? Падая, я перекувырнулась через голову. Значит, надо нащупать грудь забоя, стать к ней спиной и — айда! Сначала надо пройти мимо гезенка — провала на второй пласт глубиной восемь метров.
Вооружившись черенком от поломанной лопаты, пускаюсь в путь, убедившись, что аккумулятор безнадежно поломан — оторвана крышка, разбита лампа и стекло, надорван кабель. Вот под ногами — пустота. Это и есть провал. Обхожу его справа. Теперь поворот влево — в старую выработку. Мимо! Дальше поворот вправо. Не знаю куда. Мимо! Где же еще один поворот, влево? Пора ему быть, а его нет.
Как обманчивы расстояния в темноте! Вот он, поворот влево. Туда нельзя, там провалы и газ — окись углерода. Или это в правой выработке газ?.. Однако мне как раз надо вправо, там будет трап — крутой, по доске с планками. Часть — с перилами, часть— без. Поворачиваю вправо. Почему нет трапа?! Может, повернуть обратно? Но найду ли я свой поворот? Роняю свою палку. Она куда-то укатилась— вниз… А, вот он, трап! Только этот ли? Где же стена? Кругом пусто. Спокойно! Без паники. Ты прошла тайгу, пройдешь и шахту. Но в тайге хоть и была трясина под ногами, зато над головой — небо. Ух! Трап окончился. Я куда-то вышла. Брожу, выставив руки, щупая почву ногами. Отчего-то в темноте запрокидываешь голову. Ура! Рельсы! Я на бремсберге. Надо найти лебедку, и оттуда пойдет штольня.
Кажется, можно не волноваться — опасность уже позади. Но темнота, нечеловеческая усталость, нервное напряжение берут свое. Темнота? Но уже нет темноты! Перед глазами вспыхивают огоньки. Откуда-то падают лучи рассеянного света. Что-то мерцает, как муаровая лента. И звенят, звенят бубенчики…
Хлоп! Я растянулась во весь рост — до чего трудно в темноте удерживать равновесие!
В какую сторону идти, туда или сюда? Мне кажется, я иду правильно, но почему так долго нет натяжной каретки? Куда сворачивают рельсы? Боже мой, я вернулась к лебедке первого бремсберга!
Опять огоньки. Что это, снова бред усталости? Нет, эти огоньки не расплываются и не исчезают. Это ремонтники-путейцы — утренняя смена. Голубоватым светом светится устье шахты. Там выход на поверхность, но я иду не туда. Я сворачиваю влево, в нишу, выходящую на обрыв, на восток. Там — солнце. Солнечный свет ударяет тысячью лучей; свежий ветерок волной накрывает меня с головой. Ноги подкашиваются, и я без сил валюсь на прогретые солнцем камни. Я счастлива. Мне хочется плакать, и… я засыпаю.
Шахта с темнотой не победила. Победил свет.
Поцелуй мертвой
Я все лучше узнавала шахту, и она все больше нравилась мне. Очень хорош был наш «рабочий коллектив» — настоящая рабочая семья. Были и политические, были и уголовники: воры, растратчики и даже убийца-грабитель — коногон Колька Пянзин, очень славный парень. Но подавляющее большинство — статья 58. И тон задавали они.
Уверенность в том, что товарищ рядом, необходимо шахтеру, а сознание того, что тебе в беде помогут, — великая сила! Но все-таки есть сила, которая от нас не зависит. Назови ее Богом или судьбой, роком или счастьем — все равно: мы ее видим, но постичь ее нам не дано…
В этот день мне нездоровилось: все тело ломило, ноги были налиты свинцом, а голова распухла и гудела. Мастер шел быстро, и я едва за ним поспевала. Лопата, лом и кайло на этот раз были особенно тяжелы.
Когда мы пришли на место, мастер взял у меня лом и принялся обирать кровлю. Новички недооценивают эту нужную работу, и в этом причина гибели очень многих неопытных рабочих.
Я считала себя опытным шахтером. Это через два месяца с начала моей шахтерской деятельности! Лишь лет через пять-шесть, будучи старым подземным волком, я стала понимать, что нужны годы и годы, чтобы быть с шахтой на «ты». А тогда я смотрела на мастера с неудовольствием. Не сумею я, что ли, обобрать кровлю? Это так просто!
Сначала обобрать ее лапкой оборочного лома; затем простукать и там, где кровля бунит (издает глухой звук), — раздолбать ее «пикой» лома. Чего он копается?
— Вот что, Фрося, этот забой чертовски ненадежен. На верхнем пласту здесь целики, и они жмут, а обобрать как следует не удается… Ты постарайся забой очистить, чтобы утренняя смена его закрепила. Но не торопись, за кровлей присматривай и чуть что не так — уходи. Я еще ее оберу. И когда будут палить в просеке — бросай и уходи. Поняла? Услышишь первый свисток — уходи в штрек к транспортеру. Вернешься после отбоя, то есть третьего свистка. Поняла?
— Ладно уж…
Ионов зашагал прочь, а я принялась за дело.
Как всегда, я работала с остервенением, будто сводя личные счеты с углем. Груда угля на глазах таяла.
Я разгибала спину лишь тогда, когда что-нибудь в кровле привлекало мое внимание; затем опять со скрежетом погружала лопату в груду угля.
Но перед моими глазами был не уголь: мысли уносили меня далеко-далеко. И во времени, и в пространстве.
Я дома, в Цепилове. Зима. Сани-розвальни запряжены парой сытых лошадей. Я вывожу навоз. Загоняю вилы глубоко и с силой выворачиваю слежавшиеся пласты темно-бурого маслянистого перегноя. Поддеваю на вилы раза в два-три больше, чем это положено. Рубашка прилипла к спине, и от меня валит пар.
— Ну зачем ты надсаживаешься? — слышу я голос отца. — Смотрю на тебя и не пойму: ведь это не работа, а мучение! И вид у тебя какой-то страдальческий!
— Что ты, папа, мне нисколько не трудно! Вот вывезу еще саней пять, а вечерком с Ирой и Сережкой сбегаем на лыжах в Шиманский лес. Ночь будет дивная…
Как легко дышалось! Как ясно было на душе! Как приятно было отдохнуть в кругу друзей после хорошо выполненной работы, когда мы, разрумянившиеся и голодные, возвращались из лесу домой, а на столе пел песню самовар и стояло большое блюдо ароматных пышек!
…Трель свистка вернула меня из Цепилова в забой. Это не навоз, который я вожу во фруктовый сад. Не буду я на лыжах пробираться вдоль опушки покрытого инеем леса, и пышки не ждут меня дома… Я в забое, в котором во время отпалки оставаться опасно. Скоро сюда доползет кисловатый дым, от которого горько во рту, останавливается дыхание и мучительно болят подреберья. Иду к центральному транспортеру. Пока идет отпалка, не теряя времени, буду делать уборку транспортера. «Порыв не терпит перерыва», и поэтому во время работы я не люблю отдыхать. Некоторое время усердно зачищаю откаточный штрек. Нет, определенно, я сегодня не в форме. Надо передохнуть.
Выпрямившись, я оперлась на лопату и задумалась… Транспортерная лента бежала, ролики вертелись с легким гудением, изредка поскрипывая. Черной змеей вился угольный поток, крупные глыбы угля будто плыли, и их грани поблескивали при свете моего аккумулятора. Я смотрела на движущуюся ленту транспортера, но видела совсем иную картину…
Ночь, темная ночь. Но не темнота шахты и не норильская летняя ночь с ее заспанным, усталым солнцем. Я видела южную августовскую ночь — темное, как синий бархат, небо, на котором брызгами рассыпаются падающие звезды.
С трех сторон поляну обступает дубовый лес. Посреди поляны — копна сена. Мы зарылись в душистое сено и смотрим на звезды. В лесной калабатине квакают лягушки. Изредка у корней дубов вспыхивают запоздалые светлячки. Небо перечерчивают зигзаги бесшумно летящих летучих мышей. На трубе конюшни сова-сплюшка монотонно повторяет через равные интервалы: «Сплю… Сплю…» Давно пора идти домой, ложиться спать, но так не хочется нарушать очарование летней ночи! Но вот на селе запел петух, где-то далеко — в Околине? в Конишеску? в Пырлице? Ему откликнулся другой. Скоро полночь.
…Но что это? Кто-то идет вдоль транспортера, идет ко мне. Идет без света! Аккумулятор погас? Но как он идет! Уверенно, не спотыкаясь об свалившиеся с транспортера комья угля! Не иначе это Степан Никанорыч, участковый механик, он здесь так часто ходит, что ему знакома каждая неровность почвы. Надо ему посветить под ноги. Мой аккумулятор американский, его можно настроить на «дальний луч». Я хочу снять лампочку с шапки, и холодный ужас сжимает сердце: я не могу ни шевельнуть рукой, ни повернуть головы. Одновременно до сознания доходит, что я не могу видеть человека, идущего без света по штреку, ведь свет моего аккумулятора падает на стену передо мной. Но я вижу, вижу! Вот фигура замедляет шаг как бы в нерешительности. Шаг. Еще шаг. И таинственный гость вступает в освещенное моим фонарем пространство.
Я узнас… Волосы зашевелились под моей шапкой… Или это струйки холодного пота? Передо мной — женщина. Нет, это не одна из наших шахтерок, неуклюжих, как связка тряпья, черных от угольной пыли. Передо мной — убитая месяца два тому назад нарядчица Кира Павловна Пушкина.
…Пасмурное утро. Тучки, как клочья грязной ваты, прилипли к склонам Шмитихи, и из них, как из пульверизатора, сеет мельчайшая водяная пыль. Я бреду в свой барак. Напрасно я не ложилась спать. Напрасно дожидалась утра, чтобы отнести в починку башмаки, разлезшиеся по всем швам. Их в мастерской не приняли: «И так работы много без твоих бахил!» И тут нужен блат!..
— Что это вы прогуливаетесь, Керсновская? Не спится?
— Хорошо тем, кто на работе спит — башмаки не рвутся. А я третий раз несу в починку, и не принимают.
— Ах так! Пойдем, я это устрою.
Мастерская возле вахты. Кира Павловна шла в первое лаготделение сдавать наряды. Ей по пути. Мы вошли в мастерскую.
— Вот что, — сказала Кира Павловна, — договоримся: Керсновская — лучшая наша шахтерка. Ее починку выполняйте в первую очередь, а на этот раз замените ее рваные — на починенные.
Я была так ей благодарна, что, не находя подходящих слов, просто проводила ее до вахты, держа под мышкой ботинки второго срока, но вполне еще хорошие. Я так и не сумела сказать ей спасибо. Она легко взбежала по ступенькам вахты и, махнув мне рукой, улыбнулась.
Когда через несколько часов наш развод гнали на работу, мы уже знали, что ее нет в живых. Ее зверски убил некий Добровольский — ее любовник, бандит-рецидивист, работавший парикмахером в Оцеплении. Ревность? Садизм? Скорее всего, патологическая похоть убийства: в ту пору за убийство больше десяти лет не давали, а такие моральные уроды всю жизнь проводили в лагере, жили там очень неплохо и могли позволить себе время от времени давать волю своим дурным инстинктам.
…На вахте Угольного Оцепления в телеге под брезентом лежал труп Киры Павловны. Под телегой— темная лужа, и сквозь щели в дне телеги свисали сосульки запекшейся крови. Изредка по ним сбегали капли и, повисев на этом «сталактите», беззвучно отделялись: кап, кап, кап… Последний, кто видел ее живой, была я.
Да! В ярко освещенном круге стояла покойница… Хорошенькая какой-то кукольной красотой: среднего роста, очень женственно-хрупкая; круглое, с мелкими чертами лицо, обрамленное светлыми кудряшками; чуть вздернутый носик; красивый изгиб рта. На ней был сарафан с круглым вырезом и блузка в каких-то цветочках, с открытой шеей и короткими пышными рукавами (я никогда не замечаю, кто и как одет, но на этот раз я была точно загипнотизирована, и все эти подробности отпечатались, как на светочувствительной бумаге). Больше всего запомнилось мне, что руки ее были заложены за спину, а глаза закрыты. Но я чувствовала, что сквозь веки она видит меня…
Сколько времени покойница смотрела на меня закрытыми глазами, я не знаю. Но вот она пошевелилась и, не открывая глаз, отделилась от стены и направилась в мою сторону. Я напрягла все свои силы, но оцепенение было полным — я не могла даже мигнуть.
Вот она близко… Вот — рядом! Губы складываются, как для поцелуя, она поднимается на носки… Ее лицо с закрытыми глазами придвигается вплотную, холодные губы касаются моей левой щеки. Холодное, такое холодное прикосновение, что я его ощутила как ожог.
Я вздрогнула. Круг света метнулся по стене. Я была одна. Меня била дрожь, сердце колотилось где-то в горле. Рука судорожно сжимала черенок лопаты. Глухо рокотали, изредка поскрипывая, ролики транспортера, мимо меня по ленте проплывала, тускло поблескивая, река угля. Свисток взрывника (три продолжительных свистка — сигнал отбоя) вернул меня к действительности. Отпалка закончена, надо возвращаться в забой.
Стряхнув с себя наваждение, я зашагала к своему забою. Мне все это почудилось… Вернее, я уснула, и все это мне приснилось… Понятно, мне нездоровится. Наверное, жар, и это был горячечный сон… Уснуть стоя можно. Но почему я, уснув, не уронила из рук лопату?! Напротив, я так сжимала черенок лопаты, что руку до боли свела судорога.
В забое все было по-прежнему. Нет, не совсем… Как будто трещин в кровле прибавилось. Или мне это кажется? Попробовала обобрать ломом — не поддается. Ну, черт с тобой, скорее бы кончить с этим забоем! Осталось уже немного. Но на душе как-то неспокойно. Стараюсь не думать, но не могу выбросить из головы поцелуй мертвой.
Все произошло так быстро, что… Откровенно говоря, только чудом я осталась в живых, когда рухнула кровля! Впрочем, это чудо, как и большинство чудес вообще, объясняется очень просто. От визита покойной Киры Павловны нервы были у меня до того взвинчены, что когда я услышала за спиной какой-то шорох, будто кто-то смял газету, то я ринулась одним прыжком в глубь забоя, и это спасло меня. Я втиснулась в самый угол, даже не успев испугаться и не выпустив, однако, лопату из рук. Что-то рухнуло совсем близко, слегка чиркнув по правому плечу, и все кругом дрогнуло. Треск, грохот, гулкие удары. Меня толкнуло воздушной волной; удар по лопате вырвал ее из моих рук. От густой пыли стало темно, в рот и в нос набилось столько угля и пыли, что, казалось, дышать невозможно. Лишь когда сверху уже ничего больше не валилось, я сообразила: вся кровля моего забоя рухнула. Пыль оседала, и вскоре я смогла осмотреться. Над головой образовался высокий «кумпол». На том месте, где за минуту до того стояла я, возвышалась груда угля до самого «кумпола». Лишь возле левого борта, казалось, уголь не доходил до кровли.
Я вскарабкалась на этот перевал, нырнула в щель и на животе скользнула на другую сторону завала. Слава Богу! Я не отрезана от штрека. Мощная камерная балка хоть и соскользнула с одной из стоек и согнулась дугой под тяжестью огромной глыбы, но в углу есть щель. Не теряя времени, я, как уж, проползаю, не дожидаясь того, что балка рухнет.
— Мастер! У меня… не совсем благополучно, — сказала я горному мастеру Ионову, которой как раз шел в мою сторону. Не спрашивая, он прибавил шаг.
…Мы стоим молча у входа в забой. Уцелеть в таком забое?!
Чисто русским жестом мастер задумчиво чешет затылок и, ни слова не говоря, поворачивается и уходит. Далеко в штреке загораются яркие огоньки: это идет смена. Я иду на-гора. Шагаю бодро. Сердце радуется. Уже видно устье шахты — ослепительный, кажущийся голубоватым, если смотреть из шахты, свет. Солнце! Жизнь! Я — жива!!! И странное дело, куда девалось все мое недомогание? Ломоту, жар, головную боль как рукой сняло. Усталости — и той нет. Или и в самом деле это было предчувствие? Предупреждение об опасности?
«Есть на свете многое, мой друг Горацио, чего не постигнуть нашим мудрецам!» Ну разве Гамлет не был прав? Многое ли знают мудрецы?
Бедная Кира Павловна! Не суждено вам увидать ваш родной Ленинград, по которому вы так тосковали! Но если я сегодня, сейчас вижу солнце и могу надеяться, что увижу и свободу, то это — благодаря вам. Спасибо, Кира Павловна!
Знакомство на «вулканической почве»
Наступила осень. Если северное лето, по словам Пушкина, «карикатура южных зим», то осень… Карикатура должна вызывать улыбку, но осень в Норильске вызывает отвращение. Холодный дождь, пронизывающий ветер и грязь. Грязь везде. А у меня нет верхней одежды. Тут не до улыбок!
Заключенным не полагается такая роскошь, как две телогрейки, две шапки. С непокрытой головой и без телогрейки в шахте никак нельзя. Но и до шахты в чем-то надо добираться: стоять на разводе, шагать до Оцепления, стоять и там, пока считают, и еще с километр идти до раскомандировки. Женщины всеми правдами и неправдами обзаводятся тем, что им надо. Начальство смотрит на это сквозь пальцы. Спецовку, которая остается в шахтерской раздевалке, не отбирают, она не числится. Я оставила в шахте ту телогрейку, что мне выдали в лагере, а на работу ходила в гимнастерке, с непокрытой головой. Это привело к конфликту, который мог бы разрешиться самым плачевным для меня образом, если бы не Анка Гурская — девочка-полячка, бывшая каторжанка, которой совсем недавно заменили 15 лет КТР на 10 лет ИТЛ, но у нее было мало шансов дотянуть до окончания этого срока по причине слабого здоровья и твердых жизненных устоев.
Наше знакомство состоялось на почве… Скорее всего, на «вулканической почве». Как-то в один из последних летних дней, желая использовать ту ничтожную толику солнечных лучей, что выпала на мою долю, я сидела на травке в зоне лагеря «Нагорный». Травка в северной природе — понятие условное. Пляж на склоне Шмитихи — это просто несколько веточек рододендрона без листьев, под которыми чавкало что-то вроде торфа. Мое блаженное dolce far niente прервал детский голосок с ярко выраженным польским акцентом:
— Разрешите вас побеспокоить, пани Эфразия.
Я взглянула с удивлением.
Передо мной стояла высокая тонконогая девчушка. Мне бросилась в глаза ее худоба, нежная, как бы просвечивающая кожа лица, усыпанная веснушками, с которой резко контрастировали грубые, с обломанными ногтями, руки. И еще один контраст: длинные, до плеч, французские локоны трубочкой и потертый грубый меховой жилет. На спинке жилета видно место, с которого спорот номер, нашитый или написанный масляной краской на одежде у каторжан (в спецлагере номера были куда меньше, не больше букв газетного заголовка). И ко всему этому — большие карие глаза, смотрящие прямо и как-то доверчиво.
«Несчастная девочка!» — мелькнула мысль. Однако жизнь, полная неожиданностей, научила ничему не удивляться, даже тому вопросу, который она задала:
— Пани, я знаю, образованная. Может, пани мне скажет, какой есть самый большой действующий вулкан на свете?
— Самый большой — Попокатепетль в Мексике или Котопахи в Южной Америке, а в Европе — Этна или Везувий.
— Большое вам благодарю, пани Эфразия! Я им сказала, что пани знает! — со смешным восторгом сказала девочка и, поклонившись, вернулась к своим бригадницам.
Храбрый Воробушек
Не то чтобы мы подружились c Анкой Гурской… Я в шахте, она на ЦУСе. У меня тяжелая работа; у нее слабое здоровье… Сил хватало только на то, чтобы, поев свою баланду, свалиться на нары. Опять же, мы редко работали в одну смену. У нас пересмену делали вперед, то есть на восемь часов позже. На ЦУСе было хуже: у них пересмена делалась назад. Так что не больше чем в течение одной недели за месяц вышагивали мы на работу и с работы вместе. Мое счастье, что в этот день наши смены совпадали…
Несколько дней моросил холодный дождь, и дорога была покрыта глубоким — по щиколотку — слоем жидкой, как густая сметана, грязи из глины и угольного штыба. Сходство со сметаной ограничивалось ее густотой, но цвет! Как всегда в дурную погоду, конвоиры были в отвратительном расположении духа и искали предлога, чтобы сорвать свою злость. На ком же срывать злость, как не на беззащитных рабынях, находящихся в их власти! Предлог? Ну, это не проблема: кто ищет, тот находит.
Женщины, идя в строю, потихоньку перешептывались, несмотря на грозное рычание конвоира:
— Р-р-р-разговор-р-ры!
Желая наказать женщин, конвоир выбрал место, где лужа была особенно глубокой, и рявкнул:
— Ложи-и-ись!
Это команда, которую надо выполнять моментально и беспрекословно, но… ложиться в такую лужу?
— Ложи-и-ись!
И с угрожающим видом он рванул винтовку.
Одна за другой женщины стали опускаться в грязь, стараясь присесть на корточки, на колени, опираясь на руки.
— Неповиновение?! На брюхо ложись! Или применю оружие!
У меня в глазах потемнело от негодования. Не только оттого, что придется погрузиться в эту черную, вонючую и холодную жижу, и притом переодеться не во что, ведь гимнастерка и штаны — это и моя одежда, и постель, а, вымазанная грязью, я не смогу даже влезть на свои нары. Самое возмутительное то, что мы — люди, рабочие, только что отработавшие свою смену в шахте, — отданы в полное распоряжение какому-то негодяю-уголовнику (самоохрана вербовалась исключительно из уголовников) и этот садист имеет над нами право жизни и смерти!
Все женщины легли. Молчание. Стою только я.
— Ложись! Кому говорю! Или…
— «…конвой применяет оружие без предупреждения. Понятно?» Эту «молитву» читают нам каждый день на разводе. Мне — все понятно. Но я не лягу. Вернее, лягу, лишь когда меня уложит пуля. Это понятно всем.
Вдруг — срывающийся детский голосок:
— Нет! Не смеешь ее убивать! Не смеешь!
Из грязи вскочила высокая тоненькая фигурка и ринулась под самое дуло винтовки, заслоняя меня собой. Храбрый Воробушек! Растрепанные волосы, развязавшийся платок, расстегнутая меховая жилетка — все это напоминало взъерошенные перышки воробья, кинувшегося на собаку.
Одна за другой повставали все женщины. Похоже было, что вторично они не подчинятся грозному рычанию конвоира. И конвоир это понял.
Приключение с «орлом» на бремсберге
Говорят: «На ловца и зверь бежит». Так и на меня— разные происшествия. И не только зверь, но и «орел». А что такое в шахте «орел», стоит рассказать.
Мы вдвоем с Машкой Сагандыковой обслуживали оба бункера. Однажды была сильная пурга, и железная дорога не успевала вывозить уголь, поэтому порожняк подавали на участок с большими перебоями. Незадолго до конца смены Машка в ожидании порожняка пошла вверх по бремсбергу с Иваном Штампом и Володькой Йорданом разгрузить «козу» крепежного леса. Я, вооружившись лопатой, прочищала подъездные пути к бункерам и прислушивалась с нетерпением, когда же наконец подадут порожняк. Бункер вот-вот наполнится, и придется останавливать транспортер.
Вот наверху слышен грохот. Наконец-то!
Но что это? Вместо ровного перестука колес — какой-то гул, переходящий в громоподобный грохот. Боже мой! Это — «орел»! Порожняк не успели прицепить к тросу лебедки, и он мчится с нарастающей скоростью вниз по бремсбергу, а навстречу ему, вверх, идут Машка, Йордан и Штамп. На этом отрезке бремсберга между нижним и верхним бункерами в бортах нет ниш, и бремсберг недостаточно широк, чтобы разминуться с порожняком.
Их гибель неизбежна…
Неизбежна? Нет! Надо задержать порожняк. Как? Свести с рельс, «забурить» весь состав…
Но как? Как? Несколько секунд — и будет поздно… Стрелку! Нужно сделать стрелку под верхний бункер. Состав на такой скорости, разумеется, не свернет под бункер, но опрокинется. Люди будут спасены. Люди… А я?! Ведь стрелочного перевода нет. Надо подбежать, наклониться, перенести рукой «перо»… Успею ли отскочить в сторону?
Это теперь я рассуждаю. Тогда рассуждать было некогда. Весь план действий сверкнул, как вспышка магния. В следующее мгновение я уже перенесла «перо» стрелки и отскочила, как кузнечик.
Тр-р-р-рах! — «гром пошел по пеклу»…
Я еще увидела, как вагоны подскочили в воздух, весь состав вздыбился горбом, ударившись в кровлю… Дальше ничего не было видно: меня что-то подбросило, аккумулятор погас… и мое сознание тоже.
Очнулась я на руках у Штампа. Он старался меня усадить на кучу угля, повторяя:
— Жива! Жива!
Рядом ухмылялся Володька Йордан, мотая головой:
— Молодец, Фрося!
Возле вагонов стоял горный мастер Ионов, лебедчица Оля Бабухивская и коногон Колька Пянзин, а Машка Сагандыкова отчаянно сквернословила, обрушивая на бедного коногона весь арсенал бранных слов — казахских, русских и лагерных.
Сгоряча я не только встала на ноги, но и помогала ликвидировать аварию. Требовалось не только поставить на рельсы вагоны, но и разобрать весь завал: крепление было буквально разметано, кровля рухнула. Лишь когда я почувствовала, что штаны полны крови и в сапогах хлюпает (я упала на железные рештаки и распорола бок), я попросила мастера отпустить меня на перевязку. Но он начал скулить, что некого поставить на сектор, а бункер необходимо отгрузить к смене. И я осталась, завязав шейным платком распоротый бок, и проработала еще полтора часа. Затем пошла в первое лаготделение, в санчасть, где мне наложили 12 швов. Но рана уже инфицировалась, почти все швы разошлись, и пришлось несколько дней полежать в бараке.
Нет худа без добра! В зону лагпункта «Нагорный» навестить меня приезжал парторг нашей шахты Борис Иванович Рогожкин. Увидав, что у меня нет постели, распорядился, чтобы мне выписали одеяло, а заодно телогрейку и шапку.
Таким образом, я встретила зиму «во всеоружии».