Книга: Империя наизнанку. Когда закончится путинская Россия
Назад: Правило прямой спины
Дальше: Коррупция — надежда мира

Самоуничтожение культуры

Интервью с Геннадием Кацовым

 

Геннадий Кацов: Максим, я знаком с Кантором-литератором, с Кантором-художником, с Кантором-драматургом, с Кантором-трактователем исторических событий, с Кантором-толкователем истории искусств, с Кантором-исследователем гуманизма и фашизма, войны и мира, преступления и наказания, бури и натиска, шума и ярости… Такое впечатление, что вы создаете некую собственную «Сумму» — по типу «Суммы Теологии» Фомы Аквинского, или «Суммы технологии» Станислава Лема. То есть, своего рода Энциклопедию, в которой эссе, рассказы, романы и иллюстративный материал сообщают, в итоге, обо всем. Можете ли вы кратко и ясно изложить суть вашего мировозрения? Подобно, к примеру, Ван Гогу, который лаконично резюмировал свой труд художника: «Цель моих стремлений — писать крестьян в их повседневном окружении».
Максим Кантор: Чтобы дать лаконичный ответ, требуется долгое вступление; ведь и Ван Гог, дав короткий ответ, снабдил его томами писем, проясняющими смысл сказанного. В конце концов, и Франсуа Милле, и Луи Леннен тоже писали крестьян в повседневном окружении — как отличить их творчество от Ван Гога?
Резюме будет в конце рассуждения, обещаю.
Все, чем занимаюсь, мне интересно. Ни одной минуты я не работал по заказу, и не смог бы. Воспитан так, что работой считаю только то, что хочу делать сам, остальное — это повинности, служба. Служить не умею; в партиях находиться не умею; причем ни в каких партиях: ни в политических, ни в кружках светских единомышленников.
Занятия, перечисленные Вами, не выбирались — они для меня естественны. Без философии невозможна живопись, без живописи нет литературы, в моем представлении эти занятия связаны. С детства, лет с пяти, я знал и всем объяснял, что буду писателем и художником одновременно; говорил именно эти слова. Сообразно этому себя и веду.
Интерес к философии и истории мне привил отец, Карл Кантор; считаю его главным — возможно, единственным — своим учителем. Кстати, отец, критикуя мои картины, был во многом и моим учителем рисования, хотя он философ, не художник. Отец читал мне в детстве Платона, объяснял про эйдос — это такой изначальный сгусток смыслов, в котором сопряжены разные идеи и направления, но который вместе с тем един, нерасторжим. Отец с ранних лет объяснил феномен цельности человека; говорил о том, что все проявления обусловлены личностью, сформированной философией, моральными постулатами. Например, Пико делла Мирандола считал что знание — это целостность, он стремился объединить все дисциплины в едином знании мира. Нет ни единого поступка, жеста, занятия, которые бы не участвовали в формировании общего целого — именно это целое и отвечает за создание человеком конкретной вещи. Допустим, ты пишешь картину — но в написании картины участвует весь личный опыт; если не продумаешь политическую декларацию или не поймешь важную книгу, если согласишься с несправедливостью — то и картина получится неубедительной. Все занятия, объединяясь вместе, призваны создать единый образ — и важно то, что пример такой многогранной личности у всех перед глазами.
Мужчин не удивляет, что их жены и матери рожают детей, готовят пищу, шьют одежду, наводят порядок в доме, воспитывают малышей. Велите повару работать воспитателем в детском саду, портным и дворником — попробуйте! А миллионы женщин делают это легко. Поразительным образом, только в домашней хозяйке сегодня сохранился феномен свободной личности эпохи Возрождения. Разве это не упрек мужчине, который просто сидит в офисе и говорит по телефону?
Отец (и я вслед за ним) считал эпоху Возрождения — кульминацией христианской истории, пиком ее самосознания. Мы много рассуждали о феномене человека Возрождения и людях эпохи Германского Просвещения, о тех многогранных характерах, занимавшихся сразу многими предметами. Отец говорил, что узкая специализация обедняет, делает человека зависимым от мира. Отец вообще считал талант нормой, а бездарность — аномалией; недоумение у него вызывали культурные рантье, их очень много, это распространенный сегодня тип, наподобие советского инженера. Помните, в советские годы было много страннейших людей с высшим инженерным образованием, которые ничего не строили и стояли в курилках? Но выпускники гуманитарных вузов, обслуживающие колонку в редакциях, от этих инженеров мало отличны.
Отец не мог понять гуманитарного безделья: все эти круглые столы, слеты, рецензии, междусобойчики; для нас это повседневность культурной жизни — хотя по сути, это пустозвонство, не работа. В представлении отца, неумение созидательно работать круглые сутки было чем-то сродни моральной запущенности. Он не мог понять, почему писатель не знает истории, почему художник не знает философии, и так далее. Он вообще не мог понять перерыва в сознательной деятельности, того, что называется «отдых»; когда уставал, переключался на другую работу. Мечтой было иметь огромный кабинет (мы жили тесно), в котором стояло бы несколько столов — по числу занятий: эстетика, философия, языки, генетика, история. Он учил новые языки, интересовался биологией, химией, генетикой — при том, что его основные занятия были связаны с категориальной философией.
Здесь надо попутно сказать важную вещь, уточнить понятие. Философов не так много, их реальное количество не совпадает с количеством выпускников университетов. Философ — только тот, кто умеет сопрягать знания. Вот этим качеством — сопрягать знания — мой отец был наделен в высшей степени. Отец показал мне, что лишь сопрягая многие знания, можно видеть общее.
Кстати сказать, совмещения дисциплин не редкость. Разве художники-концептуалисты не совмещают слово и изображение? Разве современные авторы перформансов не нуждаются в толкователях-кураторах? Отличие в том, что я занимаюсь литературой и живописью параллельно, как отдельными дисциплинами; картина живет автономно от романа; хотя, впрочем, я сделал несколько иллюстрированных книг, например, перевел баллады о Робин Гуде и проиллюстрировал их литографиями. Также у меня есть альбомы офортов («Пустырь», «Метрополис», «Вулкан») в которых изображение сочетается с текстами. Но чаще я занимаюсь рисованием и литературой параллельно.
Есть славная традиция: Гюго был великолепным рисовальщиком, Микеланджело великим поэтом, Пикассо и Шагал писали стихи, Маяковский рисовал огромные плакаты, Вильям Моррис совмещал несколько профессий, и так далее. Меня скорее настораживает неумение сочетать профессии.
Здесь уместно упомянуть литературную форму, которой я воспользовался в своих романах. Для нашего времени эта форма неожиданная, но она существовала в эпоху Ренессанса; я имею в виду сочетание философского трактата, исторического сочинения и художественной прозы. Убежден, что именно такое сочетание необходимо литературе сегодня — в наше время так называемая «художественная» литературная форма устарела; крайне скучно читать художественные тексты. Должна появиться романная форма, сочетающая основательный исторический трактат, философскую систему, и некоторую долю вымысла. Собственно, эта форма существовала и раньше; вспомните роман «Дон Кихот» и диалоги рыцаря и оруженосца; вспомните структуру «Комедии» Данте. А диалоги Платона, думаю, стали образцом для пьес Брехта.
Сходная задача и в живописи: я люблю сложносочиненные картины, поддающиеся разным уровням толкования — на бытовом, на символическом, на метафизическом уровне; но сплавлено это единым пластическим языком. И, разумеется, в свою очередь живопись и литература тоже связаны, взаимодействуют.
Простите долгую преамбулу. Но проще нельзя ответить.
Да, все это вместе образует единую систему, «сумму» — в латинском понимании слова. Этим словом пользовались деятели Возрождения и, разумеется, я думаю об эпохе Возрождения постоянно. Целью полагаю возрождение Возрождения, если этот оборот речи понятен. Я настаиваю на антропоморфном образном искусстве, на том, что в основе литературного произведения — образ человека и героя; в основе творчества — гуманистический замысел; я социалист и христианин — и строю свою эстетику сообразно этим принципам. Я убежден в том, что парадигма Ренессанса не исчерпана, но, напротив, течение всей истории обусловлено постоянными воскрешениями Ренессанса — всякий раз очередное воскрешение становится оппозицией современному язычеству.
Я уверен, что обновление политической философии, обновление социаольного устройства, в том числе и экономического, может произойти только в случае радикального прорыва в эстетике. Собственно говоря, историю западного мира можно трактовать как взаимодействие двух генеральных линий — языческого авангарда и христианского Ренессанса. Разумеется, «возвраты» и реинкарнации не означают буквального повторения, но происходят с учетом конкретного времени. Мне данная трактовка представляется наиболее продуктивной.
— В 2006 году вышла ваша книга «Учебник рисования». Полторы тысячи страниц о 20 годах русской истории, с середины 1980-х. Дмитрий Быков сравнил ваш роман с «Войной и миром». Сегодня, в известной российской традиции, историю опять переписывают, критикуя Перестройку, отрекаясь от смутных 1990-х, ведя все достижения РФ с 2000-го, что понятно, учитывая 14-летнее правление Владимира Путина. В «Учебнике» вы ведь нарисовали не только знакомую вам творческую российскую среду, но и весь сопутстсвующий антураж, то есть была поставлена глобальная задача: по-замятински структурировать социум и в художественной форме дать его анализ. Что дали и что отняли эти годы у России? И почему сегодняшее российское руководство, кровь и плоть того времени, так рьяно от него открещивается?
— «Учебник рисования» большая книга, так получилось оттого, что требовалось многое сказать, время оставило много вещей без ответа и даже спрятало вопросы. Какое общество мы строим взамен утраченного? Какие законы внешнего мира мы хотим перенять и почему? Что делать с нашим прошлым — стыдиться, гордиться, забыть? Какой будет эстетика нового мира?
Когда я начинал писать роман, я понимал, что придется сказать о многом — ограничиться коротким рассказом невозможно. Не сказали об этом и сейчас. В почете малая форма — люди словно специально фрагментируют свое сознание, чтобы ими было легче управлять. Прошлого нет. Я (как и многие) люблю писать короткие рассказы, это занятие приятное. Но речь шла о том, чтобы поднять пласт времени. Я избрал в качестве художественного метода анализ эстетики авангарда — как языка победившей формации. Впрочем, повествование относится не только к среде искусства, но к истории общества в принципе. Кстати, сказать, практически все, что происходит сегодня в политической жизни России, было обозначено в «Учебнике рисования» — в том числе и образ президента, он поименован в книге «рыбоволком» — и националистический имперский поворот предсказан. Любопытно, что в то время либеральная интеллигенция относилась к Путину толерантно, он считался продолжателем дела Ельцина, коего любили — и до сих пор любят. Сегодня даже в прогрессивных компаниях Ельцина ругать не принято, а тогда в прогрессивных издательствах критика Ельцина и Путина не принималась, страницы критики предлагали снять.
Что касается меня, я не делю произошедшее с Россией на полярные, оппозиционные периоды: из вялого воровского неолибералима всегда рождается национализм и даже фашизм; это реактивная реакция организма. Происходящее сегодня закономерно: либеральная безответственность не осталась без ответа. Право же, у русских «реформаторов» было довольно времени, чтобы приготовиться к этому сценарию; если бы не патологическая жадность — народ России и не вспомнил бы о своем имперском статусе. Россия не в силах проститься с имперской сущностью; во всякой стране переход от империи к республике давался непросто. И в республике увидели только нищету.
Вопрос, однако, серьезнее; не только Россия потеряла имперский статус — всему западному миру в целом приходится прощаться с доминирующей ролью.
Нельзя сказать, что сегодняшняя проблема именно в России; правильнее сказать так: Россия аккумулировала многие проблемы западного мира. Мне представляется, что роль личности президента страны минимальна, он статист. Его значение преувеличено. Идея вернуться к империи — идеей по сути дела не является, это, скорее, фантомные боли страны, невозможность смириться с ходом истории, отсутствие политической воли, отсутствие планов и стратегий. Нет перспектив экономических, алчность правителей безмерна, население в нужде — и тогда вспомнили об Империи.
Но это, повторюсь, общая беда всего христианского мира сегодня. Слава и величие западного христианского мира под вопросом. Взгляните на современное искусство — оно вялое и растерянное; нет более верного барометра. Россия выражает общий процесс увядания более страстно и уродливо, нежели прочие страны — но это уж такая особенность нашей страстной страны.
— Ваш взгляд, как философа и художника, на президента России Владимира Путина, его 87 % поддержку россиянами и стремительно растущий культ? К его 62-годовщине (именно так и говорилось: не к 62-му дню рождения, а «к годовщине», как к годовщине Великой Победы или Октябрьской революции) в Москве открылась выставка картин президента-Геракла «12 подвигов Путина», стартовала продажа маек с его портретами и было представлено патриотическое граффити с «Тополь-М» на торце московской многоэтажки. «Удивительным образом события древних преданий о мифическом герое Геракле можно переложить и на наши дни, когда Трехголовый пес Цербер напоминает США, истребление Стимфалийских птиц — остановку авиабомбежки в Сирии, а очистка Авгиевых конюшен — это борьба с коррупцией», — отмечают организаторы выставки «12 подвигов Путина» на странице в Facebook. Чем, по вашему, грозят России подобные параллели и уход в мифологию? Кстати, Геракл совершил свои подвиги, когда он находился на службе у микенского царя Еврисфея, то есть сравнение Путина с Гераклом явно не в пользу первого: чью волю исполнял Путин, совершая свои подвиги? Да, и подвиги какие-то несостоявшиеся: и бомбежку в Сирии не остановил, и с коррупцией так никто в России по существу не борется, и проект Новороссия прогорел, да и порождение Тифона и Ехидны, трёхголовый пёс Цербер — США — живет себе припеваючи, все также успешно охраняя выход из Аида, то есть вход в американский Федеральный Резерв.
— Частично я уже ответил на этот вопрос. Мне не представляется продуктивным анализ личности политического деятеля современности; скорее интересен механизм, который выталкивает среднеарифметических людей на поверхность, приводит их к власти.
Тот факт, что президентство Путина отмечено тремя (по крайней мере, тремя) войнами — с Чечней, с Грузией и с Украиной, на мой взгляд, говорит о нем, как о слабом политике: фактически, это были войны с собственным народом, и убиты десятки тысяч граждан той самой страны, в которой он родился, граждан СССР. Декларируется внешняя угроза «русскому миру», но убивают русскоговорящих граждан; страна занимается саморазрушением.
Вероятно, в каждой культуре запрограммирован механизм самоуничтожения — гражданская война одно из проявлений, но сегодня гражданская война усугублена ликвидацией промышленности, медицины, образования и т. п. Трудно иначе объяснить иррациональное уничтожение русских людей во имя «русской весны». В пропаганде последних месяцев допущен дикий логический сбой: декларировано одновременно что: а) русские и украинцы — это единый народ и б) украинцы фашисты и враги.
Иначе как саморазрушением этот процесс не назовешь. Можно сколь угодно апеллировать к американским бомбежкам Ирака, но Америка старалась беречь жизни американцев — здесь же наблюдается крайняя небрежность по отношению к собственному народу. Но, повторюсь, важно не то, что Путин слабый политик. Важно то, что общественный механизм выталкивает вперед заурядных персонажей, назначая их главными писателями, масштабными политиками, важными философами, великими художниками. А уж последствия такой селекции — предсказуемы.
Последние полвека были временем катастрофически мелкого масштаба, временем эстетики лилипутов. Характеры, сформированные этим периодом, — очень мелкие характеры, ничтожные. Когда говорят (а до недавнего времени это было распространенной фразой) что Путин самый яркий политик современности, это звучало как печальный диагноз всему миру. Дело в том, что это почти что правда. Какой из современных политиков разумен и велик? Мне такой неизвестен — и Путин на общем фоне блистал потому, что авторитарный режим всегда даст больше возможностей для проявления личности правителя: вождь говорит и его распоряжения выполняют.
Президент демократической страны часто оказывается заложником демократической бюрократии; в России, с марионеточной Думой, президент есть образец деятельных решений. Причем, с равным успехом можно было бы сказать (почти не погрешив против истины) что Путин — самый великий мыслитель, самый оригинальный философ, самый лучший критик, и т. п. Писатели смотрят ему в рот, журналисты внимают его остротам, экономисты цитируют его фразы.
Все настолько мелко, что маленький человек, встав на котурны власти, становится великаном. Поставьте Путина главным редактором любого издания, главой телеканала, президентом компании — и он наверняка станет лучшим на этом поприще; все остальные очень мелки. У него нет идей — а у кого они есть? И какие же это идеи? Поэтому раздражение народа России на свою оппозиционную интеллигенцию очень понятно: Путин хотя бы стоит на котурнах, а среднеарифметические редакторы-кураторы — это точно такие же Путины, но совсем маленькие, даже без котурнов.
Подвиги, приписываемые мифологизированному правителю, — это наивно; но поглядите, сколько подвигов приписано вялому искусству и снулой литературе. Ведь современное искусство, современная экономика и т. п. — тоже мифологизированы. Современные мифы создаются в отношении буквально всего. Дамиен Херст — великий художник? Отлично, тогда Путин — великий политик. Произведение Дамиена Херста купили за сто миллионов долларов? Ура! А за Путина проголосовало полтораста миллионов избирателей. Вот и договорились. Нет-нет, Путин — подлинный герой нашего времени, которое будет именоваться в истории его именем, а российские художники-философы-социологи-кураторы будут называться деятелями эпохи Путина. И это справедливо.
Равным образом, я не вижу сегодня головокружительных достижений Америки; напротив того. Разве есть сегодня великий американский философ, композитор, писатель, художник? Мне такие неизвестны. Я не говорю, что гении должны расти как грибы и гоголи, но культура ориентирована на пики, не на равнины. Разве ворота в Аид (воспользуюсь вашим образом в отношении банковской системы Америки) так уж незыблемы? На протяжении последних пятнадцати лет эти ворота очень часто шатались.
Россия в скверном состоянии, сегодня болезнь прогрессирует стремительно, дикий национализм последних месяцев и имперская пропаганда — это крайняя нелепость. Но когда из соседних палат показывают на Россию пальцем — это создает иллюзию у прочих пациентов, что уж они-то здоровы. А они не здоровы.
Кризис общий, кризис мировой, а Россия лишь один из фрагментов, один из очагов болезни — и если определять, что это за болезнь, то я бы сказал, что это кризис нерожденного социализма. То, что новая форма общежития, распределения, социального обеспечения, новая форма трудовой занятости и лидерства — необходимы капиталистическому миру, это было очевидно полтораста лет назад. Мучительная история последнего века именно связана с тем, что рождение нового мира было обязательно, но нежелательно; рождение социализма принимало уродливые формы, отторгалось, абортировалось.
Мы говорим о том, что Россия мучительно расстается с имперской идеей; но не менее (возможно, более) мучительно для капитализма расстаться с идеей капитализма. Исторический процесс последнего века — это проблема нерожденного ребенка; случился выкидыш социализма, и это трагично. Трагично прежде всего потому, что проблема никуда не делась — а организм мира пережил выкидыш болезненно. Сегодня процессы социализма в латентной форме идут повсюду — в Европе, кстати сказать, социализма сегодня больше, нежели когда-то в России.
Вопрос, поставленный в 1848 году ответа не получил, и эти постоянные выкидыши истощили организм мира; а вопрос остался без ответа. Считать, что вся беда мира в дикой имперской России — на мой взгляд, наивно; равно как наивно считать Россию флагманом позитивных перемен, коль скоро она атакует западный гнилой мир, восстанавливая свою империю. Имеется общее болезненное состояние всего организма, больной мечется по койке, его лихорадит.
— Максим, и все-таки, ваше объяснение факту всеобщего, практически, обожания россиянами президента РФ? Ведь за 14 лет, кроме всенародного слогана «Россия встала с колен», одни провалы: госпроекты, «Сколково», санкции Запада, бреши в бюджете, и не только благодаря потере почти $60 млрд. на Сочинскую олимпиаду… Если проводить параллели с Третьим Рейхом, с его пропагандистской машиной и схожим реваншизмом, то немцы хоть получили то, что им обещали: благосостояние, почти 10-летнюю уверенность в мощи государства, хлеб и зрелища. Россияне сегодня в восторге от КРЫМНАШ, поглощены новостями из Восточной Украины, люто ненавидят США и, традиционно, презирают Европу и ей завидуют. При этом создается впечатление, что их не беспокоят рушащаяся экономика страны, рабочие места, медицина, пенсионное обеспечение, состояние социальной сферы услуг, унижающие страну показатели среднего возраста жизни и количества сирот, отсутствие реальной политики и уничтожение независимых СМИ. Список можно продолжить, но как вы объясняете то, что электорат, российский народ не обращают внимания, массово поддерживая действующую власть, на то, на что в первую очередь смотрят обыватели в прочих цивилизованных странах? Что здесь, вариант агарофобии — боязни открытых дверей, в нашем случае — открытого, свободного общества?
— В России существует социальный закон, важный закон, недоступный пониманию стороннего наблюдателя. Это общинная культура, и поэтому беда, приключившаяся со страной — даже если эта беда вызвана жадностью правительства, бездарной политикой, неправедным режимом — беда переживается народом как общая. В этот момент оппозиция начальство-народ уходит, и остается общинное сознание. Крепостные идут в бой за своих бар, отдают жизни за тех, кто их порол вчера и будет сечь завтра; в эти героические минуты безразлично, что баре жестокие — жизни отдают за общину. Хороша или плоха эта общность не обсуждается — другого уклада нет; и не будет. Уклад сам по себе нехорош, в мирное время его осуждают — но умирают именно за воспроизводство этой крепостной модели.
Неважно, что бездарная политика Николая Первого привела к Крымской войне; неважно, что Сталин был тиран; неважно, что в Первую мировую умирают по прихоти безвольного царя. Важно лишь то, что со страной стряслась беда, и эта беда всех сплотит. Страницы «Дневника писателя» Достоевского, зовущие войну как средство воспитания общества, — с точки зрения гуманистической морали, чудовищны. Это уродливые мысли. Но Достоевский выражает своеобразную российскую гуманность: страна объединяется в беде, и безразлично, чем именно вызвана беда. Пусть даже тем, что страна стала агрессором — какая разница мужику-рекруту. Солдат идет умирать за общий уклад жизни, а этот уклад подразумевает и несправедливость правителя и то, что начальство всегда врет.
Как же может быть иначе? Умирать за финансовые интересы группы жуликов — нелепо, но в некий момент причина отступает на второй план; не все ли равно, в конце концов, за что умирать? Единение хорошо само по себе — так проявляется самосознание нации, это высшая стадия самосознания народа. Нельзя даже сказать, что власть этим свойством народа цинично пользуется; власть тоже подчиняется этому правилу. Власть — это такой же народ, и чиновники тоже готовы отдать свои жизни: они подневольны, как и крепостные, они тоже встроены в шестеренки великого молоха. Их сошлют, посадят, отберут награбленное — или напротив, наделят награбленным, но все это будет происходить в связи с жизнедеятельностью материи общины.
В России много крадут; но крадут в огромный воровской общак — миллионы и дворцы могут отнять и передать новым верным. Здесь вот что важно: даже чиновные воры встроены в общенародную судьбу. И другой жизни нет — только общая. Да, эта общая судьба регулируется царем или тираном; но про это все забывают: взяли Крым или не взяли — какая разница, если всем миром терпим санкции.
И вдруг важнее становится общенародное испытание, а причина этого испытания — забыта. В некий момент происходит чудесное превращение неправды в правду — причем, это не ложь, не пропаганда, не эффект оруэлловского оболванивания, нет. Происходит трансформация идеологической чуши в народную судьбу — судьба-то у народа действительно есть, судьба и впрямь зависит от бессмысленных и подлых решений правительства, и что теперь делать? Судьба есть, ее требуется разделить.
Вы скажете: как можно разделять неправое дело? Но делят ведь не неправое дело. Делят окопы, лишения, голод, холод. А если причиной тому — подлость власти, это дело десятое. Не будешь ведь с бабкой из Орехово-Борисово анализировать сколько процентов правды содержится в речи телевизионного пропагандиста. Да она и не слышала этой речи. Просто когда жизнь катится под откос, требуется проявить солидарность, вот и все, а кто толкнул судьбу бабки под откос — неважно.
Все вместе толкнуло: власть, климат, крепостничество. Не Крым, так Колыма, не санкции, так продразверстка — какая разница? Не украинцев бьют, так космополитов, не космополитов, так троцкистов — какая разница? Бабка не против космополитов, и не против украинцев; а все попутные беды валятся на нее. Этот закон общей судьбы для России важнее многого прочего. Я не считаю, что это хорошо. Но это так. И жизнь народа не может быть ошибкой. Это просто такая форма жизни народа: не правовая — но по понятиям.
Тут надо сказать очень определенную вещь. Ведь это действительно дело самого народа — как жить и как организовать свою власть. У нас с вами нет никакого права судить народ. Если русскому народу нравится иметь президентом Путина, то как же мы можем сказать, что народ не прав? Есть примеры стран, в которых население жило при автократии и, в целом, это никому не мешало; или мешало меньшинству. Вот, скажем, Испания при Франко; Португалия при Салазаре. Кому-то такое положение дел не нравится. Такой недовольный человек, вероятно, может сменить место жительство — он ведь в меньшинстве.
Скажем, я не стану жить в авторитарном государстве ни единого дня — но это лишь мое дело и как же мне свое мнение навязать миллионам, коим режим нравится? Повторюсь, в авторитарном режиме есть (наряду с недостатками) свои плюсы: стремительность выполнения команд, общая пассионарность граждан и т. п. И если народу страны хочется видеть свою страну диктатурой — почему бы и нет; есть мнение, что Франко и Пиночет помогли своим странам. Критично то, что часто авторитарные режимы нарушают суверенные права других стран — полагают другие страны частью своего имперского мира; в этот момент мнение того, кто не согласен с политикой страны получает право на существование.
— Российская интеллигенция. Сегодня с именами Чехова, Мандельштама, Толстого, Достевского на устах представители российской культуры идут в услужение властьимущим, готовы оправдать любое действие Кремля и клясться ему в верности. Единицы, выступающие со своей позицией, скорее несогласия, нежели открыто критической, подвергаются шельмованию и становятся изгоями общества и париями без перспектив и видов на будущее. Со словами любви к родине, режиссеры, писатели, театральные деятели, актеры, музыканты, художники готовы оправдать аннексию Крыма, не замечать лжи первого лица государства по поводу присутствия российских войск и техники в Крыму и Восточной Украине, поддерживать антиамериканскую воинственную риторику и прочее. Вспоминается «Сдача и гибель советского интеллигента» Аркадия Белинкова, романы вашего доброго знакомого Александра Зиновьева, соответствующие места в «Театральном романе» и «Мастере и Маргарите» Михаила Булгакова. Наши-то современные, похоже, этих произведений не читали? Что происходит с «прослойкой» (между классами рабочих и крестьян), как называли интеллигенцию в советские времена? А ведь в досоветские, в известном сборнике «Вехи. Сборник статей о русской интеллигенции» (1909), она определялась, в первую очередь, через противопоставление официальной государственной власти.
— Александр Зиновьев был отнюдь не добрым знакомым, а моим близким другом — и, вероятно, одним из ближайших друзей моего отца. Их отношения длились почти шестьдесят лет; я же дружил самостоятельно с Александром Александровичем с 1987 года, когда приехал к нему в Мюнхен; часто мы встречались втроем — отец, Зиновьев и я. Но не менее часто мы беседовали с глазу на глаз — я приезжал к нему, он — ко мне; я его очень любил, думаю, и он меня любил.
Судьба Зиновьева складывалась поразительно — это был человек, умевший всегда возразить общему мнению; он был воплощенный нонконформист. В 1976 году он опубликовал книгу «Зияющие высоты» с критикой коммунизма; затем выступал против «западнизма», как идеологии, сменившей коммунизм в России — этим словом он именовал нечто вроде идеологии западного капитализма; не следует это путать с западной культурой, которую Александр Александрович чтил и любил.
То, что из него сегодня лепят российского «государственника», отвратительно. Покойник уже не возразит; как говорил Маяковский: «его кулак навек закован в спокойную к обиде медь». Вообразить, что Зиновьев приветствовал бы возрождение «российской Империи» с ее уваровской триадой «православие-самодержавие-народность» — может лишь тот, кто не представляет о Зиновьеве вообще. Зиновьев отзывался о православии резко, об империях уничижительно, а возможное возрождение российской православной империи иначе как мракобесием не называл.
Зиновьев всегда оказывался в оппозиции к общему мнению — это была его особенность.
Он был антисталинист в то время, когда все были сталинистами или, во всяком случае, не открывали рот для протеста. Он был антикоммунистом и написал «Зиящие высоты» в то время, когда интеллигенция выработала тактику умеренноего сотрудничества с властью, ровного коллаборационизма.
А он отказался сотрудничать и всех подвел. Помню, как журнальные зоилы негодовали: «Мы все тоже советскую власть не любим — но зачем же так громко об этом! Он же выскочка! Это безвкусица так высовываться из общего ряда!»
Но Зиновьев в общем ряду никогда не стоял. Когда во время «перестройки» фрондерами стали все — он уже испытывал брезгливость по отношению к разрешенному протесту против сталинизма. Протест задним числом всегда жалок. Это можно сравнить с эффектом удесятерившегося количества участников Сопротивления во Франции — так и в постсоветской России уже не было даже и продавца в бакалее, который бы не имел своего смелого мнения о преступлениях большевиков. Количество героев-интеллигентов, как и количество героев Сопротивления во Франции, было обратно пропорционально реальной смелости. Причем в геометрической прогрессии. И Зиновьев это «свободомыслие» презирал. Мертвого льва пинать легко.
Тем паче, что реальные проблемы страны уже не были связаны с советской властью: империя распалась, народная собственность была похищена кучкой феодалов и авантюристов и продана по дешевке: ради вилл и яхт, ради гламурного образа жизни паразитов. Это видели все — и при чем же тут Советская власть? Так Зиновьев стал критиком «перестройки» — и «интеллигенция» на него обиделась. Интеллигенция искренне переживала катарсис свободы, а Зиновьев, который выпустил «Зияющие высоты» за двадцать пять лет до катарсиса свободы, в то время, когда все еще мочились в штаны от страха — он в этом празднике разума участвовать отказался.
И тогда Зиновьева записали в ретрограды; а он еще к тому же выступил с критикой Западного общества. Это уже было непростительно вовсе. Тот факт, что западное общество критиковали также Бальзак, Диккенс, Монтень, Рабле, Данте — не принимался в расчет. Запад в те годы был вне критики! Интеллигенция записала Зиновьева во враги демократии.
Важно понять, что из себя на тот момент представляла «интеллигенция».
То городское сообщество, которое мы по привычке называем «интеллигенция», а Солженицын называл «образованщина», это просто идеологические работники. Заметьте, употребляя слово «интеллигенция», мы практически всегда говорим о политологах, культурологах, журналистах, менеджерах, кураторах, системных администраторах — о разнообразных меж-ведоственных профессиях, но не о врачах, не об учителях, не об ученых. Когда речь заходит о врачах, говорят просто «врачи».
Слово «интеллигенция» сегодня обозначает служащих, занятых вопросами общественных коммуникаций. Историк общества должен трезво отнестись к вопросу: художник сегодня это не тот, кто часами стоит у мольберта. В девяти случаях из десяти — это мастер хэппиненга, акции, он общественнвый персонаж, своего рода конферансье. И то же самое касается десятка иных полу-профессий. Многие из них имеют высшее образование и домашнюю библиотеку, доставшуюся от бабушки; но их ежедневная деятельность не связана с чтением, хотя они работники культуры. Их деятельность состоит в формировании идеологии: они воздействуют на умы заметками, рецензиями, телепрограммами, фестивалями, аукционами, галереями и т. п.
Буквально на наших глазах произошла смена идеологии в России — это готовилось в течение всего путинского правления, сегодня произошло обвально. В течение последних двадцати пяти лет (поздние годы Зиновьева приходятся на этот период) интеллигенция обслуживала про-западную идеологию, а сегодня обслуживает про-российскую. Перемена вектора произошла внезапно. Неожиданно черносотенная газета «Завтра», казавшаяся гибельно вчерашней, стала самой актуальной. Выдвинулись новые фигуры, но любопытно, что многие персонажи сменили идеологическую ориентацию без внутренних драм. Идеология демократии как-то незаметно, под сурдинку, сменилась идеологией империи — и эта перемена (вообще говоря, разительная) прошла безболезненно: интеллигенция — народ служилый.
Помилуйте, никто и никогда не говорил, что русский народ собирается строить империю — со всеми вытекающими последствиями, — нет! Говорили, что строим демократию! Но незаметно знаменатель подменили — сегодня почти везде и почти каждый склоняет слово «российская империя», «русский мир», «русская весна»; незаметно вернули славу Сталина, то есть, сделали то, чего не сумели сделать в самые спорные годы Брежневского правления. В 1977-ом году наметился поворот к сталинизации, связывали это с фигурами Романова, Гришина, Суслова. Сталинизации в те годы не случилось, Сталин в учебники не вернулся, но страх был. Сегодня можно говорить о том, что сталинизация — совершившийся факт. Сталина признали великим строителем России. И, в целом, это обществом — в том числе, интеллигенцией, принято.
Уместно говорить о том, что интеллигенция усердно возвращает себе роль привилегированной «прослойки», подкармливается у олигархов, принимает зарплату сатрапов. В меру свободолюбиво, в меру сервильно, блюдет корпоративные нормы поведения. Грустная судьба — судьба корпоративная; чтобы выжить в своем анклаве, интеллигенты, как и чиновники, должны постоянно вариться в общем бульоне, говорить одни и те же слова и словечки, думать приблизительно одни и те же мысли, читать одни и те же короткие книжки, ходить в одни и те же гости.
Это вовсе не похоже на миссию гуманистов или просветителей, или на то, изначальное понятие «интеллигенции», каким именовали образованных людей, стоящих между властью и народом. Сегодня это скорее корпорация служащих, со своей корпоративной лигикой и корпоративной правдой. Они ведут себя одинаково, похожи до неразличимости. Вся эта журнальная, галерейная, издательская масса не то чтобы оппозиционны тирану. Они не то, чтобы противны народу. Нет, просто для выживания в качестве идеологических работников надо выполнять столько мелких, но постоянных ужимок и трюков, что после трех-пяти лет меняется общий габитус человека. Сами журналисты, менеджеры, стартаперы и кураторы великолепно знают про себя все; однако самоназвание «интеллигенция» как бы приподнимает их над заурядным бытием.
Поразительно, какое количество сравнительно образованных людей мирилось с расхищением народной собственности; какое количество сравнительно образованных людей сознательно подалось в глашатаи капитала; но еще более поразительно то, сколько сравнительно образованных людей сегодня голосует за империю и зовет к войне с собственным народом.
Все эти аберрации корпоративного сознания — потрясают. И, знает ли, доминантной чертой этой страты, я считаю страх. Страх — выпасть из окружения, страх — остаться одному, страх — не проводить дни в вязких, мокрых разговорах ни о чем; этот страх даже губительнее, нежели приказ и воля тирана.
Эта страта сама себя высекла, увы. Персонажи типа Дугина или Лимонова — были выращены в этой вялой и пугливой среде от невозможности ясно и твердо обозначить свою точку зрения. Вспомните эти диковинные марши протеста, на которых Лимонов (а он фашист), ходил об руку с Каспаровым (который вероятно, считает себя анти-фашистом). Эта смысловая каша возникла совсем не случайно: от трусости; «интеллигенты» привечали монстров, боялись сказать имперцам и нацистам — что их позиция аморальна. Нет, силы тратили на создание удобных кормушек, на борьбу за чистоту трусливых рядов. То, что конферанс не родит реальной оппозиции фашизму, известно давно, грустно в этом в очередной раз убедиться.
— Ваш альбом офортов «Вулкан. Атлас» — это в форме изобразительного памфлета история ХХ века, своего рода пророчества. У Нострадамуса они высказаны катренами, у вас — выражены рисунками. Ваш альбом открывается 1881 годом — как и ХХ век, с покушения на Александра Освободителя. Исходя из этой концепции, век еще не закончился. Каждый литографский лист в этом цикле — это повесть о закате и вырождении гегелевского европоцентричного мира. Предыдущие альбомы — «Пустырь» (кстати, огромное вам спасибо за присланный мне по почте четыре года назад экземпляр) и «Метрополис», были посвящены России и современному Западу, соответственно. Вопрос к вам, как к пророку: каким вы видите ближайшее будущее, допустим, в 2024 году? В год очередных президентских выборов в РФ? Что будет с либерализмом, уже сегодня потерявшим свое лицо? И с традиционными «западными ценностями», в текущую эпоху кризиса западной цивилизации? Насколько столкновение Запада и Востока — эволюционный процесс (хрестоматийная миллионнолетняя война единицы и массы, вещи и вещества, кристалла и бесформенности, в нашем случае — одного голоса западного избирателя и послушного, «безголосого» восточного большинства)?
— Многим сегодня очевидно, что идеология, державшая мир в относительном равновесии последние полвека — вышла из употребления; инструмент управления массами поломался. Народа на земном шаре прибавилось, ожили страны, спавшие прежде, а принцип организации пришел в негодность. Поэтому и заговорили о войне — война как раз представляет собой ясную форму организации общества; а уж после войны как-то что-то там устроится. Не то, чтобы кому-то принципиально империи нравятся больше, нежели демократии; такие фанатики имперской власти есть, но в основном люди просто мечтают о стабильном, а не о властном; но стабильности нет. И вот теперь думают о том, что стабильность придет благодаря войне. Это страшная мысль. Это анти-человеческая, подлая мысль. Любой, самый унизительный, мир лучше самой «хорошей» войны. Но тем, кто управляет массами так не кажется — им надо чтобы механизмы работали. А механизмы уже не работают.
Демократия уже не действует — ее хотели внедрить глобально; не получается, поскольку демократия (как и любая иная форма управления) зависит от культуры и истории народа; в Африке, Азии, России и Америке — просто не может быть одинаковый общественный строй, если все прочее различно.
Но ведь что-то должно работать? Заговорили о цивилизациях, так, словно этнические отличия подскажут систему хозяйствования и управления; это спекуляция — но на эту спекуляцию попались многие. Слово «геополитика» стало магическим, хотя оно ничего не объясняет. Открылась новая глава истории — и наше время страшно тем, что никто не знает ее содержания. Никогда нельзя сказать, что началось новое, если завтрашний день очевиден. Но сегодня — завтрашний день неясен; ХХ век завершен, а что на уме у XXI-го не знаем. Восток? Какой? Я начал ХХ век с убийства Александра Освободителя, а не с Первой мировой войны, как это предлагает, например, Эрик Хобсбаум, считавший минувший век коротким: от выстрела в Сараево до падения Берлинской стены.
Я, напротив считаю ХХ век чрезвычайно длинным, начинаю его с 1881-го, и думаю, что он закончился недавно — в противостоянии России и Запада. Век ХХ — это век попытки социализма, век попытки демократических форм управления огромными обществами, которые до того были империями. Это век соревнований демократических укладов: ведь даже Гитлер и Муссолини старательно показывали, что выражают лишь волю народа.
Одно дело демократия в полисе, где все граждане знают друг друга в лицо (население полисов измерялось тысячами), совсем иное дело демократия в странах, население которых, как в Китае или Индии, превышает миллиарды людей. Одно дело демократия в полисе, который можно обойти ногами, иное дело демократия в централизованной стране, протяженностью десять тысяч километров.
Как технически создать ротационную избирательную систему в необъятном пространстве и с необъятным коллективом? Систему неравенства построить можно, а как построить равенство? Помимо прочего, двадцатый век показал, что ни компьютер, ни телевизор не решают этой технической задачи: выявление способного и честного среди равных, если в знаменателе уравнения — десятки миллионов людей.
Думаю, что перед западным христианским миром стоит та же самая задача, что стояла в XIX-ом веке — преобразовать капитализм в социализм; не революционным кровавым путем, а социальными реформами. Задача усложнена тем, что опыт демократии, как глобальной формы управления, не увенчался успехом.
Случившееся вовсе не означает того, что демократия — дурная вещь; ошибки были и будут. Вероятно, сочетание демократии с либеральным рынком оказалось критичным. Полагаю, сегодняшний крен мира вправо (национализм проснулся повсеместно, не только в России) опасен, но имеет и положительный эффект: например, консолидация Европы, которую можно наблюдать сегодня, во многом спровоцирована политикой России в Украине. То, что Россия пошла имперским путем — плачевно; это тупик; это, думаю, не сулит стране никакого будущего. Путь западной цивилизации должен развивать идеи Просвещения, то есть, анти-имперские идеи. Дороги прочь от гуманизма — нет.
— Ваша книга художника (livre d’artiste) «Генрих Вон Клайст. Битва Арминия» (2013) — совместный проект с Виктором Топоровым, осуществившим перевод. Летом 2013 года Топоров внезапно ушел из жизни, оставив после себя немало друзей и врагов. Вы тесно общались последние годы его жизни. Ваш взгляд на деятельность Топорова, как известного переводчика, литкритика, культуролога, культуртрегера (еще одно пересечение с Топоровым: в 2013 году ваш роман «Красный свет» вошёл в шорт-лист учрежденной Топоровым литературной премии «Национальный бестселлер»)? Топоров ведь занимал такую необычную лакуну, как критик и публицист, о чем вы написали в посвященном его памяти некрологе в «Известиях»: «Топоров в коротких эссе изобразил всю литературную и общественную жизнь России — он высмеял светских мещан так, как их высмеивали Зиновьев и Эрдман, Горенштейн и Грибоедов, Салтыков-Щедрин и Зощенко. Это традиция русской литературы, и Топоров добавил к традиции необычный жанр — воплотил сатиру в дневниковых заметках. Это и литературная критика, и поэзия, и обществоведение — всё сразу; это человеческая комедия… Символом пустобреха для него стал журналист Быков, а затем Топоров придумал собирательный персонаж — молдавского правозащитника Обдристяну, существо воплощающее фальшь наших дней. Обдристяну был героем ежедневных заметок — подобно Свифту и Зиновьеву, Топоров умел короткой фразой выявить моральное ничтожество субъекта…» То есть, такой «санитар леса», рыцарь без страха и упрека, бичующий все и всех подряд; своего рода, жгучая смесь из В.В.Розанова с Герценом, вернувшимся вместе с Колоколом из иммиграции. С другой стороны, как и Розанов, Топоров высказывал достаточно скользкие, на грани фола, антисемитские суждения, публиковал пророссийские статьи в духе компатриота, основателя «неоевразийства» Александра Дугина. Интересно, что несколько дней назад мне попалась на глаза статья питерского молодого писателя Вадима Левенталя «Премия за оккупацию». Известный ученик Топорова, написал лизоблюдскую, с челобитной Кремлю заметку, в которой шведский Комитет по присуждению Нобелеских премий пристегнул, правдами и неправдами, к аннексии Крыма. Итак, Топоров — блестящий переводчик с нескольких языков на русский, фигура скандальная, неоднозначная, в немалой степени одиозная. Ваше мнение? Есть ли Топорову сегодня замена в культурно-просветительской своей деятельности, на том месте, которое он занимал в гордом одиночестве годами?
— Топоров был независим, в том числе и от любого ярлыка. Ничего общего с Розановым (юродивым, по сути) в Топорве, разумеется, не было. Он не любил привилегированную, светскую чернь, то служилую интеллигенцию, которую я описал выше. Но при чем же тут Розанов? Гламурных фрондеров не любили все русские писатели — от Щедрина до Булгакова, от Маяковского до Толстого. Перечитайте страницы «Мастера и Маргариты», посвященные МАССОЛИТу или описания салона Анны Павловны Шерер, перечитайте «Горе от ума» — и вы увидите те же самые типы, которые сегодня воспроизведены в любой московской либеральной гостиной. Те же оппозиционеры Репетиловы и Подсекальниковы, критики Латунские, и т. п. — они ничуть не изменились.
Поразительно, что сегодняшняя светская гостиная уверена, что она наследует Мандельштаму и Цветаевой, а совсем не Репетилову с Подсекальниковым. И этот самообман воспроизводится от салона к салону: персонажи новой комедии считают себя творцами, а про персонажей прежней комедии понимают, что те, прежние, были марионетками. Но себя ассоциируют с героями мучениками, с декабристами, с диссидентами. Это смешно. Топоров, как и Щедрин, как и Зиновьев, как и Герцен — испытывал брезгливость по отношению к массовому, групповому вольнодумству. Вольнолюбие избегает групп и общих собраний; собрания вольнодумцев, интриги вольнодумцев — это всегда немного комично. А именно этим и занималась московская журнальная публика.
Виктор Топоров никогда не поддерживал власть — это обычная системная ошибка в рассуждении о нем, или о Зиновьеве. Любимой присловкой Топорова была строка Мандельшата «власть отвратительна как руки брадобрея» — то, что власть в России всегда дурна, не обсуждалось; обсуждался гламурный фрондерский привилегированный протест. Вот это было противно — имитация оппозиции. Собственно предположение, что Топоров мог быть «за» власть — основано на том, что гламурная фронда полагала, что она «против» власти; однако это не так. Никакой внятной оппозиции власти не было в помине. Внятная опозиция власти обязана была упредить фашизм, внятная оппозиция власти обязана была протестовать против власти олигархии, по плечам которой всегда приходит тирания. Этого не было. Была борьба за привилегии — этого Топоров действительно не любил.
Здесь надо сказать, впрочем, одну малоприятную, но, увы, объективную вещь.
Отталкиваясь от гламурной, прикормленной олигархами публики — Топоров или Зиновьев почти неизбежно оказывались втянутыми в орбиту черносотенной, имперской риторики. Это в России, увы, так. Сопротивление коллаборационизму — почти всегда оборачивается национализмом, это уж такой закон. Надо обладать поистине железным характером, чтобы сказать «нет» и тем, и другим.
Характер у обоих был твердый, но пыл полемики их выносил так близко к патриотической толпе, что патриоты считали их своими. В свое время я очень откровенно и болезненно говорил об этом с Зиновьевым, к которому в гости хаживали малосимпатичные персонажи. Он спокойно ответил: «Но больше никого рядом нет, Максим. Мне где-то надо печататься». Думаю, он преувеличивал неизбежность выбора; к тому же, у него всегда была уверенность в том, что он в последний момент сумеет в очередной раз совершить неожиданный кульбит — и оттолкнуть толпу.
Надо понять важную в отношении Зиновьева вещь. Обычно его рассматривают как человека, сперва выступившего против коммунизма, но затем изменившего мнение и атаковавшего Запад. Это не соответствует действительности. Феномен свободного сознания этого («зиновьевского») типа состоит в том, что диссиденты, восставшие против коммунизма, обнаружили, что и на Западе тоже неправда. Этот шаг — от неприятия коммунизма до неприятия западной формы оболванивания — оказался настолько сложен, что большинство исчерпало интеллектуальные силы в умственном усилии.
Между тем, осознание того, что «правды нет и выше» должно было научить сомневаться в любой догме в принципе. Вчера отказались от коммунистической догмы, сегодня от демократической, но завтра потребуется отказаться от патриотической догмы — в этом и состоит урок «зиновьевского» сознания. Увидеть лишь половину урока (отказался от коммунизма, а потом передумал и отказался от западной демократии) это значит — не понять, о чем идет речь. Отказываться следует от всего, что противно разуму и гуманизму, от всего, что унижает достоинство другого, от всего, что угнетает человека. И если позавчера это был коммунизм, вчера неолиберализм, а сегодня — патриотизм, то следует последовательно выступать против любой догмы.
Зиновьев так делал всегда, он всегда шел поперек движения толпы, пошел бы и сегодня. То, что его именем клянутся имперцы — неприятно; но трагедии я здесь не вижу. Подобные аберрации неизбежны; так франкисты присвоили себе имя Мигеле Унамуно, испанского философа; затем Уномуно впал в немилость; к сожалению, сам Зиновьев не может отказаться от вульгарной интерпретации — стало быть, за него это сделает время.
Он был другой. Однажды мы гуляли по окраинам Мюнхена и говорили об омещанивании коммунистической идеи, о той мелкобуржуазной морали, что растлила общество. Мы сошлись на том, что развал уже гнилого, но все еще живого социалистического пространства начался с буржуазного движения «Солидарность», имитровавшего борьбу пролетариата. Мы над этой ситуацией иронизировали. Потом я спросил: «Скажите, а если бы тогда Россия ввела танки в Польшу, что бы вы делали?» Зиновьев посмотрел на меня — был у него такой круглоглазый взгляд, удивленный в непонимании собеседником очевидного: «Как это — что бы я делал? Сражался бы в рядах польских повстанцев. Разумеется».
Реакцию Зиновьева на имперские амбиции России угадать несложно; эти простые вещи в отношении Зиновьева и Топорова надо понимать как дважды два.
Вы также спросили про антисемитизм, присущий имперской идеологии и антиеврейские настроения Топорова. Ответ прост: Топоров боялся профанировать еврейство — местечковой моралью.
Топоров был стопроцентный еврей, щепетильный и гордый человек — местечковость он презирал. Он считал, что принимая культуру страны, следует разделить буквально все, что творится со страной и не иметь отдельного, мелкого, мещанского счета; в этом, полагал он, состоит долг еврея по отношению к России. Впрочем, он бы весьма удивился, оказавшись в антисемитском окружении; а это, боюсь, неизбежно в ходе имперского развития. Во время наших разговоров мы касались и этого пункта — причем не раз. Он видел главную опасность в подмене общей морали — моралью корпоративной. Это и впрямь серьезная, фундаментальная опасность. И я его опасения и неприязнь к гламурной оппозиции вполне разделял. То, что общая социальная гражданская мораль — будет столь унижена, что найдет себе выход в националистической, имперской идеологии — этого предвидеть не мог никто. То есть, хрестоматийно это было понятно; я и сам про это именно писал десятки раз. Но увидеть как это происходит, стать свидетелем стремительного процесса деградации сознания — этого не ждал никто.
Вы вспомнили о книге фон Клейста «Битва Арминия». Это характерный пример; я рад, что мы вместе с ним сделали эту книгу — это был памятник дуржбе. Сама книга поразительно созвучна событиям: это рассказ про сопротивление германцев римскому (цивилизованному) игу. Книгу эту, надо сказать в Германии не поощряют, поскольку ей вдохновлялся Гитлер. Некогда Клейст написал драму в знак протеста против вторжения Наполеона в германские княжества, а Гитлер использовал драму во время анти-английской и анти-американской кампаний. И вот Топорову эта драма напомнила ситуацию в России: сопротивление коренного населения — бессердечным ценностям так называемой цивилизации. Это злая, беспощадная пьеса.
Переводя пьесу (а книга описывает резню в Тевтобургском лесу), Топоров заставил германцев кричать «Хайль!», чего в оригинале вовсе нет. То есть, переводчик увидел, и в переводе это показал, как национальный протест — естественным образом перетекает в фашизм. И Топорова это уже тогда насторожило.
Знаете ли, делать из Топорова русского националиста — занятие смехотворное: Топоров — нонконформист во всем, в каждой детали своего бытия, а национализм это, по сути, конформизм. Романтическая фаза национализма проходит стремительно. Мы говорили с Топоровым о том, что от карбонария до чернорубашечника — всего один шаг. Не сопротивляться насилию над нацией — невозможно; принять унгетение — невозможно; отказаться от культурной идентичности — невозможно, но сопротивление почти неизбежно выводит к формуле фашизма.
Сегодня этот шаг от карбонария до чернорубашечника многими пройден.
Позорная война с Украиной, имитация схватки с фашизмом в обычной братоубийственной имперской колониальной войне — это стало поворотным пунктом в истории распадающейся, угнетенной России. Потребовалось найти еще более униженную, еще более зависимую нацию, нежели своя собственная, и покарать ее — в ее лице отомстить за свои неудачи, за свое бессилие. Эту братоубийственную резню назвали «русской весной». На битву Арминия не похоже нисколько.
Что касается Вадима Левенталя, петербургского писателя, разрешите ответить подробно — я считаю Левенталя своим другом и мне было бы странно оставить без ответа несправедливые слова, сказанные в его адрес. Вадим — гордый независимый человек, по определению не способный написать «лизоблюдскую» статью; напротив. Весь пафос учительства Топорова (если можно назвать отношения Топорова с молодежью этим словом) состоял в том, чтобы привить человеку независимость мышления; умение не петь в хоре — даже (и особенно в том случае) если это хор либеральный. Топорова (да и любого думающего человека) часто посещала мысль о том, что «свободолюбивый хор» — это смысловое противоречие, перформативная контрадикция. Свободные люди в хоре не поют; специфическое коллективное фрондерство, умение всем вместе думать одинаковую свободную мысль — это смешило Топорова. Он органически не переносил подделок; был брезглив. Репутацию свободомысла завоевать ничего не стоило, да и стоила эта репутация недорого.
Я знаю Вадима как благородного человека и полагаю, что Вадим — как и некоторые иные люди, раздраженные десятилетиями культурного компрадорства — выступает против культурных шаблонов; это его полное право. Шаблоном последних десятилетий было культурное компрадорство, угодничество перед идеалами чужих стран. Иное дело, что отрицая угодничество — было бы странно полюбить в собственной стране агрессивность и варварство.
Иное дело, что в последнее время возникла плеяда молодых литераторов — патриотов со смещенными моральными критериями; их пассионарность мне представляется вульгарной. Но это лишь мое мнение, возможно, читателям такое и нравится. Молодые патриоты, романтические пассионарии — это и амбициозно, и пусто; но общество оказалось между Сциллой и Харибдой: выбрать трудно.
Пустота не могла не привести к агрессивности, но разве это сегодня лишь стало понятным? Еще раз скажу, не боясь повторяться: мы получили сегодня патриотизм столь же фальшивый, антигуманный и дрянной — сколь фальшива и дрянна была недавняя так называемая демократия. Это оборотная сторона медали: и мало того, добрая половина сегодняшних патриотов была выпестована либералами; да и сейчас, неужели вы думаете, что они поссорились друг с другом?
Либерал и патриот остаются добрыми приятелями по общим рыночным литературным гешефтам. Обратите внимание, какая из-за этой нравственной сумятицы — возникла сумятица идей: боевики в Донецке будто бы строят социализм, сумасшедшие активисты — «историки» сравнивают боевиков с испанскими республиканцами 1936 года, вооруженные люди называют себя интер-бригадовцами; квази-социалистические бригады сражаются за воцарение Российской империи. Вы имперский социализм представить можете? Лидеры называют геополитические интересы России и русскую империи главной целью. Геополитический социализм бывает? Борются с украинскими олигархами, в то время как в России уже откровенно говорят о крепостничестве, как о скрепе общества. И такая дикая смысловая каша в голове у большинства.
Говорят пылко и глупо о весне нации, о пассионарности. И каждой строчкой оправдывают убийства — ведь цель войны возвышенна. Вы обратили внимание на то, как изменилось в обществе отношение к Первой мировой войне? Прежде эту войну (в традиции социалистической) считали империалистической бойней, но сейчас — героическим подвигом русского народа; президент сказал о том, что победу у русского народа вырвали, благодаря предательству (большевиков). И это славословие империалистической бойне идет рука об руку с мелодекламацией об интербригадах. Все это пишут и говорят люди, которые считаются историками, писателями, социологами.
А то, что газеты, в которых печатаются радетели весны, стали рупором евразийства, рупором геополитики — стремительно сделались этакими «Фолькишер беобахтер», так это нормально; трансформации печатных изданий совершаются быстро. Писателей не жалко; жалко читателей. Русская литература должна будет найти ответ на дегуманизацию общества; национализм этого ответа не даст, империя и «русский мир» тем более.
Специфическая российская проблема звучит так. Россия — своими размерами и устройством своей сырьевой экономики приговорена быть империей; Россия выживает только как империя. Противоположной (и тоже сугубо российской) концепцией является феодальная усобица, раздел на уделы, на улусы чингизидов. Такой опыт у России тоже есть — страна была раздроблена на княжества в до-московский период; страна распалась на автономии во время Гражданской войны; страна тяготела к этому сценарию в 90-е годы; легко прогнозировать, что дробление на улусы приведет к локальным войнам, тем паче что своего производства в большинстве улусов не будет. При разделе Советского Союза пропали миллионы людей, провалившихся меж границ и убитых на гражданских войнах; при разделе России на улусы будет еще хуже, поскольку делить уже практически нечего — есть просто неурожайные земли, есть земли с разрушенным производством. Поэтому сберечь целостность страны — в какой-то мере вопрос выживания народа; нельзя сказать, что сегодняшняя тоска по империи возникла на пустом месте. Но, желая спасти народ от будущего развала, людей убивают сегодня — лишая пенсий, посылая на войну, закрывая больницы. Крепостничество — не способ борьбы с колониализмом; но ничего иного предложить в качестве оружия против колониализма не сумели. А как с крепостничеством и национализмом бороться, на это и вовсе нет ответа.
Мы вошли в полосу тумана.
— Магритт рисует трубку и подписывает: «Это не трубка». Вы всегда, в своих романах, эссе, статьях, картинах, рисунках, циклах, выступлениях — Максим Кантор? Приходится ли идти на компромиссы, изменять себе, пусть и незначительно, подстраиваться под ситуацию? Ведь легче всего критиковать российских деятелей культуры, находясь за пределами России? Насколько вас интересует мнение российской культурной элиты, и что есть сегодня круг элиты мировой? Может ли вообще художник быть независимым и свободным? Насколько художник и литератор могут самостоятельно строить свою творческую судьбу, или этим, равно как и формированием вкусов и рынка, занимаются аукционы и коллекционеры (музеи, галереи), и издатели (критики, критические рейтинги, вроде The New York Times Book Review)?
— Задавая этот вопрос, вы, думаю, и сами отлично знаете ответ. Если я чем и известен, то неумением идти на компромиссы. Это не хвастовство, чем же тут хвастаться — в компромиссе есть много мудрости. Но так повелось, что я всегда шел поперек течения, против мнения кружка — будь то в школе (я выпускал антисоветские стенные газеты, был исключен), будь то комсомоле (я вышел из комсомола), будь то в союзе художников (я организовывал подпольные выставки), в среде авангардистов (я выступил против авангарда) в среде либералов (я выступал против нео-либерализма) или в среде патриотов — которые вообразили, что я с ними, коль скоро не люблю разграбление страны и демократическую светскую публику, а я выступил против возрождения русской империи и против вторжения в Украину. О каких компромиссах тут можно говорить? Так уж получилось, что я последовательно выступил против всех возможных лагерей. Я знаю, что общение со мной крайне неудобно, и знаю, что вызываю раздражение, если не ненависть, у многих — прежде всего независимостью. Именно независимостью и дорожу.
Насколько меня интересует мнение российской культурной элиты? Даже не знаю, кто это. Работники журналов? Я не считаю кукольный театр за элиту, более того, находиться в их обществе я не хотел бы, считаю это невыносимой мукой. Мне несказанно повезло: я дружил и дружу с умнейшими людьми столетия: с Эриком Хобсбаумом, с Александром Зиновьевым, Витторио Хесле, Тони Негри, Карлом Кантором. Я перечисляю не знакомых, но близких друзей. Это были не формальные отношения, не шапочное знакомство, но глубокая дружба — с Хобсбаумом мы просиживали часы за беседой; с Витторио, крупным философом современности, мы обмениваемся письмами еженедельно, и это большие содержательные письма — ну, о какой иной элите вы говорите? Другой элиты нет, да и быть не может.
Но это не полный ответ. Полный же ответ в том, что мне безмерно жалко времени на светское общение. Когда я нахожусь в какой-то светской жужжащей среде, я физически ощущаю, как от моего короткого века отрезают часы — и это мучительно. Сегодня я со стыдом вспоминаю всякую минуту, проведенную с этими кукольными людьми, — ведь я, как и прочие, ходил в галереи, сидел в гостях, посещал издательства, трещал, журчал, смеялся анекдотам — и эти часы безвозвратно потеряны. А я мог бы провести их со своим прекрасным отцом, читать вслух Платона, слушать его рассуждения, гулять с папой вокруг нашего дома. И эти драгоценные невосполнимые минуты я отдал какой-то светской шпане, культурным пройдохам.
Мне больно и стыдно. Это пустая дрянная среда, она всегда уходит в перегной и всегда воспроизводится опять, но обращать внимание на них — зазорно.
Жизнь очень коротка. Когда не стало моего отца, краткость жизнь стала настолько ощутима для меня, что всякое мгновение я стал переживать как незаслуженный подарок. И неужели эти короткие драгоценные минуты можно отдать на светскую чернь? И неужели успех — рыночный, светский, модный — можно считать за ценность? Как и у многих, у меня был период, вероятно занявший десять-пятнадцать лет, сейчас мне стыдно вспоминать эти годы. Я думал об аукционах, выставках, строил карьеру. Однажды это отвалилось как шелуха и вспоминая об этом времени, я испытываю жгучий стыд, как от скверного адюльтера, как от дрянного поступка. И то, что кто-то из этих марионеток может подумать, что наша семья может зависить от их мнения — это же, право, смешно. В нашей семье был всегда принят другой счет. Это правило передавалось от деда Моисея — моему отцу, от отца — мне, от меня — моим сыновьям. И брезгливость по отношению к светской черни передавалась тоже. Как выражался Данте: они не стоят слов — взгляни, и мимо.
Вы спрашиваете, может ли художник существовать независимо от мнения рынка — но ответа на этот вопрос нет. Всякий настоящий художник существует так, как умеет. Может — существует отдельно, а не может — не существует вообще. Середины нет. Ни Мандельштам, ни Ван Гог, ни Гоген, ни Рембрандт, ни Цветаева, ни Сезанн — на рынок не ориентировались. А во времена Микеланджело рынка искусств просто не было. Вопрос стоит иначе: может ли существовать художник внутри рынка, вот что проблематично. Человек стоит столько, во сколько он себя ценит — и это единственная справедливая цена. Задачи, которые подлинные художники ставят перед собой, слишком масштабны, чтобы вместиться в рынок.
— Каким вы видите своего читателя и зрителя? Ведь ваша публицистика, проза, художественные альбомы и выставки вступают сегодня в явное противоречие с чаяниями и сформированными российской пропагандой взглядами-вкусами того самого 85 % пропутинского большинства, агрессивного и точно знающего, что внутри России для нее хорошо, а что, за ее пределами, плохо. Как вы справляетесь с той отрицательной читательской энергией, которая выливается на вас после каждой вашей публикации в фэйсбуке и на других он-лайн рессурсах? Не замечаете ли вы сокращения «вашей» читательской аудитории, разделяющей ваши взгляды, или хотя бы спорящей с вами, но цивилизованно, без оскорблений и угроз?
— Мне было безразлично, что думает на мой счет так называемая «либеральная» публика, и мне безразлично, что думает так называемая «патриотическая» публика. Было бы обидно не додумать мысль, не завершить работу, а общественная реакция значения не имеет. При этом, политика никогда не занимала меня сама по себе. Деления на политические лагеря не понимаю; что касается оскорблений (или даже угроз) чиновников или околотворческой публики, то ведь это нормально: донос — это форма жизнедеятельности городского журнального планктона. Когда я был моложе, реагировал на них, потом реакции притупились.
— Живя в США, я все больше ощущаю непонимание со стороны американцев в связи с тем, что в России происходит. Мол, до чего же вам, ребята, не везет: опять на те же грабли! В недавнем интервью писатель Владимир Сорокин заметил: «…. Я много езжу, все-таки переведен на 25 языков, и я с прискорбием замечаю, как начинают коситься на русских. Причем если в советское время косились с сочувствием, понимая, что это люди из «лагеря», то сейчас это уже такая брезгливость. Мол, какой-то ужас у них происходит, какая-то вечная страна негодяев. И это по сравнению с 90-ми, когда мир распахнулся нам навстречу, был такой интерес к русским. Нас ожидали. Казалось, мы развернемся и двинемся по человеческому пути. Сейчас уже не ждут. Все. Время потеряно…» Максим, ваши нынешние ощущения, человека, живущего на Западе почти четверть века? Ведь еще какое-то время назад мы все радовались изменениям и надеялись на то, что Россия станет достойной страной среди равных. Ведь так хотелось бы говорить о достижениях и о российских успехах в этом интервью, а не об угрозе всему миру со стороны так называемого «русского мира».
— Находиться в Москве тяжело, в Москве не бываю. Но это мало связано с политикой; я уехал не из-за Советской власти, совсем напротив, из-за нового феодализма, из-за того, что терпеть унижение другого невозможно. Азарт стяжательства, успехи на рынке мне противны; впрочем, не знаю — бывает ли варварский капитализм иным. В Европе я вижу больше социализма сейчас, нежели на родине.
Я очень любил город Москву; но той Москвы нет — и не хочу знать новую. Тяжело находиться в большом некрасивом городе: нечем дышать, не люблю транспорт и рекламу, не выношу ажиотаж толп. Москва, как и любой крупный центр, съедает жизнь человека, превращает жизнь в функцию. Но и в Европе я приезжаю в большие города по необходимости и сразу уезжаю.
Я не назову вам города, где сегодня приятно. Берлин и Париж — более пригодны для жизни, нежели Лондон, который абсолютно отравлен богатым ворьем. В Лондон съехалось такое количество жуликов всех наций, что город стал притоном. Мне невыносим быт Нью-Йорка так же точно как быт Москвы — и гражданские свободы тут не при чем. Просто не люблю все пестрое и суетное. Я люблю жить на острове, а то, что этот остров в Европе, важно лишь потому, что в Европе такие места остались, здесь не принято разрушать традиции столь резво. Теперь по миру приходится искать оазисы, где можно жить. Я также люблю университеты, некоторые больше, некоторые меньше; я люблю средневековые деревни; люблю библиотеки и музеи; но это все никак не связано с тоталитаризмом или его отсутствием — важно что-то иное. Библиотеки и музеи — это, вообще-то, довольно тоталитарные институты, там надо молчать и соблюдать дисциплину. Но вы спросили о другом — спросили о вечном русском провале, о возвращении в «страну негодяев» (это есенинский образ, кстати) от достижений 90-х годов.
Мне данное утверждение представляется неточным.
Я 90-е годы не люблю, обнищания народа и нео-либеральной капиталистической политики никогда не поддерживал, эта политика, думаю, и есть основная причина происходящего сегодня. И если возможно извлечь урок из происходящего, то этот урок прежде всего должен быть понят так называемой либеральной интеллигенцией: как можно было допустить унижение собственного народа до такой степени, что война стала для людей облегчением? Когда кончалась Советская власть, люди были усталые от агитации и пропаганды, их на войну было невозможно сагитировать, а сегодня идут на войну — легко. Кто же это сделал? Первый канал и кремлевские кукловоды виноваты — или те либеральные кукольные светские мальчики, которые смотрели, как грабят их народ и не шевелили пальцем, чтобы помешать грабежу?
И теперь, когда загнанный в угол народ ощетинился, вы ему говорите: ах ты, скотина, ты не соответствуешь правилам цивилизованной жизни — но справедливо ли это? Не сами ли обвинители загнали народ в угол? А то, что тиран протянул обворованным руку поверх голов олигархии, поманил простаков на подвиг и на войну, — так это закономерно, так бывало всегда. Тиран не умен? А вы вообще умных тиранов знаете? Тирания никогда не осуществлялась от большого ума. Милитаристы, имперцы, геополитики, ведущие к войне — отвратительны; но не менее отвратительны либеральные кукольные мальчики, которые рта не раскрыли, чтобы сказать единое слово против приватизации; все эти марионеточные фрондеры, которые жили на гранты ворья, нимало не беспокоясь о том, как живет сосед, у которого нет грантов. Либеральные фрондеры видели, не могли не видеть, что в народе копится злость и ненависть — и ничего не сделали, чтобы помешать несправедливости.
А разве не было возможности иного развития? Страна плавала в деньгах, которые валились с неба; миллиарды возникали из ничего, из комбинаций на бумаге, но разве шальные состояния уходили на больницы и школы? Завоевание Советской власти — бесплатное и всеобщее образование — было угроблено в первую очередь; и это, возможно, самое тяжкое преступление 90-х годов. Одного этого преступления достаточно, чтобы считать реставрацию капитализма в России — злом. Никакой демократии без образования населения не бывает — илоты не знают демократии.
Ломали достижения социализма с чувством справедливого возмездия нищете — одновременно ввергая в нищету и темноту менее удачливых сограждан. Разве тогда цивилизованный мир протестовал? Следовало завершить то, что не смогла сделать Советская власть, хотя начала когда-то резво: надо было улучшить всеобщее образование, надо было улучшить всеобщую бесплатную медицину, следовало вместо элитного жилья строить городские дома для всех — но сделали прямо обратное. Как умилялось мировое сообщество приобретениям русских воротил! Риэлторы мира перешли на русский язык — и где в ту пору были обличители произвола? Вот это, видимо, и выражается фразой Сорокина «мир открылся России». Это и было «нормальным человеческим путем развития». А что же еще? Ничего иного никто и не обсуждал. Разве в международной прессе обсуждалась судьба ста сорока миллионов русских людей? Разумеется, нет. Обсуждали светскую жизнь ста тысяч феодалов и их интеллектуальной дворни.
Сегодня, когда на смену тучным годам приходят голодные, как не вспомнить о возможностях, данных стране задаром. Куда это ушло? Только ли на оружие и в карманы приближенных Путина? Нет, это ушло сотням тысяч людей, числящих себя либералами — и это те средства, что могли сделать все страну обществом равных, но этого не сделали. Я говорю не о мифическом «русском пути», не о сегодняшнем спекулятивном лозунге. Я говорю о том, что крепостное рабство в России не было изжито никогда — просто глядя со стороны, этому рабству то умиляются, то возмущаются. Но изменить рабство не пытаются. Грезили о так называемом «гражданском обществе», но никто не сказал, что гражданское общество прежде всего заключается в том, чтобы граждане сплотились вокруг слабых, бедных, стариков, детей? Читать Поппера и строить школы — это, как выяснилось, занятия несовместимые. Некогда Толстой, составляя круг чтения, написал, что это книги не для народа, поскольку основная мысль состоит в том, чтобы этого деления на народ и не-народ — не было. Однако, либеральная российская реформа именно на этом делении настояла; читали не Толстого но Айн Ренд. И вот читатели Айн Ренд увидели оскал народа — оскал зверский.
Вспоминать 90-е годы сегодня стыдно — но необходимо. Смирились с унижением другого — легко. В либеральном обществе (точь-в-точь как и в тирании) — путь от мирного обывателя до злодея, обличенного властью, очень короток. Тиран всегда опирается на пять-шесть близких приспешников, которые делят с ним удовольствия и разбой. Общую вовлеченность в тиранию описал однажды Этьен Боэси. Шесть приближенных тирана опираются на шестьсот верных чиновников, которых возвысили, а крупные чиновники — на шесть тысяч чиновников мелких, и так вплоть до миллионов рьяных людей, готовых писать доносы. Тиран совсем не одинок — его действительно поддерживает народ.
Но ровно та же схема (мафиозная схема) действует в либеральном безжалостном мире. Финансовый капитализм сделал сегодня лидерами общества людей, которые ничего не производит, менеджер и посредник преумножают капиталы спекуляциями, и таким образом в обществе возвысились ловкачи.
Кем были вчера сегодняшние флагманы российского социума — Абрамович, Прохоров, и т. п. Интеллигентным людям пришлось признать в пройдохах эталон общественного развития, участвовать в их играх, выполнять их поручения, вести их войны, и постепенно, принимая подачки и борясь за место в дворне, интеллигентные люди развратились. Критерием вкуса стало мнение пройдох, успех развращенных людей стал мерилом нравственной состоятельности — они составляли коллекции, учреждали премии, открывали фонды; и никто им не сказал, не смели сказать! — что они прохвосты.
Протянуть цепочку от пройдохи, который получил миллиарды благодаря мошенничествам, до редактора модного либерального журнала, публикующего переписку Бродского — на это не нужно даже трех звеньев цепи, достаточно одного. И не надо делать вид, будто такой связи не существует — это прямая причинно-следственная связь. Не надо стесняться. Критичным здесь было то, что деньги, доставшиеся богатому ловкачу, были в буквальном смысле слова изъяты из народной собственности, То есть, отняты у населения. Таким образом интеллигент, попадая в обслугу к олигарху, становился соучастником кражи, соучастником насилия — впрочем, такое рассуждение популярностью не пользовалось. Однако, это буквальная правда. И, примирившись с этой связью (зачем докапываться до происхождения зарплаты?), как можно удивляться тирании, пришедшей на смену мафии? Смирившись с унижением другого, ты тем самым уже смирился с собственным унижением. Рано или поздно будешь унижен и ты. Неизбежно.
Сегодня на место тирана Путина прочат богача-оппозиционера Ходорковского — его как раз освободили. Но разве услышали просвещенные граждане, собирающиеся под знамена олигарха-правозащитника, о реальных механизмах накопления его капитала? Допустим, обвинения, предъявленные Ходорковскому властями, были неточными. А как было точно? Какими путями в России 90-х получали ресурсы в собственность? Описать этот механизм в деталях было бы самым естественным, самым разумным шагом со стороны претендента на престол. Но нет, интеллигенция богачу верит и так: богатство и ловкость по-прежнему почитаются за добродетель и никакого урока общество не извлекло.
В тот момент, когда «креативный класс» (это совсем не ученые и врачи, но просто менеджеры и редакторы) назвал население «анчоусами», дальнейшее было решено. Толстовская мечта о том, что люди не будут делиться на «народ» и «не-народ» — развеялась. Именно за то деление и голосовали на Болотной площади. Вы хотели этого деления? Ну, так оно состоялось.
Тирания, национализм и фашизм посыпались как из рога Пандоры — это произошло по хрестоматийному социальному закону. Ах, вы хотели деления на «народ» и «не-народ», но чтобы народ при этом был благостный и сентиментальный? Так не бывает.
Так о чем же ваш вопрос? Какой такой цивилизационный путь могла пройти Россия, с какого именно пути ее сбили? Приватизация народной собственности была абсолютным общественным преступлением: как сказал мне однажды великий историк Эрик Хобсбаум новая история не знает такого противоправного факта как раздел народной собственности между группой верных феодалов. Ресурсы находились не в государственной собственности — но в народной; согласно коммунистической доктрине, государство вообще промежуточный институт.
Но государство в тот момент уравняли с народом. Это ведь абсолютно фашистское положение — сделать государство равным народу, сделать так, что враг государства становится «врагом народа». Но проделан этот трюк был в 90-е годы, не вчера. Это тогда народу внушили, что его собственность — это государственное дело. Но ведь в тот момент цивилизованный мир рукоплескал. И это преступление делалось с одобрения цивилизованного мира — и вот тогда никто не возмущался. С самого начала Россия получила самые дурные уроки, вырастила бессовестный класс собственников, их безнравственную дворню, а теперь пожинает плоды. Так недоросль садится в притоне играть в карты и потом родители сетуют, что ребенка облапошили, да еще и разбили нос.
Беда сегодняшнего дня в том, что поворот направо, к национализму и (в перспективе) к фашизму — произошел повсеместно; у мира (не у одной России, у всего мира) практически нет ресурсов, чтобы фашизм остановить. Демократия истрачена на пустяки, инструмент демократии сломан, гуманистическое искусство забыто. В России к власти пришли люди, ведущие войну с собственным народом — и это подается как возрождение нации. Вранья в мире хватает. Трусливый класс менеджеров умеет писать колонки в гламурных изданиях и доносы на конкурентов, но бороться с фашизмом не станет.
Это страшно, это тупик, но нет такого уголка в мире, откуда можно было бы показать на Россию и сказать: вот там живут дикари. Дикари живут везде. Просто в некоторых местах они становятся людоедами.
Назад: Правило прямой спины
Дальше: Коррупция — надежда мира