10
Было воскресенье, шесть утра. Мать и тетя Марианна еще почивали. Но Бригитта была уже на посту. Хольт присел на кухне. Он попросил хлеба и запивал его ледяной водой из крана. Рассеянно смотрел он, как Бригитта возится с горой посуды, оставшейся со вчерашнего вечера. Пальцы у нее были до крови стерты от стирки.
— Вы не знаете, мое солдатское обмундирование еще цело? — спросил он. — Отнесите его, пожалуйста, ко мне в комнату.
Она глянула на него с удивлением. Он взъерошил непокорные волосы.
— Дело в том, что я уезжаю. На этот раз совсем. — И закрыл глаза. Он понятия не имел, куда ехать.
В дверях возникла фрау Хольт в утреннем халате из белого атласного крепа, тщательно причесанная, несмотря на ранний час. От нее пахло лавандой.
— С добрым утром! — приветствовала она сына. — Ну как, понравилось? Рассказывай! Пойдем же в гостиную!
— Мне и здесь хорошо! — заявил Хольт.
Когда и тетя Марианна просунула голову в дверь, он встал и поплелся за обеими сестрами в гостиную.
— Расскажи подробно! — попросила фрау Хольт. — Хорошо ли ты провел время?
Хольт скривил рот в гримасу.
— Что такое? Что случилось? — встревожилась мать.
— Ничего. Что могло случиться?
— Тебя плохо приняли?
Он рассмеялся.
— Не трудись, мама! Тебе этого не понять! — Мертвенное, как у мумии, лицо тетушки привело его в ярость. — Это я их плохо принял! Так и знайте! — И впервые увидев на иссохшем лице тетки какие-то проблески чувства, он продолжал со свирепым торжеством: — Сначала я взгрел Вульфа, сказал, что он пустомеля и что вся эта публика — сволочь на сволочи. А потом объявил Хеннингу, что ему в самый раз болтаться на виселице. — С удовлетворением, которое быстро сменилось чувством щемящей неуверенности, он увидел, что даже его невозмутимая мать побелела от ужаса.
— И петух на домашнем навозе силён, — ядовито ввернула тетушка Марианна, хоть и не совсем впопад.
Фрау Хольт остановила ее испуганным движением.
— Вернер! — воскликнула она, с трудом скрывая смятение под неподвижной маской.
Хольт почувствовал что-то вроде жалости. Тетя Марианна, прямая, с высоко поднятой головой, просеменила через холл к телефону. Оттуда донесся ее голос.
— Франц! Прости, что я так рано! — услышал Хольт. — Не заедешь ли к нам? Нет, именно сейчас. Не знаю. Боюсь, что был грандиозный скандал… С Вернером, конечно…
Хольт покачал головой. Тетя Марианна вернулась в гостиную.
— Франц это должен замять, — сказала она.
Зазвонил телефон. Фрау Хольт бросилась в холл. Возвратилась она заметно успокоенная.
— Ингрид Тредеборн! Тебя, Вернер! — И сестре: — По-видимому, все не так страшно, как он описывает.
Хольт подошел к телефону.
— Вернер? — послышалось в трубке.
— Чего тебе? Зачем ты звонишь?
— Ну и выкинул же ты номер! — послышался задорный голос. — Хеннинг и Фред совсем взбеленились. Гитта хохотала до упаду, она говорит, что тебе цены нет!
Хольт опустил трубку. Не хватало еще, чтобы на утеху Гитты он разыграл какого-то enfant terrible. Он снова поднял трубку.
Ингрид сказала, понизив голос:
— Мне надо повидать тебя еще сегодня!
— Это насчет Хеннинга?
— Да нет, конечно! Чего… хотела от тебя Гитта в кухне? Ты мне потом расскажешь.
Ингрид назначила ему свиданье в кафе в Вильгельмсбурге на пять часов вечера.
— На пять? — повторил он. — Ладно, приду.
Перед уходом надо хоть немного поспать. Мать стояла в дверях гостиной. Она, конечно, слышала их разговор.
— Вы разве на «ты»? — спросила она с удивлением. Но Хольт молча прошел мимо и поднялся наверх.
Бригитта уже принесла его пожитки. Он спрятал их в шкаф. Потом вымылся под душем. Поставил будильник на три часа и лег в постель. Он страшно устал. Но едва он уснул, как его разбудил чей-то настойчивый стук.
Коммерции советник Реннбах, как всегда безукоризненно одетый, пододвинул к кровати стул, уселся и сказал:
— С добрым утром, Вернер! Что у тебя стряслось? Давай рассказывай начистоту, как мужчина мужчине.
Хольт вздохнул.
— Я выложил Вульфу и Хеннингу, что я о них думаю. — Он говорил спросонья, но не без доли притворства. — Вот и все. А теперь оставь меня, пожалуйста, в покое!
Коммерции советник озабоченно смотрел на племянника.
— Погоди минутку! Как же это у вас вышло? Я хочу сказать, что этому предшествовало?
— Предшествовала вторая мировая война, — отрезал Хольт.
Но советник, по-видимому, ничего не понял. Франц Реннбах размышлял, он размышлял долго. А потом сказал:
— Теа мне намекнула, что вы с Ингрид Тредеборн на «ты». Верно это?
Хольт улыбнулся.
— Это верно. За подробностями обратись к ней, а еще лучше — к ее сестре.
Советник вторично задумался, на этот раз он думал особенно долго. А потом сказал:
— Объясни, пожалуйста, почему ты так раздражен?
Хольт сорвался с постели и накинул халат.
— Как тебе объяснить то, чего ты понять не в силах! — воскликнул он. — Ведь в твое представление о мире не укладывается, что трещина пролегла через человечество, расколов его на две части. Послевоенное время бросило меня в другой, чуждый мир, где я не смог ужиться, но мы сейчас не о том толкуем. Я отправился к вам, решив, что вы мне ближе, но вскоре убедился: мы с вами в такой мере чужие, что меня с души воротит, когда я слушаю тебя, Хеннинга или тетю Марианну. Я украдкой сбежал в горы в надежде, что можно прожить одному, вдали от людей, но это оказалось ошибкой, это значило бы растратить жизнь на иллюзии. И вот я спрашиваю себя: что же со мной будет? Этой ночью у меня созрело решение. Я не выбирал среду, в которой родился. Но я могу порвать с ней. Среди вас я чувствую себя отщепенцем, у меня не осталось к вам ни капли привязанности. Таким образом, у меня один только путь — путь моего отца. Люди там не менее мне чужие, но… — Он неожиданно умолк и, подойдя к окну, уперся лбом в стекло, затуманившееся от его дыхания. — Я совершал ошибку за ошибкой, теперь мне ясно, — сказал он тихо. — Чувствуя себя бездомным одиночкой в этом чуждом мне мире, я вообразил, что пущу корни здесь, у вас, вместо того чтобы искать пути и, не жалея усилий, пробиться к тем, другим, изучить их язык и, возможно, обрести у них вторую родину, словом, покончить с ущербной жизнью деклассированного одиночки. Так ложные, путаные дороги привели меня к вам. — Он зябко повел плечами и, оторвавшись от хмурого неба, отошел от окна. — Здесь я понял, — продолжал он, — что «возвращение» в духе Ремарка для меня невозможно. Если бы пораженный слепотой я все еще стоял на вашей земле, тогда другое дело. Но вы сами лишили меня почвы под ногами, отняв отца и родной дом и еще полуребенком толкнув в войну. То, что я рвался на фронт, я считаю вашей виной. Я знаю людей, которых растили для другой борьбы — борьбы с гитлеровской войной! Вы же охотно мирились с фашизмом, ведь от вашей сословной спеси, от вашей социальной нетерпимости рукой подать до «расы господ» и «недочеловека». Мне нечего у вас искать, я больше не принадлежу к разветвленному семейству Реннбахов. Меня зовут Хольт. Мой отец не коммерсант и не заводчик. Он врач и преподаватель высшего учебного заведения. Я возвращаюсь к нему навсегда. Возвращаюсь к тем, другим. Среди них есть настоящие люди. Я их не понимал потому, что не пытался понять. Теперь я приложу все усилия.
Ответ коммерции советника звучал серьезно, но без тени враждебности.
— Я должен предостеречь тебя от этого шага, поистине рокового по своим последствиям, серьезно предостеречь! И я решительно не согласен с тем, что твое короткое пребывание в Гамбурге дает основание для такого уничтожающего и бесповоротного суждения о своих близких, о собственной плоти и крови.
— Возможно, я и там не приживусь, — продолжал Хольт. — Возможно, и среди них останусь бездомным отщепенцем. Но уж если мне суждено быть неприкаянным одиночкой, пусть это будет у Бригитты в кухне, а не у вас в гостиной.
Советник вскинул на него глаза.
— Неужели… Но только скажи откровенно! Неужели эта девушка произвела на тебя такое впечатление? А мы было подумали, что Ингрид Тредеборн…
Хольт расхохотался.
— Видишь, до чего мы не понимаем друг друга! Я хотел сказать, что и через этот дом пролегла трещина, и хотел пояснить, на какую сторону я предпочел бы стать. А ты и этого понять не в силах!
— Ошибаешься, я как нельзя лучше понимаю тебя, — заверил его советник. — Да и вообще ты во мне встретишь понимание, какого и не ожидаешь. Закурить? Изволь! — Он поднес Хольту зажигалку и сам закурил. — Ты вернулся с войны, — продолжал он. — И после всего, что тебе пришлось пережить, мечешься и бунтуешь. Этот бунт делает тебе честь. Он доказывает, что ты человек с характером, много старше своих лет. Я горжусь таким племянником, Вернер! Только умные люди, волевые, с непредубежденным умом, только горячие головы, пробивали бреши в застывших взглядах старшего поколения, открывая дорогу прогрессу. Твой бунт вызван именно этим консерватизмом. Но… — Он поднялся. Он говорил раздельно и внушительно. — Но жизнь — сложная штука, и умение лавировать и зрелость мысли в том и заключаются, чтобы соблюдать необходимую меру. Научись же понимать, где кончается прогресс и начинается подрыв основ того общества, в котором мы живем.
— Твои комплименты мне безразличны, — сказал Хольт. — Тебе не повезло: я именно здесь, у вас, прочел Ремарка, и многое для меня прояснилось. У Ремарка бунт протекает в угодных тебе границах. Я же обойдусь без твоих наставлений насчет дозволенных границ! Мне также не улыбается разыгрывать здесь, у вас, подающего надежды молодого человека, которому надлежит пробивать приемлемые бреши для прогресса — прогресса в вашем понимании. Нас с тобой больше ничто не связывает. — Он посмотрел советнику в глаза. — Я ухожу, и ни один человек не может мне помешать.
Коммерции советник повернулся к двери. Глубокие морщины залегли у него на лбу.
— Выспись хорошенько, — сказал он, тяжело переводя дыхание, как будто спокойный, дружелюбный тон стоил ему физического напряжения. — Я постараюсь объективно взвесить то, что ты мне сказал. Я готов все сделать, чтобы найти приемлемое для тебя решение. Мы еще потолкуем. — С этим он закрыл за собой дверь.
Хольт неподвижно стоял среди комнаты. Да, он вернется к отцу, пусть даже это будет его Каноссой. И он стал думать о Гундель, трезво, рассудительно, без иллюзий. Потом лег в постель. И так сильно было в нем чувство освобождения и обретенной уверенности, что он сразу же уснул.
Будильник пробудил Хольта от глубокого, целительного сна. Пока он собирался в дорогу, весь устремленный вперед, в неведомое будущее, его то и дело отвлекали непрошенные мысли о матери. Почему он никогда не питал к ней сыновней привязанности? Не сам ли он в этом виноват?
Все то, что подарил ему коммерции советник — башмаки, рубашки, белье, — он оставлял здесь. Костюмы повесил в шкаф, надел свой старенький свитер, шнурованные башмаки, подбитые гвоздями, и перекрашенный френч. А затем свернул плащ-палатку и натянул тулуп.
Он нашел Бригитту в кухне. Дамы еще утром уехали куда-то с братом, но когда Хольт собирался уже проститься с Бригиттой, кто-то открыл входную дверь, и обе вошли в прихожую. Тетя Марианна не позволила себе произнести ни слова в присутствии Бригитты; она ограничилась тем, что показала зубы в бессмысленной улыбке, и, прямая, деревянная, поднялась наверх.
Хольт остался один на один с матерью. В эту минуту, собираясь покинуть ее навсегда, он внезапно, после многолетнего отчуждения, почувствовал всю значимость слова, невольно сорвавшегося с его губ: «Мама!»
Услышав это обращение, фрау Хольт, кутавшаяся в серебристо-серую каракульчовую шубку, устремила на него серьезный и глубокий взгляд, но тут же повернулась и наклонилась, чтобы ласково потрепать пуделей, опрометью бросившихся ей навстречу. С щемящей грустью следил Хольт за тем, как она подошла к зеркалу, сняла шляпу и поправила прическу.
— Я должна поговорить с тобой, — сказала фрау Хольт и, не дожидаясь ответа, направилась в гостиную. Включив торшер, она позвонила горничной и скинула ей на руки шубу. — Чаю! — приказала она. И ласково кивнула сыну. — Что же ты не раздеваешься? Сними тулуп и садись!
Он послушно снял тулуп и бросил его на ручку кресла. А потом стал в полутень, отбрасываемую торшером. Он казался себе слабым и беспомощным. Тщетно боролся он с этим унизительным чувством. Бригитта вкатила в гостиную чайный столик. Усевшись на диван, фрау Хольт отпустила ее кивком, а затем налила — сначала сыну, а потом себе — горячего чаю с ромом. Несмотря на повторное приглашение, Хольт продолжал стоять.
— Пусть тебя не беспокоит эта история, — начала фрау Хольт в тоне непринужденной, но тщательно рассчитанной светской болтовни, между тем как оба пуделя вскочили к ней на диван. — У Франца достаточный вес в обществе, чтобы сгладить все эти маленькие неприятности. Ты произвел прекрасное впечатление, тебе все простится. А потому, — и она слегка приподняла левую руку, — не следует воспринимать этот эпизод трагически и придавать ему значение. Стараниями Франца вся эта история, — тут ее присогнутая в локте рука, завершив плавный полукруг над спиной пуделя, зарылась в его шерсть, — будет забыта. — Новый кивок в сторону Хольта. — Что до наших с тобой дел, то тебе вовсе не нужно угрожать своим отъездом, чтобы добиться известной независимости. Неужели ты думаешь, что я стану мешать моему единственному мальчику устроить жизнь по собственному вкусу? Напротив! Не сомневайся в моем великодушии. Выслушай, что я хочу тебе предложить. Но садись же и выпей наконец свой чай, прежде чем он остынет.
Хольт повиновался. Он сел. Он был озадачен. Неужели она ничего не понимает? Однако слова «моему единственному мальчику» разбередили в нем давно оставленную надежду. Разве не тосковал он всегда о привязанности и любви? Но пока в нем боролись противоречивые чувства, он не переставал видеть перед собой истинную Доротею Хольт; прямая и стройная, в сознании своей совершенной красоты, она сидела на диване между обоими пуделями — с улыбкой, почти естественной и разве только чуть слащавой, с точностью до одного миллиметра вписанной в овал ее лица. Но, быть может, это лишь маска, скрывающая непонятую душу, быть может, она одинока среди враждебного мира и вынуждена скрывать каждое естественное движение души за броней светской выдержанности и холодности? Быть может, она только и ждет от своего единственного мальчика встречного шага, протянутой руки, и тогда исполнятся его мечты, его идеал: родной дом, душевная близость матери и сына, полное взаимопонимание…
Хольт маленькими глотками прихлебывал горячий чай. Трещина пролегла через мир. Но должна ли она разделить два существа, когда-то связанные самыми сокровенными узами: мать и сына? Хольт перебирал запомнившиеся ему слова из книг, говорящие о материнстве. Так, у Вихерта: «Без матери нет вечности…» Но эти воспоминания неизбежно потянули за собой пресловутое «Евангелие женщины» и весь прочий арсенал душещипательной невнятицы.
Он отставил чашку. Отогнал эти мысли. Перед ним его мать; надо протянуть ей руку — и он сказал с неподдельной теплотой:
— Поверь, если я ухожу, то это не связано с тобой. Никоим образом! Ведь ты моя мать!
— Вот видишь! — сказала фрау Хольт с торжеством и со всей возможной для нее ласковостью. — Я так и знала; единственное, что нам нужно, это свободная минутка для откровенного разговора. — Она все еще почесывала шею пуделя. — Франц после разговора с тобой кое-что мне подсказал. Существо вашей беседы меня не интересует. Мировые проблемы — дело мужчин. Мне же надо решать практические вопросы. Франц обещал мне свою поддержку. Переход от бесшабашного солдатского житья к упорядоченным формам жизни дается тебе не без труда. Что ж, я готова пойти тебе навстречу. Нет смысла сразу сажать тебя за парту. Поживи с год на полной свободе! Ты чувствуешь себя в обществе чужим? Избегай его на первых порах! Тебя, по-видимому, тяготит Марианна, но никто и не навязывает тебе совместную жизнь! Больше всего тебе нужна свобода передвижения. Франц попросит для тебя у Карла полный комплект покрышек, ты сможешь пользоваться нашим маленьким «форд-эйфелем» — разумеется, не слишком приятно зависеть от любезности знакомых.
Хольт не понимал, о чем она говорит, приходилось точно с иностранного переводить смысл ее слов на язык его собственных мыслей. Он совсем растерялся. Мать пристально следила за ним.
— Хочешь — живи с нами, хочешь — без нас. Чтобы ты чувствовал себя независимым, Франц дает тебе в пользование свой домик в Дорстер-Дикзанде. Переезжай туда хоть сейчас — на долгий или на короткий срок, как вздумаешь. Топливом Франц тебя обеспечит. — Тон у фрау Хольт заметно менялся, точно она подбиралась к какой-то скрытой цели. — Все наши знакомые проводят в Дикзанде субботу и воскресенье. Теперь, с окончанием войны, там снова закипит жизнь. Многие уезжают туда задолго до начала сезона и живут все лето, до осенних штормов. Между прочим, и фрау Тредеборн с дочерьми.
Хольт улыбнулся.
— Если же общество тебя не привлекает, — спохватилась фрау Хольт, — живи отшельником, дядин домик стоит на отшибе. Уже с ранней весны займешься греблей и рыбной ловлей. А поскольку Марианне с ее устаревшими взглядами трудно привыкнуть к нашим современным понятиям, мы обойдемся — хотя бы и на долгое время — услугами экономки Франца, пусть Бригитта ведет твое хозяйство в Дикзанде.
Хольт больше не улыбался. Смущенная его взглядом, фрау Хольт прикусила язычок. Хольт поднялся, надел тулуп, перебросил через плечо плащ-палатку… И этот сон кончился… Трещина пролегла в мире, и никаким сыновним чувствам ее не сровнять. Склониться перед такой матерью — значит склониться перед ее взглядами. Уважение, почитание, детская привязанность… Хольт подумал об отце. Теперь ему открылось, что в наше время единственное достойное почитания — это воля стать другим, отказ от прошлого, стремление изжить свои ошибки и предрассудки. И если написано: чти отца и мать, то над этой писаной заповедью главенствует неписаное требование к отцам и матерям — заслужить почитание детей достойной уважения жизнью.
Наконец фрау Хольт что-то поняла. Лицо ее на мгновение утратило обычную невозмутимость, в нем проглянули следы увядания, старость, усталость. Почти беззвучно, упавшим голосом она проронила: «Он… вылитый отец…» Но тут же поборола мгновенную слабость. Что-то страдальческое появилось в ее улыбке.
— Придется, видно, напомнить тебе о сыновнем долге, — сказала она, — раз ты забыл, что такое сыновняя любовь.
Хольт молчал. Пусть поменьше говорит о сыновней любви — как бы он не спросил ее о любви материнской!
— Так вот твоя благодарность, — продолжала фрау Хольт с еще более горестной улыбкой, — и это за все мое участие и любовь…
Он молчал.
— Заботы… огорчения… все, все забыто?
Хольт молчал. Он видел ее насквозь. Он принес этой женщине одно лишь огорчение, да и то не успев еще увидеть свет, одну заботу — как бы не испортить фигуру… Она не знала материнской любви. Да и вообще не знала любви. Она вышла за отца, потому что хотела играть роль в обществе, а супруга профессора — это вам не какая-нибудь заводчица! Она и сына хотела сохранить, так как связывала с ним какие-то виды на успех в обществе.
Он сказал:
— Всего хорошего! — И вышел из комнаты.
В холле его ждали Франц и Карл Реннбахи. Коммерции советник, понизив голос и оживленно жестикулируя, в чем-то убеждал пароходчика, который развалился в кресле и, распахнув полушубок с выдровым воротником, вытянул перед собой ноги. Должно быть, они ждали, чем кончится разговор матери с сыном; едва Хольт вошел, как коммерции советник, приветливо ему кивнув, исчез в дверях гостиной.
Карл Реннбах приподнялся в кресле и, ругнувшись: «Ч-черт, проклятый радикулит!» — подал Хольту руку.
— Много с тобой хлопот, племянничек, — проворчал он недовольно. — Что здесь у вас стряслось? Опять неприятности?
Дядя — хитрая лиса, но, как-никак, он седой старик.
— С тобой я могу говорить откровенно, — сказал Хольт. — Все остальные не хотят знать правды. Но мне надо еще перед тобой извиниться, я тогда уехал, не предупредив.
Карл Реннбах пробурчал что-то невнятное.
— Что же касается хлопот, ты это зря. Я уезжаю к отцу, вот и все.
— И почему же, племянничек?
— Ты не забыл наш разговор в Людвигсхафене?
Тот кивнул.
— Ты еще сказал, что только по воле случая мы с тобой живем не в подвале… Ты это серьезно сказал?
— Па-анятно, серьезно, — подтвердил Карл Реннбах.
— Вот я и хочу поправить случай.
— А зачем, племянничек?
— В двух словах не объяснишь, к сожалению. Проще сказать, я ухожу, потому что все вы мне глубоко противны.
— Что же ты замолчал, племянничек?
— Нам больше не о чем толковать! — отрезал Хольт и на дядюшкин косой взгляд ответил холодным и враждебным взглядом.
— Па-а-нимаю! — протянул Карл Реннбах. И, словно сожалея, развел руками: — Раз так, тебе, конечно, надо уходить, вполне резонно… в са-амом деле! — И он так энергично затряс головой, что волосы упали ему за уши, а потом отвернулся и побрел в гостиную.
Хольт проводил его взглядом. Карл Реннбах его понял. Карлу Реннбаху был знаком язык, на котором говорил с ним Хольт, — язык ненависти, и Хольт был рад, что он этот язык обрел. Он поклялся, тяжело дыша, сберечь эту ненависть, так как до тех пор, пока утонувших матросов можно обращать в деньги, еще очень и очень далеко до эры всеобщей братской любви.
Он принял решение и понимал, что оно необратимо. Как часто говорил он себе в прошлом: все это было ошибкой. Не то теперь! Он знал: возврата нет и надо быть последним негодяем, чтобы отречься от своего решения.
Он отправился поездом в Вильгельмсбург и разыскал кафе, которое назвала ему Ингрид. В эти часы здесь было полно народу. Остановившись у вертящейся двери, Хольт оглядывал ряды мраморных столиков. Он и сам не знал, что заставило его пойти на это свидание — то ли долг вежливости, то ли желание встретиться с Ингрид. Увидев ее за столиком, Хольт невольно на нее загляделся. Она была в белом свитере, каштановые с бронзовым отливом волосы свободно, как и накануне, спадали на плечи. Она поминутно оглядывалась на дверь, вытягивая длинную шею, словно боясь его пропустить. В сущности она тоже чужая в этом мире.
Но вот Ингрид его заметила. Она казалась чем-то взволнованной. Углядев под тулупом потертый перекрашенный френч, она побледнела и удержала его руку в своей.
— Ты в самом деле хочешь ехать?
— Здесь есть грог. Будешь пить? — Она кивнула. Он обратился к официантке, а потом сказал: — Да. В самом деле. Но откуда тебе это известно?
Она стала рассказывать. Пока Хольт отсыпался, коммерции советник с обеими сестрами заезжал к Тредеборнам — будто бы случайно, но девушки, разумеется, догадались, зачем. В таких случаях они всегда заодно, водой не разольешь. Размолвка Хольта с этим дубиной Хеннингом, о чем вскоре зашел разговор, была, по их уверениям, сущим пустяком. Ингрид постаралась дать дядюшке возможность незаметно отвести ее в сторону. Он деликатно намекнул, что знает об их интимном «ты», и попросил употребить все свое влияние на Хольта, чтобы этот юный романтик с еще не устоявшимися взглядами отказался от своих планов отъезда и прочих безумств. С наивной откровенностью Ингрид выложила Хольту все, что отнюдь не предназначалось для его ушей. Эта наивность еще больше расположила его в пользу Ингрид; славный она малый, думалось ему.
— Ты едешь в русскую зону, но ведь твой дядя считает, что ты там погибнешь.
Официантка принесла им грог. Хольт, не глядя, бросил на стол кредитку.
— Зачем я тебе понадобился? — спросил он.
— А-ах, — смутилась она. — Ну, просто поговорить. — Она обхватила руками горячий стакан. Лицо ее залила краска смущения. Но это лишь подкупило Хольта. — Понимаешь, — начала она, — мне не терпелось узнать, чего от тебя хотела Гитта. — И так как он молчал, продолжала, потупившись: — Опять она на меня взъелась. Просто завидует, потому что я всем больше нравлюсь. Я и решила… Мало ли что она тебе наплетет… Если Гитта станет делать намеки, говорить всякую чепуху, не подумай… — Тут она украдкой взглянула на Хольта и замолчала.
Хольт улыбнулся.
— Да, она завидует, — повторил он, — это верно. — Он рассмеялся. Но, увидев лицо Ингрид, внезапно сделался серьезен. — Надо, чтобы Гитта не рассказывала про тебя каждому встречному. Есть люди, которые рады будут за это ухватиться. Но со мной она просчиталась. Я этому не придаю значения. Мне известны тогдашние порядки во всех этих лагерях для эвакуированных.
Она смотрела на него растерянно, словно ушам своим не веря.
— Как?.. Что ты сказал?..
— Оставим это. То было сумасшедшее время. Да и все мы были невменяемы. Представляю, как эти негодяи внушали тебе, что тебя сожрут негры или монголы, верно? И значит, нечего про это вспоминать.
Ингрид не сразу пришла в себя от смущения.
— А теперь ты будешь уговаривать меня остаться? — спросил он.
— Ну, конечно, — отвечала она, повеселев. — Я не могу поверить, что ты хочешь уехать!
— А ты поверь! — Но он сказал это мягко, без нажима. Ингрид нравилась Хольту. Да и она привязалась к нему, вот какие у нее испуганные глаза, возможно, она даже его любит. — С тобой это никак не связано, Ингрид! Я уезжаю, потому что это единственный для меня выход.
— Ради бога, не уезжай! — взмолилась Ингрид. — Гитта вобьет себе в голову, будто ты уехал из-за меня, оттого, что она тебе рассказала.
Прошла добрая секунда, прежде чем он разразился смехом. Но то был смех облегчения.
— Тут уж я тебе не в силах помочь, если она это вобьет себе в голову, — сказал он, надевая тулуп. — Ну, прощай!
Он еще долго смеялся про себя. И, шагая на вокзал, говорил себе, что хорошо смеяться, прощаясь.