Генри Гастингс
Часть I
«Молодой человек очаровательной наружности, обходительный, с прекрасными манерами, желает получать хлеб насущный без хлопот и наслаждаться всею возможной роскошью и удовольствиями, не прикладывая к тому никаких усилий. Посему он извещает публику, что был бы рад получить наследство либо вступить в брак с женщиной, чьим не последним достоинством будет внушительное приданое. Подателя сего объявления не занимает возраст, а также мимолетная внешняя краса, которую, по мнению всех сведущих медиков прошлого и настоящего времени, может сгубить краткосрочная болезнь или заурядный несчастный случай. Более того, несовершенство телесной симметрии — конечность, отклоняющаяся от строгой прямизны вбок, по горизонтали или диагонали, равно как и отсутствие глаза либо части зубов — не станет препятствием для данного искреннего и просвещенного субъекта при условии, что ему представят убедительные свидетельства главной и вечной добродетели, возвышенных и непреходящих чар — Д-Е-Н-Е-Г! Писать на адрес мистера Сурены Эллрингтона, дом 12 по Чепел-стрит, Витрополь.
P. S. Дам, чья личная собственность, земельная либо в ценных бумагах, составляет менее 20 000 фунтов стерлингов, просим не беспокоиться. Податель объявления уверен, что продешевит, если продаст себя и за сумму вдвое большую. Он готов немедленно вступить в переговоры с мисс Викторией Делф из Брансуик-Террас или мисс Анжеликой Корбетт из Мелон-Гроув. Названные дамы, а также другие, пожелавшие принять участие в этой благородной лотерее, могут запросить отзывы о личности кандидата у досточтимого виконта Макары Лофти, сэра Уильяма Перси, баронета, мистера Ститона, эсквайра, преподобного Дж. Бромли, преподобного У. Стивенса, преподобного М. Чемберса и прочая и прочая».
Это объявление недавно появилось в столичных газетах — к такому последнему средству вынужден был прибегнуть достойный и безобидный человек, лишившийся средств к существованию и — после того как все менее отчаянные средства не дали результата — понуждаемый либо писать, либо жениться. Последние шесть месяцев я питался черепаховым супом и фуа-гра; я кутил и гулял в полное свое удовольствие, а теперь, увы, мои карманы пусты и я лишен всех радостей жизни. Чтобы наполнить первые и вернуть последние, я должен либо написать книгу, либо найти себе жену.
Что делать? Факел Гименея манит меня, но нет! Я любим столькими женщинами, что не хочу связывать себя с одной. Пусть я красив как фазан, я хочу оставаться свободным как орел. Не рыдайте же, о темноокие дщери запада, не скорбите, о рыжеволосые восточные девы! Не препоясывайтесь вретищем, нежные уроженки солнечного юга, не поднимайте плач на горах, о гордые северянки, не возглашайте скорбным гласом издалече, о наяды островных королевств! Чарлз Тауншенд не женится. Он слишком юн, слишком порывист, слишком дик для суровых уз брака. Чарлз Тауншенд останется красавцем холостяком, яркой звездой, привлекающей все взоры, искусительным яблоком раздора на африканской ярмарке. Посему Чарлз Тауншенд берет бумагу, перо, чернила и садится писать книгу, хотя идей в его хорошенькой головке не больше, чем в кармане — монет. Regardez donc; nous allons commencer.
Начисто не помню, какое было число и даже месяц — не то последняя неделя сентября, не то первая неделя октября, — когда я, удобно сидя в ангрийском почтовом дилижансе, с комфортом выехал из Адрианополя по западному тракту, ведущему к великому мегатерию — старой столице государства. Впрочем, точно стояла осень, поскольку леса уже пожелтели. Был сезон охоты на куропаток: со всех сторон раздавались хлопки выстрелов, а когда мы проезжали мимо Мидоубэнка, вотчины Джона Керкуолла, эсквайра, члена парламента, я приметил из окна кареты трех молодых джентльменов в зеленых охотничьих куртках. Их сопровождала свора лающих пойнтеров и меднолобый егерь. Честная компания как раз вышла из ворот парка; один юнец приветствовал дилижанс затейливым ругательством, а другой прицелился из охотничьего ружья в девицу, ехавшую на открытом сиденье сзади, чем вызвал у нее образцовой пронзительности визг. Джентльмен напротив меня заметил:
— Это мистер Фрэнк Керкуолл. — Одновременно он многозначительно улыбнулся, что было равнозначно словам «юный вертопрах». — И я думаю, что субъект с ружьем не кто иной, как лейтенант Джеймс Уорнер, младший брат нашего премьера!
— Ой, да неужто! — произнес голос, и меня довольно грубо отодвинули в сторону — моему соседу, а вернее, соседке, захотелось выглянуть в окно. Я не мог сетовать на бесцеремонность дамы, посему терпеливо дождался, пока она соблаговолит сесть обратно, а затем шутливо заметил:
— Сдается, мэм, лейтенант вас заинтересовал.
— Ну да, — ответила она. — Я не часто вижу знаменитостей.
— Я бы не сказал, что этот малый так уж знаменит.
— Да, но его брат, сами понимаете… К тому же, если не ошибаюсь, сам лейтенант — офицер славного Девятнадцатого полка.
— Славного, мэм! Шайка головорезов! — воскликнул джентльмен, который первым начал разговор.
— Да, такие они и есть, — ответила дама; она, судя по всему, предпочитала ни с кем не спорить. — Конечно, они все — отчаянные малые. Однако, что ни говорите, на их счету — славные подвиги. Без них не было бы победы под Ившемом.
— Штурмовать города — только на это они и годятся, — ответил джентльмен. — Грязное дело, кровавое дело, мэм.
— Да, — вновь согласилась она. — Но раз война, должно быть и кровопролитие. К тому же у Девятнадцатого есть и другие обязанности, в которых они, если верить газетам, никогда не дают осечки.
— Они не жалеют пороху для запала. Насколько мне известно, мэм, этот славный полк перед делом всегда напивается в дым.
Я думал, что дама с жаром возмутится, но она лишь улыбнулась.
— Надо же, сэр! Коли так, они пьяными исполняют свой долг лучше, чем другие — трезвыми.
— Я знаю из первых рук, что при Вествуде, к тому времени как генерал Торнтон повел Девятнадцатый в решающую атаку, все офицеры и почти все рядовые были настолько пьяны, что едва не падали с коней.
— Поразительно! — ответила дама все так же спокойно. — И все же атака была в высшей степени успешной. Писали, что лорд Арундел прямо на поле боя поблагодарил их за отвагу.
— Не знаю, — холодно сказал джентльмен. — Если и так, мэм, его милость был не многим трезвее.
— Да, конечно, — проговорила дама. — Вполне возможно, что его отвага имела ту же природу.
— Скорее всего, — сказал джентльмен, в котором я все с большей уверенностью подозревал заморнского или хартфорддейлского фабриканта; затем он вытащил из кармана газету, откинулся на сиденье и принялся сосредоточенно изучать длинную речь, произнесенную Эдвардом Перси, эсквайром, депутатом парламента, за обедом, данным в его часть избирателями. Дама тоже устроилась поудобнее и замолчала.
До вышеприведенного короткого диалога я не удосужился окинуть попутчицу даже мимолетным взглядом, но теперь всмотрелся в нее внимательнее. Мне вспомнилось, что рано утром, когда мы после целой ночи в дороге ехали через графство Доуро, по довольно диким местам, нас внезапно остановил крик: «Дилижанс! Дилижанс!» Выглянув в окошко, я заметил, что тракт здесь пересекает проселочная дорога, уходящая в безлюдные холмы. У перекрестка стояла небольшая гостиница. Перед ее дверями в сером утреннем свете едва угадывалась фигура женщины в шали и шляпке с вуалью. Рядом служанка стерегла коробки, тюки и тому подобное. Багаж загрузили на крышу кареты, даму усадили внутрь, где она, маленькая и хрупкая, легко втиснулась между мной и толстухой, замотанной во множество одежд. Новая пассажирка пожала руку служанке, сказала: «До свидания, Мэри», или «Марта», или «Ханна», — а как только мы поехали, села поглубже и, спрятанная под вуалью, замкнулась в молчании.
Трудно проникнуть интересом к человеку, который сидит у тебя за плечом и не разговаривает. Через четыре часа тоскливой тишины я начисто забыл про соседку и не вспомнил бы о ней, не метнись она к окну, растрепав краем шали мою прическу. Короткий разговор помешал мне тут же выбросить попутчицу из головы, и хотя по нескольким фразам невозможно было составить о ней никакого впечатления, во мне проснулось легкое любопытство. Я уже раза два или три пытался разглядеть ее лицо, но безуспешно: шляпка и вуаль полностью скрывали его от глаз. К тому же мне показалось, что дама нарочно от меня отвернулась. С грубым пожилым фабрикантом она говорила довольно свободно, мне же за все время не удалось вытянуть у нее почти ни слова. По голосу я заключил, что она, вероятно, молода, хотя простой наряд мог принадлежать женщине едва ли не любого возраста: темное шелковое платье, синелевая шаль и скромная соломенная шляпка выглядели непритязательно, но вполне прилично.
Решив наконец, что самый верный способ разглядеть соседку — завести с нею разговор, я довольно резко повернулся в ее сторону с намерением открыть рот. Как выяснилось, пока я думал о ней, она думала обо мне, и поскольку сидела сзади, воспользовалась моей отрешенностью, чтобы внимательно исследовать мое лицо. Соответственно, внезапно повернув голову, я увидел, что она откинула вуаль и настойчиво изучает меня цепким наблюдательным взором. Скажу откровенно, что был почти польщен этим интересом. Впрочем, я довольно быстро вернул самообладание и в отместку устремил на попутчицу, смею верить, такой же пристально-испытующий взгляд. Та явила изрядную выдержку: порозовев лишь самую малость, покосилась на окно и заметила, что мы едем по очень красивой местности. И впрямь, мы катили уже по провинции Заморна, и по обе стороны широкого тракта расстилались зеленые плодородные равнины Стюарт-Марча. Будь дама старая и уродливая, я бы с нею больше не заговорил. Будь она молода и красива, я бы пустил в ход petits soins и вкрадчивые речи. Она была и впрямь молода, но некрасива: с бледным, очень подвижным лицом, темными гладкими волосами, расчесанными на прямой пробор, и быстрыми, необычайно выразительными глазами.
— Насколько я понимаю, мэм, вы уроженка Ангрии.
— Да.
— Замечательная страна. И вы, наверное, настроены очень патриотично?
— Конечно, — улыбнулась она.
— И я не удивлюсь, если окажется, что вы живо интересуетесь политикой.
— С жителями глухих краев такое случается нередко.
— Так вы из не очень населенной местности, мэм?
— Я живу в холмах на границе с Нортенгерлендом.
Покуда моя попутчица говорила, я вспомнил место, где она села в карету — на перекрестке с проселочной дорогой, уходящей в дикие холмы.
— Что ж, вас ждет приятная перемена, — сказал я. — Вы прежде бывали в Заморне?
— Да, это замечательная провинция — самая населенная и богатая из семи.
— В таком случае вы, наверное, считаете, что она достойна отважного молодого монарха, носящего это имя. Насколько я понимаю, все ангрийские дамы любят своего короля.
— Да, — ответила она, — и, если верить молве, не только ангрийские. Все женщины Африки восхищаются его светлостью, не так ли?
— Они все от него без ума, мэм, и вы, конечно, не исключение?
— О нет! — спокойно возразила она. — Впрочем, я не имела удовольствия его видеть.
— Наверное, потому вы и говорите о нем с таким безразличием. Я очень удивился. Все представительницы прекрасного пола, с которыми я раньше о нем беседовал, начинали ахать и закатывать глаза.
Она вновь улыбнулась.
— Я стараюсь не ахать и не закатывать глаза, особенно в почтовых дилижансах.
— Если только речь не идет о славном Девятнадцатом, — заметил я и с самым дерзким видом полюбопытствовал: — Быть может, кто-нибудь из героев этого славного полка отмечен вашим особым интересом?
— Все до единого, сэр. Они мне тем милее, чем больше их ругают надутые виги, сторонники Ардраха. Я могла бы боготворить «Гончих псов» уже за это одно.
— Хм! — сказал я, беря понюшку. — Теперь я вижу, как обстоят дела, мэм. Вы готовы восхищаться любой человеческой общностью в целом, но останавливаетесь, как только дело доходит до конкретных лиц.
— Совершенно верно, — ответила она. — Я не снисхожу до частностей.
— И далеко вы едете, мэм?
— Нет, я выйду у «Дженни-пряхи» в Заморне — это гостиница, перед которой останавливаются дилижансы.
— И затем отправитесь к кому-нибудь из друзей в городе?
— Я надеюсь, что меня там встретят.
Ответ был настолько уклончивым, что прозвучал как упрек в навязчивости. Очевидно, молодая дама предпочитала держать и свои взгляды, и свои планы при себе.
«Ну и на здоровье», — с легкой обидой подумал я, складывая руки на груди, и мы оба погрузились в молчание.
До Заморны доехали примерно к полудню. На улицах процветающего торгового города кипела обычная суета ярмарочного дня. Когда карета остановилась у «Дженни-пряхи», моя соседка озабоченно выглянула в окошко, словно выискивая знакомое лицо. Во мне взыграло любопытство, и я решил проследить, кто ее встретит.
Дверь отворилась. Я спрыгнул на мостовую и уже протянул руку, чтобы помочь даме выйти, но тут к дилижансу протиснулся ливрейный лакей. Он прикоснулся к шляпе, приветствуя мою попутчицу, и спросил, где ее багаж. Она сказала, какие вещи забрать, и через пять минут уже садилась в изящную дорожную карету, куда лакей только что погрузил ее чемоданы и саквояж. Кучер тронул вожжи, и карета в мгновение ока исчезла с глаз.
«Она не может быть значительной особой, — подумал я. — По виду и по манерам это явно не аристократка. Странно, что за неприметной девушкой в скромном простом платье выслали такой роскошный экипаж».
Я всегда стараюсь вернуться в город к открытию парламентской сессии — началу большого политического сезона. Когда партии начинают собирать воинов под свои знамена, когда всякий день, всякий час подъезжают кареты, когда городские особняки наполняются, а усадьбы, поместья и замки остаются во власти унылых декабрьских дождей, тогда на широких мостовых Витрополя можно встретить сельских джентльменов. Представители Ангрии набиваются в столичные клубы, и фамилии восточных сановников передаются из уст в уста, как пароль. Имена клановых вождей — Уорнера, Стюартвилла, Торнтона, Арундела, — произнесенные на диалекте этой высококультурной провинции, скорее оглушают слух напором говорящего, нежели ласкают ухо гармонией звуков. На каждом углу и перекрестке, на всех улицах и площадях в радиусе трех миль от парламента «мистер Говард» окликает «мистера Керкуолла», «капитан Фейла» приветствует «майора Сиднема», а «советник Хартфорд» свидетельствует почтение «сержанту Уорнеру», в то время как Уоррены, Уэстфилды, Стэнклифы, Бингемы, Муры, Свинсоны, Ститоны, Нейлоры и Багдены роятся как мошкара над летними покосами их родного Арундела. Тем временем север шлет своих Сен-Клеров, своих Денаров, своих Гордонов и Гилдероев, а с юга, рассекая волны, мчат на всех парусах Элфинстоны, Илкомкиллы, Уилсоны, Паттерсоны и Маколеи, чтобы бросить якорь в чистеньких недорогих комнатах, которые сдают внаем рачительные шотландские матроны.
Газеты в это время года тоже становятся занятны. Передовицы обретают пикантность, парламентские отчеты — остроту. Премьер-министры впадают в буйное умопомешательство, у сторонников кабинета схватывает живот, оппозиция являет собой образец благомыслия и патриотизма. Приятно после обильного ужина за дружеским столом, выпив ровно столько, чтобы душа вырвалась из зыбучих песков тоски в открытое море блаженства, отправиться — не в карете четверней, а шеренгой, плечо к плечу (а если погода сырая и ветреная, то тем лучше) — на Парламент-стрит, забраться на галерею и, усевшись там, созерцать гладиаторов на арене!
До чего же занятное это зрелище, особенно за полночь, когда словесные баталии разгораются особенно жарко! Замкнутый мир, озаренный дрожащим пламенем свечей, закрытые двери; внутри адское пекло ненависти и гнева, мучительное напряжение схватки, вокруг члены парламента, скамья за скамьей, угрюмые лица, молодые и старые. Им не до красоты. Миловидность, улыбки, вкрадчивые речи фимиам, воскуряемый на алтаре удовольствий. Здесь они принесены в жертву властолюбию, и даже такой щеголь, как лорд Стюартвилл, одним судорожным движением взъерошил завитые локоны, пока высокий худой пэр напротив, сверкая демоническим взглядом, словами втаптывал его в грязь. В другой палате один говорит средь молчания многих, обратив к вам тонкое пылающее лицо с лихорадочным огнем в зрачках. Он стоит в центре у стола; по другую сторону его оппонент, упершись ладонями в стол и подавшись вперед, тихим ровным голосом задает вопросы, на которые едва ли можно найти ответ. Глядящий исподлобья мертвенно-бледный инквизитор не дает несчастному и минуты роздыха. Тот запинается, что-то говорит, тут же берет свои слова обратно. Мучитель с улыбкой поворачивается к палате — с дьявольской улыбкой, ведь это Макара Лофти, заживо сдирающий шкуру с молодого угря, юного депутата, который только что произнес свою первую речь в поддержку конституционалистов. Теперь гляньте вон на того субъекта с ангрийской стороны палаты: ее вождя, ибо он сидит на первой скамье, наблюдая за экзекуцией. Он улыбается, кривя тонкие губы, немолодой болезненный человек — улыбается не от ненависти к Макаре, а от презрения к растерянной жертве. Он холодно отдает должное инфернальному мастерству, ловко пушенным в ход приемам его собственного ремесла — пусть даже сейчас это орудия в руках противника. Браво, мистер Уорнер! Воистину наш премьер — ангел во плоти!
И все же какие они все болваны! Клянусь проклятием моей души: человек, который по-настоящему увлечен политикой, — величайший глупец во всем подлунном мире, если, разумеется, им не движет обычная корысть. Министры правы, что двумя руками держатся за свои кресла; оппозиция права, что изо всех сил пытается их спихнуть, однако что касается ораторской славы и партийных пристрастий — вот тут увольте, мне их не понять. Все сказанное выше о мучениях угря, с которого сдирают кожу, о напряженном внимании зрителей, о свирепости демонических ораторов, я пишу лишь как упражнение в стиле. Любезный читатель, когда тебя и впрямь увлечет политика, вспомни, как я стою на галерее, не сняв шляпу, тяну сок из великолепного красного апельсина и поглядываю на досточтимого оратора с выражением, в котором ясно виден весь мой интерес к его разглагольствованиям.
Лишь за одним субъектом мне наблюдать приятно — это долговязый молодой джентльмен в жестком черном галстуке. Он, откинувшись, полулежит на скамье. Лицо его накрыто тщательно расправленным батистовым платком, и затруднительно сказать, не выражает ли оно то самое волнение, в отсутствии которого должна убедить нас беспечная поза. Ты видишь, читатель, что этот джентльмен сидит на ангрийской стороне палаты; советую отметить, как рьяно он поддерживает свою партию. Сейчас выступает сэр Мармадьюк Говард, и соответственно на повестке дня оглушительные возгласы одобрения. Каждый громогласный период исторгает у полулежащего джентльмена зычное «верно!», похожее на затихающий звук гонга. Затем, когда мистер Макомбик встанет, чтобы ответить, джентльмен будет презрительно рычать из-под платка, как голубь-сосунок. Я его уважаю. Когда он вынужден говорить сам (чего старается по возможности избегать, хотя близость к ангрийскому правительству и заставляет его время от времени отвечать на вопросы и делать заявления), то стремительно выходит к столу и быстро произносит то, что должен произнести. Риторических красот в его речи — как в образцовой конторской книге, жара — меньше, чем в ледяной глыбе. Герцог Веллингтон в свои самые вдохновенные минуты не бывал более многословен, красочен и поэтичен. Время от времени он лениво забавляется, отвечая таким, как Линдсей, особенно когда парламент до крайности наэлектризован ехидным красноречием этого оратора. Холодно и сухо долговязый джентльмен парирует едкие вопросы противника. Его не трогают насмешки и оскорбления, не задевают преувеличенно-изумленные взгляды; он простыми словами излагает позицию правительства, завершает речь комплиментом выдержке и бесстрастности Линдсея, неторопливо садится и берет понюшку.
Как-то я довольно поздно выходил из здания парламента и случайно затесался в компанию депутатов, покидавших его в то же самое время. Внезапно моего плеча коснулось что-то легкое — перчатка или носовой платок. Я повернулся и увидел совсем близко человека заметно выше себя. В ярком свете фонаря не узнать его было невозможно. Никому другому не могли принадлежать этот плащ со стоячим воротником, плотно запахнутый на худощавой фигуре, черный шелковый платок, много раз обернутый вокруг горла, шляпа с широкими полями, низко надвинутая на глаза, — явные свидетельства подозрительности и нежелания быть на виду.
— Холодный вечер, Тауншенд, — заметил мой друг, когда мы обменялись товарищескими рукопожатиями через перчатки.
— Чертовски холодный, милорд, но у вас же карета? Вы не собираетесь идти пешком?
— Собираюсь. Дождя нет. Дайте мне руку, чтобы я на нее оперся. Эти поздние парламентские заседания когда-нибудь меня доконают.
Дрожащий от холода лорд оперся на мою руку. Мы сошли по ступеням и двинулись прочь от Парламент-стрит.
— Вам понравилось, как наш друг баронет выступает на сессиях? — спросил он, имея в виду вышеупомянутого джентльмена.
— О да, милорд. Хотя его пыл, как всегда, немного чрезмерен. Скажите, вы в последнее время виделись с ним частным образом?
— Нет, он с самого возвращения из Парижа все время при ангрийском дворе. Но ведь вы, Тауншенд, конечно, состоите с ним в переписке?
— Только не я. И впрямь, полковник весьма переменчив в своей дружбе. У него нет вашего постоянства, мой дорогой лорд.
— Ах, Тауншенд! Мы с вами знаем друг друга как облупленных. И все же мне казалось, что третьего дня Перси, заметив вас в кулуарах, направился в вашу сторону.
— Совершенно верно. Направился в мою сторону и прошел мимо — так близко от меня, что я не удержался и вытащил тонкий батистовый платочек, соблазнительно торчащий из его кармана, — надо думать, подарок некой парижской прелестницы, поскольку в углу черными волосами вышита дворянская корона и под ней имя Агата.
— Pathétique! И что, Тауншенд, он правда ничего вам не сказал?
— Ни слова, хотя мы встретились впервые за три месяца.
— И вы весьма опечалены его вероломством?
— Au désespoir, — ответил я, указывая пальцем на сердце. И мы с виконтом выразили наше общее горе тихим одновременным смехом.
— И что же, — спросил Макара, — что же, дорогой Тауншенд, изгнало ваш милый образ из его груди?
— Ах, — ответил я. — То мысли, что дышат, и звуки, что жгут. Сэр Уильям последние месяцы жил в таких краях, где пряные южные ароматы внушают чувства, которые сильнее дружбы.
— Вы становитесь поэтичным, Тауншенд. Так вы считаете, что наш друг, с виду такой холодный, все же не вполне свободен от искушений?
— А как считает ваша милость?
— Не знаю. Он такой философ.
— Ваша милость судит по собственной незапятнанной белизне. Вы столь целомудренны, что полагаете такими и других.
— Хотите понюшку, Тауншенд?
— Премного благодарен, милорд. Так вот: думаю, в этом вопросе вы излишне добры к людям. Баронет чрезвычайно хитер и ловок. Я не сомневаюсь, что в последней дипломатической поездке он сумел сочетать дело и удовольствия.
— При мне на такое уже намекали, — ответил Макара.
— Кто?
— Лицо, которому в таких вопросах можно полностью доверять, — наш достойнейший друг граф. Я встретился с ним третьего дня на званом обеде. Он сидел между леди Стюартвилл и Джорджиной Гренвилл и разговаривал очень тихо — ни дать ни взять воркующий голубок. Они беседовали о сэре Уильяме и некоей маркизе де Фронквиль — теперь я припоминаю, что ее имя Агата. Еще я различил слово «дуэль». Вы думаете, полковник дрался?
— Весьма вероятно. Впрочем, мы уже у вашего дома. До свиданья. Кланяйтесь от меня Луизе, когда ее увидите.
— Непременно. Всего доброго.
Я повернулся, чтобы идти, но тут его милость, уже взявшись за ручку звонка, окликнул меня:
— Тауншенд! Не желаете завтра заглянуть ко мне на чашечку чаю? Если хотите, я приглашу нашу общую знакомую.
— С удовольствием. Буду у вас точно в восемь.
Его милость позвонил, и дверь отворилась. Я пошел прочь.
Апартаменты лорда Макары расположены в квартале великолепных доходных домов, по большей части снимаемых членами парламента, в западном конце улицы. Вечер следующего дня выдался очень сырым, к тому же дул сильный ветер, поэтому я кликнул извозчика и в назначенный час был высажен под внушительным портиком особняка. Слуга виконта провел меня через ярко освещенный вестибюль и по великолепной лестнице в небольшую, со вкусом обставленную гостиную, озаренную пламенем камина и четырьмя высокими восковыми свечами на столе. Я сразу увидел, что лорд Макара позаботился, чтобы у вечера была хозяйка. Ее милость сидела в низком кресле у камина и играла с шелковистыми ушами маленького спаниеля. Если в комнате есть дама, она всегда первой привлекает внимание, и я не оглядел гостиную в поисках других гостей, пока вдоволь не насмотрелся на хорошенькую фигурку Луизы.
— Лежать, Пепин, лежать, — говорила она, дразня собачку куском печенья. В следующий миг хозяйка произнесла совсем другим тоном: «Иди ко мне, бедняжка», — и принялась тонкой рукой гладить песика по голове, пока тот, успокоившись, не запрыгнул к ней на колени. Лаская его все той же аристократической ручкой, она одновременно с притворной укоризной качала головой, чтобы длинные кудряшки мило покачивались, скользя по щекам и шее. Очаровательная пантомима продолжалась немалое время, прежде чем ее милость сочла нужным вздрогнуть и заметить мое присутствие.
— Ах, дорогой мистер Тауншенд! Вы меня напугали! Давно вы стоите здесь, наблюдая за мной и Пепином?
— Минут пять, мэм. Знаю, что поступил невежливо, но вы должны меня извинить — зрелище было такое милое!
— Вот что, — проговорила она, оборачиваясь к человеку, которого я прежде не заметил. — Сегодня мы обойдемся без лести, хорошо?
— С моей стороны можете ее не опасаться, — ответил голос из темного угла.
— Наверное, вы никогда никому не льстите, — предположила ее милость.
— Мне давно не случалось льстить, и я позабыл, как это делать, — последовал ответ.
— Возможно, вы презираете любые сладкие речи, — произнесла она.
— Я неофит, — произнес невидимка, — и они мне непонятны.
— Так учитесь! — вмешался я. — У колен Луизы Дэнс кто может долго оставаться новичком в науке любовных воздыханий?
— Черт, я весь продрог! — воскликнул незнакомец и, встав с дивана, стремительно шагнул к камину.
Протянув ладони к огню, он смерил меня быстрым косым взглядом, в котором читалось что угодно, кроме беззаботной открытости. Я притворился, будто смотрю в другую сторону, однако краем глаза изучил его не менее внимательно. То был человек невысокий, но жилистый и коренастый, потасканный, со следами лет на лице, хотя не старый и даже не среднего возраста. Густые, черные как смоль волосы не блестели и падали на лоб спутанными клоками; платье при том было модным и дорогим. Черты говорили о дьявольском темпераменте: я никогда не видел такой бешеной раздражительности, как в этих черных глазах. Нездоровый цвет смугловатой кожи усиливал тягостное впечатление от постоянно нахмуренного лба и сведенных густых бровей. Облокотившись на каминную полку, джентльмен смотрел на Луизу, и какой же они являли контраст!
— Я не вижу его милости, мэм. Где он?
— Скоро спустится. Однако здоровье виконта сейчас очень неважное — в последнюю неделю он не вставал с постели, пока не приходило время ехать в парламент.
— Хм! — произнес джентльмен. Он довольно долго молчал, яростно глядя в огонь, затем продолжил: — Проклятье! Мне невтерпеж!
Маркиза была целиком поглощена песиком, посему темноволосый незнакомец повернулся ко мне, приложил большой палец к носу и учтиво осведомился:
— А вам?
— Да нет, не скажу.
— Потому что, — продолжал он, — если ваш недуг того же свойства, что и мой, я знаю, где в этом доме сыскать лекарство.
Я вежливо поблагодарил, но ответил, что превосходно себя чувствую и пока могу обойтись без лекарств.
— Трезвенник? — удивился незнакомец. — Впрочем, дело хозяйское. Всяк по своему уму, как сказал этот малый, и все такое, но мне надо тяпнуть, иначе ни в какую.
Он открыл дверь и прошел в дальний конец соседней комнаты, где над буфетом висела лампа. Там стояли графины и стаканы; незнакомец налил стакан и выпил, налил другой — и снова… снова… снова… так до магического числа «семь». Он вернулся к нам, вытирая губы платком. Тут как раз отворилась другая дверь и в гостиную, ссутулившись, вступила фигура в халате и домашних туфлях.
— Рад встрече, милорд, — произнес незнакомец, стремительно приближаясь к вошедшему. — Как видите, вы звали, и я пришел. Надеюсь, ваша милость здоровы?
— Не очень, мистер Уилсон, не очень. Однако ради вас я заставил себя встать. Луиза, помогите мне сесть, пожалуйста. Я что-то сегодня слабоват.
— Конечно, мой дорогой виконт, — сказала маркиза и, вспорхнув с места, под руку довела своего друга до кресла у камина. Тот откинулся на подушки и поблагодарил ее тихой, безмятежной улыбкой. Сторонний наблюдатель с виду принял бы его за святого. Лицо виконта было бело как простыня. Все черты выражали крайнюю усталость, однако глаза блестели возбуждением.
— Что вы с собою сделали? — изумился я.
— Простыл. Простуда всегда меня так ослабляет. Однако она скоро пройдет. Тауншенд, если не ошибаюсь, вы с мистером Уилсоном не знакомы? Позвольте вас представить. Тауншенд, мистер Уилсон. Уилсон, мистер Тауншенд.
Уилсон поклонился с дерзко-самоуверенным видом, затем сел перед огнем и, скрестив руки на груди, наградил меня очередным своим благожелательным взглядом.
— Милорд, — обратился он к Макаре. — Я не ожидал застать у вас гостей.
— О, мистер Тауншенд — мой близкий друг, — отвечал лорд Макара. — Я уверен, вы с ним отлично сойдетесь.
— Вы служили в армии, сэр? — спросил мистер Уилсон, оборачиваясь ко мне.
Было очевидно, что он либо совершенно безумен, либо так пьян, что не понял, кто я такой. Посему я ответил спокойно:
— Нет, но у меня много друзей-военных.
— Хм! Наверняка несгибаемые конституционалисты, воевавшие под знаменами Фидены. Не сомневаюсь, ваши друзья отличились в бегстве от Массена в тридцать третьем году?
— Не совсем так, — возразил я, закуривая сигару. — Все они были со сквайром Уорнером, который, если помните, предпочитал отсиживаться подальше от обеих армий, в грязных болотах, средь очаровательных ангрийских холмов.
— Знаю, знаю, — отвечал мистер Уилсон. — Отвратительная страна эта Ангрия. Я был там лишь раз, когда служил коммивояжером в торговом доме Макендлиша и Джеймисона, и ушел от них именно потому, что меня отправили в такую вонючую дыру.
— Вот как? — изумился я. — Так вы не уроженец этой страны?
— Уроженец?! — взревел мистер Уилсон. В его маленьких глазках вспыхнула звериная подозрительность. — Уроженец?! Что вы хотите сказать, сэр? К чертям эту страну! Я — ее уроженец?! Да я всего одну ночь в ее пределах и провел! Да и ту помню лишь потому, что ночевал в лучшей гостинице Заморны — «Воньклиф», «Дряньклиф», «Стэнклиф», как там она называется, — и меня так заели клопы, что к утру все лицо распухло и пришлось одалживать у горничной платок, чтобы завернуться до глаз. Ну, сэр, что вы на это скажете?
— Приношу тысячу извинений. Я лишь исходил из того, что у вас отчетливый ангрийский выговор.
— Шотландский! — воскликнул он. — У меня шотландский выговор! Я родился в Росстауне и вырос в Росстауне за прилавком. Там я позаимствовал чуток из кассы и был выслан в Чурбандию — во Фредерикстаун, где, как уже рассказывал, поступил в контору Макендлиша и Джеймисона. И я переломаю кости всякому, кто посмеет утверждать…
— Мистер Уилсон, выпейте кофею, — вмешалась мисс Дэнс. Она склонилась над ним с чашкой в руке и вкрадчивой улыбкой на устах, расточая перед коммивояжером почти столько же очарования, как если бы то был ее высокородный любовник, утонченный граф Н***. Уилсон поднял глаза и, принимая чашку, сказал:
— Я бы выпил, даже будь здесь яд.
— Надеюсь, он вас успокоит, — проговорила она с улыбкой.
— О нет, мадам, он зажжет мне кровь. Напиток, поданный вашей рукой, вновь делает меня воином. — Он быстро проглотил кофе и продолжал, сверкая глазами: — Я исполнил, что вы велели. Хотел бы я, чтоб задание оказалось более трудным.
— Я дам вам другое, которое для вас будет куда труднее, — отвечала она. — Сдержите на время свой пылкий нрав. Помолчите хотя бы пять минут. Видите, я запечатываю вам губы.
И маркиза игриво тронула его губы пальчиком, затем со смехом возвратилась на свое место.
— Ну вот, — сказал лорд Макара. — Запрет, наложенный такой ручкой, нарушить нельзя.
Кто объяснит странные ассоциации, рождающиеся в человеческом мозгу? В ту минуту, когда Луиза Дэнс накладывала на гостя заклятье немоты, я огляделся, и все увиденное вызвало в памяти другую картину — похожую и в то же время совершенно иную. Вот комната в сердце великого города, закрытая, занавешенная, освещенная. У столика, уставленного серебром и фарфором, элегантная дама в роскошном платье; ее лицо немного поблекло с годами, немного истрепано рассеянной жизнью, однако в мягком свете лампы по-прежнему привлекательно. Призывный взгляд, кокетливо рассыпанные волосы, нарочитая томность каждого движения — все говорит о фальшивости, бессердечии, пороке, и все же она обольстительна. У камина, в халате — человек, чье лицо как мел, а руки безжизненны и кости просвечивают сквозь бледную кожу; молодость и здоровье ушли, осталась апатия, мука, усугубляемая дьявольским темпераментом. И второй, Уилсон, разыгрывающий шотландского торговца; по осанке и поведению — забулдыга-офицер, уволенный из армии за какие-то непотребства и не смеющий признаться в ангрийском происхождении, поскольку запятнал фамильное имя грязью несмываемого позора. Картина, которую я созерцал, пробудила у меня совсем иной образ: гостиная в старинной усадьбе, за окном — озаренный вечерним светом великолепный парк, вкруг стола — прекрасные дамы, юные и неиспорченные, и один бравый красавец военный, которому слава открыла дорогу в их общество. Однако сцена эта почти неразличима: ее здоровые краски выцвели в ядовитой атмосфере другой картины.
И даже ее я не стану долго расписывать. Довольно сказать, что в ту ночь Уилсона уложили в карету Макары мертвецки пьяным. Куда его отвезли — не ведаю: ночь была холодная и ветреная, так что у меня не возникло желания следовать за каретой. Когда я уходил, виконт сидел в кресле неподвижно, улыбаясь одними губами. Мисс Дэнс отправилась к себе в «Азалии» несколькими часами раньше, после того как одарила хмельного Уилсона всем возможным вниманием. У меня были основания полагать, что Макара использует ее в качестве василиска, чтобы она своими чарами заворожила неосторожного удальца. В разговорах, когда языки развязались от выпитого, проскальзывали намеки на политические махинации. Уилсон говорил о своих товарищах, своих сообщниках, а незадолго до того, как повалиться под стол, выпил полный стакан за погибель султана и его клевретов. Он настоял, чтобы я присоединился к тосту, и я не нашел причин отказываться. Мне было плевать, кто такой султан. Я понятия не имел, о ком речь, а если и догадывался, то это совершенно не важно.
Мы с Суреной только что повздорили из-за того, сколько угля нужно для камина в гостиной. Я одержал верх и в итоге наслаждался плодами своей победы у жаркого огня, который практически монополизировал, усевшись напротив и поставив обе ноги на каминные скобы. Разбитый наголову Сурена ретировался в лавку, и я сквозь двустворчатые двери слышал, как он обрекает бессмертную душу проклятию, божась, что отдает товар дешевле, чем сам купил. Чай закончился. Ханна Роули закрыла ставни и задернула занавески на единственном окне. Я был в гостиной один и, сидя в вышеописанной элегантной позе, созерцал, запрокинув голову, свою пляшущую на потолке исполинскую тень. К досаде хозяина, я довольно плотно подкрепился и теперь, в тишине, на сытый, но не перегруженный желудок, ощущал если не сонливость, то приятную мечтательность, словно после легкого опиата. Веки уже смежились, а дремотные грезы переходили в блаженные сновидения. Я был далеко от Витрополя, в присутствии чего-то прекрасного и поэтического, на локте у меня лежали шелковый рукав и прелестная белая рука; мы прогуливались по лунной аллее. Она — каким было ее имя? Ее черты? Имя вот-вот должно было прозвучать, лицо уже поворачивалось ко мне, когда раздался какой-то лязг. «Каминные щипцы!» — подумалось мне; во сне я вообразил, будто Сурена, воспользовавшись моей дремотой, крадет из камина жар.
— Эй! — крикнул я. — Не трожь огонь, не то я проломлю тебе голову кочергой!
Кто-то рассмеялся. Я, окончательно пробудившись, открыл глаза и увидел, что пламя в камине горит ярче прежнего: в него только что подбросили еще угля. Смутная фигура, склонившаяся над камином, как раз ставила на место кочергу.
— Кто вы? — вопросил я.
— Смотрите, — был лаконичный ответ.
Я посмотрел и немало удивился, узрев субъекта, облаченного в наряд полицейского со всеми эмблемами и нашивками. Синий мундир с красными отворотами, белые перчатки и деревянная дубинка не оставляли сомнений, что передо мною и впрямь блюститель порядка.
— Кто вас послал и что вам нужно? — снова вопросил я.
— Всего лишь пригласить вас на небольшую прогулку.
— Меня? Куда?
— Не пугайтесь, мистер Тауншенд, дело совершенно пустяковое. Просто начальство хочет задать вам пару вопросов. А если вы прочистите глаза, то поймете, что я ваш друг. Не будь мы приятелями, я не стал бы входить так по-свойски.
Пристальнее вглядевшись в черты гостя, я сообразил, что и впрямь вижу их не в первый раз. Наконец я узнал старого знакомца, которого под имением Джеймса Ингема вывел в некоторых других книгах.
— Не может быть! Неужто это вы, Джемми?
— Я, сэр, и мне не хотелось причинять вам неудобств, поэтому я взял кеб. Он у дверей.
— Так в чем дело, Джемми? Что я натворил?
— Не знаю. Ваша честь всегда отличались буйным нравом. Так или иначе, вам придется последовать за мной. Вот ордер.
— Что хоть за преступление мне вменяют? Убийство? Или двоеженство? Поджог, грабеж или что?
— Не знаю. Ваша честь скоро все выяснит. Идемте.
И я пошел, поскольку сразу после этих слов в комнату вступили еще двое в таких же синих мундирах. Они вывели меня через кухню и черный ход, усадили в кеб, и я волей-неволей отправился неведомо куда.
Не проехали мы и трех кварталов, как один из полисменов крикнул в окошко, чтобы извозчик остановился — джентльмен, мол, выйдет здесь. Соответственно я оказался перед дверьми ярко освещенного дома. Они тут же распахнулись, и меня провели в коридор, где свет газовых рожков озарял серые шинели на крюках и шляпы на полках. Здесь ждал слуга в полосатом фраке.
— Проводите этого джентльмена наверх, — сказал мой друг мистер Ингем.
— Слушаюсь, сэр. За мной, пожалуйста.
Мы поднялись по лестнице на галерею, вдоль которой тянулся длинный ряд дверей. Слуга распахнул одну и впустил меня в небольшую, хорошо обставленную библиотеку. За круглым столом в центре комнаты сидели два джентльмена. Перед одним стоял ящик для письма; второй джентльмен, облокотившись на столешницу, подпирал голову руками. При моем появлении он встал.
— Здравствуйте, мистер Тауншенд. Прошу садиться. Не обессудьте, что мы вас потревожили. Сейчас мы все разъясним. Дженкинс, подайте мистеру Тауншенду стул.
Дженкинс, тот, перед которым были письменные принадлежности, быстро встал, поставил мне стул напротив своего начальника и вернулся на прежнее место. То, как он исполнил эти нехитрые действия, выдавало в нем писаря. Я заключил, что второй — магистрат. Это был пожилой человек с недобрыми глазами, бледным лицом и темными седеющими волосами. Каждая складка, каждая морщина четко — и даже чересчур четко — вырисовывалась в белом холодном свете висящей над столом лампы. Мне подумалось, что я не в первый раз вижу эти черты. Они явно мелькали передо мной на собраниях избирателей, на банкетах и политических встречах, однако имени я никак припомнить не мог.
— Мистер Тауншенд, — начал он. — Я знаю, что вы джентльмен, а значит, извините нас за процедуру, которая может показаться суровой, однако требования закона не позволяют ее избежать. Я, как видите, член ангрийского суда, и пригласил вас в это здание, чтобы вы пролили свет на некоторые вопросы, занимающие правительство, коего недостойным слугой я имею честь именоваться.
— Вот как, — произнес я, немало озадаченный этой преамбулой. — Я решительно не догадываюсь, чем могу быть вам полезен. Позвольте узнать, кто, помимо вас, санкционировал мой арест?
— Вы вскоре убедитесь, что я действую не без надлежащих санкций, — отвечал магистрат. — А пока мистер Дженкинс приведет вас к присяге, и я начну допрос.
Мне подали Библию. Я приступил к положенной церемонии и уже почти ее закончил, когда отворилась дверь и на сцену вышел третий участник действия. На ходу расстегивая сюртук, этот джентльмен хладнокровно направился к столу.
— Добрый вечер, мистер Мур, — сказал он, кланяясь магистрату. Тот встал и ответил на поклон с подобострастием, указывающим, что для него вошедший явно не мелкая сошка.
— Надеюсь, мистер Тауншенд, вы в добром здравии, — продолжал джентльмен, наклоняясь не сильнее, чем тополь в безветренный день, затем распахнул сюртук, заложил большие пальцы за проймы жилета, встал у камина и оглядел меня с видом всесильного набоба, которому я только что наваксил сапоги.
«Давай-давай, друг сердечный, — подумал я. — Со мной такие фокусы не пройдут. Я отплачу тебе твоей же монетой».
Итак, поцеловав Библию и выполнив прочие формальности, я уселся напротив мистера Мура, достал табакерку и, взяв щепоть, скосил глаза на двуногий каминный экран. Мне не было нужды задерживать взгляд на молодом лице с тонкими, непримечательными чертами, светлых, изящно завитых волосах, армейских усах и бакенбардах, жилистой, хоть и худощавой фигуре с прямой, как шомпол, осанкой. Проклятье! Разве я не знаю его, как собственное сердце? И тем не менее он стоит здесь, передо мной, словно ледяной столб! Впрочем, действующие лица в сборе; пора начинать пьесу.
— Насколько я понимаю, свидетель сейчас будет давать показания, — произнес молодой драгун.
— Да, — ответил мистер Мур. — Вы его будете допрашивать, сэр Уильям, или я?
— Я начну, с вашего позволения. — И, вытерев рот батистовым платком, сэр Уильям приступил к допросу.
— Ваша фамилия Тауншенд, если не ошибаюсь?
— Не ошибаетесь.
— Нет ли у вас других имен — или вы иногда прибегаете к псевдонимам?
— Я часто использую псевдоним.
— Под какими еще именами вы известны?
— Гардинер, Джонс, Кольер и Уэллсли.
— На каких основаниях вы претендуете на последнюю фамилию?
— Не знаю.
— Быть может, у вас есть родственники, которые ее носят?
— Возможно.
— Как давно вы живете в Витрополе?
Примерно двадцать один год.
— Сколько вам лет?
— Трижды семь.
— Помните, свидетель, что вы говорите под присягой. Повторю вопрос: сколько вам лет?
— Двадцать один.
— Вот как? — И следователь помолчал, как будто не может поверить в мои слова. Через минуту он продолжил: — Вы женаты или холосты?
— Не знаю.
— Будьте добры объяснить свой ответ.
— Насколько мне известно, я ни разу не вступал в брак, но часто испытывал такое желание.
— Как вы зарабатываете на жизнь?
— Весьма успешно.
— Чем именно?
— Я извозчик.
— И что вы водите, кеб или омнибус?
— Ни то ни другое.
— Так что же в таком случае?
— Я вожу пером.
— Если бы я запросил рекомендательное письмо, нашлись бы уважаемые люди, готовые аттестовать вас положительно?
— Нет.
— Странное признание. Каким обстоятельствам своей жизни вы приписываете утрату столь ценной вещи, как репутация?
— Моему прежнему близкому знакомству с проходимцем по фамилии Кларк — Уильямом Кларком, рядовым ангрийской армии.
— Вот как? Что ж, пора переходить к делу. Где вы были в прошлый вторник?
— В Витрополе.
— Где вы находились вечером того дня?
— Будь я проклят, если могу вспомнить.
— Быть может, в таком случае мне удастся освежить вашу память. Вы знаете Кларджес-стрит?
— Да.
— Есть ли на ней доходные дома?
— Весьма вероятно.
— Не припомните ли вы имена каких-нибудь лиц, снимающих там комнаты?
— Быть может, к завтрашнему дню припомню.
— Вы были там во вторник вечером.
— Вот как?
— Мистер Мур, помогите свидетелю.
Магистрат повиновался.
— Мистер Тауншенд! Лорд Макара Лофти снимает комнаты на Кларджес-стрит, и во вторник вечером вы были в гостях у его милости. Теперь от вас требуется под присягой сообщить, кого вы там видели.
— Хм, — проговорил я. — Здесь какая-то загадка!
Я помолчал, прокручивая в голове состояние дел: прикинул, стоит ли мне скрывать имена и выгораживать благородного виконта, тщательно взвесил все обстоятельства, точно подбил баланс и по здравом размышлении рассудил, что мне нет никакой выгоды лгать, а следовательно, лучше говорить правду.
— Я и впрямь был во вторник вечером на Кларджес-стрит, — сказал я, — где видел лорда Лофти и досточтимую мисс Дэнс. Я пил с ними чай.
— Так вы пили чай втроем?
— Нет, присутствовала еще комнатная собачка, пудель или спаниель по имени Пепин.
Сэр Уильям вставил слово:
— Надо ли понимать, что вас позвали провести вечер с пуделем и благородный виконт не удосужился пригласить третьего гостя?
— О, был еще весьма респектабельный коробейник.
— По фамилии Уилсон, — добавил мистер Мур.
— Совершенно верно.
— Опишите этого джентльмена. Был ли он высокий?
— По сравнению с пуделем — да.
— Мистер Тауншенд, так не годится, — сказал мистер Мур. — Я вынужден потребовать точных ответов. Еще раз прошу дать описание мистера Уилсона.
— Что ж, охотно. Это человек среднего роста, с широкой грудью, очень смуглой кожей, густыми черными усами и шевелюрой, внешностью гуляки, нависшим лбом, который постоянно хмурится, и голосом, необычно низким для того, кому не исполнилось и тридцати, — так я оценил его возраст, хотя пьянство и невоздержанность оставили на лице морщины, которые больше подошли бы шестидесятилетнему. Он назвался шотландцем, однако ничего шотландского в нем нет.
— Много ли он говорил?
— Нет.
— Подавали ли вам вино?
— Самую чуточку.
— Воздерживался ли мистер Уилсон от спиртного?
— Я бы не сказал.
— Был ли он вполне трезв к тому времени, как вышел из гостей?
— Полагаю, он протрезвел к середине следующего дня.
— Он вышел сам, или его несли?
— Нечто среднее. Он подошел к лестнице, упал, скатился по ступеням, после чего слуги отнесли его в карету лорда Макары.
— Кто отправился с ним?
— Только кучер.
— Видели ли вы, как отъезжала карета?
— Да. Точнее говоря, я видел две кареты, поскольку у меня двоилось в глазах.
— Куда она поехала? Налево по Кларджес-стрит или направо?
— Под присягой утверждаю, что не могу сказать. Глаза застилал туман, и, по правде говоря, мне показалось, что одна карета едет направо, другая — налево. Я и сам был немного под хмельком.
— Осталось ли у вас впечатление, что виконт и мистер Уилсон держатся на дружеской ноге?
— Да, но мистер Уилсон и мисс Дэнс были на еще более дружеской ноге, особенно после того, как Уилсон опрокинул десятую стопку.
— Пила ли мисс Дэнс наравне с мистером Уилсоном? — серьезно осведомился сэр Уильям.
— Я не помню, чтобы она сама разбавляла себе джин, но точно не отказывалась, когда лорд Макара подливал ей из графина, что тот делал довольно часто.
— Касался ли разговор политических вопросов?
— Уилсон раз или два начинал поносить треклятого турка на Востоке, но мисс Дэнс оба раза придвигалась поближе, брала его за руку и, глядя ему в лицо, заводила речь о чем-нибудь другом.
— Можно ли было со слов мистера Уилсона заключить, что он недавно побывал за границей — во Франции, например, или в какой-либо другой стране?
— Он много говорил с мисс Дэнс о красоте француженок и посоветовал ей укладывать волосы на парижский манер. Еще он начал какую-то историю со слов: «Когда я последний раз был в Пале-Рояле», — но лорд Макара его остановил и сменил тему.
— Сообщите под присягой, мистер Тауншенд, доводилось ли вам с указанной ночи видеть мистера Уилсона или что-либо о нем слышать.
— Под присягой сообщаю, что нет.
— Что ж, — произнес мистер Мур, поворачиваясь к баронету. — Думаю, мы узнали от мистера Тауншенда все, что он мог по этому поводу сказать. В личности Уилсона нет никаких сомнений, что до остального — тут лучшими помощниками будут время и бдительность.
— Мистер Тауншенд может идти, — заметил сэр Уильям.
Я встал. Мы с баронетом обменялись холодными кивками, и я повернулся к двери. Мистер Мур последовал за мною. В галерее он еще раз принес извинения за внешне суровые меры, к которым его вынудил закон, добавил, что сочтет за честь дальнейшее знакомство со мной, и закончил уверениями, что невольно рад случаю, который свел его со столь выдающимся литератором. Мне оставалось только поклониться в знак признательности за комплимент, и мы расстались лучшими друзьями.
Наверное, перед тем как завершить главу, мне надо добавить несколько слов о мистере Муре. Мои читатели легко вспомнят, где видели его прежде — не в Витрополе, а на оживленных улицах Заморны; там он шагу не может ступить, чтоб не услышать шепот: «Вот идет доверенный человек Хартфорда». Всесильный стряпчий, богатый арендатор, он по-прежнему орудие в руках надменнейшего из господ. Однако сейчас я видел, что он действует заодно со злейшим врагом хозяина, на стороне правительства, вышвырнувшего барона из своих рядов. Мне стало по-настоящему любопытно, кто же такой Уилсон, если против него объединились две столь враждебные силы. Дело явно попахивало кровью, иначе непримиримый Перси не оказался бы в одной своре с Хартфордом, пусть даже в лице его заместителя.
Там, где Олимпиана, вырвавшись из мельничных желобов Заморны, неспешно струит глубокие воды по равнине, блестел первый тонкий ледок. Мороз окончательно сковал дорогу, идущую по Хартфорд-Дейл, и стук колес одинокого экипажа разносился в вечернем лесу звонко, словно они катятся по металлу. Поднявшаяся над смутной долиной луна наполняла безоблачные, безветренные сумерки тем покоем, какому более яркое светило тщетно пыталось бы подражать. Однако в воздухе не чувствовалось летней неги. То была зябкая, стылая, мраморная ночь, и коммивояжеры, ежась в своих двуколках, подгоняли лошадок бежать быстрее, а охранники почтовых дилижансов радостно трубили в рожок, завидев вдалеке огоньки Заморны и мысленно уже поднося к губам кружку с горячим грогом.
Человек в плаще миновал Заморнский мост и прямиком двинулся по широкой дороге. Он шел пешком, кутаясь в плащ и надвинув шляпу почти до переносицы, однако голова его была вскинута, а плечи расправлены. По обе стороны тракта тянулись Хартфордские леса, и в просветы между деревьями заглядывала встающая луна — каковая луна взирала на путника со всегдашней своей меланхоличностью. Идущий немного сбавил шаг, когда по правую руку показались громадные ворота Хартфорд-Холла и, вдалеке за парком, широкий фасад и флигеля этой величественной усадьбы. Покуда ты, читатель, смотришь на сияющие в лунном свете высокие окна, на трубы, подобные замковым башням, и блестящую крышу, путник поворачивает. Где он? На дороге его нет. Он исчез? Следуй за мною, и мы все узнаем.
Он перебрался по ступеням через колючую изгородь. Дальше идет под уклон широкое зеленое поле. Путник быстро его пересек и еще более торопливой походкой двинулся по берегу Олимпианы. Здесь, вдалеке от большой дороги, он одиноко зашагал по тропинке меж полей и рощ. Ни одно живое существо не встретилось ему на пути. Овцы и коровы были в загонах и хлевах. Участки тут большие, и фермы стоят далеко одна от другой. Это земля лорда Хартфорда, отданная в длительную аренду пол века назад.
Итак, сейчас путник был в четырех милях от Заморны, и колокола далекой церкви только что пробили девять. Звон долетал из Массинджера, и пока он не затих, путник стоял неподвижно: может быть, считал удары, а может, просто решил перевести дух. Наконец он вышел к полю, обрамленному величавыми старыми деревьями. Отсюда начиналась посыпанная гравием дорожка, над которой их кроны смыкались подобно арке. По ней путник довольно скоро вышел к дому, именуемому «Массинджер-Холл» — большой старинной усадьбе, стоящей среди полей, очень одинокой и внушительной. За нею мрачно чернели силуэты вороньих гнезд. Столбы садовых ворот венчались каменными шарами; такие же шары были на фронтонах дома, а в саду, на каменном постаменте, темнел потускневший от времени циферблат солнечных часов.
Массинджер-Холл был тих как могила. Ни одно окно на фасаде не горело, и только луна блестела на стеклах средь густого плюща. Однако дом был не заброшенный — во всем здесь царил степенный порядок, — просто очень старый, серый и одинокий.
Человек в плаще некоторое время расхаживал перед домом, временами останавливаясь и как будто прислушиваясь. Все было тихо; ни в одном заиндевелом окне не мелькнул даже отблеск свечи. Неизвестный все так же мерил шагами пространство перед фасадом. Наконец где-то в глубине дома залаяла большая собака. Путник вздрогнул, испугавшись, что его обнаружили, и через мгновение был уже за углом дома, где укрылся под дальним фронтоном. Здесь наконец его взгляд различил первые признаки жизни. У фронтона было только одно окно, почти как церковное, длинное и низкое, выходящее на лужайку. Из этого окна на кусты лился мягкий свет. Всякий знает, как хорошо видна в ночи освещенная комната, если на окне нет ни ставней, ни жалюзи; неизвестный, встав на колено за высоким кустом лавра, созерцал внутренность мрачного дома так же отчетливо, как если бы находился в его стенах.
Окно обрамляли фестоны тяжелой темно-малиновой занавеси. В их широкий просвет видна была длинная комната: на стенах, обшитых мореным дубом, подрагивали отблески камина; посередине, на застланном ковром полу, лоснился массивный стол черного дерева; не было ни свечей, ни ламп, только пылающий камин. Вероятно, когда здесь собирались гости, комната радовала глаз теплыми красками, но сейчас на ней, как и на всем Массинджер-Холле, лежала печать горделивой, давящей мрачности. Кто-то подошел к окну, затем отступил назад и почти пропал в тени, скрывающей дальнюю часть комнаты. Затем фигура вновь медленно приблизилась и так же медленно снова удалилась во тьму. Взад-вперед, размеренной походкой, вышагивала она по большой старой гостиной, и никого другого видно не было. Единственный человек прохаживался здесь, в одинокой усадьбе, затерянной средь бескрайних полей.
Это была женщина — вернее, девушка лет девятнадцати. Она явно жила одна, поскольку ее платье было лишено тех милых украшений, которыми женщины, особенно молодые, стараются угодить близким. Судя по выражению — мечтательному и сосредоточенному, — она жила одна уже довольно давно. Были ее мысли радостными или печальными, сказать не могу, но они явно сильно занимали девушку, поскольку она забыла все, что на небе вверху и на земле внизу, целиком погруженная в окутавшие ее грезы. Без сомнения, она для того и не задернула занавеси на окнах, чтобы дать пищу своим лихорадочным фантазиям и всякий раз, глядя на окно, видеть луну, плывущую в синем просторе небес за высоким недвижным тополем, и дальше, до самого горизонта, залитые бледным светом луга с рядами величественных дерев.
Наконец девушка очнулась, и вовремя — пять минут назад часы в глубине дома пробили десять. Она вздохнула, прогоняя мечтательный транс, подошла к камину, поворошила дрова и тут вспомнила, что надо задернуть занавески. Обитательница дома была невысока ростом, поэтому встала на стул, но сразу же с него спрыгнула, потому что, пока она тянулась к малиновому шнуру, из-за лаврового куста выступил крупный мужчина и, шагнув к окну, поставил ногу на подоконник. Девушка отпрянула и посмотрела на дверь. Лицо ее исказилось страхом, однако прежде, чем она успела отбежать, неизвестный распахнул окно и встал прямо перед нею.
Он тщательно закрыл створки, задернул шторы (что ему при его росте было куда проще, чем девушке), затем снял шляпу, провел пальцами по волосам и сказал обычным мужским голосом:
— Ну, Элизабет, думаю, мы знакомы.
Однако это приветствие, произнесенное столь обыденным тоном, не сразу вызвало ответ. Девушка вновь и вновь с тревогой и страхом вглядывалась в его черты. Наконец ею овладело некое убеждение, пробудившее целую бурю чувств: и без того неяркое лицо стало еще бледнее, и она вымолвила странным голосом, каким существа из плоти и крови говорят лишь под влиянием очень сильных и необычных переживаний:
— Генри! Неужто это ты?
Улыбаясь — не без усилия, поскольку явно отвык от такого проявления чувств, — мужчина в плаще протянул руку. Две ладони, которые вместе были меньше, чем одна его, тут же стиснули ее с трепетным жаром. Девушка, желая избежать пугающих истерических всплесков, молчала, пока не обрела свой обычный голос; тогда она сказала, что гость замерз, и потянула его к огню.
— Да, Элизабет, да, — ответил мужчина, — только ты чуть-чуть успокойся. Полно тебе! Я сомневаюсь, что заслужил такую теплую встречу.
— Не заслужил, но раз уж ты здесь, никуда не денешься, — резко ответила она. — Садись. Я и не думала, что ты жив. Газеты писали, что ты во Франции. Зачем ты уехал оттуда в страну, где не спрятаться? Полиция не знает, что ты здесь? Какие у тебя холодные руки, Генри! Я два года тебя не видела. Сядь.
По обе стороны от камина стояли глубокие кресла, и Генри устало рухнул в то, что было к нему ближе.
— За три последние ночи я не проспал и двух часов, — сказал он. — Чертовы полицейские не давали мне роздыху с той самой минуты, как взяли след!
— Так за тобой гонятся?! — с испугом спросила девушка.
— Да, да, но я думаю, что обвел всех вокруг пальца, отправившись сюда. Менее всего они ждут, что я стану искать убежища в Ангрии. Дай мне вина, Элизабет. Я еле жив.
Она торопливо вышла из комнаты, обернувшись в дверях на его бледное, изможденное лицо. В ее отсутствие он уронил голову на подлокотник кресла и выразил муку одним-единственным стоном — языком, коим душа сильного человека говорит в минуту отчаяния. Заслышав возвращающиеся шаги, мужчина резко выпрямился и постарался разгладить лицо. Девушка принесла вино. Гость быстро взял у нее из рук стакан и выпил, затем сказал:
— Ну вот. Теперь все хорошо. Элизабет, ты выглядишь напуганной. Однако для тебя я все тот же Генри Гастингс, что и прежде. Наверняка ты привыкла считать меня чудовищем.
Он посмотрел на нее с недоверием опустившегося человека, сознающего свое падение, однако взгляд девушки мигом развеял его подозрительность. Он говорил куда красноречивей ее слов: «Ты и твои ошибки, Генри, существуют для меня отдельно».
Итак, читатель, что же связывает этих двоих? Они не любовники, не муж и жена. Наверняка — и это подтверждается разительным сходством черт — они брат и сестра. Оба не слишком красивы. Мужчина растратил юность и здоровье на кутежи; темные яростные глаза под нависшим лбом скорее отталкивают, нежели привлекают, как и лицо, изборожденное морщинами страстей, терзаний и беспутств. Однако его фигура еще хранит остатки молодой силы, гордой офицерской выправки и уверенной решимости движений — всего того, что в лучшие дни дарило ему улыбки боготворимых глаз. Впрочем, читатель, ты помнишь, что я говорил об Уилсоне. Мне нет нужды заново рисовать портрет, ибо это Уилсон, тот же мрачный злодей в обшитой дубом гостиной Массинджер-Холла, что и в изысканном витропольском салоне виконта Макары Лофти.
Сестра была гораздо светлее и кожей, и волосами, но ее лицо казалось почти лишенным красок. Черты не могли претендовать на правильность, а вот на выразительность — могли. Впрочем, карие глаза были красивы, а в движениях и фигуре сквозила благородная грация. Если бы она оделась по моде и завила волосы, никто не назвал бы ее дурнушкой. Однако в коричневом шелковом платье с простым воротничком, с расчесанными на прямой пробор волосами, Элизабет была всего лишь заурядной, непривлекательной женщиной, бесцветной и лишенной всякого великолепия красоты. Судя по всему, она отличалась быстрым умом и бойкостью языка; как только улеглось первое волнение чувств, она заговорила с братом нарочито веселым голосом, явно желая скрыть от его подозрительного внимания, что не может без боли взирать на переменившуюся внешность того, кто ушел из дому молодым солдатом, полным надежды. Что превратило его в бездомного каина, за чью голову назначена кровь?
— Я не так низок, как ты думаешь, — внезапно произнес Генри Гастингс. — Со мною обошлись чудовищно несправедливо. Я мог бы рассказать тебе, Элизабет, черную повесть об Адамсе и этой подлой скотине, этом демоне ада, лорде Хартфорде. Они завидовали мне… Впрочем, что толку говорить? Ты, конечно же, на их стороне.
— Гарри, неужто ты думаешь, Хартфорд и Адамс мне дороже тебя? И я так мало знаю родного брата, что поверила, будто ты мог застрелить человека без всякой на то причины?
— Да, но кроме того, я дезертир, а, без сомнения, в Пендлтоне все горячие патриоты и дружно ненавидят предателя, который мало чем лучше дьявола. Вот, например, отец — как ты думаешь, он захочет меня увидеть?
— Нет.
Ответ был короткий и решительный, но Гастингс и не принял бы уклончивости. Истина — горькая пилюля, но он проглотил ее молча.
— Ладно, плевать! — воскликнул он после недолгой паузы. — Я все еще мужчина и все еще лучше большинства моих ненавистников. Не думай, будто последние два года я только скулил и хныкал. Я жил в Париже как принц, средь таких удовольствий, что легкая боль была лишь уместным лекарством от пресыщения. Погоня за мной скоро уляжется. Я побуду у тебя в Массинджере, пока ищейки не потеряют след, затем проберусь в Дуврхем, сяду на корабль и отправлюсь куда-нибудь на острова. Там я разбогатею, а когда выстрою дом и куплю поместье с множеством рабов, пройду депутатом в парламент. Тогда я вернусь. Через семь лет мне ничего не смогут сделать. Я стану выступать в парламенте, льстить публике; я разожгу такой пожар, что всем не поздоровится. Я разоблачу деспотизм и распутство половины наших пэров. Если Нортенгерленд к тому времени умрет, я обожествлю его память. Пусть мои кровавые гонители помнят, что
Всему приходит свой черед,
И тот, кто миг подстережет,
Возьмет свое. Где в мире путь,
Которым можно ускользнуть,
Коль недруг жаждет счеты свесть
И в сердце клад лелеет — месть?
Вместо того чтобы остудить яростный пыл отступника, попытаться разумными доводами унять его злобную мстительность, мисс Гастингс прониклась словами брата и заговорила быстрым, взволнованным тоном:
— С тобой поступили подло. Довели тебя до отчаяния. Я знаю, я всегда это знала. Я так и сказала в тот день, когда мистер Уорнер приехал и сообщил отцу, что тебя отдали под трибунал за дезертирство. Отец достал завещание и на глазах мистера Уорнера вычеркнул оттуда твое имя. Потом объявил, что отрекается от тебя навеки. Наш помещик заметил: «Вы правильно сделали, сэр», — но я возразила, что его поступок дурной и противоестественный. Отец тогда был не в себе, он всегда горячностью не уступал сыну. В присутствии мистера Уорнера он ударил меня так, что я не устояла на ногах. Однако я встала и повторила все то же самое. Мистер Уорнер назвал меня неблагодарной дочерью, которая своим упрямством усугубляет горе отца. Мне были безразличны его упреки. Через несколько недель я покинула Пендлтон и с тех пор зарабатываю на хлеб собственным трудом.
— Я слышал, — отвечал Гастингс. — Поэтому ты и в Массинджере, да?
— Да. Дом принадлежит Мурам. Старый мистер Мур недавно скончался. Здесь собирается поселиться его сын, стряпчий. Я присматриваю за домом, пока Мур и его дочь в Витрополе. Мисс Мур притворяется, будто очень меня любит, и говорит, что не может без меня жить. Неудивительно — я льщу ее тщеславию и не соперничаю с ней в красоте. Еще я даю ей уроки итальянского и французского.
— Такты позволишь мне пересидеть тут день-два в безопасности?
— Постараюсь. В доме всего двое-трое старых слуг. Однако, Генри, ты умираешь от усталости. Тебе надо поесть и сразу лечь. Я прикажу, чтобы приготовили спальню.
Покуда Элизабет Гастингс идет темными коридорами в далекую кухню, мы на время расстанемся с нею и ее братом. Моя свеча почти догорела; пора заканчивать главу.