Часть вторая
28
В Москве нет тюрем в обычном понимании этого слова. Есть три следственных изолятора — СИЗО,— известных под названиями, данными населением: «Матросская тишина», «Бутьфтси» и «Красная Пресня». Содержатся в них подследственные, то есть те, у кого еще суд впереди.
«Бутырки», или «Бутырка»,— один из самых старых в столице острогов, получивший свое название по расположенной невдалеке Бутырской заставе, был сооружен в 1771 году. Тут сидели в разное время Емельян Пугачев, Феликс Дзержинский, видные революционеры, преследовавшиеся царскими властями, «враги народа», преследовавшиеся затем этими революционерами, а затем и сами революционеры, преследовавшиеся друг другом.
В советский период некогда образцовая тюрьма превратилась в застенок, гарантирующий заключенному только одно — отсутствие возможности побега. Давно ушли в небытие одноярусные кровати, одиночные камеры и прочий старорежимный сервис. Десятилетиями не ремонтированные помещения — разбитые полы, растрескавшиеся стены, обвалившиеся потолки. Условия содержания в СИЗО таковы, что многие арестованные мечтают скорее увидеть «зону», подследственным часто приходится спать по очереди. В ожидании приговора в изоляторе можно просидеть не один год — суды не столь расторопны, как следственные органы. Причины задержек с рассмотрением дел порой граничат с анекдотом: например, некому отпечатать приговор... И все это называется процессом «дальнейшей гуманизации» в соответствии с «Минимальными требованиями ООН по обращению с заключенными», который советское правительство подписало недрогнувшей рукой.
Но самыми вьдающимися по своему внешнему виду надо считать камеры, расположенные в бывшей внутренней церкви, настолько выдающимися, что одной из комиссий было предписано закрыть несколько камер на капитальный ремонт, которого вся тюрьма ожидает с прошлого века. Но по причине полного безденежья тюрьма не в состоянии привести эти камеры в хотя бы мало-мальски приемлемое состояние уже несколько лет.
В одну из этих камер и бросили Турецкого, после того, как он, холодея от содеянной его товарищами подлости, задавал один-единственный вопрос — «зачем вы это все состряпали, зачем?!». Кроме его «чистосердечного признания», которого он никогда не писал, ему дали прослушать магнитофонную запись его разговора с Бабаянцем, которого он никогда не вел. И от этого непонимания — зачем?! — он повел себя неразумно: попросив снять наручники якобы для того, чтобы покурить и успокоить нервы, он запустил пачкой бумаг в лицо зам-прокурора Амелина и угодил магнитофоном по скуле важняка Чуркина. Последние же повели себя странным образом. Вместо того, чтобы составить протокол о хулиганских действиях подозреваемого Турецкого, они вызвали конвой для препровождения его в камеру. Последнее, что увидел Турецкий перед тем, как конвойные выволокли его в коридор, было лицо Чуркина: держась за разбитую скулу, важняк усмехался.
Он не знал, сколько прошло времени с тех пор, как он оказался в этой камере, где на сломанных нарах не было постельного белья, из рваных матрасов*-высовывалась черная вата, в раковине и унитазе стояла ржавая вода, дверное окошечко для подачи пищи наглухо закрыто металлическим бруском, на полу валялась дохлая крыса. Кровь била ему в голову, пульсировала в висках, и это не давало ему никакого шанса сосредоточиться, предметно задуматься о происшедшем. Вопрос — зачем?! — все еще сверлил ему череп, он никак не мог заставить себя думать в повествовательном наклонений. Одно было ясно: скоро он отсюда не выйдет. Он осмотрел помещение, сел на край одной из нижних нар и стал ждать надзирателя — должны же ему принести еду, белье.
Турецкому не было известно, что эта камера, в числе нескольких других, была снята с обслуживания...
* * *
Оглушенная значительной дозой транквилизаторов, Ника погрузилась в долгое и тревожное забытье без сновидений. Проснувшись, увидела перед собой силуэт женщины, которую приняла сначала за полковника милиции Романову. Но женщина подошла к кровати, она была гораздо моложе Романовой и лицо у нее было не такое суровое, как у начальницы московского уголовного розыска. Ника облегченно вздохнула — она почему-то побаивалась Александру Ивановну.
— Здравствуйте, Вероника Сергеевна, меня зовут Татьяна Владимировна, мы ищем вашего мальчика, уже напали на след...
Ника дернулась вперед, схватила Татьяну Владимировну за рукав белого халата.
Старший оперуполномоченный угрозыска Татьяна Владимировна Мозговая получила от Романовой задание успокоить Веронику Славину и получить от нее как можно больше информации. Вторая часть задачи никак не решалась без выполнения ее первой части, опера-тивница понимала — успокоить Нику можно только обманом, поскольку розыск Кеши Славина пока не дал никаких результатов.
— ...Наши сотрудники практически вышли на банду преступников, нам нужны дополнительные сведения о женщине, которая к вам вчера приходила.
Ника напряженно вглядывалась в лицо Татьяны Владимировны. Спокойное, доброе лицо. Несколько рябинок — как у Ани Чудновой.
— Скажите мне, пожалуйста, скажите, что они с Аней сделали, она ведь пошла с Кешей гулять. Она должна знать...
Мозговая вздохнула — она не имела права отягощать и без того неважное состояние Славиной.
— С Чудновой ничего страшного, ее ударили чем-то тяжелым, так что она не может сказать ничего определенного.
— Я могу ее видеть? Она может ко мне придти?
— Конечно, конечно, но только чуть позже. У нас очень мало времени, Вероника Сергеевна, расскажите мне все в деталях о том, что вчера с вами произошло.
Ника разжала пальцы, отпустила рукав халата.
— Да. Хорошо. Пишите... Аня пошла гулять с Кешей в парк. Я стояла у окна, ждала машину. Я сейчас работаю... в общем...
— За вами должна была приехать машина из министерства, я поняла, Вероника Сергеевна,— Мозговая погладила перевязанную бинтом руку и добавила: — Ника. Я вас так буду называть.
— У меня вещи были сложены, мы с моим мальчиком должны были переехать домой, вы знаете, нам пришлось жить у Ани несколько дней.
— Я знаю, Ника.
— Потом я услышала, как отворилась входная дверь, я подумала — Аня вернулась, но в комнату ворвалась эта старуха с пистолетом. Она наставила его на меня и закричала... Нет, она зашептала, но как-то очень громко: «Иди к окну и сядь на пол». Я очень испугалась, я от страха ничего не понимала, что она мне говорит. Она загремела чем-то железным, я смотрю — у нее наручники, нет, я тогда еще не сообразила, что это наручники. Она говорит: «Положи руки на батарею». Я вскочила с пола, хотела убежать, она меня ударила в висок наручниками, я упала, и она меня приковала к батарее...
Оперативница, не прерывая Нику, быстро записывала все то, что та говорила.
— ...снова приставила пистолет к виску и спрашивает: «Где порт-пресс».,.
— Не стесняйтесь, Ника, говорите все, любой мелкий штрих может оказаться полезным в будущем.
— Она сказала: «Где порт-пресс, сука?». Я, честное, слово, не знаю, что такое «порт-пресс», я так ей и сказала. А она — «Где твой е...ь, блядина? Куда ты с ним намылилась?». Я начала плакать, потому что у меня и правда никого нет, я имею в виду мужчин, и я ни с кем никуда не намылилась. Я ей говорю, что я собралась ехать на работу, а потом домой, и я не знаю, о ком и о чем она говорит. Тогда она подошла к телефону...
Мозговая почувствовала, что для Ники наступило самое тяжелое в ее воспоминаниях.
— Ника, опишите мне эту старуху.
— Она никакая не старуха. Она мне только сначала такой показалась. Лицо у нее совсем молодое, только сильно напудренное, глаза острые. У нее на руках были перчатки, драные на пальцах, ногти у нее были накрашены зеленоватым перламутровым лаком.
— Мы так и предполагали, Ника.
— Вы ее знаете?! Вы ее арестовали?!
— Еще нет. Но теперь обязательно арестуем. Все будет хорошо, Ника.
Ника заплакала, но сквозь слезы продолжала:
— Она... позвонила куда-то... никого не называла по имени... сказала — «давай мальчишку» и поднесла трубку к моему уху... Я слышу... Кешка говорит: «Мамочка, мне тетя обещала купить золотую трубу, я на ней буду играть»... Ему очень хотелось большую медную трубу, как в духовом оркестре, он все просил меня купить... Она трубку у меня выхватила и говорит... «если не отдашь порт-пресс, больше своего сына не увидишь. Я тебя везде достану». Она вытащила из кармана липкую ленту и залепила мне рот. Потом она посмотрела в окно, схватила свою авоську с бутылками и исчезла.
— Вероятно, она увидела правительственный автомобиль... Ника, вы можете описать пистолет, ну, хотя бы какого он был размера.
— Размера? Обыкновенный «макаров».
— Как?!
— Я знаю системы. Я занималась в стрелковом клубе. Я могу стрелять из пистолета и винтовки.
Мозговая посмотрела на Нику, как будто увидела ее в первый раз. Нет, нельзя от нее скрывать, что Чуднову убили. Она должна пережить все сразу.
— Татьяна Владимировна, вы что-то хотите мне сказать? Да? — тихо спросила Ника.
— Ани больше нет. Ее убили, Ника.
— Я знала, я знала... Я вам сразу не поверила... Аня бы пришла ко мне обязательно... Это из-за меня, все только из-за меня... Я не хочу здесь оставаться, они убьют моего мальчика...
— Ника, не надо так, вот — выпейте это, ну пожалуйста, я-вас очень прошу.
Мозговая дождалась, пока Ника снова впала в забытье, резко поднялась и зашагала по коридору, проклиная тот день, когда она решила поступить в школу милиции.
* * *
Он не знал, что эта камера была снята с обслуживания, поэтому нисколько не удивился, когда кто-то очень осторожно отодвинул наружный засов и так же осторожно повернул ключ в замке; дверь камеры бесшумно отворилась, и показалась фигура в эмведепшой форме — контролер, то есть тюремный надзиратель. Надзиратель застыл на пороге камеры, уставившись на Турецкого, но через несколько секунд он уже тараторил знакомым тенорком:
— Зачем здесь сидишь, Турецкий? Тебе не положено здесь сидеть. Этот камера совсем плохой, здесь-даже плохой народ не сидит. Зачем следователь Турецкий будет сидеть в такой камера? Твой место не здесь, твой место в следственный кабинет, допрос делать.
— Керим, Керим! Ты можешь помолчать? Я здесь сижу не по своей воле, меня посадили! На меня дело состряпали, помоги мне, Керим, найди Меркулова, скажи, что меня в Бутырку запрятали...
— Какой-такой состряпал? Какой-такой сажал? Перстройка совсем с ума сошел, продукт питания совсем нет, жульё распоясался, а хороший люди стали в турма сажать. Я твоя хорошо знакомый — не воруешь, не убиваешь...
Керим всё трещал своей ломаной скороговоркой, но Турецкий заметил, как он косит глазом по стенам, как будто ищет чего-то, а сам переминается с ноги на ногу. А что, если ударить его по шее ребром ладони, вон у него целая связка ключей на поясе болтается, может, удастся выбраться из этого застенка.
— ...Только зачем в этот камера, я совсем не понимаю, совсем башка мой кругом идет. Я случайно так дверь открывал, думал, посмотрю, какой тут порядок. В этот камера совсем жить нельзя, даже нехороший люди. Кто такой дело стряпал, хотел тебя в могилу посадить, Турецкий, не в турму.
— Керим, я вижу ты мне неправду говоришь, ты не случайно открыл дверь, ты здесь что-то ищешь. Спрятал чего?
— Никто не прятал. Порядок проверял. Зря старый татарин-пенсионер обижаешь. Я тоже глаза имею, на ключи смотришь, думаешь, моя башка ударял, сам бежал, куда бежал? Сам следователь, сам глупость говоришь. Нельзя бежать — схватят. Везде перстройка. Керим думал — белё тебе несу сейчас, обед несу сейчас, вода хороший несу. А ты сиди, соображай — на свободу выйдешь, секир-башка делаешь кто состряпал.
— Если ты мне не поможешь, я отсюда никогда не выйду. Позвони Меркулову, я номер телефона помню, запиши.
— Керим честный, не могу звонить твой Меркулов сегодня, откровенно говорю, не обманываю. Через один час снова прихожу, говорить снова будем.
Закрылась за Керимом дверь, и на вопрос — зачем?! — родился страшный ответ: все дело сварганили, а его самого бросили в эту протухшую камеру для того, чтобы он здесь сдох, как эта крыса, от голода и жажды. И тогда возник другой вопрос, на который он должен найти ответ немедленно: что он такого сделал и кому? Кому было.выгодно его уничтожить, стереть с лица земли? .
Амелин. Чуркин. Где он перебежал им дорогу? Под «чистосердечным признанием» его подпись, любая графическая экспертиза это подтвердит, потому что она подлинная. Амелин попросил его на днях расписаться под какими-то отчетами, он, конечно же, поставил как дурак свою подпись на чистых листах. Это было во время телефонного разговора с Грязновым, он даже не обратил внимания, что он подписывал.
Магнитофонная пленка. Голоса Бабаянца и его собственный. На сто процентов его собственный. И в то же время стопроцентная фальшивка: он никогда ничего подобного не говорил ни Бабаянцу, ни кому-либо другому. Голос Гены уже идентифицировать нельзя. Но имитировать — сколько угодно: легкий кавказский акцент, характерная хрипотца. Человеку не свойственно узнавать свой голос, записанный на пленку, сколько раз приходилось слышать: разве это я? неужели у меня такой голос? Почему же тогда он узнает его безошибочно? Надо постараться прокатать весь разговор от начала до конца, надо установить, откуда взялась вся эта абракадабра. Но он не мог припомнить ни одной фразы, ни единого своего слова, он даже не мог толком вспомнить о чем была беседа. Единственное, что он припомнил,— это была его интонация, которая никак не соответствовала тематике: Бабаянц уговаривал его, Турецкого, убить прокурора Зимарина, а он, Турецкий, соглашался, но голос звучал весело, непринужденно, даже небрежно, временами иронически, как будто речь шла о предстоящем пикнике.
— Я тебе чай принес и баранка.
Турецкий поднял голову: он даже не заметил, как снова тихо вошел в камеру Керим. Он с жадностью выпил из оловянной кружки очень крепкий и очень горячий чай, надкусил черствый бублик.
— Кунай в горячий вода, тогда ешь. Хорошо будет. И еще сиди. Я одно дело знаю. Ты спать ложись, я тебе белё принес. Ночью будить приду. Дело будет,— многозначительно шептал Керим, затыкая вату в матрас и расстилая серую простыню на уцелевшие нары.— Скоро лектричество не будет светить, отключают в десять часов, спички тебе даю, лежи, ничего не думай, спи совсем крепко.
— Какой там спи,— пробормотал Турецкий, укладываясь на влажную простыню.
Но не успела закрыться за Керимом дверь, как он уже спал свинцовым сном уставшего после боя солдата.
* * *
Союзного министра Виктора Степановича Шахова, пропустили в палату к Веронике Славиной только по специальному разрешению начальника МУРа Романовой. Он провел в фойе по крайней мере полчаса, пока шли телефонные переговоры между главным врачом больницы и Петровкой, 38. Увидев в конце коридора незнакомую им личность, дежурившие у двери палаты лейтенанты с Петровки, как по команде, вытащили из кобуры пистолеты. Министр снова покорно ждал, пока один из караульных беседовал по телефону с Романовой. Второй, не выпуская из рук оружия, внимательно обследовал букет роз, предназначенный Нике, и тщательно ощупал Шахова с головы до ног.
— Это, товарищи, член кабинета министров,— с придыханием произнес главный врач, но лейтенанты не обратили на его слова никакого внимания.
— Пройдите, товарищ Шахов,— наконец сказал один из них.
Оружие милицейские спрятали, но остались стоять в проеме открытых дверей.
Ника казалось безучастно сидела у окна, голова и запястья рук перевязаны бинтами, запавшие глаза резко выделялись на белизне лица. Повернула голову на звук открываемой двери — и, как будто ожидала его увидеть, бросилась к нему, заговорила быстро, невнятно:
— Пожалуйста, пожалуйста, скажите им... Меня не выпускают. Скажите им... пожалуйста. Моего маленького утащили... Ну пожалуйста, мне надо его искать, я его найду... Я не могу здесь больше... вот так, ничего не зная...
Ему необходимо было ее успокоить, цветы кололи шипами руки, он не знал, что надо с ними делать, он не знал, что надо делать с собственной жизнью, которая вот сейчас представилась ему совершенно никчемной, все его старания, пусть даже ради какой-то высшей истины,— пустыми хлопотами, и всё, что еще осталось ему в отведенный отрезок жизни на земле,, заключалось в этом беспомощном, подавленном горем существе, ради которого он был готов бросить все и искать вместе с ней ее мальчика.
Лейтенанты милиции переглянулись между собой, один из них осторожно взял букет из рук Шахова, принес банку с водой, со знанием дела подрезал стебли перочинным ножом, расположил цветы в банке, полюбовался на свою работу, вышел из палаты, потянув за собой напарника, и плотно закрыл дверь.