21
Двадцать часов тридцать минут.
Действие разворачивается, как во сне. Мы с Момо прячемся в подвале театра, терпеливо ожидая момента, когда деревянная платформа поднимет нас на уровень сцены. Три брикета динамита, прибинтованные к моему животу и готовые к взрыву, стесняют мне дыхание, но терпеть осталось недолго. Момо обливается по́том, его штаны потемнели от мочи; он то и дело ощупывает, как и я, свой пояс смертника, который делает его толстяком. Мы лихорадочно переглядываемся, и наши сердца бьются так неистово, что мне чудится, их слышно снаружи.
Сверху до нас доносится веселый галдеж ребятишек в зале – возбужденные крики, радостный смех и визг. Родители и учителя стараются навести порядок, но без лишней строгости: все-таки у детей праздник.
У меня в руке зажато устройство, соединенное с проводком, – детонатор.
Сколько времени мне осталось жить?
Этот день не походил ни на какой другой.
Вчера, покидая дом Шмитта, я улучил свободную минутку и написал Момо:
«Вернулся из Сирии. Встреча завтра в девять перед видеосалоном».
Продрожав всю ночь на скамейке за вокзалом, я встретился с Момо, который ждал меня в назначенном месте. Что же случилось? Увидев его бледную мордашку и воспаленные веки, я почувствовал, как во мне поднялась искренняя радость, смешанная с братской нежностью, жалостью и отчаянием. Нам обоим хотелось обняться, так мы были счастливы увидеться вновь, но удержала стеснительность. Зато все эти чувства отражались в наших глазах.
– Ты мне расскажешь про Сирию, Огюстен?
– Конечно нет.
Улыбка.
– Ну а ты что тут напридумывал?
В нескольких словах Момо рассказал, что произвел несколько опытных взрывов. В Интернете он отыскал нужные технические инструкции, а благодаря хулиганью со своей улицы раздобыл необходимые материалы, в общем, преодолел все трудности.
– И где же ты спрятался, чтобы проделать свои опыты?
– Недалеко от контейнера, где мы с тобой встретились. На заводе за стеной. Там никто не бывает.
И он объяснил мне, для чего послужат его бомбы: он решил взорвать зрительный зал театра «Граммон».
– Сегодня вечером там соберется человек восемьсот – малышня, подростки, их родители и учителя. Самый подходящий случай!
– Но ведь там будут и мусульмане?
– Евреи, христиане, атеисты.
– И мусульмане!
– А мне плевать. Это плохие мусульмане. Они не заслуживают жизни. Все равно я ненавижу их, всех до одного!
И вот именно в этот момент я услышал собственный голос:
– Я пойду с тобой.
Сидя в самом укромном уголке кафе, с рюкзаком у ног, я пишу, одновременно держа в поле зрения клиентов и прохожих за окном, из страха, что сюда может ворваться Терлетти или другие полицейские. Я не забыл, что меня ищут и тут же загребут, стоит мне попасться им на глаза… Отныне время потекло в обратную сторону: оно убывает, вместо того чтобы расти; я измеряю его с учетом предстоящей катастрофы – либо моего ареста, либо взрыва, назначенного на этот вечер. Я пленник этого обратного отсчета и ясно сознаю, что пользуюсь последними минутами свободы; устав писать, я прерываюсь и с удовольствием поедаю мясные тефтели с томатным соусом – самое простое и популярное блюдо в Бельгии, идеальный ужин приговоренного к смерти.
Иногда моя рука, подносящая вилку ко рту, дрожит.
Что мне делать?
В голове у меня только одна картина: я вижу нас обоих, Момо и себя, затаившимися в макете слоеного торта с кремом – эдакая начинка из людской плоти и взрывчатки, с детонаторами в руках. Вот оно – мое будущее!
Еще совсем недавно, когда я несколько раз повторил Момо, что пойду вместе с ним, если он раздобудет мне пояс смертника, парень бросился меня обнимать, да так крепко, что чуть не задушил. Его грудь судорожно вздрагивала; я почувствовал, что он еле сдерживает рыдания. Внезапно он отступил и протянул мне руку. Пройдя несколько улиц, мы нашли интернет-кафе и выбрали ноутбук. Момо достал из кармана флешку и сунул ее в гнездо.
На экране возникло изображение: ребятишки, радостно бегающие по зрительному залу. Момо нажал на клавишу, и кадры замелькали в ускоренном темпе. Начался любительский спектакль, скетчи сменяли друг друга. Внезапно дети, участники спектакля, сошлись в единую группу посреди сцены и запели поздравительный гимн, и тогда снизу, из люка, выплыл макет огромного многослойного розового торта, не меньше трех метров в высоту. Детишки восторженно зааплодировали и снова затянули «Happy Birthday».
Момо остановил видео.
– Вот так: мы заберемся в самую середку этого малинового торта. Несколько дней назад я добавил ему начинку – мешки с гвоздями и стальными гайками, чтоб угробить при взрыве побольше людей. Всем достанется – и на сцене, и в зрительном зале. Настоящая бойня! Ну, что скажешь? Этот спектакль заснят в прошлом году в моем коллеже. Я сам в нем участвовал. Вот и на этот раз поучаствую, хотя меня и не приглашали. Ну так как – идет?
– Идет!
И в знак согласия мы ударили по рукам, ладонь в ладонь, как будто договорились о невинной велопрогулке. Вслед за тем Момо снова обнял меня, нервно всхлипывая и дрожа от возбуждения, прилива любви и страха.
Я перестаю писать, чтобы съесть очередную тефтельку. Да, я влезу в этот проклятый торт вместе с Момо; да, я прицеплю к поясу динамит, но не для того, чтобы перебить детей, а для того, чтобы их спасти!
Сердце бьется как сумасшедшее, зато мысли с каждой секундой становятся все яснее. На протяжении нескольких недель я общался с Момо, преследуя лишь одну цель: убедить его отказаться от жуткой акции, на которую он решился. Вот в чем моя миссия! Вот какой логике я следовал… Сколько раз я спрашивал себя: кто говорит во мне, когда я говорю? Кто действует во мне, когда я действую? Властен ли я над своими мыслями? Не могу сказать, что стал понимать больше прежнего, но теперь я хотя бы уверен, что действую во благо, а не во зло.
Внезапно я вспоминаю, что не выполнил один важный пункт своего плана. Кидаюсь к стойке и прошу дать мне телефон.
– У нас его сто лет уж никто не спрашивал, – ворчит хозяйка.
– Я потерял свой мобильник.
– Два евро с вас.
Она протягивает мне трубку и, отойдя, начинает протирать пивные кружки. Я заслоняю рот ладонью, чтобы приглушить звук.
– Алло! Это полиция, вас слушают, – произносит утомленный женский голос.
– Разговор записывается?
– Да.
– В театре «Граммон» заложены бомбы. Они взорвутся сегодня вечером на празднике. Отмените спектакль и закройте доступ в зал.
– Алло! Что вы сказали? Представьтесь, месье! Кто говорит?
– Сегодня вечером в театре «Граммон». Бомбы. Всё отменить. Вопрос жизни и смерти.
И я вешаю трубку, весь дрожа от страшной новости, которую сообщил, и опасения, что меня услышали люди в зале. Однако посетители продолжают мирно жевать, пить, вести беседу, не обращая на меня никакого внимания. Эх вы, тупицы, вам и невдомек, что я минуту назад спас ваших детей, племянников, просто чужих ребятишек! Эта неблагодарность превращает меня в истинного, бескорыстного героя…
Мой взгляд падает на газету, забытую кем-то на стойке. Первая страница «Завтра», в мрачной черной рамке, напоминает траурное объявление. Жирно напечатанный заголовок гласит: «Свобода расстрелянной прессы», а под ним большая фотография – Филибер Пегар в наручниках, взгляд страдальческий, рот заклеен скотчем.
Заметив мое изумление, хозяйка восклицает:
– Ну и бандит же этот Пегар! Оказывается, он был замешан в скандале с поддельными счетами, – говорят, эти деньги шли на финансирование политических партий. И конечно, при этом себя не забывал; мало того, еще и налоговой службе задолжал миллионы.
– Так его арестовали?
– Да куда там! Только допросили, и все. А эта фотка – чистое жульничество, чтобы его паршивая газетенка лучше продавалась. Вот уж кто умеет строить из себя мученика! Сволочь такая! Говорят, он успел удрать на Каймановы острова. Ну и скатертью дорожка!
Пожав плечами, я возвращаюсь к своему столику, заканчиваю рассказ, складываю в стопку исписанные страницы и засовываю их в большой зеленый конверт с логотипом газеты «Завтра».
Шесть часов вечера. Мы с Момо забираемся в театр через оконце, выходящее в безлюдный тупик.
Операция проходит медленно, ведь при нас взрывчатка. Любая оплошность может стать роковой, поэтому мы действуем с ювелирной точностью, в полном молчании и слаженно, как пара профессиональных взломщиков.
Проникнув за кулисы, мы спускаемся под сцену, где стоит огромный макет слоеного торта.
Темное помещение насквозь пропахло машинной смазкой и столетней пылью; меня поражает сложная система канатов, множество непонятных механизмов. Под ногами у нас чернеют провалы – это подземные этажи, второй, а то и третий уровень, куда спускают декорации. Вся эта свалка, несомненно, служила в старину для быстрой смены реквизита в спектаклях, которые так любили наши предки.
Момо открывает люк, ведущий внутрь розового торта, и мы входим в «святилище». У стенки, обращенной к зрительному залу, лежат мешки, предназначенные для публики в зале.
– Я их стаскиваю сюда уже целых пять дней, – шепчет Момо, глядя на меня сияющими глазами.
– Давай наденем пояса.
– Что… уже?
– Так полагается.
Я командую настолько естественно, что сам себе дивлюсь; будто я и есть руководитель операции. Мы начинаем осторожно распаковывать сумки с брикетами динамита, но тут я прерываюсь:
– Схожу-ка отлить, пока можно.
– Как?
– А так! Момо, нам ведь придется ждать целых два часа.
– Ты свалить решил? Сдрейфил, да?
– Клянусь, что нет!
И я изображаю крайнее возмущение. Момо, наполовину убежденный, что-то бурчит себе под нос, но все же выпускает меня наружу.
Я выбираюсь из торта и на цыпочках крадусь за кулисы. Потом, оказавшись вдали от его глаз и ушей, бегу наверх.
В темном зале царит тишина; слабая голубоватая подсветка уподобляет его аквариуму. Поводив карманным фонариком, я нахожу в задней стене первого яруса окно аппаратной.
Забираюсь туда, вытаскиваю из кармана брюк флешку с записью прошлогоднего концерта, украденную у Момо. К счастью, я хорошо знаю устройство аппаратной: в тех школах, где мне довелось учиться, я всегда брал на себя заведование звуковой частью праздничных спектаклей, лишь бы не показываться на сцене.
Итак, я всовываю флешку в компьютер и включаю таймер, поставив его на двадцать часов пятнадцать минут.
Потом снова ныряю под сцену.
Запыхавшись, подхожу к Момо, который явно паниковал в одиночестве. Вместо того чтобы упрекать меня в долгом отсутствии, он облегченно вздыхает:
– Уф, ну я и сдрейфил!
– С чего это? Думал, я смоюсь?
– Страшно…
– Это мандраж!
– Ты думаешь?
– Говорят, мандраж происходит от нетерпения. А ведь нам не терпится взорвать их к чертовой матери, верно, Момо?
– Еще бы!
И он делает движение, чтобы обнять меня, – сейчас он выглядит трогательным ребенком, – но сдерживается, вспомнив, что уже надел пояс со взрывчаткой.
Двадцать часов тридцать минут.
Действие разворачивается, как во сне. Мы с Момо прячемся в подвале театра, терпеливо ожидая момента, когда деревянная платформа поднимет нас на уровень сцены. Три брикета динамита, прибинтованные к моему животу и готовые к взрыву, стесняют мне дыхание, но терпеть осталось недолго. Момо обливается по́том, его штаны потемнели от мочи; он то и дело ощупывает, как и я, свой пояс смертника, который делает его толстяком. Мы лихорадочно переглядываемся, и наши сердца бьются так неистово, что мне чудится, будто их слышно снаружи.
Сверху до нас доносится веселый галдеж ребятишек в зале, возбужденные крики, радостный смех и визг. Родители и учителя стараются навести порядок, но без лишней строгости: все-таки у детей праздник.
У меня в руке зажато устройство, соединенное с проводком, – детонатор.
За сценой звучат три удара, и спектакль начинается.
В моем распоряжении есть еще несколько минут до того, как прозвучит поздравительный гимн. Я уже осуществил первую часть своего плана: театр пуст, мы слышим только звукозапись, сделанную в прошлом году, которую, согласно моему замыслу, громкоговорители разносят по зрительному залу. Момо не заподозрил обмана: сквозь перегородки до нас доходит лишь смутный гул, но не отдельные слова. И если он приведет в действие свою бомбу, человеческих жертв не будет. Не считая, конечно, нас двоих.
Теперь остается уговорить его бросить эту затею. Всякий раз, как я подступал к этому за последние два часа, над плечом Момо возникал Хосин, заглушавший мои уговоры своими речами. Мальчишкой движет теперь лишь ненависть, оправдывающая его присутствие в театре, и Хосин непрестанно подогревает ее.
А мне не удается и слова вставить.
Я боюсь, но не того, чего опасался раньше, – не смерти. Меня пугает не она, а страх, что какая-нибудь случайность разрушит мои планы. В этом театре, как и в замке Шмитта, мне не удается думать о высоких материях: я тону в мелочах, спотыкаюсь на ровном месте. Какие же скудные у меня мозги! Если со мной и вправду произойдет несчастье, человечество не много потеряет…
Глядя в щелку между двумя слоями торта, я различаю в полутьме выдвижные механизмы, балки, кабели и внимательно оглядываю их, за неимением другого зрелища. Момо лишен и этого, у него перед глазами глухая перегородка.
Сверху доносятся аплодисменты.
Мы с Момо переглядываемся, молчаливо спрашивая себя, не настал ли наш черед… но тут раздается новая веселая мелодия, предвещая очередной скетч, и мы дружно испускаем глубокий вздох. Вздох чего – облегчения? Раздражения? Досады? Ярости? Не могу определить, хоть убейте.
– Момо, а у тебя там, в зале, есть дружки?
Я-то хорошо знаю, что там нет ни души, но Момо этого не подозревает.
– У меня больше нет дружков.
– Да есть, наверно; просто ты больше не хочешь их иметь.
– У меня есть ты.
– А ты можешь представить, как они сейчас сидят там, в зале, вполне конкретные ребята, загримированные каждый для своей роли?
– Заткнись!
Мне кажется, что Момо все чаще говорит голосом Хосина, с его интонациями, с его хрипотцой, с его жесткостью. Мертвый брат полностью завладел живым. Как же быть?..
В глубине подвала маячит чей-то силуэт. Я вздрагиваю. Что это? Неужели в театре кто-то остался? Механик сцены? Сторож?
Тень медленно приближается к торту, и я узнаю… следователя Пуатрено. Она словно разглядела меня через узкую щелку в макете и почти незаметным жестом подзывает к себе.
Как это возможно?!
Зачем она пошла на такой риск?
Конечно, она единственный человек, способный противостоять полиции и пройти через оградительные барьеры, но зачем?
– Момо, я опять хочу отлить.
– Нет! Теперь уже скоро!
– Да ладно тебе, я сейчас вернусь.
– Сдрейфил, да?
– Опять ты за свое! Кто здесь главный? Сказал же, что вернусь, значит, вернусь.
И я осторожно выползаю из торта, стараясь не задеть брикеты взрывчатки и не нажать на детонатор.
Подхожу к следователю Пуатрено, и она знаком просит меня отойти подальше за кулисы.
– Огюстен, у нас катастрофа: там, в зале, восемьсот человек, из них пятьсот – дети!
– Как?! Я думал, театр пуст!
– Полиция не приняла во внимание твой звонок! Пойми: анонимные угрозы взрыва сейчас поступают десятками в день. Сегодня утром Терлетти послал двух своих агентов обыскать зал, но они не обнаружили никаких подозрительных свертков, и он ограничился приказом досматривать всех входящих и их сумки.
– Немедленно эвакуируйте всех из зала!
– Терлетти меня не послушает.
– Не может быть!
– Он больше меня не слушает.
– Но… но вы же следователь!..
– Следователь, но не начальник полиции. Идем со мной, Огюстен. Мы успеем спастись.
– Вы что – рехнулись? Через две минуты Момо приведет в действие пояс смертника, и театр взлетит на воздух. Это будет апокалипсис.
– Тогда не ждите, чтобы дети поднялись на сцену, взрывайте прямо сейчас.
Я смотрю ей в глаза. Мне кажется, будто из моего тела изошла вся кровь.
– Нет. Я постараюсь убедить Момо прервать операцию.
– Да ты уже целый час стараешься, и все без толку.
– Откуда вы знаете?
– Ладно, беру свои слова обратно, Огюстен. Не взрывайте сейчас. Пол все равно никого не защитит… Взрыв убьет меньше людей в зале, но больше – на сцене. Там будут стоять как минимум пятьдесят ребятишек. Ситуация безнадежная!
В этот момент мне снова бросается в глаза темный провал между досками, на которых мы стоим.
– Нет, есть другое решение! Мы спустимся еще ниже.
Она изумленно глядит на меня. Я рассматриваю канаты, висящие вокруг нас.
– Платформа, которая поднимает торт на сцену, может и спустить нас еще ниже, на целых два подземных этажа. Если мы взорвемся там, в глубине, наверху будет меньше разрушений.
Она кивает с искаженным лицом. Но, напав на такое решение, я тут же капитулирую:
– Хотя нет, это невозможно…
– Почему?
– Кто будет управлять спуском? Машиниста сцены здесь, внизу, нет.
– Ну а я-то на что, дурья твоя башка?!
Я гляжу на следователя Пуатрено: она кипит от ярости. И упрямо повторяет:
– Как ты думаешь, зачем я сюда пришла?
– Но… если вы останетесь, то взорветесь вместе с нами.
– Не рассуждай! Иди в свой пирог!
Над нашими головами гремит начало поздравительного гимна.
Издали доносится голос Момо, в нем звучит испуг:
– Огюстен!
– Иду!
Я бросаюсь к торту настолько поспешно, насколько позволяет пояс смертника, и влезаю внутрь. Момо встречает меня радостной улыбкой, хотя из глаз у него брызжут слезы. Хосин уже занял все свободное пространство в макете – огромный, черный, грозный призрак с перекошенным от ненависти лицом.
– Момо, я хочу тебе напомнить: там, наверху, живые люди!
– Знаю…
Happy birthday to you…
Деревянная площадка под нашими ногами содрогается и приходит в движение. В первые две секунды я с ужасом думаю: неужели это подъем? Но нет, мы явно спускаемся вниз, а Момо ничего не замечает, сосредоточив все силы, все свое внимание на пальце, который сейчас нажмет кнопку детонатора. Хосин мешает мне подойти к нему. Я уже не смогу его остановить.
Happy birthday to you…
Площадка, на которой установлен макет, покачивается, скрипит, кряхтит, скрежещет, потом тормозит и замирает.
– Аллах акбар! – вопит Момо.
Короткий миг тишины… предвестие грохота…
Взрыв.
И внезапно все заливает ослепительный белый свет.
Эрик-Эмманюэль Шмитт
Германти, 30 июня 2016 г.
Госпожа следователь,
пересылаю Вам странный документ в большом зеленом конверте с логотипом газеты «Завтра», который я получил по почте через несколько дней после ужасного взрыва, разрушившего театр «Граммон» в Шарлеруа в апреле. Документ представляет собой длинную исповедь, состоящую из двадцать одной главы; текст начинается с одного взрыва и кончается другим, он изобилует неизвестными доселе подробностями и именами незнакомых людей и подписан печально знаменитым молодым человеком – Огюстеном Тролье.
Полиция, органы правосудия и средства массовой информации единодушно назвали Огюстена Тролье одним из самых жестоких террористов нашего времени, поскольку это именно он организовал бойню на площади Карла Второго, затем пожары в городе и, наконец, страшный взрыв в театре во время детского праздника. Тот, кого журналисты всего мира называют сегодня «мозгом преступного мира», стал предметом обсуждения миллионов комментаторов, и не только из-за чудовищного размаха его злодеяний, но еще и потому, что, в отличие от террористов – выходцев из Магриба, он был сыном бельгийских родителей – увы, неизвестных – и вырос в обстановке, далекой от какой бы то ни было религии. Его фанатизм поставил в тупик наших аналитиков.
Хочу еще раз напомнить – как Вы знаете, в полиции есть мои показания, – что я встречался с Огюстеном Тролье и очень тепло к нему относился. И не важно, если это шокирует окружающих: никто не заставит меня изменить мнение об этом человеке. Может быть, он ввел меня в заблуждение? Может, он просто умело скрывал от меня – как утверждает комиссар Терлетти – свои радикальные убеждения? Рискуя показаться наивным, я все же повторю, что знал его как деликатного, мягкосердечного, тонко чувствующего человека, влюбленного в литературу, любознательного, ратующего за всеобщее согласие и порядочность, – именно таким он предстает на страницах своей рукописи.
Прочтите, пожалуйста, этот текст – он вас взволнует. Не знаю, как определить его жанр, – хроника тех ужасных недель? Или художественный вымысел? И кто изложил свои мысли на этих страницах – романист или мемуарист? Совпадал ли реальный Огюстен Тролье с автором этой рукописи? И что мы сегодня читаем – исповедь невинного, коим он был, или невинного, каким он хотел казаться?
У фактов вырваны глаза и язык – они уже ничего нам не расскажут. Останки, найденные среди развалин, указали полицейским на то, что Огюстен Тролье произвел взрыв вместе с Мохаммедом Бадави. Так вот, если верить написанному, то присутствие Огюстена в театре можно считать скорее актом самопожертвования, позволившим в конечном счете спасти множество детских жизней.
Сегодня все радуются тому, что в результате ошибочного маневра макет, начиненный динамитом, спустился на нижний подземный этаж, а не поднялся на сцену; таким образом, взрыв причинил тяжелый материальный ущерб зданию театра, но не унес ни одной человеческой жизни. Однако не было ли то, что все сочли промахом террористов, сознательным, жертвенным, бесстрашным подвигом? Именно эта версия отражена в повествовании Огюстена, законченном в самый день его гибели и проникнутом роковым предчувствием такого конца.
Разумеется, не стоит принимать этот текст буквально – слишком много в нем неточностей и путаницы. Например, я решительно отрицаю тот факт, что снабдил наркотиками Огюстена Тролье и приютил его у себя в доме. Или рассказ о появлении следователя Пуатрено за кулисами в тот ужасный вечер – это чистейший вымысел; мало того что фамилия женщины-следователя Пуатрено не фигурировала в деле – кому и знать это, как не Вам, поскольку его вели именно Вы! – но в развалинах под сценой не было обнаружено никаких останков третьего лица.
И все же пускай некоторая расплывчатость этого текста не помешает вам принять его всерьез. Я бы очень хотел, чтобы Вы взвесили каждую его строчку, каждое слово. Ведь речь идет о репутации Огюстена Тролье, о его чести и в конечном счете о его реабилитации. Молодой человек, которого заклеймили прозвищем «чудовище века», возможно, был его героем.
Наше время – боязливое, изнеженное, эгоцентричное – с презрением относится к тем, кто жертвует своей жизнью за идею. В старину это расценивали совсем иначе: люди верили, что идея способна привести к жертвенности. Но и сегодня, как прежде, эти противоречивые убеждения являются скорее предрассудками. Смерть не облагораживает идею, это идея облагораживает смерть. И если некоторые люди убивают себя во имя какой-нибудь сектантской доктрины, это свидетельствует не о ее ценности, а лишь о крайней степени ослепления ее адептов; зато когда отдельный человек идет на смерть ради спасения чужих жизней, это говорит о его гуманизме и великом мужестве. В смертоносном макете торта, начиненном взрывчаткой, скрывались два воина-антипода – воин смерти Мохаммед Бадави и воин жизни Огюстен Тролье. Первый хотел уничтожить мир, второй уничтожил себя во имя мира. Террорист поклонялся химере, а не конкретной жизни. Герой стоял за конкретную жизнь, а не за химеру. Первый уничтожал реальность, мешавшую его иллюзиям. Второй спасал реальность, в которой могли бы свободно процветать любые иллюзии.
Я утверждаю, что Огюстен, вопреки своей бедности, вопреки одиночеству, вопреки сиротству, не был фанатиком и экстремистом. Конечно, ему приходилось жить как маргиналу общества, которое не признавало его, но он и не стремился ни к какому признанию – хотя еще не знал о своем призвании. Он не принадлежал ни к одному сообществу – разве что к сообществу людей, к тому, ради которого принес себя в жертву.
Если меня будут осуждать, если полиция и судебные органы будут упорствовать в своих необоснованных выводах, тем хуже, но я посчитал себя обязанным, в память об Огюстене, добавить эту рукопись к его досье.
Примите уверения, госпожа следователь, в моих самых искренних чувствах.
Элиана Битболь,
секретарь суда
Шарлеруа, 5 июля 2016 г.
Месье,
я сразу передала Ваше письмо вместе с прилагаемой рукописью госпоже следователю Изабель Вейт, которая обещала в самые короткие сроки известить Вас о том, какие меры будут ею приняты по прочтении присланных документов.
Мое же письмо, которое Вы сейчас читаете, является чисто личным и носит конфиденциальный характер, притом что должность судебного секретаря не возбраняет такую переписку. Получив Ваше послание и ознакомившись с ним, чтобы присвоить нужный гриф, я увидела там фамилию, которая многое напомнила мне, – следователь Пуатрено. И тогда я позволила себе прочитать двадцать одну главу исповеди Огюстена Тролье, где мадам Пуатрено регулярно появляется в сопровождении месье Мешена.
Вы высказали предположение, что речь идет о персонаже, придуманном Огюстеном Тролье, – ведь всем известно, что никакая госпожа Пуатрено не участвовала в этом расследовании, которое с самого начала вела Изабель Вейт.
И однако, следователь Пуатрено – реально существующая личность. Или, вернее, реально существовавшая. Ибо она умерла двадцать лет назад. Но тогда каким же образом она фигурирует в рассказе, чье действие разворачивается в наши дни? Я прямо похолодела, прочитав его.
Должна Вам признаться, месье, что я днем и ночью борюсь со странными мыслями, которыми хочу сейчас поделиться с Вами. Вы можете счесть меня ненормальной, но я считаю своим долгом донести до Вас некоторые сведения.
Я познакомилась со следователем Пуатрено двадцать шесть лет назад, когда поступила на эту работу. Упрямая, своеобразная, принципиальная, она вызывала в судебных кругах неоднозначное отношение к себе – одни отзывались о ней снисходительно, другие горячо хвалили. Лично я относилась к тем, кто ею восхищался. А главное, в ее лице я гордилась всеми женщинами, ведь до этого должность следователя занимали исключительно мужчины. И по моему мнению – мнению юной стажерки, которой я тогда была, – она вела все свои дознания мастерски, энергично и без всяких предубеждений.
В те годы я общалась также и с ее помощником месье Мешеном, это был мой предшественник, человек куда менее яркий, безвольный и робкий, – он довольно верно описан в рассказе.
Именно это меня и удивило: каким образом молодой человек, Огюстен Тролье, сумел так верно описать людей, которых никогда не видел? Я не способна объяснить это явление. Дело в том, что, по моим подсчетам, следователь Пуатрено и месье Мешен погибли вскоре после рождения Огюстена Тролье. Так кто же дал юноше такие подробные сведения о них? Все высказывания следователя Пуатрено отражены в его рассказе с поразительной точностью, как и ее манера говорить, перескакивая с пятого на десятое, смешивая банальное с возвышенным, гротеск с метафизикой. Поскольку я присутствовала на совещаниях, где она брала слово, могу Вас заверить, что в этом рассказе она похожа на себя, живую, как две капли воды.
Служение истине может довести человека до крайности. Поступая на работу в органы судопроизводства, мы обретаем не только профессию, но еще и призвание. В год своей гибели следователь Пуатрено, которой было поручено отслеживать действия террористов, наблюдала за двумя итальянцами, родными братьями, подозревая их в подготовке теракта. Как и в рассказе Огюстена Тролье, она имела привычку проводить свои дознания лично, не прибегая к помощи полиции, и в случае необходимости сама выезжала на место происшествия. В тот день, когда она вошла в мастерскую братьев, они встретили ее ураганным автоматным огнем, и она погибла на месте, а с ней и ее верный Мешен.
Им устроили торжественные похороны, это было душераздирающее зрелище. Фотографии обеих жертв были установлены на двух гробах, покрытых бельгийскими флагами; они смотрели на нас во время заупокойной службы, пока мы молились, пели гимн и плакали. Мне стало совсем плохо в ту минуту, когда министр юстиции объявил, что у Мешена осталась жена с тремя детьми.
И теперь я подхожу к самому главному, к тому, что Вы, вероятно, сочтете бредом… В своем рассказе Огюстен Тролье пишет о мертвых, которые сопровождают своих живых близких, и задается вопросом, нет ли у него самого такого мертвеца. В двух случаях ему показалось, будто он видит «своего мертвеца», – в первый раз это был месье Версини, вдовец, хоронивший жену на площади Карла Второго, потом – следивший за ним человек «с волчьими глазами». Но каждый раз он разочарованно констатировал, что это вполне реальные люди, а не его личный призрак, который мог бы опекать его, одинокого сироту. Так вот, уж не стала ли этим призраком следователь Пуатрено? Обратите внимание: она всегда появляется в ключевые моменты, беседует с ним только с глазу на глаз, не участвует ни в каких коллективных разыскных мероприятиях и ухитряется найти его всюду, где бы он ни скрывался, притом что полиции неизвестно его местонахождение.
Когда я стала перечитывать текст, у меня возникли еще два предположения, подтверждающие эту гипотезу.
Огюстен Тролье сообщает нам, что когда человек не осознает близости сопровождающего его призрака, он слепо подчиняется его командам; в этом случае мертвый лишает живого свободы и становится хозяином его судьбы. Такая трагическая участь постигла Момо: он послушно выполнял приказы своего брата Хосина. Может быть, ту же роль сыграла по отношению к Огюстену и следователь Пуатрено? Она вынудила его провести расследование о роли Бога, об отношении террористов к Богу. Если бы не она, Огюстен никогда не посмел бы приблизиться к персонажу, носящему Ваше имя, не стал бы принимать наркотик и беседовать с Великим Глазом, а может быть, даже не погиб бы в подвале театра…
Далее, мы узнаём на примере Офелии, дочери господина Пегара, что некоторые мертвые не понимают, что они мертвы. Так почему бы не предположить, что и следователь Пуатрено, ввиду своей мгновенной гибели, также не осознала, что умерла? Если моя догадка справедлива, то вот и объяснение, почему она продолжает действовать в мире живых, все так же упорно, решительно и непреклонно выполняя свою задачу.
Вы, наверное, возразите мне, спросив: а что, собственно, общего у следователя Пуатрено с Огюстеном Тролье? Ведь для того, чтобы мертвый начал покровительствовать живому, между ними должна существовать какая-то особая связь.
И вот мы подошли к тому роковому открытию, которое буквально ужасает меня, когда я вспоминаю все обстоятельства этого дела.
За год до гибели следователя Пуатрено о ней поползли нехорошие слухи. Тогда я отказывалась им верить, но теперь повторю вам эту сплетню, какой услышала ее. Кое-кто утверждал, что у нее случился роман с молодым комиссаром Терлетти – в молодости он был очень хорош собой – и что от этой тайной связи (а комиссар был женат) якобы родился ребенок. Но дальше мнения разошлись: одни говорили, что Пуатрено сделала аборт на третьем месяце беременности, другие утверждали, что она родила анонимно, оставив затем младенца в детском приюте. Злые языки приписывали этот поступок либо амбициозному характеру Пуатрено, не желавшей портить себе карьеру, либо отсутствию материнского инстинкта, либо боязни скандала, который неизбежно произошел бы в семействе Терлетти. Как раз в то время она провела целый триместр, если не больше, в служебной командировке в Бразилии, и никто не был свидетелем ее беременности и послеродового периода, так что вполне возможно, все это были выдумки, глупые слухи, тем более что она питала к Терлетти бешеную ненависть… Сегодня правду знает только один человек – сам комиссар. Но этот умеет держать язык за зубами, хотя по-прежнему гоняется за юбками, и больше расположен выбивать правду из других, нежели сообщать ее о самом себе.
И вот когда я читала рассказ Огюстена Тролье, у меня закралась мысль: а что, если он и есть тот самый ребенок, которого бросила Пуатрено, ребенок, которого она зачала в какой-нибудь вечер, потеряв голову от этого жеребца Терлетти? И снова повторю: это известно только ему.
Но кто посмеет задать ему такой вопрос? Недавно мы узнали, что у бедняги-комиссара, после сорока лет круглосуточного курения, обнаружился рак легких в последней стадии, который очень скоро унесет его в могилу вместе со всеми тайнами, а значит, судьба этого гипотетического ребенка – мертвого или покинутого – так и останется неизвестной.
И последнее: месье Мешен. Не знаю, успела ли следователь Пуатрено осознать, что умирает от пуль итальянских бандитов вместе с Мешеном, но в часы озарения она, несомненно, чувствовала себя виноватой перед ним. Она высмеивала его, презирала, унижала на каждом шагу, может быть вымещая на этом слабодушном человеке то зло, которое причинили ей другие, жестокие мужчины. Осмелюсь высказать еще одну догадку: месье Мешен кажется мне «мертвецом» следователя Пуатрено, ее спутником, предметом ее сожалений и угрызений совести, тем, чья загубленная жизнь должна вечно терзать ее душу, чей образ она будет вечно влачить за собой, как каторжник свое ядро.
Дорогой господин Шмитт, вполне вероятно, я дала слишком большую волю своей фантазии… Простите мне эти предположения, – излагая их Вам, я чувствую, что, может быть, погрешила против здравого смысла. Но кто же, как не Вы, поймет меня? Ведь мы с вами живем в такое время, когда многие люди пытаются вырваться за пределы слишком тесной реальности, где царит лишь разум. Иногда ради лучшей судьбы… Иногда ради худшей… Но я, которая всегда считала себя свободной личностью, отныне дрожу при мысли, что нашей жизнью управляют мертвые, если мы не можем освободиться от них.
В ожидании нашей встречи, когда госпожа следователь примет Вас, заверяю Вас, месье, в своих самых добрых чувствах и восхищении, которое я вот уже долгие годы питаю к Вашему творчеству.
Элиана Битболь
Майя Шмитт Ле Кам
Париж, 28 марта 2060 г.
Сегодня моему отчиму Эрику-Эмманюэлю Шмитту исполнилось бы сто лет. Не могу думать об этом без грусти, даром что и сама уже стою на пороге старости; как мне хотелось бы, чтобы он по-прежнему находился среди нас, хотя уверена: он наверняка сбежал бы куда-нибудь, поскольку терпеть не мог юбилеи. Новое собрание сочинений, выпущенное к этой дате престижным издательством «Альбен Мишель», требовало всей полноты информации, вот почему меня попросили восстановить историю создания «Человека, который видел сквозь лица» – романа, написанного неким Огюстеном Тролье и вышедшего в 2026 году, через десять лет после серии терактов, потрясших Шарлеруа, Бельгию и Францию.
В те времена многие уверяли, что текст вышел из-под пера самого Шмитта, а не Огюстена Тролье. Но Шмитт тотчас опубликовал опровержение, где говорилось, что он получил этот текст по почте, передал его в правоохранительные органы (у нас имеется письменное свидетельство на сей счет) и ни в коем случае не является его автором. Однако эта реакция ничуть не убедила тех, кто подозревал его в обратном: будь он лжецом, он бы привел такие же доводы. Самые дотошные исследователи раскопали договор на книгу, где были зафиксированы авторские права, но оказалось, что все гонорары были отосланы в сиротский приют города Шарлеруа, где Огюстен Тролье провел первые годы жизни. Таким образом, дело заглохло, и с тех пор этот вопрос поднимался только на университетских коллоквиумах.
Когда я говорила на эту тему с моим отчимом, он приводил мне все те же доводы, правда сопровождая их усмешкой, которая внушала некоторые подозрения. Увы, при его жизни я так и не смогла заставить его высказаться более определенно.
Оглядываясь назад, я убеждаюсь, что мои сомнения были небеспочвенны. Некоторые четкие, сжатые фразы книги как подтверждают их, так и опровергают, и текст нетрудно приписать моему отчиму. Однако, вспоминая характерные черты его литературного стиля, я спрашиваю себя: а могло ли быть иначе? Ведь Огюстен Тролье, по его собственному признанию, прочел все сочинения Шмитта, он вдохновлялся ими и, следовательно, подражал ему.
Что касается выбора тем, они также очень близки к темам, интересовавшим Шмитта, – Бог, религии, связь между жестокостью и сакральностью, неустойчивая идентичность, тайна поведенческих комплексов. Философия, обсуждаемая в беседе с Великим Глазом, соответствует тому, что исповедовал сам Шмитт, – это мятежный гуманизм. Верят люди в Бога или не верят, они Ему не подвластны, ибо дорожат своей свободой. Им, и только им самим дано наслаждаться плодами этой свободы, которая будет существовать лишь постольку, поскольку они ею пользуются. И независимо от того, пусты или обитаемы Небеса, только сами люди несут ответственность за людей. Более того, они несут ответственность и за Бога. Лишь они могут перетолковывать Его или понимать буквально, слушать Его или оставаться глухими к Нему, читать Его заповеди внимательно или небрежно, оттачивать на Нем свой критический дух, превозносить мудрость священных книг, их построение, их замысел или же выдергивать из них цитатки на тот или иной случай. Шмитт часто говорил своим друзьям, атеистам и верующим: «Для того чтобы люди самых разных вероисповеданий и убеждений, как бы они ни отличались друг от друга, научились жить в согласии, им нужно считать Бога лучшим из смертных. Верим мы в Него или нет, давайте впустим Его в наш мир!» А когда я вспоминаю слова Великого Глаза: «Мне больно за человека», я думаю о том, как часто Шмитт повторял их мне, добавляя: «Мне больно за человека, потому что я верю в него». В одном из его блокнотов есть такая запись: «Я долго думал, что это Бог возвеличивает человека, пока не понял, что прежде человек должен возвеличить Бога». Он называл фундаменталистов «захватчиками заложников», подразумевая под этим похищение террористами не только людей, но также и Бога, которого они присваивают себе в злодейских целях. Как показывает беседа с Великим Глазом, религии, эти «охлаждения огня», почти неизбежно дрейфуют в сторону мертвящего фундаментализма, если разум, анализ, дискуссии и сравнения не вливают в них свежую кровь. А разум, в глазах Шмитта, – не враг религии, а самый стойкий ее защитник.
Мой отчим, который уверовал в Бога после ночи, проведенной в пустыне Сахара, говорил мне, что, если эта благодать и преобразила его жизнь, она ни в коей мере не поколебала его гуманизм и только «пробила брешь в его потолке», сделав более открытым, более толерантным и менее самовлюбленным.
За неимением точных доказательств я изучила семейный архив – письма, электронные сообщения, личные дневники. Мой отчим долго лелеял мысль написать рассказ о беседе с Богом как писателем, автором трех выдающихся книг; эта идея забавляла его, не давала покоя, он долго не отступался от нее. Тем не менее в 2015 году он признался в своем дневнике, что оставил эту затею, так как хотел посвятить себя романам, а не эссе.
Есть еще одна деталь, которая подсказывает мне, что он не является автором этой книги. Я позволю себе выдать вам секрет «шмиттовского» стиля: при изучении его больших романов того периода видно, что все они неизменно заканчиваются вопросом. Шмитт часто говорил мне: «Вопрос – мой фирменный знак».
Однако для начала следует определить, где именно кончается роман, а это нелегко. На двадцать первой главе повествования? На письме судебного секретаря, приложенном к основному тексту? Увы, ни в первом, ни во втором случае это произведение не завершается вопросом. И по этой причине я высказываюсь против того, чтобы его приписывали моему отчиму.
Тем не менее меня очень взволновало и растрогало его появление на страницах романа, так же как и упоминание обо мне. Лично я сохранила мало воспоминаний о тех годах и совершенно не помню никакого Огюстена Тролье. В Германти перебывало великое множество гостей – актеров, музыкантов, режиссеров, декораторов, исследователей, журналистов, – ничего удивительного, что его лицо затерялось среди прочих.
Что еще поражает меня в этом единственном романе неведомого автора, так это его вопрос об идентичности, воплощенной в образах мертвых, которые сопровождают живых, оказывают на них влияние, утешают или осуждают. Шмитт считал этот вопрос очень важным. Кто говорит в нас, когда мы говорим? Может быть, мы… Может, наши родители… Может, общество… А возможно, и Бог… Властны ли мы в своих действиях? Управляем ли своей жизнью? Достигнем ли когда-нибудь подлинной свободы? Вот вопросы, которые потомки задают себе по поводу «Человека, который видел сквозь лица» и которые перекликаются с вопросом, мучившим моего отчима: «Кто пишет, когда я пишу?»
notes