14
Они жили вчетвером в своей комнатушке, пока Готтескнехт не взялся за великое переселение. Барак «Берта» надо было очистить, чтобы принять новое пополнение, которое ждали со дня на день.
— Подыщите себе сожителей по вкусу, — посоветовал Готтескнехт. — Ну, скажите, плохо я к вам отношусь?
Они порешили на Кирше и Бранцнере. Это были их одноклассники, в свое время причисленные к расчету «Антон», потом их перебросили на «Дору», а с тех пор как из строя вышли два орудия, они ночами работали на «Берте».
— Оба подходящие ребята, — заметил Вольцов. ^
— Однако Бранцнер, я замечаю, последнее время неразлучен с Кибаком и всей их братией, — сказал Гомулка.
— После недавней атаки истребителей вся батарея осатанела. Все заделались фанатиками, — сказал Хольт.
— С чего это они? — сказал Вольцов. — Мы как-никак объект военного значения. Законно, что на нас нападают!
— Мне кажется, покушение сбило всех с толку, — заметил Гомулка.
— Я слышал, как Кутшера песочил вчера старших ефрейторов, — рассказывал Вольцов, — у вас, говорит, не батарея, а арестанская рота, никто не умеет как следует отдать немецкое приветствие.
Бранцнер и в самом деле оказался «более чем сомнительным приобретением», — как на второй же день после его переселения констатировал Гомулка. Под впечатлением последних событий и недавних кровопролитных боев Бранцнер очень изменился. В первый же вечер он заявил друзьям, что единственной гарантией «нашей конечной победы» является непоколебимая, фанатическая вера в фюрера и тысячелетний рейх; об эту веру неизбежно разобьются все усилия противника. И сразу же разгорелся спор.
Вольцов слушал объяснения Бранцнера, склонив голову набок. Вот у нас и достойная замена Цише! — думал Хольт. Но с Бранцнером им не повезло еще больше, чем с Цише, уж очень он был общителен и речист. Правда, будучи брюнетом, он меньше напирал на расу, и «народно-расистские» аргументы только от случая к случаю проскакивали в его рассуждениях.
— Что ты мелешь? — сказал Вольцов в ответ на программное выступление Бранцнера. — Непоколебимая вера, фанатизм… — Он запнулся, словно подыскивая нужные слова. — Когда имеешь дело с людьми ограниченными, туповатыми, такими, у кого винтика в голове не хватает, а их, разумеется, большинство, фанатическая вера — вполне пригодное средство, чтобы держать их в узде. Без этой веры они разбредутся, как стадо, ведь у них нет ни воинской доблести, ни того, что называется сознательностью. Другое дело мы! Скажите мне, что война проиграна, так непоправимо проиграна, что это ясно и слепому, все равно я буду драться — без вашей фанатической веры, а только потому, что так положено солдату. Все прочее вздор и чепуха! Скажи-ка, Бранцнер, почему недавно одна только наша пушка вела огонь с ближней дистанции, тогда как вы со своей верой все наложили в штаны? Уж не оттого ли, что я фанатически верю, будто это поможет делу? Да ничего подобного! Огонь с ближней дистанции абсолютно бесполезная штука! Но так уж положено! — Вольцов все больше входил в раж. — Солдат обязан драться, есть в этом смысл или нет. Драться — его единственное назначение. Твоя вера, голубчик, шаткая опора, с ней как раз сядешь в калошу! Хватишься за ум, да поздно! С моей же позиции в калошу не сядешь! По-моему, солдат обязан драться при любых условиях. Вот и дерешься!
Точка зрения Вольцова больше импонировала Хольту, нежели требование слепой, фанатической веры. Теперь он понимал, откуда у Гильберта его нерушимое спокойствие. Конечно, если думать, как Вольцов, говорил он себе, можно окончательно рехнуться! Должно быть, для этого надобно, чтобы твои предки с 1750 года были кадровыми офицерами.
— Стало быть, война как самоцель, — вмешался Гомулка, — так и запишем! Для тебя, Гильберт, война — самоцель, и это вроде звучит резонно. С такими взглядами тебе не нужна ни вера в конечную победу, ни вера в фюрера. Но сразу же напрашивается возражение. Ты сам себе противоречишь! — Гомулка так напряженно думал, что собрал всю кожу на лбу. — Сколько раз ты говорил нам об ошибках, которые в прошлые времена совершили такие полководцы, как Теренций Варрон или Даун и Карл Лотарингский под Лейтеном. Ты, следовательно, не можешь отрицать, что война ставит себе непременной целью победу! Но разве твоя теория не терпит крах там, где война безнадежна?
— В том-то и дело, что нет! Разумеется, война должна вести к победе, победа — это соль на хлеб войны! Пока есть возможность победить, воюешь ради победы. Потом воюешь в надежде сыграть вничью. А когда и это ушло и положение безнадежно, воюешь, потому что солдату положено воевать!
Хольт размышлял. Слова Вольцова вызвали в его памяти «Рощу 125» Эрнста Юнгера. Один абзац в этой повести произвел на него когда-то сильное впечатление.
— Мне кажется, — сказал он, — Гильберт рассуждает, как настоящий солдат. — И он процитировал уцелевшие в памяти слова: — «Но высшему закону послушны те, кому дано умереть в одиночестве непроглядной ночью, на безнадежном посту. Их память будут чтить там, где возлюбят горечь обреченности и те возвышенные чувства, что не сгорают и на самом сильном огне».
Гомулка слушал, вытянув шею, казалось, он впивал в себя эти слова. После долгого молчания он повторил: «Горечь обреченности…» Бранцнер угрюмо нахохлился на своем матрасе; все, что здесь говорилось, было ему явно не по нутру. Хольт подошел к окну. Горечь обреченности, — повторял он про себя.
Дверь распахнулась, на пороге стоял Готтескнехт.
— Господа, а не лучше ли вам малость соснуть до того, как начнется очередной спектакль? — Взгляд его упал на Хольта. — Что с вами, Хольт? Ну-ка, за мной! У меня к вам дело!
Смеркалось. После ночного допроса Готтескнехт еще ни разу не беседовал с Хольтом с глазу на глаз. Сегодня он выглядел особенно усталым и озабоченным.
— Отпуск вам разрешен, — сказал Готтескнехт. — Но прежде, чем вы уедете, я должен сделать вам небольшое внушение насчет… насчет… Барнимов.
— Я ничего не знаю, — твердо заявил Хольт. — Мне даже представить себе трудно… Так это связано с покушением?
— Как только придет пополнение, езжайте подобру-поздорову. Вы поедете к Вольцову, не правда ли? Так вот, слушайте! Забудьте и думать о Барнимах! Никого о них не спрашивайте! Не заговаривайте о них ни с кем! Держите язык за зубами! Вы меня поняли?
— Так точно, господин вахмистр!
— А теперь, положа руку на сердце: эта история вас сильно тревожит?
— Я… я о ней и не думаю!
Готтескнехт улыбнулся не без горечи.
— Вы о ней не думаете! — повторил он. И почти беззвучно, про себя: — Никто не думает… Никто!.. А теперь марш в постель!
— Слушаюсь, господин вахмистр!
В бараке все еще спорили. Вольцов сидел на столе и курил.
— Ну и что же? — спросил он, когда Хольт вошел в комнату.
— Один из этих большевистских писателей, — продолжал горячиться Бранцнер, — помнится, его зовут Эренбург или как-то в этом роде… Так вот, он объявил, что у большевиков одна цель — Берлин! — Он приподнялся на койке, опираясь на локоть.
— Почему это тебя удивляет? — возразил ему Вольцов. — Естественно, что русские хотят выиграть войну. Завоевание столицы противника — законная стратегическая цель, ведь это равносильно победе. Почитай Клаузевица, его «Основы стратегии».
— Ты, видно, близко принимаешь к сердцу интересы русских! — зло заметил Бранцнер. Вольцов только рассмеялся, но Гомулка не выдержал и стал ругаться.
— Черт знает что! Не успели мы избавиться от Цише, как снова-здорово на его койке сидит такая же гнида и обливает нас помоями. Когда мы наконец избавимся от склочников?
— Так нет же! — крикнул Бранцнер. Он повернулся к Гомулке, и в глазах его блеснул недобрый огонек. — Так нет же, не бывать этому! Никогда вам от них не избавиться! Те, кого ты так обзываешь, — это лучшие из лучших, истинные немцы, истинные национал-социалисты, так и знай! Все они думают, как я, вы — позорное исключение, вся батарея думает, как я, весь немецкий народ так думает, он верит в своего фюрера, потому чго это величайший из немцев, величайший из полководцев и… и…
— Что и-и? — передразнил его Хольт. — А после фюрера небось ты величайшая персона? Второй по значению немец, второй полководец и… второй болван!..
— Молчать! — крикнул Вольцов. — Вы с ума сошли!
Но Бранцнер уже сидел на койке, бледный как мел, и, опустив ноги, нашаривал башмаки.
— Вы слышали? — взвизгнул он. — Будьте свидетелями! Он фюрера назвал болваном! Я сейчас же на него заявлю!
— Брось трепаться, чудак! — остановил его Гомулка. — Это тебя он назвал болваном!
— Он сказал — второй по значению! — не унимался Бранцнер.
— Ну что ж, будь доволен, что есть болваны почище тебя! — заметил Гомулка.
Но Бранцнер только качал головой, натягивая башмаки:
— ~ Нет, нет, нет! Вы мне зубы не заговаривайте! Нет! Я решительно утверждаю, иначе его нельзя было понять: фюрер — величайший болван!
Но тут дверь распахнулась и на пороге вырос Готтескнехт.
— Бранцнер! — крикнул он. — Что я слышу? Что вы тут кричали?
Молчание.
— Я закрываю глаза, — продолжал Готтескнехт, — когда кто-нибудь позволяет себе задорное словцо по адресу фюрера. Но то, что вы здесь сказали, недопустимо, слышите?
Бранцнер стоял перед койкой полуодетый, с башмаком в руках.
— Я… Но н же… Это все Хольт, — забормотал он. — Я хотел сказать… — И вдруг, взвизгнув не своим голосом: — Да ведь это же не я… Это они… Я бы в жизни не посмел… я… я…
— Возьмите себя в руки! — прикрикнул на него Готтескнехт. — Что вы себе позволяете!
Хольт был уверен, что Готтескнехт давно подслушинал за дверью и только ждал удобной минуты, чтобы войти. Комический финал, перевернувший все вверх ногами, вызвал в нем двойственное чувство: его подмывало смеяться и в то же время грыз страх.
Бранцнер притих и только бросал на Вольцова, Хольта и Гомулку умоляющие взгляды.
— Бранцнер в общем малый порядочный, — смилостивился наконец Вольцов. — Мне думается, это вырвалось у него невзначай.
— Хорошо, если никто этого не слышал, — сказал Готтескнехт, подумав.
— Я ничего не слышал! — заявил Гомулка.
— Я тоже!.. А мы уже спали, — отозвались остальные.
— Мне, как национал-социалисту, не следовало бы поступаться своими убеждениями, — величественно произнес Вольцов. — Но так и быть, считайте, что и я ничего не слышал.
— Отлично, — сказал Готтескнехт. — Я попросил бы в дальнейшем избегать подобных споров. Покойной ночи!
Пока дверь за вахмистром не захлопнулась, все молчали.
— Ну и… сволочи вы все! — выругался Бранцнер. Комедия, все комедия, думал Хольт.
Готтескнехт сказал:
— Я чувствую, что если не отпущу вас, ваша боевая готовность от этого только пострадает. Ну уж ладно, ступайте!
Час спустя Хольт сидел у фрау Цише.
Она укладывалась. В коридоре громоздились чемоданы, сундуки и корзины. Фрау Цише надела яркий фартучек. В спальне стояла корзина, она укладывала в нее стопки белья. Хольт машинально следил за тем, как она суетится.
— Ты что, с луны свалился? — выговаривала она ему. — Геббельс назначен имперским уполномоченным по тотальной мобилизации рабочей силы. Все театры, варьете, все художественные училища закрыты, замерла почти вся литературная жизнь. Готовятся новые свирепые указы об обязательной трудовой повинности, деваться некуда! Что же, прикажешь мне стать за станок и обтачивать гранаты? Да я себе на всю жизнь руки испорчу! Десятичасовой рабочий день не для меня! — Она села на кровать и закурила. — Квартиру я запру, вещи отправлю в деревню… Как у тебя с отпуском?
— Отпуск мне разрешен, — сказал Хольт. — Я жду его со дня на день.
— Едем в Баварский лес!
Хольт промолчал. Он курил и молча смотрел на нее. Она улыбалась призывно, соблазнительно. Но странно: ее улыбки на него не действовали! Хольт думал: хоть бы она спросила, как это произошло с Цише… Было бы, конечно, страшно жаль, если бы она натерла себе мозоли на руках. Перед ним навязчивым видением возникли руки Шмидлинга, большие волосатые лапищи, зарывшиеся в шлаковую пыль… руки Земцкого, руки Рутшера…
— Не знаю, право, — сказал он угрюмо. — В Баварский лес? Что ж, это было бы здорово, но вряд ли уже можно что-то изменить.
— Очень, очень здорово! — проворковала она. Но и это почему-то не подействовало. Он думал: а ведь она и правда красива. Но ничего не дрогнуло в нем при этой мысли, как бывало раньше. Она сказала:
— Постарайся обменять отпускное свидетельство — другой адрес, другой билет. И позвони мне завтра же. — Он кивнул. Она поднялась. — А теперь брошу все как есть. Сегодня я намерена побывать в кино. Едем со мной! В Ваттеншейде неожиданно пустили «Нору» по Ибсену, в прошлом году я прозевала этот фильм.
Дороги сильно пострадали от бомбежек, пришлось целый час тащиться до Ваттеншейда. Сидя в тесном, затхлом кинозале, Хольт но мог отделаться от щемящего чувства. Идиотское легкомыслие — тащиться на вечерний сеанс! Погода идеальная, того и жди — налетят. Правда, в воздухе висела мгла, но это помеха разве что для истребителей, ну и, пожалуй, для зениток… А мы забрались к черту на рога, в совершенно незнакомую местность, далеко от дома Герти и от батареи… Безучастие сидел он на своем жестком откидном сиденье, положив на колени каску. То, что происходило на экране, его ничуть не занимало, и он вздохнул с облегчением, когда фильм кончился. «Пошли!» Однако ей хотелось непременно увидеть хронику. «Говорят, есть эпизоды, связанные с покушением». Он снова сел. Но не успели отзвучать фанфары вступления, как вместо хроники на экране появились слова: «Тревога! Просим немедленно очистить зал!»
— Вот тебе и твоя хроника, будь она проклята! — выругался взбешенный Хольт.
— Не волнуйся, возможно, это разведчики! — сказала она успокаивающе.
Все бросились к выходу.
Было десять вечера. На улице их обступила темная ночь. Только слабо отсвечивало мглистое небо. Хольт пытался ориентироваться в этом мраке. Улица, окаймленная сплошными развалинами и выгоревшими фасадами, вела на север, должно быть к Гельзенкирхену, — черт ногу сломит в этом лабиринте городов! Трамвай уже не ходил. Толпа мгновенно рассеялась. Улица словно вымерла. Они шли быстрым шагом и вскоре достигли уцелевшего от бомбежек городского квартала с тесными улочками. То нарастающий, то замирающий вой сирены, казалось, волнами взмывал к небу. Они шли все так же подубегом. Застучали зенитки, сначала вдали, потом совсем близко. В небе гудели моторы. Они пролетят мимо, уговаривал себя Хольт. Или это «следопыты»? Кровь застыла в жилах: стало светло как днем. Где-то невдалеке медленно опускались осветительные ракеты, высокие дома мешали их видеть, но небо было ярко освещено.
Фантастически одетый человек с гражданским противогазом на шее преградил им дорогу.
— Стойте… Очистить улицу! В бомбоубежище!
Фрау Цише испуганно что-то затараторила, но Хольт сказал:
— Да будь же благоразумна, ради бога!
Он потащил ее в ближайший подъезд.
— Вы останетесь наверху, — потребовал комендант, обращаясь к Хольту.
— Нет, нет! — крикнула фрау Цише. — Я больна и нуждаюсь в помощи! — Она увлекла Хольта вниз по нескончаемым крутым ступеням.
Длинный коридор был забит людьми. Хольт оглядел слабо освещенное помещение, сотни лиц — они казались меловыми пятнами и словно плавали в густых сумерках, — чемоданы, и рюкзаки, и ванны, наполненные водой. В ушах его звенел детский крик.
— Не загораживайте выход! — Кто-то втолкнул Хольта в бомбоубежище. Переступая через туго набитые сумки и вытянутые ноги, они прошли в глубь длинного прохода, где еще имелись свободные места. Здесь было, в сущности, неплохо, только далековато от выхода. Они сидели последними в длинном ряду людей у зацементированного проема в стене. Сводчатое перекрытие погреба было укреплено двумя дополнительными толстыми стойками, они, как колонны, обрамляли проем слева от Хольта.
Он охраняющим жестом обнял плечи фрау Цише. Она дрожала в своем летнем пальто. «Хочешь, возьми мою каску». Каска была ей велика, зато она прикрывала также затылок и плечи.
Хольт увидел против себя маленькую девочку лет четырех, Малютка свернулась калачиком, ее сморил глубокий сон. Рядом лежала груда чемоданов. На скамье сидела статная крепкая женщина в брезентовой штурмовке и синих лыжных штанах. Хольт порылся в кармане; найдя свой электрический фонарик, он успокоился и снова сунул его в карман. Чей-то глухой голос произнес:
— Всю жизнь готов сидеть на хлебе и воде, лишь бы кончились эти проклятые бомбежки!
Погреб был очень глубок. Но даже сюда проникал гул проплывавших мимо бомбардировщиков. На скамью рядом с фрау Цише опустился дряхлый, трясущийся старичок. Теперь они сидели втроем, притиснутые к стене. В противоположном углу спала девочка.
Вдруг раздался страшный удар, от которого ходуном заходил весь погреб; потом второй и третий, такой сильный, что Хольт спиной почувствовал, как дрожит капитальная стена. По проходу пронесся сильный порыв ветра. Хольт услышал над самым ухом голос фрау Цише: «Святая Мария… матерь божья… будь нашей опорой и защитой!» Со стороны входа в погреб донесся пронзительный крик: «Горим!» А за ним грубый окрик, потонувший в общем гаме: «Все присутствующие мужчины… тушить пожар!» Хольт хотел подняться, но фрау Цише вцепилась в него с криком: «Пожар… Бежим… Выведи меня отсюда!» Безумие, думал Хольт, это какое-то безумие! В ушах его звучал голос Вольцова: «Эти сволочи… они накидали в огонь фугасных бомб!» Но тут его тряхнуло с такой силой, что он стукнулся головой об стену, свет погас в его глазах. Хольт тщетно силился вздохнуть, его бил кашель, грудь разрывалась от кашля…
Прошло немало времени, прежде чем он нащупал в кармане фонарик. Световой конус уткнулся в белую непроницаемую стену известковой пыли. Хольт стряхнул с себя фрау Цише, поднялся, наткнулся на чье-то тело, перешагнул через него, ощупью повернул вправо и наступил на обломки и щебень. Он стукнулся головой обо что-то твердое: провалившийся потолок! Он все еще кашлял, но пыль постепенно оседала. Засыпало! Хольт хотел крикнуть, но мешало мучительное удушье. Наконец он отдышался, усилием воли подавил страх, но мысли все еще не слушались. Завеса пыли становилась прозрачной. В свете мечущегося светового конуса Хольт оглядел уголок убежища, где их засыпало. Остатки неугомонившегося страха рождали в сознании бессвязные слова: в одиночестве, непроглядной ночью, на безнадежном посту… Старичок, охая, поднялся с пола. Малютка зашлась кашлем, при каждом вздохе у нее свистело и клокотало в легких, словно ее бил коклюш. Из груды щебня торчали две ноги в синих лыжных штанах… Фрау Цише кашляла и задыхалась… А если смерть мне суждена — и перед ней не дрогну я… Он подумал: крепись!.. крепись!.. И снова, и снова: крепись. Он подумал: скоро горнист заиграет подъем… Вдруг его осенило: дверная ниша!
Он протер глаза, известковая пыль разъедала их, словно ядовитой кислотой. Он схватил фрау Цише за руку и помог ей подняться, но когда она опять в него вцепилась, стряхнул ее на груду щебня. Он отодвинул назад старика и девочку, а потом скамьей, на которой они сидели, принялся таранить зацементированную нишу. Тщетно! Он не мог размахнуться как следует и только беспомощно долбил кирпич, пока верхняя доска не раскололась во всю длину. Тогда он отшвырнул скамью и принялся барабанить по стене кулаками. Он задыхался, он пинал ее ногой. Он кричал срывающимся голосом: «На помощь!» Всей своей тяжестью он навалился на стену и вдруг рухнул вперед и в кровь рассек лицо об острые камни. В ушах его стоял треск и грохот, он стонал от боли. А потом долго не мог шелохнуться и только тяжело дышал.
Когда он поднялся, с него градом посыпались камни. Он все еще держал в руке карманный фонарик. Фонарик потух. Хольт тряхнул его, и он загорелся. Перед ним тянулся длинный опустевший коридор. Далеко впереди бушевало ярко полыхающее пламя. Все давно уже выбрались наружу, подумал Хольт. Бежать! Он слышал позади вопли фрау Цише. Через пробоину в стене он полеэ назад в засыпанное бомбоубежище, поднял ее и крикнул: «Замолчи! Замолчи же!» Лицо ее было искажено страхом. Он взял девочку под мышку, точно сверток.
— Да помоги же мне! — кричала фрау Цише. — Мне, мне помоги! Брось ребенка!
Хольту пришлось снова оторвать ее от себя, чтобы перелезть с девочкой в соседний отсек погреба. Он помог перебраться фрау Цише, а затем и старичку. Фрау Цише судорожно в него вцепилась, и он потащил ее за собой по длинному коридору. У подножия лестницы лежали груды брошенного багажа. Наверху, вписанное в прямоугольник двери, клокотало красно-желтое пламя. Резким сквозным ветром его прижимало к земле. Слышно было, как на улице ревет пожар.
— Я не хочу в огонь… не хочу! — вопила фрау Цише. В отчаянии Хольт огляделся, ища другого выхода, — здесь, конечно, был другой выход, судя по резкому сквозному ветру, но Хольт слышал, как наверху то и дело рушатся стены и перекрытия. Вон отсюда! — подумал он. Горечь обреченности… В нише рядом с лестницей стояла большая цинковая ванна, наполненная водой. Рейхсминистр доктор Геббельс, «Обращение но поводу воздушной войны», — вспомнил Хольт. Мокрые простыни! — вспомнил он, но здесь не было простынь. Он окунул ребенка в воду — раз, другой, девочка очнулась и закричала, он положил ее наземь.
Фрау Цише упала на колени:
— Святой Иосиф, заступник и предстатель… помолись за нас в этот страшный час… Дева Мария… Заступись за тех, кто ныне взывает к тебе в смертных муках…
Когда Хольт схватил ее, она снова завопила:
— Только не в огонь!
Он насильно толкнул ее в воду. Каска задребезжала, ударившись о цинковую ванну. Хольт затрясся от судорожного смеха, а может быть, то был плач. Он окунул ее с головой в воду. Она захлебнулась, и, когда он вытащил ее из воды, у нее были глаза безумной. Хольт и сам залез в ванну, и вся его одежда насквозь пропиталась влагой, в ней был теперь добрый центнер весу. А где же старик? Старика нигде не было… За тех, кто ныне взывает к тебе в смертных муках…
— А теперь пошли! — Он поднял ребенка, фрау Цише снова на нем повисла:
— Меня, меня спаси, Иисус-Мария, брось ребенка!
Он оторвал ее от себя и потащил за руку вверх по ступеням. Девочка неподвижно повисла у него под мышкой. Когда они были уже на половине лестницы, откуда-то сверху свалился пылающий карниз и рассыпался перед открытой дверью, искры брызнули в лестничный прочет. В лицо им ударило невыносимым жаром. Хольт вытащил фрау Цише на волю. Ревущий пожар сомкнулся у них над головой, швыряя им в лицо снопы искр. Куда бежать? Где искать спасения? Все соседние дома были объяты пламенем, большими пластами горел тротуар, вздуваясь пузырями под лужами фосфора, раскаленный воздух обжигал легкие, повсюду валялись темные фигуры, обуглившиеся головешки, тлеющие матрасы, куда ни глянь — мертвые тела, где-то позади обвалился дом, перед ними на мостовую рухнул огромный пылающий фасад… Бежать!.. На Хольте загорелась пилотка, одной рукой он сорвал ее и отбросил далеко в сторону. Обхватив фрау Цише рукой, он поволок ее дальше, мокрое платье на них кипело. Хольт ничего уже не сознавал, он споткнулся о лежащий на дороге труп.
Опомнились они на территории угольной шахты. Позади бушевал огонь. Вокруг бивуаком расположились люди, они сидели молча, словно мертвые, слышен был только детский плач. Фрау Цише, поникнув, сидела на земле и не двигалась. Хольт снял с нее каску. Маленькая девочка у его ног не подавала признаков жизни. Он надвинул каску на голову, чтобы высвободить руки, и отнес ребенка на раскинутый неподалеку перевязочный пункт.
— Родители?
Хольт сказал:
— Не знаю…
Врач склонился над девочкой, потом поднялся и, уронив стетоскоп, бросил через плечо:
— Exit! — А потом, повернувшись к Хольту: — Напрасно вы трудились!
Хольт не сдвинулся с места. Он смотрел на малютку. На ней были красные башмачки.
Какая-то девушка разливала кофе по надбитым фаянсовым чашкам. Толпа оттеснила Хольта. Но он все же добыл одну чашку и отнес ее фрау Цише. «На, выпей!» Она послушно выпила. «Хочешь еще?» Она отрицательно покачала головой. Хольт отнес чашку и попросил налить еще.
— Что с тобой? — спросила девушка. — Ты не ранен?
Хольт покачал головой. Он вернулся к фрау Цише.
— Пошли!
Они смешались с колонной, двигавшейся на запад. Подошли к узкому каналу, через который вел деревянный мост. Дальше! Огромная фабричная территория. Товарная станция, часть погорельцев осталась здесь, люди присели на узлы и чемоданы и приготовились ждать. Хольт и фрау Цише направились дальше на запад. Было уже три часа ночи.
Последние километры он чуть ли не тащил ее на себе. Потом отнес на руках в ее квартиру. Но тут силы оставили его. Он уложил ее на кровать, снял с нее обгоревшее пальто и укутал одеялом. Она не раскрывала глаз. Зубы у нее стучали. Он пошел в ванную. Она слабым голосом крикнула: «Не уходи!» Он посмотрел на себя в зеркало. Все лицо в крови, лоб и подбородок ободраны. Руки жгло как огнем, когда он опустил их в воду, лицо и шея тоже горели. Волосы опалены, мундир изъеден искрами, манжеты у брюк обуглились.
Он вернулся в спальню и, почувствовав внезапную слабость, присел к ней на кровать.
— Ты сейчас же уедешь?
— Да, — проронила она беззвучно, не открывая глаз.
— А ты знаешь, куда ехать?
— Да, у меня в Мюнхене родные.
Он помолчал.
— Не уходи, — попросила она. — Мне страшно!
Он поднялся.
— Мне пора на батарею.
Она снова зарыдала.
— Пожалуйста, не уходи!
Он сказал:
— Всего тебе хорошего!
Она крякнула ему вслед:
— Вернер!
Он выбежал вон и захлопнул за собой входную дверь.
Готтескнехт стоял на ступенях перед канцелярией. Хольт доложился. Вахмистр оглядел его с непокрытой опаленной головы до башмаков.
— Вы не под бомбежкой ли побывали?
— Так точно!
— В Ваттеншейде?
— Так точно!
Готтескнехт промолчал.
— Ну и как? Скисли небось?
Хольт отрицательно мотнул головой. Готтескнехт набил трубку и закурил.
— Спросите у санитара мази от ожогов и лейкопластырь. Хотите, я отправлю вас на медпункт? Нет так нет! Обменяйте обмундирование. Потеряли пилотку? Напишете заявленьице, я поставлю свою закорючку, Ваксмут приложит его к прочим бумажкам. Все равно в один прекрасный день эта лавочка сгорит со всем барахлом.
— Слушаюсь, господин вахмистр!
Готтескнехт долго смотрел на Хольта.
— Что, еле ноги унесли?
— Так точно!
— Один?
— Я тащил на себе маленькую девочку. И женщину. Это из-за нее мне так досталось. А когда я наконец выволок девочку… она была… она уже не жила.
— Хольт, — сказал Готтескнехт, спустившись по ступеням, он даже взял Хольта за локоть и повел его в сторону огневой. — Выше голову, Вернер, мой мальчик! — Он говорил очень тихо, — Стиснуть зубы! Продержаться! Не скисать! Ведь это ваш единственный шанс! Хоть немногие из вас должны же остаться! Война кончится, может быть, совсем скоро. Вы должны ее пережить!
Они остановились.
— Поймите меня правильно! — продолжал он убежденно. Я по профессии учитель, таких ребят, как вы, я готовлю к выпускным экзаменам и хочу делать это и впредь. Что же мне преподавать перед пустыми классами? Постарайтесь продержаться! Когда с войной будет покончено, тогда-то и начнется тяжелая борьба. Что ваша девочка, Хольт! Убитым счету нет! Слишком много людей уже погибло! После войны на нас свалится прорва работы! Пять лет заваривали эту кашу, а расхлебывать ее придется целое столетие. — Он заставил Хольта взглянуть ему прямо в глаза. — Тот, кто сегодня добровольно зачисляется в противотанковые части и штурмовые взводы или взрывается вместе с торпедой, уходит от настоящей, подлинно тяжелой борьбы, которая начнется потом! Тот, кто всеми средствами постарается себя сохранить, — не из трусости, Хольт, а потому что умеет смотреть вперед, — тот сохранит себя для… Германии!
Германия… — думал Хольт. Впервые слышал он это слово не под фанфары ликования, не под возгласы «хайль!», а словно освобожденное от мишуры и сусальной позолоты, пронизанное глубокой тревогой.
— Германия, — продолжал Готтескнехт, — это уже не исполин, повелевающий Европой, а жалкое, обескровленное нечто. Она станет еще более жалкой и нищей, она будет невыразимо страдать, но нельзя допустить, чтобы она истекла кровью. Умереть за вчерашнюю гигантскую раззолоченную Германию — по-моему, трусость, Хольт! Но жить ради нищей, смертельно раненной Германии завтрашнего дня — это подлинный героизм, тут требуется настоящее мужество. Я знаю: вы ищете, Хольт… смысла жизни, цели, пути… Мне этот путь неведом. Я бессилен вам помочь. Все мы поражены слепотой, и нам предстоит пройти этот путь до конца, познать все муки ада. — Он замолчал. А потом добавил: — Видно, это было неизбежно. Чтобы мы стали наконец самими собой.
Хольт один зашагал к бараку. Обожженные руки больше не болели. Он смотрел вперед, поверх барака, туда, где над горизонтом стлалась мглистая пелена. Взгляд его, пронизывая пелену, устремился в безбрежную даль. Он ничего не понял, ничего не постиг. Он только вслушивался, не играет ли горнист подъем… Но было еще, должно быть, слишком рано.
Хольт забылся сном, близким к обмороку. Друзья не трогали его и только после обеда растолкали с большим трудом.
Едва лишь Хольт увидел знакомые стены, как почувствовал себя в безопасности. Он услышал басистый голос Вольцова:
«Слезай, соня! Я принес тебе пожрать!» Увидел, что Гомулка сочувственно на него смотрит.
Бомбоубежище, известковая пыль, огненный смерч — да было ли это па самом деле? Пережитое им чувство безмерного страха словно подернулось туманом, казалось призрачным, нереальным, далеким… А может быть, все это померещилось ему в страшном сне?
Он поднялся, чувствуя разбитость во всем теле, не было места, которое бы не болело. И все же он одним прыжком соскочил с койки и потянулся.
За столом сидел и курил санитар с кожаным чемоданчиком на коленях.
— Вот как мы теперь живем! — сказал он с ухмылкой. — Вас я даже посещаю на дому, визит — пять марок! Ну, давайте лечиться! — На тыльной стороне обеих рук у Хольта вздулись пузыри, — Этого мы трогать не будем, как бы не вызвать воспаление. — Санитар наложил Хольту марлевые повязки. — А теперь… порцию протонзила для успокоения нервов!
Хольт наконец скинул с себя обгоревшую сбрую.
— У тебя все тело в кровоподтеках! — сказал Гомулка.
— Понять не могу, как народ все это выносит, — откликнулся Хольт. И опять разгорелся спор.
— Ну, пошла волынка! — спохватился Хольт. Бранцнер недовольно наморщил лоб и укоризненно посмотрел на Хольта.
— Вот как, ты этого не можешь понять! Хочешь, я тебе объясню?
— Ох, дайте и мне послушать! — сказал Гомулка. — Я просто сгораю от любопытства!
Бранцнер недоверчиво покосился на него, однако же приступил:
— Немецкая нация исполнена неколебимой веры в своего фюрера и в конечную победу. Она с радостью несет выпавшее ей бремя. Кто сеет ветер, пожнет бурю! Фюрер сказал это совершенно ясно еще в прошлом году, в своей речи от девятого ноября. Пострадавшие от бомбежки — это наш авангард мстителей!
Хольту представился лагерь бездомных перед угольной шахтой. Хорош авангард! Феттер огромной штопальной иглой пришивал пуговицы к своему комбинезону.
— Сам-то ты когда-нибудь попадал в такую переделку? — спросил Гомулка.
— Нет, не приходилось.
— Ну так придержи язык!
— Но ведь фюрер… — запротестовал Бранцнер.
— Заткнешься ты наконец! — закричал на него Гомулка.
— Фюрер тоже этого не видел! Он не побывал ни в одном разбомбленном городе.
Бранцнер проглотил слюну, торчащий кадык судорожно задвигался на его тощей шее.
— Это… это… Нет, хватит с меня! — крикнул он. — Сегодня вы меня не проведете! Я наконец на вас заявлю! Сейчас же пойду к шефу!
— Гильберт, да угомони ты их наконец! — взмолился Хольт. Вольцов, достававший из шкафчика свои руководства по военному делу, спросил без всякого интереса:
— Что ты собираешься заявить? — и тут же углубился в какую-то книгу.
Бранцнер затянул пояс.
— Так началось и в восемнадцатом году! Вы ведете подрывную работу! Это вражеская пропаганда!
Гомулка покачал головой.
— Все вы здесь заодно! Кирш, ты все слышал! — продолжал кипятиться Бранцнер.
Сын плотника Кирш сидел за столом и пачка за пачкой уписывал печенье.
— Я?.. — Он зевнул. — Все подтвердят, что я спал и ничего не слышал.
— Ничего не выйдет, Бранцнер! — торжествовал Гомулка. Но Бранцнер решительно надвинул на лоб пилотку.
— Ладно! Здесь, я вижу, гнездо заговорщиков. Но я вас всех упеку! Всех! — И перейдя на крик: — Вы кучка вредителей и саботажников!
Гомулка постучал себе по лбу. Он был занят тем, что старательно и искусно подстригал Хольту опаленные волосы.
— То есть как это вредители? — огрызнулся вдруг Феттер из своего угла. — Гильберт! И ты, будущий офицер, это терпишь? А вдруг этот трепач и в самом деле разлетится к шефу!
— Верно! — сказал Хольт. — Надо его раз навсегда проучить.
Вольцов оторвался от книги.
— Как, говоришь, он меня назвал?
— Вредителем, — подзуживал Феттер, — вредителем и саботажником… и вообще он черт знает что нес…
Вольцов вскочил. Он притянул к себе Бранцнера и правой рукой схватил его за грудь. Тот хотел было защититься, но Вольцов оглушил его звонкой оплеухой. Феттер загоготал, Кирш еще усерднее налег на печенье. Вольцов правой рукой медленно поднял поникшего Бранцнера и с силою тряхнул его в воздухе. Потом поставил на пол, толкнул его так, что он отлетел к шкафчику, и снова притянул к себе.
— Слушай! — сказал он. — Слушай и мотай себе на ус! Те две-три недели, что мне осталось здесь пробыть, я хочу жить спокойно! Я тебе, скоту, покажу, как мне карьеру портить! С этого дня ты перестанешь трепаться! В противном случае… Ты понимаешь, что значит «в противном случае»? Ночью ты с нами дежуришь у орудия. И так же верно, как то, что меня зовут Гильберт Вольцов, в следующий раз, как будем стрелять, я тебе гаечным ключом проломлю затылок. Такие случаи бывают, прочитай «Военные письма артиллериста» принца Крафт цу Гогенлоэ. Ну как, договорились? — сказав это, он отпустил Бранцнера.
У Хольта было ощущение, будто кто-то схватил его за горло и душит. Он знал, что Вольцов способен выполнить свою угрозу. Ему вспомнилось, как у Скалы Ворона, напав на безоружного Мейснера, Вольцов вдавил ему в лоб дуло пистолета… Вот и опять то же самое, думал Хольт с невольным трепетом. Убивает ли он сторожевого пса, дерется ли с кем, или палит из пушки с ближней дистанции… везде он одинаков!
При проверке телефонной линии Гомулка будто ненароком сказал Хольту:
— А ведь могло бы случиться, что Гильберт был бы нам не друг, а враг! — он повесил наушники в блиндаже. — Хорошо, вы с ним давнишние друзья…
— Удачно, что он не слышал весь ваш разговор, — ответил Хольт. — Неизвестно, как бы еще повернулось дело!
Гомулка присел на станину.
— Скажи по-честному: как тебе показалось этой ночью?
— Тебе я могу сказать, — ответил Хольт. — Было так ужасно, что не описать словами. По-моему, ничего ужаснее быть не может. Я уж предпочитаю бомбежку на бреющем полете или бомбовый ковер здесь, на воле.
Гомулка промолчал. Затем сказал, словно и не к месту:
— Вольцову пришло письмо от дяди, его опять повысили, получил полного генерала, будет командовать корпусом на Западном фронте. Раньше у него была авиаполевая дивизия в России. Она попала в окружение под Воронежем. Сам-то он улизнул на «физелер-шторхе».
В окружение под Воронежем, подумал Хольт. А у нас об этом никто и не заикнулся… Какой-нибудь год назад такое брошенное мимоходом замечание надолго вывело бы меня из строя, спохватился он.
Гомулка сказал вскользь:
— Мне тоже написали из дому.
— Ну как, что-нибудь известно? — подавленно спросил Хольт. — Связано это с покушением? Ее… тоже… арестовали?
Гомулка покачал головой.
— Она исчезла неизвестно куда…
Никого ни о чем не спрашивайте, ни с кем на эту тему не заговаривайте, — вспомнил Хольт.
— Ее, видимо, разыскивают как родственницу, — шепотом добавил Гомулка. — Полковник Барним капитулировал со своим полком, а когда он сам намеревался перейти к русским, его…
Хольт вскочил.
— Сегодня нам, кажется, удастся поспать спокойно, — сказал он поспешно.
Ночью у орудия Вольцов изощрялся в шутках над самолетами «москито», которые долго кружили над их местностью, а потом вдруг полетели на Берлин и сбросили там бомбы.
— Здорово они обманули наших ночных истребителей, — говорил он, — те, поди, ищут их где-нибудь под Мюнхеном!
На другой день прибыло пополнение. Феттер около семи утра прибежал с проверки линии, когда остальные еще лежали в постели.
— Пригнали к нам вахлаков! — объявил он. — Это даже не школьники старших классов, а какие-то раззявы, мелюзга из ремесленных училищ, недоучившиеся пекари да слесари… Один из них подошел ко мне: где у вас уборная, камрад, я здесь как в лесу! А я ему: обратись к дежурному унтер-офицеру, он тебе все покажет. Я тут ни при чем… Болван мне еще спасибо сказал! Ну и будет же потеха! Чуть что не так, я официально ввожу телесные наказания!
— Не хватало еще с этой сволочью возиться! — пренебрежительно отозвался Вольцов со своей койки.
Кутшера явился на утреннюю поверку опрятный и подтянутый как никогда, в сопровождении двух руководителей гитлерюгенда. Из канцелярии вышел Готтескнехт с папкой в руках. Вольцов от неожиданности толкнул Хольта локтем.
— Старшие курсанты Дузенбекер, Гершельман и Вольцов, выйти из строя! — скомандовал Кутшера. Он вручил всей тройке Железные кресты. Готтескнехт вдел награжденным ленточки в петлицы, оба представителя гитлерюгенда пожали им руки. Затем Кутшера вызвал вперед всех унтеров батареи и приступил к чтению имен по списку: «Гомулка, Груберт, Дузенбекер… Хольт, Эберт…» Юношей рождения двадцать седьмого года вместе с обоими гамбуржцами осталось в живых общим: числом семнадцать человек. Хольт вышел вперед. Он думал: нас было двадцать восемь, когда мы сюда прибыли… Тринадцать убитых в одном только классе! Готтескнехт пристегнул ему к френчу значок зенитчика — предмет их давнишних мечтаний. Серебряный значок, носить на груди слева…
Батарею разбили на взводы.
— Хольт, Вольцов, Гомулка, — объявил Готтескнехт, — с завтрашнего дня вы идете в отпуск!
Вольцов сказал, сияя:
— Нам еще с вами, господин вахмистр, надо как следует обмыть мой Железный крест!
— Вы что, рехнулись? — разгневался Готтескнехт. — В семнадцать лет алкоголические эксцессы! Нет уж, на меня не рассчитывайте!
Все же вечером Вольцов притащил бутылку коньяку. После двух-трех глотков Хольт почувствовал томную расслабленность во всем теле. Какое счастье, думал он. Наконец-то можно будет отдохнуть!
Во время вечернего обхода Готтескнехт распорядился:
— Завтра уложить вещи! Освободить шкафчики! На территории батареи будет сформирована ударная зенитная группа… Батарея особой мощности, от восьмидесяти до сотни орудий.
Ночью они сидели в окопе и лениво наблюдали, как стреляют новички. А наутро уложили вещи. Феттеру пришлось остаться. Отпуск им давался с двенадцати дня, всего на две недели, включая два дня на дорогу. Не мешкая они отправились в Эссен. Когда они наконец добрались до вокзала, сирены как раз провыли полную тревогу. Встречный военный грузовик повез их к югу. В Вуппертале они сели в пассажирский, но не проехали и трех станций, как поезд остановился на перегоне. Вольцов выглянул в окно. «Выходи!» Они бросились к высокому отвалу. Захлопали зенитки, в отдалении ухали тяжелые орудия. Они бежали проселком, держа курс на запад. Позади четырехмоторные бомбардировщики сбрасывали свой груз.