Книга: ЛУЧШИЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ
Назад: Гостиница «Стэнклиф»
Дальше: Генри Гастингс

Герцог Заморна

В глуши, вдалеке от городской суеты, провинциальной или столичной, я постепенно забываю треволнения прошедших весны и зимы. Платан, качающий большими листьями на ветру, — единственная живая душа перед моим взором. Подняв глаза к узкому оконцу, я различаю в утренней дымке пасущиеся на холмах стада, однако же здесь, в моем домике с его садом и деревом, царит полная тишина. В доме есть женщина, но я не вижу ее и не слышу. От кухни, где она потихоньку хлопочет, меня отделяют две или три закрытые двери. Я в Ангрии, но в какой из ее провинций? Не спрашивайте. Ни один товарищ не разделяет мое уединение. Я умер для мира.
Когда мы мало думаем о настоящем, когда веселые картины недавнего прошлого тают в памяти, как розовые облачка, или, вернее, как театральные декорации, которые на время ослепили нас блеском золота и багрянца, — быть может, сцены восточной пышности, сказочные в своем великолепии, — так вот, когда они отступают, мы либо устремляемся мечтами в будущее, либо припоминаем видения давно ушедших времен. Под платаном есть скамья; вчера я полдня лежал на ней в неге июльского зноя, перед чистым, покойным домом, в котором сейчас живу, размышляя не о виденном, а о слышанном, припоминая анекдоты, рассказы о событиях почти легендарных (не по древности, но по своей романтичности), странные и страшные намеки, которые мне никто до конца не разъяснил, тусклые отблески, улавливаемые не по годам развитым ребенком. Тогда я не мог оценить их по достоинству, хотя, когда в словах говорящего мне, как бы сквозь тусклое стекло, представала сцена любви в великолепном салоне либо в тени парка, я готов был отдать все, чтобы узреть ее участников напрямую, лицом к лицу!
Я говорю не о литературном вымысле и не о традиции целиком ушедшего поколения. Нет, я имею в виду куда более пикантные слухи, новости, которыми обменивались между собой слуги во всех аристократических домах Запада. Как часто я, никем не замеченный, ловил перешептывания дворецкого и камеристки: мисс Фанни сидит в гостиной на диване, белее полотна, и горько рыдает неведомо о чем, а мистер Дорн уже много дней не улыбается и не разговаривает с дочерью. Так я узнавал, что в сумерках у ворот Чатем-Гроув видели даму и джентльмена, которые прощались с поцелуем; у джентльмена было дерзкое и порочное лицо, и в нем вроде бы узнали мистера Артура О’Коннора, а в даме, бледной, с жгуче-черными волосами, — леди Анну Вернон. Или одна служанка говорила другой, что мистер Сент-Джон Янг вернулся из Витрополя, и, захлебываясь от волнения, добавляла, что он проиграл в этом году больше половины состояния; великий аукционист мистер Джонс едет оценивать Сент-Джон-Грейндж. На вопрос, а как же миссис Янг, рассказчица, приложив палец к губам, отвечала, что та осталась в городе и вряд ли скоро последует за майором. Он собирается подать на развод; поговаривают, что на майорше женится молодой лорд Кавершем, однако ему ни в коем случае нельзя верить. Далее подробно обсуждалась красота миссис Янг, великолепные бриллиантовые серьги, которые она надела в оперу накануне побега с лордом Кавершемом, после чего разговор переходил на ее детей: старшенькая, говорят, вся в мать, писаная красавица, но такая резвушка, что никакого с нею сладу, а единственного сына отец послал учиться в пансион и не разрешает бедняжке приезжать домой на каникулы. Все это и многое другое я часами слушал в постели, когда нянька, сидевшая у меня в ногах, и ее приятельница горничная сплетничали без опаски, думая, будто я сплю.
Дурные нравы царили в западной столице, очень дурные. В солнечной Франции легкомысленная жажда удовольствий превращает веселую парижскую жизнь в один нескончаемый вихрь блистательных светских забав; иным был удел наших аристократов. Они бездумно бросались в водовороты страстей, бушующих в обществе, и успевали пережить краткие миги пьянящего восторга, пока стремительная воронка не затягивала их в черную пучину и не швыряла об острые подводные скалы, где неосторожных пловцов подстерегает акула-смерть.
Эта участь не обходила и женщин. Так погибла Сеговия. Она приняла насильственную смерть в самом расцвете лет и ослепительной красоты. Среди садов, подобно древней царице, окруженная пышностью, какой не ведал античный мир, она испустила дух в мучениях, как и тот, кто, умирая от того же яда средь сельских рощ, в предсмертных хрипах назвал ее своей убийцей. А кто она была, если не убийца? Указания поступили из ее салона в Веллингтоне. В роковую ночь видели, как Сеговия встала с кресла, и покуда трое ее советчиков — старый лорд Кавершем, мистер Симпсон и мистер Монморанси — смотрели затаив дыхание, она, величаво-обворожительная, взяла под руку Роберта Кинга и шепнула ему на ухо слова, которые никто другой не осмелился бы произнести.

 

Думая об этом, я взял со стола бумажник, открыл его и разложил перед собой содержимое: пожелтелые письма с чернилами, расплывшимися от сырости и выцветшими от времени. Не спрашивайте, как они ко мне попали. У меня острые глаза и ловкие пальцы: я искал эти эпистолы наудачу в давно заброшенных домах, в старых секретерах и бюро, которые не открывали десятилетиями. Как странно смотреть на записочку у меня в руках. На ней значится: «Вилла „Джордан“, август 1811». Почерк женский, бисерный, слов совсем мало:
«Мистер Симпсон, мне сообщили, что Перси не получил от вас требуемых денег. Вы премного меня обяжете, если выдадите их ему незамедлительно.
Они ему нужны, и срочно. Или вы боитесь их потерять? В вашей власти поправить дело. Есть способ, однако вам всем недостает отваги к нему прибегнуть. Так или иначе, лорд Кавершем долго ждать не будет. Дайте Перси, сколько он хочет.
А. ди Сеговия».
Итак, этой бумаги касалась ее рука. Ее пальцы выводили строки, которые я читаю, ее взор их направлял. Двадцать семь лет назад это было написано на вилле «Джордан» в Сенегамбии. Где теперь писавшая? Ничто не даст ответа. Даже из ее родни никого уже нет в живых. Вот ответ: на нем множество клякс, чернила смазаны в спешке.
«Досточтимая мадам, сколько можно требовать от меня денег для юного вертопраха, которому вы покровительствуете? Доколе вы будете подливать масло в огонь его безрассудств? Ей-богу, мадам, как на духу, он должен мне уже 5000 фунтов. Лорд Кавершем проглотит и больше, а Перси-старший по-прежнему в добром здравии. Ваш протеже был у меня сегодня утром, и я, вам в угоду, позволил вытянуть из себя еще 400 фунтов. Больше он не получит, даже если придет за подаянием с туфелькой вашей милости. Ищите другие источники средств.
Ваш
Джеремайя Симпсон».
И снова почерк Сеговии:
«Мистеру Вуду, управляющему Королевским театром.
Сэр, вчера вечером ваша примадонна меня оскорбила. Мы встретились на частном концерте у лорда Вернона, и, повторяю, мисс Хантер меня оскорбила. Садясь за арфу, она повернулась к джентльмену из моего окружения и взглядом, который я не могла не заметить, пригласила его переворачивать ноты.
Сэр, вы сами наверняка видели, как мисс Хантер ведет себя по отношению к этому джентльмену. В прошлый вторник, играя в вашем театре Джульетту, она не сводила глаз с моей ложи и обращала страстные речи не к Ромео, а к молодому человеку, опиравшемуся на спинку моего кресла. Этот молодой человек, сударь, принадлежит мне. Я ему покровительствую и не позволю, чтобы ваша Хантер развращала его своими дерзкими вольностями.
Сударь, извольте принять меры. Если вы немедленно не разорвете контракте примадонной, я откажусь от ложи в Королевском театре, и ноги моей там больше не будет.
Остаюсь
А. ди Сеговия».
Есть у меня и ответ на эту записку, вышедший, впрочем, не из-под пера мистера Вуда. Почерк женский; некоторые слова написаны с ошибками.
«Леди Августа ди Сеговия!
Вуд — джентльмен и дал мне прочесть ваше бесценное письмо. Так вы думаете, что управляющий Королевским театром расстанется с примадонной в середине сезона? Вуд скорее дал бы содрать с себя кожу. Вы ревнуете своего юного Адониса, не правда ли? Что ж, у вас есть все основания. Позвольте шепнуть вашей милости на ушко: после концерта у лорда Вернона я давала небольшой ужин у себя дома, и ваш птенчик был моим гостем. На следующее утро он очень учтиво прислал мне пару жемчужных браслетов.
Если вашей милости угодно разрешить наш спор, мы можем сделать это завтра вечером в зеленой гостиной. Меньше недели назад мы встретились там ненароком с итальянкой Габриэлой Чина. Еще никогда в жизни она не брала таких высоких нот. Вуд и граф Эллрингтон будут моими секундантами, вы можете пригласить юного Монморанси или кого вам угодно.
Остаюсь и проч.
Элиза Хантер».
Эти письма делают честь своим авторам, не так ли, читатель? Как, спросишь ты, оказались они у меня в руках? Не важно. Такого рода пустяки рассеяны по всему миру; клочок бумаги легок, и его может подхватить даже самый слабый ветерок. Память о свершенных гнусностях живет долго, марая имена усопших. К тому же «дела дурные мы чеканим в бронзе, а добрые мы пишем на воде».
Вот еще письмо. Он подписано: «Харкорт, июнь, 1810» и адресовано:
«Майору Стейтону, Оуквуд

Дорогой майор, я назвал в Харкорт гостей, просто чтобы вдохнуть новое веселье в стены старого дома. Султанша везете собою всю свиту, в том числе крошку Харриет. Дозвольте предупредить, что ее я присмотрел для себя. Можете приударить за Мэри Дорн или за кем пожелаете, но Харриет — моя спутница на утренних верховых прогулках, и вечерами она танцует со мной.
Вы, разумеется, приедете. Султанша запрещает играть в кости, но мы проверим, насколько она будет тверда. Монморанси говорит, что при виде стаканчика с костями у нее начинают чесаться пальцы. Привычка — вторая натура. Правду сказать, я еще не видел, чтобы женщина так предавалась этому пороку.
Конечно, с нею будет голубок.
Неоперившийся, любимый всеми нами.

Как видите, я заделался поэтом. Симпсон клянется, что дела не позволяют ему отлучиться из конторы, но попомните мои слова: он будет наезжать к нам каждый второй вечер. Не забудьте, что я сказал про нашего общего знакомца Гарри.
Искренне ваш, Джордж Вернон».
Следующее послание, от лорда Кавершема Эдварду Перси, эсквайру, в Перси-Холл, написано очень неразборчиво, буквы спотыкаются.
«Дорогой Перси!
С прискорбием слышу, что Александр по-прежнему ведет себя беспутно. Боюсь, что в Веллингтоне он связался с дурным обществом. Леди Августа, о которой я вам писал, одна из самых испорченных женщин в столице. Александр с нею постоянно; она его будто околдовала. Он чуть не каждодневно получает вызовы от ее прежних поклонников. Мистер Кинг сказал мне, что за прошлый месяц Александр стрелялся трижды. В числе его противников был некий синьор ди Росси, итальянский скрипач, прежде бывший в большом фаворе у ее милости.
Александр вместе с нею отправляется к лорду Джорджу Вернону, который устраивает в Харкорте большой прием. Я тоже приглашен и, коли вам угодно, могу поехать, дабы приглядывать за вашим сыном и елико возможно ограждать его от сетей этой воистину ужасной женщины. Кинг смутно намекает на дурное состояние финансов своего молодого господина: ему, мол, сильно досаждают кредиторы. Несмотря на все эти прискорбные обстоятельства, желаю вам беречь здоровье и по возможности гнать от себя тревожные мысли. Прошел ли кашель, который беспокоил вас в нашу последнюю встречу?
Положитесь на меня.
Искренне ваш, Кавершем».
Чья эта торопливая записка, адресованная «мисс О’Коннор в О’Коннор-Холл», чей несформировавшийся, почти школьный почерк?
«Гарри, душа моя!
Вы знаете, что я принимаю в вас самый живой интерес, и потому не удивитесь, что я с утра первым делом пишу вам записку с вопросом: отчего вы вчера были так печальны? Всякий раз, поднимая глаза, я ловил ваш взгляд, исполненный необъяснимой муки.
Неужто ваша мегера-мачеха сделала вашу жизнь еще более невыносимой? Или (я говорю как друг, Гарри) вы влюблены? Коли так, просто назовите мне предмет ваших воздыханий. Надеюсь, вы не намерены со мною соперничать и не имеете честолюбивых видов на мою несравненную Августу? Выбирайте кого угодно, Гарри, мой свет, только не ее.
Если вечер будет такой же погожий, как утро, набросьте шаль и выходите с закатом на вашу нижнюю плантацию. Встретимся там и побеседуем дружески при свете луны. Тогда можно будет подробнее обсудить затронутую мною тему.
Укрепите свое отважное сердечко. Забудьте про свой пол и доверьтесь мне.
Ваш искренний друг и брат, Александр Перси».
А вот письмо, написанное очень красивым женским почерком и адресованное Роберту Кингу, эсквайру:
«Сэр,
мне нужна ваша помощь в одном неприятном дельце. Граф сделался прижимист, и я в стесненных обстоятельствах. Буду весьма обязана, если вы сможете на полчаса оторваться от забот ди Сеговии и ее нового красавчика. Приезжайте завтра к 9 часам вечера в Эннердейл. Вы не застанете у меня в будуаре никого, кроме меня и Пакенхема. Граф уедет в город на прием до конца дня. Пакенхем настойчиво требует от меня окончательного решения. Он хочет, чтобы я оставила все, взяла свой крест и следовала за ним. Вы увидите, что к этому есть определенные препятствия.
Мне нужен ваш совет. Мистер Симпсон говорит, что сейчас не может меня выручить. Августа вытянула из него все соки, занимая деньги для своего очаровательного протеже. Говорю без иронии. Я видела вашего ученика неделю назад на вилле „Джордан“. Он очень юн и тонок, однако и впрямь изумительно красив. Я высказала ему свое мнение о его внешности, он ответил на моем родном языке какими-то безумными романтическими стансами де ла Веги. Мальчик чувствителен донельзя. Наш избранный круг от него без ума. Тем временем Августа крепко держит своего ручного сокола и не отпускает от себя ни на шаг.
Старшая дочь Пакенхема возвращается из пансиона. Если ей позволят остаться в Грасмире, я туда больше ни ногой. В соответствии с моим пожеланием Пакенхем отправил обоих сыновей за границу.
Остаюсь, в спешке,
Полина Луисиада Эллрингтон Эннердейл-Хаус, май 1809 года».
Все эти письма никак не связаны. Вот еще одно, датированное 1815 годом:
«Гектору Монморанси, эсквайру, в Дерринейн

Дорогой Гектор!
Вчера я по вашему указанию была при дворе и видела молодую герцогиню, которой вы так восторгаетесь. Она всегда была очень мила; теперь она божественна. Мистер Перси — я имею в виду Александра — присутствовал в гостиной. Он на чем свет стоит ругал герцога Веллингтона, но ни словом не задел герцогиню. Ее светлость вроде бы помнит вашу покорную слугу. Анна Вернон говорит, что, когда я прошла мимо, она проводила меня взглядом. Миссис Александр Перси вызывает общее восхищение.
Конечно, вы скоро сюда приедете. Моя лихорадка прошла, но силы еще не восстановились. Я ни разу ни слышала, чтобы кто-нибудь упомянул Августу. Она позабыта.
До свидания. Ваша и прочая, Г. Монморанси».
Мой бумажник почти опустел. Осталось одно письмо. Я на время отложу перо и пойду поваляюсь на скамейке в тени платана. Шепот листьев поможет мне припомнить голоса тех, кого уже нет. Я закрою глаза, и в воздухе сгустятся тени. Их призрачные лица будут нести сходство с картинами, виденными мною во многих старых домах Запада. Aura, veni!
Задул южный ветер, и они (мои видения) развеялись. Я вернулся к бумажнику.
«От доктора Синклера мистеру Блэнду, хирургу.
Дорогой Блэнд!
С прискорбием уведомляю, что моей пациентке стало гораздо хуже. Завтра я собираю в Перси-Холле консилиум. Вы придете? И этого ребенка тоже — чудесного мальчика, третьего ее сына — забрали. Отец (если он и впрямь отец, в чем его поведение заставляет усомниться) не желает их признавать. Младенец родился в прошлую среду, а сегодня утром мистер Перси уже приказал его увезти.
Вчера меня спешно вызвали к миссис Перси. Она была в смятении чувств и горько рыдала, а при виде меня воскликнула: „Почему у меня отбирают детей?“ Я пробормотал что-то насчет противоестественной жестокости. Миссис Перси сразу умолкла. Бедняжка не желает слышать ничего дурного о муже. Она, видимо, очень кроткого нрава и без жалоб сносит телесную боль. Слуги ее боготворят.
Перси бродит как неприкаянный дух. Я слышал, как он в полночь распахнул входную дверь, а позже видел из окна, как он идет через парк к лесу.
Миссис Перси может со временем поправиться, но долго она так не протянет. Я страшусь чахотки: такое природное незлобие нередко свидетельствует о склонности к этому заболеванию. Горести изнуряют ее разум. Она часто жалеет вслух, что у нее сыновья, а не дочери. Впрочем, бедняжка редко об этом говорит и всегда выгораживает мужа. Вчера ее посетила герцогиня Веллингтон. Мне рассказали, что ее светлость выразила миссис Перси искреннее сочувствие. Та ответила спокойно: „Да, Александр считает, что здоровье не позволяет мне самой кормить сыновей, и отдает их в другие семьи“.
Герцогиня приехала с сыном. Ему сейчас три года. Она оставила его в карете, опасаясь, что вид дитяти может взволновать миссис Перси. Маленький шалун, впрочем, сбежал от няньки и каким-то образом пробрался наверх, в ту самую комнату, где была его благородная родительница. Я вошел через несколько минут: юный маркиз сидел у нее на коленях и, смеясь над попытками его угомонить, тянулся ручонками к миссис Перси. Та сжала его пальчики в своих бледных, трепетных руках и слабо улыбнулась, отвечая на приветственный детский лепет.
— Я хочу поздороваться с нею, мама, — сказал мальчик. — Почему ты мне запрещаешь? Как ваше здоровье, миссис Перси? Доктор Синклер говорит, вам очень плохо. — Он извернулся на руках у матери, прилег головой на подушку и прижал розовую круглую щечку к бледному лицу миссис Перси.
Тут же ее глаза наполнились слезами.
— Пусть останется, — попросила она, когда мать потянула ребенка назад, однако герцогиня, скорбно глядя на больную, взяла маркиза на руки и вышла, пообещав заглянуть завтра „без этого несносного безобразника“.
Я невольно отметил контраст между двумя фигурами. Миссис Перси, слабенькая и бледная, смотрела с постели на цветущую герцогиню, которая стояла, прижимая к груди дитя: она — красивая молодая женщина, он — кудрявый херувим, над какими юные родительницы воркуют особенно самозабвенно. Жаль, Перси их не видел. Наверняка он бы изменил свое решение.
Описывая это все, я вогнал себя в тоску; что поделать — эта печальная усадьба разбудила бы чувства даже в чиновнике городского совета. Простите мои слезливые излияния.
Ваш
Дж. Синклер».
Да, читатель, странно думать, что этот грубый неслух, приникший кудрявой головкой к щеке юной страдалицы, этот несмысленный звереныш (весь — самовлюбленный смех уже о ту пору), на чьи своевольные проказы она отвечала безропотной лаской, — что сейчас он уже взрослый мужчина и в окружении генералов дает смотр десятитысячному войску в Газембе! Помнит ли он, как его несли на руках по лестнице Перси-Холла? Помнит ли молодого человека, который шел им навстречу и остановился поговорить с его матерью — очень высокого и грациозного, в ореоле греческих кудрей, — как тот поклонился герцогине, затем усадил ее в карету, поклонился вновь и помахал рукой без улыбки, с тем горьким выражением, в котором его черты, казалось, застыли навеки?
Его величество король Ангрии как-то обмолвился, что сохранил обрывочные воспоминания о Марии Генриетте Перси. Однажды, погожим летним днем, она приехала в Морнингтон, и его позвали к матери в гостиную. У окна сидела дама в белом платье. Она улыбнулась вошедшему мальчику и поманила его к себе, а он с обычным своим бесстрашием подбежал и забрался к ней на колени. Еще король рассказывал, что она говорила очень тихо и медленно, гораздо медленнее, чем его мать. В другой раз он вроде бы гулял с этой дамой, не помнит томно где, в каком-то саду; был вечер, и над деревьями горела звезда. Дама сказала, что звезда — планета, а небо — океан, куда больше Атлантики, и никто не пересекает его, кроме мертвых. За этим океаном лежит край, который в Библии называется небесами. Хороших людей там встречают ангелы и указывают им дорогу к берегу.
Он спросил, хорошая ли она и попадет ли на небо. Миссис Перси ответила, что надеется на это, потом умолкла и села на ступеньки террасы.
«Она привлекла меня к себе, — рассказывал король Ангрии, — и я почувствовал, как ее грудь всколыхнулась от рыданий. Мне стало не по себе. Трудно было поверить, что такая дама — в моих глазах один из ангелов, о которых она говорила, — может вдруг сесть и заплакать.
Темные деревья качали ветвями над головой. Смеркалось, сад был совершенно пуст. Не знаю, что на меня нашло, но, помню, я спросил, боится ли она умереть. „Иногда, — ответила она, затем быстро вытерла слезы и с улыбкой добавила: — Но ты, милый Август, не должен страшиться смерти, если веришь Библии и будешь во всем поступать, как она учит“. Тут меня позвала матушка. Я торопливо высвободился из рук бледной дамы и убежал из мрачного сада в дом, где, как я припоминаю, было светло, людно и весело».
Говорят, у всех есть недостатки, и порою, глядя на грешный мир, я чувствую искушение сказать, что недостатков у всех примерно поровну и оттенки индивидуальных пороков не так разнообразны, как полагают люди. Посмотри на Ангрию, читатель, на ее высший свет. Окинь мысленным взором страну, задержи взгляд на воротах каждой из роскошных усадеб. Кто свободен от честолюбия, деспотизма, распутства, дерзости, алчности и вероломства? Может быть, соотношение их несколько различно, но недостаток одного порока с лихвой восполняется избытком другого. Мистер Уорнер, к примеру, не так похотлив, как некоторые, зато уж его политического честолюбия хватило бы на десятерых. Лорд Хартфорд безукоризненно честен в государственных делах. В личной жизни он, даже и до сих пор, являет собой образец нечистоплотности. И даже если человек порядочен во всем, как генерал Торнтон, не верьте ему. Такого рода людям свойственны все перечисленные мною качества, а их внешняя умеренность — следствие точной уравновешенности пороков, при которой ни один дурной поступок не выделяется из тщательно сбалансированного целого.
То же относится и к их женам. Кто мысленно восхвалит леди Стюартвилл? Какой папа канонизирует леди Джулию Торнтон? Когда леди Марию Перси провозгласят святой Марией? И как бы ни гордилась собой графиня Арундел, разве ее можно уподобить ангелу? Или не верно, что все они и те, чьих имен я не назвал, тщеславны, глупы, эгоистичны, чванны, властолюбивы; одни до безумия ветрены, другие без меры расточительны, третьи до крайности взбалмошны или нестерпимо надменны?
Вы скажете, что есть исключения. Я не могу назвать ни одного живого примера, хотя о двух-трех покойницах говорят, что они были лишены всех поименованных недостатков; в их число, безусловно, входит Мария Перси. Характер ее сформировали качества и обстоятельства, которые редко встречаются вместе. Она обладала тонким, поэтическим умом и прирожденной мягкостью; в ней было очень мало огня и начисто отсутствовало ехидство. Всегда кроткая с ближними и дальними, миссис Перси не могла бы обидеть даже последнего негодяя. Этой смиренной натуре была совершенно чуждо высокомерие; она держалась скромно, говорила тихо и мягко, даря всем участие и доброту, что было особенно удивительно в сочетании с юной прелестью.
Казалось бы, от высокородной и обворожительной миссис Перси естественно ждать аристократической заносчивости манер, сознания своего ранга и красоты, капризов, свойственных избалованной юности. Ничего подобного: она ласково смотрела на вас большими темными глазами, говорила нежным голосом, двигалась со скромной, но безукоризненной грацией — образец христианской женственности. Она не бывала весела и, даже когда улыбалась, выглядела немного печальной. Ее раздумья были окрашены высокой религиозной меланхолией. Она и впрямь предпочитала мысли о славе будущего царствия мимолетным обольщениям века сего и в них обретала свободу от эгоизма, суетности, гордости своим положением. Этот ум находил себе пищу более возвышенную, нежели мирские заботы и огорчения.
Перси она любила. Насколько сильно, насколько глубоко, с каким болезненным самозабвенным жаром, может оценить лишь такое же редкое сердце. Однако она умерла, и тысячи оплакивали безвременную кончину той, что всем внушала только любовь. У нее не было врагов даже среди гордых и суетных, ибо не рождался на земле человек, которого миссис Перси обидела бы словом, взглядом или поступком.
Ее смерть изменила судьбу Африки. С того августовского вечера, когда Перси повернулся спиной к свежей могиле и ушел домой сломленным человеком, он так и не стал собой. Сердце его ожесточилось, жизнь отныне сделалась сплошной чередой саморазрушительных безумств. Быть может, стоя в одиночестве над гробовым камнем, он и вспоминал себя прежнего, однако в прочее время, в других местах, оставался рекой, утратившей предначертанное русло.

 

Странен и необъясним ход земных событий. Семнадцать лет прошло со смерти Марии, и все эти годы вдовец предавался самым изощренным крайностям порока, частью по зову собственной чрезвычайно дурной натуры, частью — в попытке разгульным буйством заглушить память о той, которая некогда помогала ему пересилить внутреннего демона и соединиться с ангелом-хранителем. Все эти семнадцать лет он никогда не говорил о миссис Перси, не воскрешал в словах ее черт, голоса, чистой жизни и праведной кончины.
И вот мы видим его вновь: подточенный и обессиленный грехом, он лежит, обратив лицо ввысь, и страстно изливает долго сдерживаемые чувства в ухо человеку, менее всего похожему на духовника. Кто может просчитать вероятности или возможности нашей переменчивой жизни? Перси, не упоминавший о жене, ее поступках и своих к ней чувствах с тех самых пор, как первые комья земли упали на крышку гроба, круто меняет привычки и заводит друга. Кто этот друг? Молодой человек знатного рода, пригожий, пылкий сердцем и твердый духом, в первом расцвете жизни, обуреваемый всеми бешеными юношескими страстями, азартный, самовольный и влюбчивый, готовый делать ставки в любой игре своего времени, политической или личной, одаренный мыслительными способностями, дающими силы смести все границы, какие общественные нормы или гражданский закон воздвигают на пути его неукротимых желаний. Таков был наперсник, которому лорд Эллрингтон — холодный человеконенавистник, закоренелый циник — открывал самые сокровенные, самые святые чувства, ведомые человеческому сердцу.
Удивительное дело! Отважься юный Каслрей, или Фредерик Лофти, или несчастный Артур О’Коннор говорить с ним, как Доуро, досаждать ему и надоедать, Перси бы одним мановением длинной тонкой руки заставил дерзкого удалиться с поспешностью, едва ли принятой в светском обществе. Более того, если б кто из них приступил к нему с тем восторженным пылом, какой иногда горел в темных глазах маркиза, устремленных на мятежного демократа, — другими словами, если бы Шельма различил хоть тень привязанности к себе у кого-либо, кроме Артура Уэллсли, — ответом стала бы сильнейшая неприязнь. С того самого часа он преследовал бы несчастного глупца без всякой жалости, пока не уничтожил бы окончательно. С Доуро все было иначе. Маркиз одолевал Перси, перечил ему во всем, расстраивал его планы, высмеивал чудачества, атаковал предрассудки; ненавидел его приспешников, поднимал на смех любовниц, а граф все это сносил. Доуро ходил за ним по пятам, зачарованно слушал его речи, вытягивал признания, внимал, попеременно краснея и бледнея от трепетного сочувствия, глубинным излияниям души, и Доуро не отталкивали — совсем напротив.
Да, Эллрингтон иногда обрушивал на младшего товарища свой гнев, а иногда замыкался и остужал молодой пыл холодностью равнодушия, чем ранил маркиза в самое сердце. Тот умел отвечать на бешеные вспышки Перси еще большим бешенством, а Шельма, даже в сильном опьянении, никогда не пускал в ход оружие, сократившее жизнь иным из его клевретов. Случалось, что после особенно наглых выходок юного негодяя он приставлял к виску Доуро заряженный пистолет, но ни разу не спустил курок, как ни провоцировали его дерзкий язык и непокорный взгляд своего поверженного вице-президента, который, едва Эллрингтон ослаблял хватку, вскакивал и набрасывался на того снова и снова, хотя о ту пору и уступал ему силой. Впрочем, холодность Перси приводила юношу в отчаяние, которое он не умел скрыть. Волны румянца, сменявшегося бледностью, выдавали всю бурю его чувств, и Перси нередко тешил самолюбие, мучая гордеца притворным безразличием. Тогда Доуро клялся, что не испытывает ничего, кроме отвращения, к вероломному старому распутнику, чье лживое и хладное сердце не способно к высокой дружбе, что презирает его, видит насквозь и прочая и прочая. Однако не проходило и суток, как они снова были вместе: может быть, степенно рассуждали о материях возвышенных и тонких, как ангелы Мильтона, а может, сидели рядом в почти полном молчании, а то и схватывались в яростном споре, готовые перегрызть друг другу горло.
Все это я описывал раньше, однако предмет столь удивителен, что зовет возвращаться к нему вновь и вновь. И едва я касаюсь темы Эллрингтона и Доуро, меня стремительно увлекает в старое русло.

 

В прошлой своей повести я упомянул о визите герцога Заморны в Селден-Хаус, где очередной раз возобновилась близость Эллрингтона и Доуро. Позвольте мне набросать сцену как сумею.
— Артур здесь? — спросил граф Нортенгерленд, открывая дверь в библиотеку жены.
— Нет, — отвечала графиня, поднимая глаза от страницы, тускло озаренной последним светом уходящего дня.
— Где он, Зенобия?
— Не знаю. Последний раз я видела его в гостиной леди Хелен — он разговаривал с герцогиней. Однако это было сразу после чая.
Нортенгерленд притворил дверь так же неслышно, как и открыл, и двинулся по длинному пустому коридору, разделяющему две анфилады второго этажа.
— Артур здесь? — осведомился он, беззвучно приоткрывая дверь, ведущую в покои матери.
— Нет, — ответила высокая, одетая в черное фигура, сидящая в полутьме перед открытым ящиком секретера.
— Где он, матушка?
— Не знаю, сынок. Может быть, Мэри скажет. Она у себя в туалетной.
Его сиятельство снова закрыл дверь и той же тихой, медленной поступью отправился дальше. Войдя в большую комнату, он потянул на себя боковую дверь.
— Артур здесь? — в третий раз произнес он так же сдержанно и негромко, как в предыдущие два.
— Нет, отец, — отвечал мелодичный голос, и говорящая оторвала взор от темного окна, за которым лежало притихшее поместье.
— Где он, Мэри?
— Ушел, отец, три часа назад, посмотреть, что там с посадками лиственницы, которые он сегодня утром велел Уилсону подстричь и проредить.
— К дьяволу посадки лиственницы! — очень тихо проговорил граф. — А скажи мне, Мэри, когда он обещал вернуться?
— До ужина.
— Почему он от тебя бегает? — продолжал его сиятельство тоном, в котором угадывалось легкое раздражение.
— Я не могу привязать его к своей юбке, — ответила герцогиня. — Я просилась поехать с ним, но он сказал: не стоит, — поскольку день был слишком жарким, и добавил, что к утру, наверное, будет сильная роса.
Нортенгерленд сел и погрузился в молчание.
— А зачем вам Адриан? — спросила герцогиня, подходя и усаживаясь рядом с отцом на кушетку.
— Да незачем особенно. Просто хочу сказать ему, что он здесь слишком долго. Меня утомляет эта суета; из-за него весь дом кверху дном.
— Хотите послушать музыку? — предложила дочь, улыбаясь про себя.
— Нет, Мэри. Не сейчас.
Граф погладил ее кудри, чтобы смягчить отказ, который, он видел, пришелся ей не по душе.
— Отец, вы же не желаете, чтобы Адриан уехал? — спросила она, глядя ему в лицо.
— Он к тебе добр? — полюбопытствовал граф, оставляя без внимания вопрос.
— Да, — быстро ответила герцогиня, краснея, хотя сумерки скрыли ее румянец.
— Ты сегодня гуляла? — осведомился он.
— Да. Прокатилась верхом до самого Олдерлейского леса.
— Одна?
— Нет, с Адрианом.
— Ты сейчас хорошо себя чувствуешь?
— Да, отец.
— А как стеснение в груди, на которое ты жаловалась раньше?
— Совершенно прошло.
— А кашель?
— Тоже!
— Ладно, береги себя.
Нортенгерленд встал и медленно вышел из комнаты. Через мгновение на застланной ковром лестнице раздались его шаги — граф спускался на первый этаж.
— Чтоб ему! — воскликнул Нортенгерленд некоторое время спустя, исходив большую гостиную вдоль и поперек. Там царил полумрак; свечей не зажигали, огонь в камине не горел, в окна холодно заглядывал безлунный вечер. Граф, прекрати хождения, простер усталое тело на диване. Стояла полная тишь, и лишь угрюмый шепот листвы дразнил ею нетерпеливое ухо. Наконец-то раздался какой-то звук: в кухне или на втором этаже не то что-то уронили, не то хлопнула дверь. Нортенгерленд встрепенулся, напряг слух — но все уже умолкло. «Чтоб ему!» — снова простонал граф и обессиленно уронил голову на подушку.
Что-то прошелестело в траве за стеклянной дверью в дальнем конце гостиной, послышалось фырканье, и за стеклом возникла большая собака. Она что-то обнюхивала на земле. Перси видел ее, однако не шелохнулся, только плотнее прижал к подушке ноющий висок. Вдалеке прозвучал голос, он с каждой минутою приближался.
— Уилсон, когда закончишь обрезать лиственницы, займись деревьями перед домом — они совсем запушены. Плющ надо подрезать — свет не попадает в окна. И надо пересадить розовые кусты вон туда. Эй, Юнона, что там у тебя? Летучая мышь? Лапой сбила? Уилсон, отними у нее. Фу, старушка, фу! Умница! Ладно, Джемми, на сегодня все. Не забудешь про решетки для винограда? Их надо починить.
— Не забуду, милорд. Спокойной ночи, ваша светлость.
— Спокойной ночи! Да, загляни по дороге в сторожку и спроси Крэбба, хорошая ли наживка получится из тех мух, что я ему прислал. И пусть его старший сын зайдет ко мне завтра в восемь утра — я собираюсь на рыбалку.
— Передам, милорд. Спокойной ночи!
— Спокойной ночи, Джемми. Ну ладно, Юнона, забирай свою летучую мышь — она уже дохлая. Что? Родословная не позволяет такое есть? Лежать, старушка! Положи голову мне на ногу.
Голос умолк, и в комнате стало еще темнее, чем прежде. Высокий джентльмен стоял на лужайке сразу за упомянутой дверью, спиною к дому, лицом к широкой равнине под синим шатром небес. Он застыл молча и неподвижно, словно погруженный в вечерние размышления, подняв голову к южному созвездию, которое медленно зажигало в ночном небе звезду за звездой.
Впрочем, раздумья длились недолго: насвистывая удалой мотивчик, джентльмен повернулся к стеклянной двери, открыл ее и шагнул в дом.
— Темень-то какая! — С этими словами вошедший потянулся к сонетке.
— Я просил бы вас не требовать свечей, — донеслось из непроницаемой тьмы.
— Это еще почему? Что вы тут делаете в одиночестве, старый сумасброд?
— Я буду очень признателен, — отвечал слабый голос, — если вы совершите насилие над своею всегдашней бесцеремонностью и станете в моем доме обращаться ко мне по имени.
— Какие нежности! — воскликнул ночной гость. — Я вынужден буду поступить в пансион для благородных девиц и улучшить свои манеры, иначе не сумею угодить жеманному щеголю ушедшего века в его сельской норе. Браммел, где вы?
— Браммел, быть может, и вправду имя, — отвечал сладкогласный незримый дух, — но точно не мое. Полагаю, вы употребили его в качестве прозвища — вульгарный обычай, принятый у вульгарных людей. Вероятно, лорд Арундел называет мистера Энару Кровопийцей, а синьор Фернандо в ответ именует шевалье Фредерика Обмылком. Мистера Говарда Уорнера при вашем дворе величают не иначе как Козочкой, а мужлана, обитающего в Гернингтоне, кличут Навозной Кучей.
— Отлично сказано, мой дерзкий петиметр, — отвечал высокий садовник, отдававший указания насчет розовых кустов. — Отлично, мой старосветский павлин, я охотно послушаю еще.
— Вы копались в навозе, Артур? — спросил невидимый оратор. — От вас идет запашок — аромат конюшни, я полагаю?
— Я и впрямь заходил на вашу конюшню несколько дней назад, — ответствовал землеустроитель. — По недосмотру хозяина она пребывает в таком авгиевом состоянии, что, вполне возможно, запах не выветрился до сих пор, хотя я немедля сменил платье и вдобавок принял ванну.
— Почему вы так любите возиться с домашней скотиной? — вопросил голос. — Потому что Арундел нанял вас покупать лошадей и собак и угощает джином всякий раз, как вы отыщете ему кровного жеребца или породистую гончую?
— Не совсем так! Просто в их бессловесном обществе я отдыхаю от колкостей желчного старого джентльмена, сочетающего слабое здоровье с дурным нравом.
Ответу помешал приступ надсадного кашля, который оставил по себе частое прерывистое дыхание, отчетливо слышимое в наступившей тишине.
— Вам ведь не хуже нынче вечером? — произнес герцог Заморна, придвигая кресло к дивану, на котором возлежал его тесть.
— Мне хуже с каждым вечером, Артур.
— Бросьте! Это ипохондрия. Напротив, вам лучше день ото дня. Я только сегодня утром заметил Зенобии по поводу ваших затянутых ляжек и шелковых чулок, что вам к лицу этот старомодный форс.
— Артур, мне неприятны ваши речи, а особенно — ваш вульгарный жаргон.
— О, живя в глуши, вы заделались утонченным романтиком! Думаю, если бы я вытащил вас на воды — да хоть в Моубрей, — это бы пошло вам на пользу, особенно если бы вы согласились показываться на людях и обедать за общим столом.
Послышалось легкое шелестение, как будто кто-то с усилием встает, затем голос: «Я ухожу!» Однако Заморна придвинул кресло еще ближе к дивану, дабы преградить собеседнику путь.
— Не капризничайте, — сказал ом. — И не надо закатывать истерику из-за того, что вам предложили обедать в обществе десятка хорошо одетых, хорошо воспитанных господ, каждый из которых, ручаюсь, куда лучше вашего осознает свое положение и налагаемые им светские обязанности.
— Вы что, составили заговор с целью отправить меня в Моубрей? — спросил граф.
— Не знаю. Я об этом думаю, — ответил его зять. — Особенно если вы будете упорствовать в своем затворничестве.
— К черту! Довольно меня оскорблять! — воскликнул Нортенгерленд внезапно переменившимся голосом и, резко сев на диване, посмотрел на зятя в упор. Даже в густых сумерках было видно, как сверкают его глаза.
Заморна рассмеялся.
— Что за новый стих на вас нашел? — спросил он. — Знаете, кого вы мне сейчас больше всего напоминаете? Луизу Вернон. Те же театральные аффекты, та же склонность к внезапным переменам настроения.
Граф с мгновение молчал, затем, когда гнев схлынул, улегся обратно на подушку.
— Где теперь Луиза? — спросил он. — По-прежнему на вашем попечении?
— Да. Я поселил ее в небольшом домике по другую сторону Калабара.
— Я думал, она в форте Адриан.
— Нет. Она так невзлюбила это место, что я боялся — из чистого упрямства загонит себя в гроб. Мне пришлось найти ей другой дом, но с условием, что, если и он окажется нехорош, она тут же отправится в прежний.
— Вы с нею видитесь?
— Виделся недели три назад, первый раз после возвращения с Цирхалы.
— Точно в первый раз, Артур?
— Точно. А почему вы допрашиваете меня с таким пристрастием? Уж не ревнуете ли вы, старый пуританин?
— У меня еще не было случаев ревновать к вам, однако ж Луиза очень хороша собой, и хотя сейчас я не дам за нее и завитка ваших августейших кудрей, мне не хотелось бы уступать ее никому, даже вашему величеству.
— Не тревожьтесь, сударь. Думаю, наши вкусы очень различны. Вернон никогда не казалась мне красавицей. Она такая смуглая и бешеная.
— Она пугает вас, Артур?
— Почти. Особенно когда расчувствуется.
— А, значит, эта ведьма опробовала на вас прославленную методу? Ну-ка сознавайтесь. Она предлагала вам свою любовь?
— Весьма неистово, — со смехом отвечал его светлость.
— Черт ее побери! — пробормотал Нортенгерленд. — И что она сказала?
— Что она меня обожает — не так, конечно, как обожала когда-то божественного Перси, ибо то была ее первая любовь, «а вашему величеству известно, — продолжала маленькая греческая актриса, прикладывая руку к сердцу, — что первое чувство может погасить только смерть».
Заморна изобразил манеру леди Вернон, и Перси издал слабый смешок.
— Передайте ей, — сказал он, — что я всецело с этим согласен. Как бы часто меня ни увлекало сладкогласное пение оперных сирен, жгучие глаза и черные кудри, я до конца верен своей первой любви, Роберту Кингу, эсквайру. Кстати, Артур, она когда-нибудь поднимала на вас руку?
— На меня?! — изумился герцог. — Что вы, Перси, я в жизни не видел такой боязливой особы. Она начинает дрожать, стоит мне подойти, а если я делаю резкое движение или повышаю голос, пугается и вскрикивает.
— Бедная Луиза! — сочувственно проговорил граф. — Полагаю, она живет в вечном страхе, что в одно прекрасное утро вы отрубите ей голову.
— Ничуть не сомневаюсь, — отвечал Заморна. — Однажды, помню, она мне пела. Ее милость всегда ищет случая спеть, когда я приезжаю, хоть и сказала как-то, что Заморна в сравнении с Нортенгерлендом совершенно глух к музыке, не то она уже давно бы выбралась из заточения. Перси совершенно таял от ее пения: за «Божьи ангелы с небес» или «Яко не оставиши душу мою во аде» он готов был на что угодно. Заморна же может стоять и слушать самую дивную гармонию, самую божественную мелодию сутра до вечера, а когда она оборачивается и смотрит ему в лицо, то видит все ту же каменную суровость, не сулящую и тени надежды. Впрочем, как я говорил, однажды она исполняла мне «Чу, вечерний ветерок» и впрямь весьма искусно, затем, не оборачиваясь, чтобы выслушать аплодисменты, чего я не терплю, тихо запела «Слезу солдата». Я люблю такие баллады, поэтому подошел ближе и склонился над ее плечом. Маленькая чаровница, выводя трели, вскидывала подбородок на свой обычный манер, и из ее прически выбился локон. Она встряхивала головой снова и снова, а он упорно падал на лицо. Не ревнуйте, Перси, если я скажу, что протянул руку и убрал завиток под гребень, из-под которого он выбился. Говорить, как затем повела себя Луиза?
— Говорите, — отвечал граф. — Вы не скажете ничего такого, чего я не угадал бы заранее.
— Итак, — продолжал Заморна с выражением явного удовольствия, — едва мой палец коснулся ее лба, музыка смолкла. Луиза уронила руки на колени. Пение оборвалось. Певица опустила глаза и зарыдала. «Что дальше?» — подумал я, но долго мне гадать не пришлось. Клянусь Богом, Перси, она попыталась взять штурмом мою крепость. Мой собственный Девятнадцатый драгунский не мог бы действовать более решительно.
— Нельзя ли без солдафонских метафор, Артур? Говорите прямо, что она сделала.
— Вскочила, обвила меня руками и принялась страстно целовать.
И его светлость от души расхохотался. Если бы не полумрак, можно было бы различить, что темные глаза озорно поблескивают, а лицо разрумянилось от удовольствия. Перси тоже хохотнул, но без особого веселья.
— И как вы поступили? — спросил тесть.
— А вы бы как поступили в этих обстоятельствах? — последовал встречный вопрос от зятя.
— Сдался бы на милость противника, — отвечал Нортенгерленд.
— А я устоял, — с нажимом произнес добродетельный герцог. — Я как можно тише и быстрее высвободил свою августейшую особу из ее объятий, усадил Луизу на диван и призвал успокоиться. Однако об этом не могло быть и речи. Она впала в дикую ярость, рвала на себе волосы и визжала, как очумелая кошка, а затем бросилась ничком на ковер. Я вышел за дверь, дождался, пока малютка выкричится до изнеможения, затем убедил ее встать, вынул карманную Библию, которую всегда ношу с собою, вложил ей в руки и велел прочесть вслух отмеченный отрывок из посланий апостола Павла. Она вопила и топала ногами, но я был тверд. Луиза дочитала до конца — я думал, она лопнет от злости. Не осталось упрека, которого она не высказала бы мне в исступлении. Я не мужчина, я скот, холодный и бесчувственный, как камень; я бесчеловечный мстительный варвар. А выплеснув это все, она принялась твердить, что я — ее идол, ее божество.
Наконец я сказал, что, если она не уймется, я вынужден буду отворить ей кровь, и в подтверждение своих слов достал перочинный ножик. Увидев блестящее лезвие и почувствовав, что я схватил ее руку и сдвинул рукав, чтобы начать операцию, Луиза умолкла и задрожала.
— Милорд, милорд, — выговорила она, утирая глаза, присмиревшая насколько возможно. — Я успокоилась. Я больше не плачу. Только пощадите меня! Если вы пустите мне кровь, я умру. Простите меня, простите!
Она была бледна как мел и тряслась словно осиновый лист. Я убрал ножик и, не в силах сдержать улыбки, покачал головой.
— Говорят, вы бешеный дикарь, — в слезах промолвила Луиза, — но я уверена: это неправда. От вас я не видела ничего, кроме учтивости. Вы неуязвимы для любви. Ни музыка, ни живость, ни смех, ни даже откровенное признание в самой пламенной страсти не трогают ваше сердце. Вы улыбаетесь мне, однако в изгибе ваших губ есть что-то скорбное. Я ненавижу вас! Презираю! Я готова вас убить! — Она стиснула зубы и тут же зарыдала снова: — И все равно, все равно, я люблю вас так, что сердце разрывается от боли.
— Чертова дура! — воскликнул Перси. — Ветреная безмозглая идиотка! Броситься к ногам человека, которого, пока я был у власти, денно и нощно требовала убить. И так она ведет себя всю свою глупую жизнь. Вернон обещал на ней жениться. Она, польщенная вниманием дворянина, клянется ему в любви. Появляюсь я, она рвет с Верноном и начинает бегать за мной. В конце концов мне все осточертело: я бросил ее и отправился за моря. Она приползла обратно к Вернону и смогла-таки его на себе женить. Через несколько лет я вернулся, взглянул на мою Луизу, и она вновь потеряла голову. Она отправилась бы за мной в ад. Десять лет эта пиявка тянула из меня кровь. И вот я не выдержал — запер ее в надежной темнице под надзором строгого тюремщика, думая, что теперь могу быть спокоен, ведь она вас не переваривала на дух. И что же? Это пустое существо, снедаемое суетным тщеславием, переходит от ненависти к обожанию. Черт побери, Артур, я не желаю больше слышать про эту женщину. Если она приблизится ко мне, я отправлю Бритвера к аптекарю. Да, клянусь Богом! А если я узнаю, что вы видитесь с нею чаще, чем раз в полгода, я изменю завещание.
После паузы герцог заметил:
— Я удивляюсь, Перси, что вы никогда не спрашиваете про свою дочь — про Каролину.
— А я и забыл, что она есть, — слабым голосом пробормотал граф. — Скажите, ею кто-нибудь занимается или она растет дикаркой?
— Каролина живет с матерью, — ответил Заморна, — и я нанял ей учителей, но они жалуются на ее болтливость и непоседливость.
— А сами вы к ней хоть когда-нибудь заглядываете, Артур?
— Время от времени. Она уже довольно высокая. Думаю, ей сейчас лет одиннадцать.
— Должно быть около того. Обещает ли она стать красивой?
— Нет, едва ли; по крайней мере на мой вкус. Она похожа на вас, но это странное сходство — слишком резкое для девочки. Впрочем, у нее красивые глаза и густые блестящие волосы. Она наделена интуитивной, возможно наследственной, грацией. Очень любит внимание и совсем не умеет сдерживать чувства. Правда, ума у нее от природы больше, чем у матери, а сердце пока не затронуто пороком.
— Она когда-нибудь говорит обо мне, Артур? Я, как вам известно, не обладаю талантом к мужской дружбе и потому очень хотел бы думать, что любим несколькими женщинами и детьми.
— Каролина не говорит ни о ком другом, — отвечал Заморна, — во всяком случае, при мне. В прошлый мой приезд она показалась мне чуточку бледной и вялой, поэтому я спросил, не хочется ли ей съездить на несколько дней в Хоксклиф. Она вскочила с ковра, на котором сидела, и оглушила меня радостным воплем — больше всего это напоминало крик выпущенного на волю сокола.
— Да! — сказала она. — Да, тогда я смогу все время говорить с вами о папе, а за три-четыре дня, быть может, даже упрошу вас свозить меня к нему в гости.
— Так она поехала в Хоксклиф? — спросил Нортенгерленд. Он был явно польщен и хотел, чтобы его зять развил приятную тему.
— Да, и я не припомню, чтобы видел живое существо в таком же возбуждении. Всю зиму она просидела взаперти, и неделя свободы совершенно ее преобразила.
Помню, однажды она пошла со мною в лес, и я привел ее на одинокую поляну, которую очень люблю, широкую и зеленую, с купой высоких деревьев посередине. Под ними по моим указаниям установлена на пьедестале мраморная статуя: фигура женщины, замершей в глубоком раздумье. Ее очи потуплены долу, длинное одеяние ниспадает до пят. Черты не идеальны. Я поручил изваять их с бюста, который сейчас где-то на западе. Глядя в это хладное лицо, лишенное всякого ответного выражения, я каждый раз ощущаю новый прилив чувств, некогда горьких, а теперь, по прошествии долгого времени, сладостно-печальных.
День был жаркий и ясный, небо блистало необычной для Ангрии синевой. Каролина взглянула на статую, залитую почти итальянским солнцем, приложила палец к губам и на миг застыла в молчании. Затем ее глаза наполнились слезами, словно от какого-то смутного воспоминания. Я взял девочку за подбородок и спросил, в чем дело. «Это похоже на Сен-Клу, — ответила она, — и на сады Фонтенбло, где я когда-то гуляла с папой».
Другой раз она сидела у меня в кабинете, смирная как овечка. Я писал, а ей велел забавляться самой. Более двух часов Каролина вела себя так тихо, что я забыл об ее присутствии, пока не расслышал, что она вполголоса бормочет себе под нос что-то очень медленное и торжественное. Темнело. Я отложил перо и взглянул на девочку. Окно было открыто. Каролина сидела, уперев локоть в подоконник, и, положив щеку на ладонь, пристально вглядывалась в Сиднемские холмы, которые в таком ракурсе казались очень высокими. Она говорила нараспев:
На кладбище Фидены
Среди могил чужих
Спит та, что спать мечтала
Под сенью древ густых.

Дщерь западного края
Приял чужой гранит,
Лилею Сенегамбии
Кремнистый гроб хранит.

Зачем же тот несчастный,
Кто Харриет сгубил,
Любившую так страстно,
Не спас, не защитил?

Лишь Александра стоном
Она к себе звала
И с сердцем сокрушенным
В горячке умерла.

Но Перси беспощадный
Не слышал Харриет крик:
Он к айсбергам полярным
В Европу вел свой бриг.

Но в памяти — расплата,
Урочный час грядет,
Надменного пирата
Раскаяние ждет.

— Итак, сударь, что вы об этом думаете? — спросил Заморна, закончив свой обрывочный рассказ.
— Откуда она взяла эту песню? — глухо выговорил граф.
— Сказала, что прочла в старом журнале и выучила наизусть, потому что там папино имя.
— Она хоть понимает, о чем пела?
— Ничуть. Она думает, что это просто старая песня, в которой непонятно почему упомянут какой-то Перси.
В соседней комнате часы начали бить одиннадцать. С первым ударом дверь отворилась, и темноту гостиной прорезал узкий луч света.
— Вы идете ужинать? — произнес приятный голос. Говорящая — молодая изящная дама — приподняла свечу и с улыбкой взглянула в сторону ниши.
Заморна повернулся к освещенной фигуре, и в его глазах блеснула потаенная нежность. Он, не отвечая, встал и пошел вслед за дамой. Когда огонек свечи померк в отдалении, раздался счастливый, хоть и приглушенный смех. Затем дверь захлопнулась, оборвав и этот звук.
— Все меня оставили! — простонал граф Нортенгерленд. Тяжелый вздох сорвался с его губ, затем в гостиной наступила полная тишина.

 

— Артур, что это были за черты, о которых вы говорили накануне? — спросил граф Нортенгерленд внезапно, без всякий преамбулы, когда они на следующей день сидели вдвоем на садовой скамейке в тени виноградных лоз, окруженные тишиной и покоем Селден-Хауса.
Его светлость герцог Заморна перестал насвистывать и взглянул на того с выражением, словно говорившим: «Что за причуда на вас нашла в этот раз, старый хлыщ?» Не удостоив тестя ответом, герцог возобновил свист, который постепенно перешел в пение, сперва без слов, а затем и со словами:
Что, брат, ты бродишь туда и сюда?
Дома жена моя, дома беда.
Что может сделать, что может сказать?
Пошлет меня в пекло — чертей гонять.

А срежь-ка, брат, палку и дай-ка ты ей,
Пускай-ка сама погоняет чертей.

Четыре кирасира
Во весь опор летят,
Все хваты, все задиры,
Любому черт не брат.

Мундир на каждом красный
И шлем на голове.
Вот эти-то ребята
И встанут во главе.

— Что вы делали после обеда, Артур? — терпеливо проговорил граф, отчаявшись получить ответ.
— Пил кофе у Зенобии.
— С ромом небось?
— Подите спросите графиню, — ответствовал учтивый монарх и, прочистив горло, затянул новую песню:
В коровнике мама, папаша в полях,
Сияет луна высоко в небесах,
Чарующий вечер, свидания час —
Пройди в стороне от придирчивых глаз.

Закат догорает, сгущается мгла.
Тебе я открыл бы, когда б ты пришла,
Глубокие, мрачные тайны души.
Ты все их узнаешь, спеши же, спеши.

Ни взглядов не трать, ни улыбок зазря,
Кончается вечер, погасла заря,
Не страсть меня ныне к тебе привела.
Спеши же и помни: ты слово дала.

Невозможно постоянно жить в одиночестве; невозможно постоянно сохранять романтический настрой. Я начал этот труд с намерением написать возвышенную трагедию и, дабы лучше осуществить свой замысел, удалился из торгашеского пригорода Заморны в уединенный уголок на самой дальней границе зеленого Арундела. Здесь, на летнем ветерке под июльским солнцем, я пытался погрузиться в грезы, которые воскресили бы все буйство, красоту и чудеса прошлого.
Мне хотелось поведать, как одних сразило страшное вероломство, других — невыразимое горе. Я вновь видел роковой вечер в Джорданском замке: хлестал косой осенний дождь, в серых сумерках деревья стенали, качая обнажившимся ветвями над мглистыми и мокрыми прогалинами; в доме все было тихо, в гостиных еще не зажгли свечи, и ровное пламя каминов оживляло спокойным сиянием сгущавшийся полумрак. Мне мнилось, что я стою у подножия большой лестницы. Снаружи ревел ветер, внутри царило безмолвие. Дождь бил в замковые окна, в комнатах все казалось мирным. Я слушал, как где-то наверху зазвонил колокольчик, затем раздался далекий, но жуткий вопль. Кто это кричал?
Раздались голоса и торопливые шаги. Из внутренних покоев выступила служительница и в отчаянии провозгласила: «Она умирает!»
Затем пробудившееся воображение нарисовало передо мной смертный одр Августы ди Сеговия. Я видел, как она борется с тем, чего так страшилось и что настигло ее в этот вечер. Пораженная в расцвете лет, в самый разгар чувственных удовольствий, эта гордая, волевая женщина лежала на диване — не без движения, нет. Она билась так, что служанки не могли ее удержать, с почти мужской силой, еще не ослабленной, а лишь подстегиваемой судорогами чудовищной боли, — одна точеная округлая рука отброшена, другая прижата ко лбу, благородное лицо бело, пышные волосы, которыми она так гордилась, черной шелковистой массой рассыпаны по подушке. Клитемнестра в каждой своей черте, убийца, а теперь и жертва убийцы, она не желала умирать: жизнь все еще сулила слишком много искушений ее порочной натуре, слишком богатую пищу ее разнообразным аппетитам.
И где же Александр, о где?
Внезапно наступает перемена. До этого мгновения она бушевала как фурия, изрыгая страшные ругательства, проклинала отравителя, ибо понимала, что отравлена, требовала у Бога жизни и кощунственно хулила его, чувствуя нестерпимую боль во всех внутренностях; она вскрикивала от суеверного ужаса, когда гнусные пороки и кровавые преступления черными тенями обступали ее смертное ложе. Но вот исступление проходит, сменяясь тоской при одной мысли об Александре. Он средоточие всех ее страстей. Она любила его долго; она одержима. Августа поворачивается на постели, закрывает лицо руками; неутолимая скорбь рвется наружу в потоке слез и рыданий. Где он? Где?
Наконец она поднимает глаза и приказывает всем выйти. Боль от яда прошла, а с нею и душевные муки. Несчастной осталось только умереть. Она по-прежнему сильна духом и потому заставляет себя успокоиться, чтобы встретить смерть, как мученица. Августа лежит на постели вытянувшись, «бела, чиста, бесстрастна, холодна», волосы убраны со лба, руки сложены на груди, как у мраморного надгробного изваяния. Два или три светильника стерегут ее последние мгновения.
И вот приближается заключительная сцена. Всадник, скакавший в грозу ночь напролет, входит наконец в дом. Что толкнуло его в путь, какой необъяснимый позыв или сверхъестественное провидение, гадать бесполезно. Все спокойно и величаво. Не слышно ни воплей, ни проклятий, ни исступленной божбы.
В гостиной темной тишина,
Ни щели меж завес.
Здесь даже буря не слышна,
Что сотрясает лес.

Перед ним лежит его Августа, прекрасная, как во сне. Ее большие глаза открыты, но ресницы не трепещут, щеки застыли, платье не колышется. Он зовет ее:
О, Августа! Но тишь вокруг.
Ответ не прозвучит.
Без отклика печальный звук
В глухую даль умчит.

Однако, читатель, зачем я об этом говорю? Тебе уже все поведано слогом куда более возвышенным, чем я способен изобразить. Revenons a nos moutons! Довольно сказать, что эта нота для меня чересчур высока. Я не сумел ее удержать и вынужден сменить регистр.

 

Я устал от героики и вновь чувствую желание говорить с людьми, слепленными из обычного теста. К этой перемене меня отчасти толкнуло письмо, которое хозяйка принесла сегодня утром, пока я завтракал. Я тут же узнал руку: аккуратный почерк бывшего счетовода, что не чурался прежде писательских упражнений, ныне, впрочем, отброшенных с презрением и позабытых.
— Ах, сэр Уильям, — пробормотал я, беря конверт с оплаченной доставкой, — ваша эпистола пахнет конторой.
Жуя поджаренный хлеб и прихлебывая кофе, я прочел нижеследующее:

 

«Ну, Тауншенд, если я понимаю, что вы делаете на ферме в Арунделе, то пусть меня зажарят на угольях! Что за блажь — похоронить себя в глуши? С тем же успехом вы могли бы отправиться на остров Вознесения и стать новым Александром Селкерком. В конце концов, Заморна, Адрианополь, часть Арундела — лишь эти области нашего восточного королевства населены кем-либо, кроме птиц небесных и зверей полевых.
Я сильно подозреваю, что вы влюблены. Некая заморнская красавица поразила ваше сердце стрелой Купидона, и вы, как раненый олень, забились в подлесок, чтобы тихо испустить дух.
Кто она? Быть может, наша общая знакомая, прелестная хозяйка Керкем-Лоджа? Как вы помните, мы оба были сражены, когда она промчалась мимо нас на лошади в Хартфорд-Дейл. Ах, Тауншенд! Эта длинная лиловая амазонка и шляпка для верховой езды на белокурой головке, такая кокетливая, такая дерзкая, слегка сдвинутая набок, чтоб видна была прядь светлых волос! И этот хлыстик, Тауншенд, и ручка, которая его держала, ручка дамы или феи! Мой бедный друг, мне кажется, вы ранены в сердце.
А знаете ли вы, что я снова ее видел? Хартфорд — удивительный человек. После годовой летаргии он наконец-то встряхнулся и теперь бьет копытом. Я только и слышу, что о приемах в Хартфорд-Холле, скачках и состязаниях в стрельбе под особым патронатом его милости, о новом здании биржи в Заморне, первый камень которого заложил благородный барон, о смотрах заморнских йоменов во главе с их прославленным командиром, о великолепных сельских балах, даваемых лордом Хартфордом, и прочая и прочая. На всех этих мероприятиях он появляется, сверкая, как начищенный медный таз, с подложенной грудью, увешанной звездами, цепями и орденами; его талия туго затянута, а седые волосы завиты и напомажены, как у миледи Стюартвилл.
Некоторые утверждают, что это возвращение к юности, пробуждение от спячки и прочая вызвано успехом у некоей неназываемой особы. Он! Он! Он! Тауншенд, дружище, как вам нравится эта мысль? Может, и нам с вами стоит попытать счастья? Думаю, мы ничуть не хуже обветренного, загорелого, хмурого и прямого как кочерга старого драгуна, которого обворожительное существо дарит своей благосклонностью!
Ах, женских причуд не понять! Впрочем, я собрался рассказать про мисс Мур. Я видел ее на сельском балу у Хартфорда. Она прибыла с опозданием, поскольку сопровождала супругу генерал-губернатора, которая, как вам известно, всегда приезжает последней.
Тьфу, но до чего же Джейн была хороша! Заслышав общий ропот восхищения, я обернулся: она только-только вошла в длинный зал и теперь озирала толпу, высматривая знакомых. Глаза и губы заранее улыбались: она знала, что ее ждут восторги и ухаживания.
Компания прошла мимо меня, заслонив мисс Мур, и я на время потерял ее из виду, но через несколько минут заметил снова: в голубом атласном платье, с гордой белоснежной шеей и покатыми плечами, наполовину скрытыми, наполовину подчеркнутыми водопадом льняных кудрей. Ее кому-то представляли; она присела в низком реверансе, одновременно улыбаясь. Хлыщ, с которым миледи Стюартвилл ее знакомила, поклонился, как француз, далеко оттопырив фалды синего расшитого вицмундира, а когда он снял с правой руки перчатку и приложил ладонь к сердцу, на мизинце блеснули два кольца. То был один из главных гостей бала — наш благородный посол, отважный и прославленный граф Ричтон собственной персоной.
Когда мисс Мур отошла, он, подняв лорнет, долго следил, как она движется через зал. Ее обступили джентльмены; она подавала обе руки одновременно и, вытянув шейку, кивала дамам, стоящим за спинами джентльменов. Казалось, мисс Мур знает всех и никого не хочет обойти вниманием.
Интересно, что за этим стоит: страх перед женской завистью или природная доброта? Мисс Мур не графиня и не королева. В ее жилах нет и капли патрицианской крови. Ее отец — ангрийский стряпчий, мелкая сошка на службе у старого греховодника Хартфорда. Мистер Мур богат, но настолько беспринципен, что вполне мог дать красавице дочери блестящее воспитание, с тем чтобы она когда-нибудь заполучила высокую должность любовницы аристократа. Я предпочитаю подозревать в людях худшее.
Наконец мисс Мур приблизилась к своему сюзерену, и я решил, что понаблюдаю за ее поведением. Его милость, опершись на подлокотник дивана, беседовал с леди Торнтон, внимательно следя за движениям черных кудряшек и еще более черных глаз благоразумной скромницы, которая, встряхивая головкой, смеялась и шутила с ним бесхитростно и, разумеется, в высшей степени невинно.
— Добрый вечер, ваша милость, — произносит мисс Мур совершенно искренне и непосредственно. О, эта непосредственность, Тауншенд! Очень удобная штука, не правда ли? Такая занятная! Верный признак чистой души, не страшащейся, что ее мысли станут известны всему миру.
— Добрый вечер, мисс Джейн, — басит гранд, вытягиваясь, будто на смотру, и складывая на груди мужественные руки.
— Ваша милость потанцует со мною сегодня? — спрашивает бесподобная, склоняя головку набок, так что шелковистые кудри ложатся на белое плечо.
— Я буду танцевать с вами вальс, мисс Джейн. Прошу.
— Ах, вальс! — восклицает она с очаровательным и явно насквозь притворным испугом. — Ни за что! Я буду танцевать вальс с генералом Торнтоном или с послом, если он соблаговолит меня пригласить, но только не с вашей милостью!
— Такое исключение мне льстит, — отвечает смуглый воитель. — Вы считаете меня слишком привлекательным и потому будете смущаться.
— Ах, но ваша милость и впрямь исключительный человек, — с должной простотой вмешивается леди Торнтон.
— Да, и все уверяют, что вы хотите на мне жениться, — говорит Джейн, и в этот миг ее хорошенькое личико кажется мне невыносимо глупым.
— Я дал обет безбрачия, — отвечает поистаскавшийся щеголь и хочет изобразить улыбку, но на деле лишь щерит зубы, если прибегнуть к сочному ангрийскому выражению. — Я поклялся святыми таинствами, что никогда больше не сделаю предложения руки и сердца. Иное дело, если предложение будет исходить от самой дамы, так что прошу, мисс Джейн.
Мисс Джейн хихикнула, затем проговорила с насквозь фальшивой улыбкой:
— Не составит ли ваша милость мне пару в следующей кадрили?
— Хорошо.
— Однако, — продолжает она, принимая игривый тон (а может, это все было игрой, не знаю, я не мастер распутывать загадки женского лицемерия), — только помните: если я возьму на себя роль джентльмена, то вашей милости придется быть дамой. Я моряк, Артур Фицартур, капитан стопушечного фрегата „Великолепный“. Ваша милость — мисс Джесси Хиткот. Я люблю вас и намереваюсь похитить. Вы чрезвычайно субтильны и любите меня за отвагу, красоту и высокий рост. Я очень юн, в два раза моложе вашей милости, совсем не такой смуглый и никогда не хмурюсь — по крайней мере в разговоре с дамами. Думаю, что у меня приятный нрав. Итак, мисс Джесси, будете ли вы со мною танцевать? Музыканты уже заиграли.
Полагаю, Хартфорду не хватило воспитания, чтобы выслушать ее до конца. Взгляд его блуждал, а когда она договорила, он подавил зевок и ответил, что, говоря серьезно, вообще не намеревался сегодня танцевать — слишком устал. После этого старый фанфарон напустил на себя такой неописуемо заносчивый вид, что мисс Джейн умолкла.
Впрочем, она ничуть не смутилась, лишь искоса глянула на леди Джулию, словно говоря: „Я не могу взять его в толк, он такой странный“, — и, приложив палец к губам, отошла прочь.
Через пять минут ее атласное платье уже мелькнуло среди вальсирующих. Мисс Мур кружилась, улыбаясь и запрокинув голову, с кем бы вы думали? С нашим мудрым генерал-губернатором.
Затем я наблюдал, как она прогуливается, доверчиво опираясь на его руку, выслушивая любезности и отвечая на комплименты с очаровательным блеском больших голубых глаз. Ах, как это было мило! Прохаживаясь по длинному залу, покачивая султаном, убирая со лба упавшие пряди ручкою белой, как — что за вопрос? Ну разумеется, как алебастр! — она совершенно не замечает общего восхищения ее величественной осанкой, прелестной фигуркой и цветущим личиком. Тьфу ты, пропасть! Уж мы-то с вами, Тауншенд, кое-что понимаем!
Стюартвилл отводит мисс Мур на место, и тут же к ней подходят — вернее сказать, бросаются — двое или трое претендентов на кадриль. „О нет, я слишком устала“, — произносит наша героиня и откидывается в кресле без тени гордого торжества на лице. Обожатели собираются в кружок, она дозволяет им говорить. В ее ответах нет кокетства, какое там! Одна только сердечность. Джейн подтрунивает над собеседниками, но никого не осаживает. Можно подумать, они все ее братья, — так она с ними приветлива.
Тут к кружку приближается еще один джентльмен.
— Не позволит ли мисс Мур ангажировать ее на кадриль? — произносит тихий благовоспитанный голос без той ажитации, какую разыгрывают повесы. Мисс Мур поднимает глаза и вновь видит синий расшитый вицмундир, белый шелковый жилет и золотой монокль, усыпанный бриллиантами, а на груди — звезду и орден Восходящего солнца, недавно пожалованный его величеством и теперь надеваемый, в соответствии с хорошим вкусом нашего благородного посла, на каждый сельский бал.
Граф протягивает аристократическую руку. Не думайте, Тауншенд, что Роза Заморны отвергла предложенную честь. О нет! Она вкладывает пальчики в эту патрицианскую ладонь, бросает насмешливый взгляд на покидаемую свиту, и посол триумфально уводит свою добычу.
Видели бы вы, Тауншенд, как танцевал этот мандарин! Не сводя с дамы надменного, оценивающего взгляда, оттягивая высокочтимый носок, прикладывая руку к груди, делая шаг то к мисс Мур, то от нее, и при том безостановочно скалясь во весь рот! Проводив ее обратно, он подошел к лорду Хартфорду. Некоторое время они беседовали, причем посол каждые две минуты подхихикивал, а Хартфорд кривил губы в полукислой, полугусарской усмешке.
За весь вечер я так и не разрешил загадку характера нашей героини, не смог понять, есть ли за этим порхающим легкомыслием хоть капля здравого смысла, или она в конечном счете просто пустышка. Если ее ровная приветливость не напускная, то мисс Мур непроходима глупа, у нее нет ни сердца, ни тонкого ума, ни способности к настоящему чувству. Если же эта лучезарная доброта, готовая без страха одаривать улыбками гордецов и не находящая в себе сил обдать презрением ничтожество, только фасад, то она бестия, и я не доверюсь уму, пусть даже глубокому и оригинальному, способному по своему произволению менять личины и разыгрывать роль. Равным образом, Тауншенд, я не хочу быть в сфере влияния чувств, чьи водовороты слишком глубоки и быстры для всеобщего обозрения и должны маскироваться безмятежностью. Если это так, то девица чрезвычайно скрытна. В ее голове проносятся тысячи мыслей, неведомых остальному миру. Поминутно кто-нибудь затрагивает чувствительный нерв, вызывая острую боль, которую необходимо скрывать за беззаботным смехом, делая вид, будто шутка или взгляд не достигли цели. Быстрые, живые чувства надо подавлять, выказывая другие, которые она не способна полностью выразить. Надо притворяться, будто смотришь на жизнь сквозь розовые очки, хотя, быть может, в раннем детстве она видела мир в волшебном зеркале воображения: яркие оттенки и формы, созданные волшебниками, стремительное течение вод, потоки света, дикое колыхание листвы в величественном краю, синее небо в разрыве облаков, пронзенный звездами лунный простор; наблюдала, как в нависших тучах рождается гроза, как кружит пурга над заснеженной пустыней и невозможно поверить, что лето вернется вновь.
Знает ли девушка все это? Фу какой же я глупец! Она бабочка, паутинка, оброненное перышко райской птицы — проглотила свои чувства, наступила себе на горло и предстала миру в чуждой личине? Я брежу! Такой женщины нет и не может быть. А если бы такая существовала, я последний стал бы ею восхищаться или доверил бы себя ее извращенной, губительной привязанности.
Джейн Мур — хорошенькая покладистая девушка, думающая в своей простоте, что мир добр, что все ее любят, а она любит всех. Не это ли рефрен песни, Тауншенд?
Надеюсь, что вы не женились на кухонной девушке своей квартирной хозяйки и не предпримете этого важного шага, не посоветовавшись с другом. Засим остаюсь,
ваш неизменно, безоговорочно и неумышленно,
Уильям Перси, баронет.
Заморна, 16 июля 38-го года.
Чарлзу Тауншенду, эсквайру, на адрес миссис Честер, Хилл-Фут».

 

Дочитав письмо, я подумал, что пресытился одиночеством. Я вернусь в шатры Кидарские. Отсюда до Бекфорда всего четыре мили, а оттуда я могу добраться дилижансом до Заморны или Адрианополя. Я должен сделать собственные наблюдения. Жизнь в глуши невыносима. Я хочу знать, как ангрийцы ладят со своим новым королем — терпят его или нет; хочу знать, отчего повеселел Хартфорд; услышать, что люди говорят о мисс Мур. Она и впрямь хороша собой, но я не заметил в ней ничего такого, что могло бы произвести подобный фурор.
— Миссис Честер, принесите счет, я уезжаю.
Две недели я не видел ни одного живого существа, кроме хозяйки, ее помощницы и пяти-шести молочников, приходивших утром и вечером с бидонами. Раз, правда, на прогулке в полях я встретил няньку. Перед нею бежали две хорошенькие девочки — маленькие зверюшки в белом, с длинными льняными кудряшками. Я заговорил с ними и протянул обеим ягоды шиповника, которые сорвал с колючей изгороди. Малютки по указанию няньки сделали реверанс, точь-в-точь благовоспитанные юные леди, и одна, указывая большими голубыми глазами на ветку шиповника, с очень чистым, отнюдь не ангрийским выговором пролепетала:
— Пожалуйста, сорвите мне эту розу.
Покуда я срывал цветок (мне нравится забавлять детей), рядом раздался голос:
— Здравствуйте, мистер Тауншенд.
Голос был женский, очень спокойный и мягкий; обернувшись в изумлении, я узрел говорящую менее чем в ярде от себя: молодую даму величавой наружности, с бледным смугловатым лицом и очень черными волосами, расчесанными на прямой пробор. Глаза у нее были серьезные, глубоко посаженные, черты — миловидные.
Я снял шляпу и поклонился. Передо мною стояла особа куда более высокого ранга, нежели я рассчитывал здесь встретить.
— Прекрасное утро! Ваша милость очень разумно поступили, что вышли погулять, — сказал я.
— Да, — ответила она и, слегка помедлив, продолжила: — Вы остановились где-то в этих краях, мистер Тауншенд?
— Да, мадам, в Хилл-Футе.
— Чудесно! Я буду рада видеть вас у себя в любой день, хотя мой супруг сейчас в городе. Амелия! — обратилась к девочке, которая дергала меня за полу сюртука, чтобы попросить еще розу, — не докучай мистеру Тауншенду. Всего хорошего, сэр.
И, безмятежно кивнув, она поплыла дальше.
— Саммерфилд-Хаус где-то неподалеку? — спросил я няньку.
— Да, сэр. Примерно три мили отсюда по тракту, но всего мили полторы по дорожке через частные владения.
— И графиня часто гуляет вот так запросто?
— Очень часто, сэр, когда в деревне, хотя в городе она страсть какая важная дама и без свиты никуда.
«Это мне известно, — подумал я, — хотя бы потому, что за все время мы не обменялись и двумя словами. Впрочем, у некоторых знатных господ есть привычка менять свое обхождение в зависимости от того, каким воздухом они дышат. Когда графиня Арундел сидит в гостиной дворца Фредерика в Адрианополе, нет женщины более заносчивой и надменной. Здесь, сдается, она позволяет себе убавить спесь».
И я снова взглянул на ее удаляющуюся фигуру. Дорожка вилась, и графиня медленно огибала повороты, склонив голову над книгой. То и дело она поднимала глаза и с улыбкой заботливо смотрела на детей. Раз или два я услышал, как она просит их не бежать так быстро, чтобы не упасть. Боже! Я едва мог признать в ней ту женщину, чей высокий султан покачивается в первых рядах на любом великосветском рауте и чей взгляд в обществе равных словно говорит: «Я принцесса по рождению; не приближайтесь ко мне».
Я не воспользовался приглашением ее милости, поскольку не привычен к обществу Арундела или его графини. Это не мой круг. Она, безусловно, считает меня полусумасшедшим выродком, а для него я и вовсе пустое место. В сколь бы торжественной обстановке я ни встречался с лордом Ричтоном, мы всегда обмениваемся хотя бы взглядом или кивком, однако Шевалье, гарцующий на белом жеребце бок о бок с монархом, скорее поклонится уличному мальчишке, чем вашему покорному слуге. Учтивый граф начисто лишен писательской жилки; в его глазах я сомнительный человечишка с эксцентричными причудами и между нами не может быть ничего общего. Что ж, мне он столь же безразличен, так что мы квиты.
Я только что попросил миссис Честер найти кого-нибудь, кто отнесет мой саквояж в Бекфорд. Она отправила Сьюзен в ближайшую деревню, и как только та вернется с помощником — прощайте, одинокие раздумья! Меня вновь ждет городская жизнь.

 

Читатель, я завершу этот труд еще одним письмом от сэра Уильяма Перси, которое дожидалось меня на почте в Бекфорде.

 

«Тауншенд!
Я пишу вам в разгар лихорадочных сборов, ибо отправлюсь куда-то служить Отечеству в официальном качестве. Сейчас вы узнаете, как это случилось.
Я сидел и тихо попивал превосходный шоколад, когда принесли утреннюю почту. Я небрежно глянул на письма, думая с удовольствием дочитать газету, прежде чем знакомиться с их содержимым, которое полагал несущественным, но тут мое внимание привлекла большая красная печать, а всмотревшись пристальнее, я различил государственный герб Ангрии!
„Черт!“ — воскликнул я, переворачивая пакет, чтобы увидеть имя отправителя. Мне предстал странный иероглиф, не похожий на буквы ни одного известного алфавита, и все же я инстинктивно угадал, что он означает „А. Ф. Энара“!
Так сошлось, что завтракал я сегодня в Гернингтон-Холле, где заночевал после вчерашнего приема. Соответственно напротив меня восседал сэр Уилсон Торнтон, занятый поглощением фунта-двух ветчины и полудюжины яиц.
— Знатная погодка дня сенокоса! — произносит генерал, поворачиваясь к открытому окну и устремляя взгляд на свой заросший парк, чьи древние стволы практически не дают увидеть утренний свет или ощутить свежий ветерок, веющий в их допотопных ветвях. Боюсь, что я невежливо оставил без ответа слова хозяина, ибо целиком погрузился в созерцание официального пакета.
— Эхма, — замечает высокообразованный барон, — люблю вороний грай с утречка пораньше.
— Весьма музыкальный звук, сэр, — отвечаю я.
— Я завсегда так говорю! — восклицает генерал, затем, привстав, поднимает раму еще выше и просовывает соломенную голову сквозь розы, дабы без помех наблюдать полет своих любимых утренних певцов над темными елями. Вернувшись к столу, он говорит:
— Что-то Джулия мешкает. Вот ведь блажь — пролеживать себе бока в такое славное утро!
Как раз в это мгновение дверь медленно отворяется и входит миледи в изысканном неглиже, заспанная, встрепанная и в высшей степени обворожительная. Генерал качает головой и придвигает ей стул.
— Что вы, право, Торнтон, — начинает ее милость. — Сейчас только девять.
— На три часа припозднились, мадам, — отвечает сэр Уилсон. — Я с шести на ногах.
— А вот Перси, я уверена, только что спустился, — говорит она.
Я утвердительно киваю и спрашиваю, хорошо ли ее милость почивали.
— Нет, — отвечает она. — Мне приснился странный сон. Как будто я сижу вечером в гостиной и слуга докладывает, что какой-то джентльмен хочет со мною поговорить. Я велела проводить его в библиотеку и, войдя туда, увидела очень высокого человека. Он сидел за столом и писал…
— Ешьте лучше завтрак, Джулия, — перебивает ее генерал. — И не забивайте себе голову снами и всякой такой чепухой.
— Я хочу дорассказать, — возражает супруга. — Так вот, сэр Уильям, я спросила, что ему нужно. Он поднял голову, и я так испугалась! Это был вылитый лорд Нортенгерленд. Совершенно его волосы.
— В таком случае, мадам, это наверняка был парик, — замечаю я, — ибо, насколько мне известно, своих волос у его сиятельства осталось не много.
— И все равно лоб, нос и глаза были его, и что бы люди ни говорили, он исключительно хорош собой.
— Я часто думаю, что у женщин очень мало мозгов, — молвит генерал. — Может, так невежливо говорить, но они во многом гораздо глупее мужчин.
— Торнтон, вы не передадите мне яйцо? — спрашивает Джулия.
— Вот, душенька, и довольно про ваши нелепые сны. Взбредет же на ум рассказывать всякие глупости, которые вам пригрезились.
— Что это за письмо, полковник? — внезапно восклицает Джулия, заметив мою все еще не открытую депешу. — Можно взглянуть?
При этих словах она протягивает маленькую ручку, затем все же останавливается и смотрит на меня вопросительно, прежде чем взять письмо.
Я не большой обожатель леди Джулии — она всегда казалась мне пустым существом. Впрочем, в этот миг она была чрезвычайно мила: огромные испанские глаза смотрели на меня с живым интересом, губы улыбались, пальчики сжимали письмо.
— Можете прочесть, — сказал я таким тоном, будто это мой смертный приговор.
— Пакет от герцога? — тихо проговорила леди Джулия. Мысль эта наполнила священным ужасом ее ребяческий мозг. Она помедлила, затем все же надломила огромную печать и тут же со всегдашней своей нерешительностью протянула письмо обратно.
— Нет! Я не смею! Он узнает, что я вскрывала его письма.
— Не бойтесь, мадам. На этой любовной записочке стоит имя генерала Энары.
— А! — воскликнула ее милость. — Тогда прочь церемонии! Мы со старым бандитом добрые друзья. Я обещала выйти за него замуж, когда Торнтон оставит меня вдовой.
Она сломала печать и прочла:
„Подполковнику сэру Уильяму Перси предписывается незамедлительно явиться в Адрианополь. Генерал Энара уполномочен известить сэра У. П., что обсуждается возможность поручить ему дело, заслуги в коем будут высоко оценены. Генерал Энара просит дозволения поздравить сэра Уильяма с этими лестными перспективами. Генерал полагает, что у сэра Уильяма есть шанс отправиться в глубь континента далее, нежели продвинулись пока войска его величества. Генерал убежден, что, выхлопотав для сэра Уильяма эту должность, наилучшим образом выразил свое удовлетворение мужеством и достоинством, с которыми сэр Уильям исполнял свой долг на позициях в Каттал-Кьюрафи.
Министерство иностранных дел, Адрианополь“
— О, так вас отметили, — произнесла леди Джулия, дочитав письмо. — Однако неужто генерал и впрямь намерен отправить вас в те ужасные края, где так жарко, а реки вместо крокодилов кишат земноводными неграми?
— Боюсь, мадам, его письмо нельзя истолковать иначе, — ответил я.
— И вы рады? Он пишет так, будто это вознаграждение.
— Помолчите, Джулия! — говорит генерал, слушавший послание с многозначительной улыбкой на губах, затем поворачивается ко мне: — Что ж, полковник, вам так и так надо поспешить в столицу. Я дам вам своих лошадей до Заморны, дальше поедете на почтовом дилижансе.
— А если полковник не захочет? — говорит Джулия. — Я убеждена, что для тамошнего климата у него недостаточно крепкое здоровье А может, Торнтон, лучше написать Энаре, что сэру Уильяму нужно несколько дней на раздумья?
Джулия, женушка, отвечает Торнтон, — ступай-ка ты наверх, милая, надень шляпку и шаль, а я, как провожу сэра Уильяма, сразу повезу тебя кататься в ландо.
Джулия вышла из комнаты, а Торнтон принялся меня торопить, ибо, как вам известно, я несколько медлителен, особенно когда все вокруг суетятся. Итак, я с вами на время прощаюсь. О результатах поездки сообщу в следующем письме.
Ваш У. Перси».

 

Через несколько дней я получил продолжение:

 

«Тауншенд, дружище, что бы я без вас делал! Кому еще я мог бы строчить письмо за письмом или открывать столько секретов! Быть может, сходство изведанных нами лишений и тяга к бродяжничеству породили некую общность душ. Мы ведь любим друг друга, не правда ли, Тауншенд?
Так или иначе, я в Адрианополе, получил аудиенцию и в министерстве иностранных, и в министерстве внутренних дел, и теперь горд, как петух на навозной куче. Расскажу обо всем подробно.
Распрощавшись с прелестной хозяйкою Гернингтона, которая сбежала по дубовой лестнице в старый темный вестибюль, чтобы пожелать мне счастливого пути, стиснув ее хорошенькую ручку, задержав томный взгляд на румяном личике, улыбавшемся мне из-под только что надетой шляпки, попросив на память локон смоляно-черных кудрей и получив отказ, пообещав думать о ней, когда буду лежать на солдатском ложе из тростника и смотреть на луну, плывущую высоко над синей Бенгелой, — покончив с этим всем, Тауншенд, я вскочил на быстрого скакуна, одолженного вашим вторым отцом, и во весь опор поскакал через леса, навстречу утреннему ветру и утреннему солнцу. Через четверть часа я уже поравнялся с Эдвардстон-Холлом. Слуга еле за мною поспевал. Я был в таком упоении чувств, что не сдержался: натянул поводья, сорвал шляпу и подбросил ее в воздух с издевательским „ура!“.
Затем я поскакал дальше и почти не сбавлял галоп, пока не достиг пригородов Заморны. В самом начале Адриан-роуд мне предстала двуколка, трюхающая, как угольная баржа на свежем ветру. Ею правил щеголь в бежево-коричневом платье.
„Ха! — подумал я. — Вот кого мне больше всего хотелось встретить именно сейчас“.
То был наш Эдвард. Пришпорив скакуна, я в мгновение ока его нагнал. На Адриан-роуд толпился народ, в том числе множество дам, поскольку это модная улица, однако в тогдашнем брожении духа я не думал, кто на меня смотрит. Прочь с головы шляпу! Виват, мой герой! Я скачу за повышением! К дьяволу амбарные книги! Запиши фельдмаршальский жезл мне насчет! Гип-гип-ура!
— Гром и молния! Смола и сера! Что за черт? — кричит он. — Вот ужо тебе!
Нед взмахивает рукой. Вж-ж! Его хлыст рассекает воздух, но мой гнедой прядает в сторону, и мы оба чудом избегаем удара. Я привстаю на стременах и, высекая искры из мостовой, лечу прочь. Мы с Аяксом исчезаем, на прощание взмахнув белым платком в знак братской привязанности.
Уже смеркалось, когда дилижанс въехал в Адрианополь. Не тратя времени на то, чтобы привести себя в порядок, потный, встрепанный, в сюртуке, припорошенном пылью Адрианопольского тракта, который, как вам известно, рассекает зеленые луга и леса белой, почти молочной полосой, — я, как есть, спрыгиваю с империала Восточного почтового экспресса во дворе таверны „Вествуд“, тут же беру кеб и приказываю везти меня в министерство иностранных дел.
В комнате, куда меня провели, было темно. Две восковые свечи бросали дрожащие отсветы в сгустившийся полумрак. За столом сидел бледный маленький человечек, рядом лежали его перчатки и шляпа.
— Сэр Уильям Перси! — произнес он, вставая и кланяясь.
— Да, сэр. Могу ли я видеть генерала Энару?
— Генерала Энары здесь нет. Генерал Энара отбыл. Присутственные часы закончились. Вы опоздали; вам следовало быть более пунктуальным.
— Я выехал, как только получил послание генерала Энары, — с досадой произнес я и, усевшись, принялся утирать лоб платком.
— Советую вам, — произнес несносный коротышка, — советую вам приходить пораньше, если у вас дела к генералу Энаре. Впрочем, я здесь и, возможно, сумею заменить генерала. Что вы имеете сказать, сэр Уильям?
— Ехать было очень жарко, сэр, — заметил я, — и дорога страшно пылит, но погодка славная, как раз для сенокоса. Вы согласны со мной, мистер Уорнер?
— Полно, — отвечал назойливый недомерок спокойнее, нежели я ожидал. — Полно, сэр Уильям, бросьте ваше ломанье — оно вам не по летам. Я удивляюсь, что у вас с генералом Энарой какие-то дела, о которых меня не поставили в известность. Я полагал, что вы в деревне. Вас вызвали из отпуска?
— Не совсем так, сэр.
Я сделал паузу, не имея намерения ничего сообщать маленькому бонапарту. Да и что вообще он делает в министерстве в такой час? После нескольких минут обоюдного молчания Уорнер встал.
— Когда вас объявили, я как раз собирался уходить. Вам предоставили квартиру в городе?
Этот вопрос был задан с величавой учтивостью.
— Нет, сэр, но мне не составит труда нанять комнаты.
— Мой экипаж у дверей, — продолжал он, — и я охотно отвезу вас в Уорнер-Плейс. Миссис Уорнер будет вам очень рада.
Я поклонился, поблагодарил за неожиданную любезность и ответил, что не могу ее принять. Уорнер не выказал и тени огорчения — этот лис умеет напускать на себя совершенно непроницаемый вид. За разговором он натянул перчатки и теперь, взяв шляпу, кивнул, пожелал мне доброго вечера и удалился.
Я был рад от него избавиться. „Теперь к моему старому суровому командиру!“ — сказал я себе и, снова усевшись в кеб, велел отвезти меня на Калабар-стрит, где устроил свое логово Тигр.
С прибытием туда мои трудности не закончились. Потребовалось море просьб, угроз и запугиваний, прежде чем слуги согласились обо мне доложить. Генерал ужинает, отвечали они, и его нельзя беспокоить; он никого не принимает в этот час; приходите завтра с утра, и прочая и прочая. Однако я все же настоял на своем. Лакей взял мою карточку и через минуту вернулся с приглашением следовать за ним.
Меня провели в большую комнату с пятью или шестью мрачными гравюрами Сальватора Розы на темных стенах. Четыре большие свечи на столе освещали центральную часть помещения; дальше все было погружено во мрак. Два великолепных канделябра — подарок короля, как мне объяснили позже, — стояли незажженные. Генерал приканчивал десерт. С ним были только его дети (прежде я видел их лишь мельком) — кажется, четверо, все девочки в белых муслиновых платьях, смуглые, с блестящими индейскими глазами. Три младшие были странные загорелые создания, знающие о приличиях не больше босоногих маленьких ангрийцев с Говардских пустошей. Старшая, лет тринадцати на вид, отличалась более светлой кожей. Она отчасти сдерживала пламень своих глаз, а ее смоляные кудри были аккуратно расчесаны, а не торчали спутанной копной. Думаю, она получила образование; про трех остальных сомневаюсь, что они умеют читать.
При моем появлении Тигр встал и, указав рукою на свободный стул, спросил, обедал ли я.
— Да! — солгал я, поскольку не мог думать о еде и не хотел, чтобы меня уговаривали.
— Тогда хотя бы вина, — сказал он. — Мария, — обратился он к старшей дочери, передай сэру Уильяму графин шираза.
Мария исполнила указания, однако младший звереныш, встав ногами на стул, отодвинул от меня графин и с сильным иностранным акцентом объявил, что вино sacré и еретикам его пить нельзя.
— Мария, уведи сестер к их няне, а сама ступай к сеньоре Грей, — сказал генерал.
Мария встала, крикнула: „Джульетта! Франческа! Габриэлла!“ — сделала низкий реверанс и, задержав на мне долгий, серьезный взгляд, увела своих необузданных подопечных.
— Вижу полковник, вы не теряли времени, — произнес генерал, бросая одобрительный взгляд на мое чистое лицо и тщательно выглаженный наряд.
— Ваше послание застало меня сегодня утром в Гернингтон-Холле, — сказал я, — и вечером я уже здесь.
— Хм. Отлично. Желаете знать, что за возможности у меня для вас припасены?
— Да, сэр.
— Что ж, со временем узнаете. Планы замышляемой мною экспедиции на восток еще не до конца созрели. Вам придется умерить нетерпение на месяц-другой. А пока есть одно дельце за границей, небольшое дипломатическое поручение, в котором наш повелитель желал бы вас использовать. Знаю, что вы не расположены к такого рода обязанностям и предпочли бы более достойную службу на поле боя, однако же убежден, что вы не погнушаетесь ни одной задачей, за которую джентльмен может взяться без ущерба для своей совести. Если бы я думал иначе, я бы презирал вас, сэр! К черту болванов, которые лепечут о своих склонностях, пока королевская работа лежит несделанной!
Я ничего не ответил на эту тираду, только поднес к лицу флакончик с нюхательной солью и стал ждать продолжения. Затем генерал попросил меня придвинуться ближе к столу и передать бутылку, после чего перешел к сути дела. Моя новая роль дипломата не позволяет мне разглашать дальнейший разговор. Впрочем, могу сообщить вам, что через неделю буду в Париже — без всякой официальной помпы, просто как частное лицо. Мне оказали доверие, и Уильям Перси не такой дурак, чтобы подвести начальство, поскольку этим он подвел бы самого себя».

 

Завершит мой труд третье письмо от баронета.

 

«Все-таки зрелость — лучший период жизни. Мое детство и ранняя юность были отравлены горькими чувствами, которые мне никогда не забыть. Теперь я свободен от оков, ясно вижу мою крутую тропу и ощущаю силу, чтобы по ней взобраться. Для меня это не труд, а забава: лезть вверх и вверх, цепляясь за каждый выступающий камень, за каждый крепкий корень и стебель вереска, и видеть далеко над собой желанную заоблачную вершину. Когда я на нее вскарабкаюсь, то забуду и головокружение, и усталость мышц. Что они в сравнении с безграничными далями, которые мне предстанут? Раз или два я оборачивался на подъеме и видел внизу зеленые долины, царственную мглу рощ, сияющий синью морской простор, однако не решался задерживать на них взгляд. О когда же я узрю все!
Шесть лет назад я не знал этой славной мечты. Я рвался к беспечной свободе от унизительного гнета тирании. Я думал завербоваться в солдаты и едва ли помышлял об офицерском чине. Когда мы с Эдвардом бедствовали, скованные вместе нуждой, и ненавидели друг друга за то, что не можем разорвать постылый союз, я терпел муки, каких не ведает ад. Эдвард был сильнее и подавлял меня своим превосходством грубо, ибо натура его груба. Сцены того времени живы в моей памяти по сей день; когда я их вспоминаю, все мои нервы пронзает боль, какую не описать в словах. Я всегда притворялся, будто нечувствителен к его варварской, расчетливой жестокости, и намерен сохранять эту видимость до конца дней. Однако коли есть власть выше человеческой, ей ведомо, что испытало мое сердце.
Теперь я ощутил свою силу. Она сулит мне более высокую участь, и я оставлю тропу юности далеко внизу. Я мог бы умереть на этой полуночной равнине, в холодном одиночестве чувств — и все же рок меня пощадил.
Знайте, Тауншенд, что я не женюсь, пока не найду женщину, которая пережила такие же страдания, ощущала их так же остро, отвергла свои чувства так же безоговорочно и в конечном счете так же успешно одолела все жизненные преграды. В молодой, хорошо образованной особе эти качества будут для меня привлекательнее, чем красота Елены или величие Клеопатры. Красота дается куклам, величие — надменным злючкам, но душа, чувства, страсть и главная добродетель: стойкость — это атрибуты ангела.
Среди всех мерзостей жизни мне довелось встретить такую женщину — одну, и только одну. Да, благородство духа и опыт страданий сочетались в ней с гармонией форм и поразительной красотой. Как часто я смотрел на нее, охваченный изумлением и всепоглощающим сочувствием! Дивный свет души сиял сквозь незаурядную оболочку, проходя через чистую призму лица; глаза, большие и темные, с длинными романтическими ресницами, вспыхивали исступлением, горя сквозь влажную пелену слез, а когда улыбались, излучали тихую радость, любовь, надежду. Она никогда не улыбалась мне, никогда обо мне не плакала; сохранился ли ее образ в мире, недостойном этой ангельской натуры, или она спит в священных рубежах, которые не осквернит даже кощунство, — мне знать не важно. Я видел ее, и светлый идеал пребудет со мною до смертного часа.
Тауншенд! Никогда не заговаривайте со мной о том, что написано выше, а на случай если все-таки заговорите, у меня готов ответ. Откуда вы знаете, всерьез я расчувствовался или просто решил вас поддеть? Разве второе не вероятнее?
Итак, к моему рассказу. Сейчас я в Дуврхеме, как будет видно по штемпелю, а завтра отбываю в Кале на борту парового пакетбота „Крошка Вик“, названного, замечу в скобках, в честь богатейшей наследницы мисс Виктории Делф, чьи полмиллиона фунтов, по слухам, вскружили немало аристократических голов, в том числе одну лысую графскую и даже одну увенчанную королевской короной. Вам доводилось слышать о необычайной королевской щедрости, а как-то сырой ночью под окнами крошки Вик распевал серенады приятной внешности господин. Есть другая сплетня, очень популярная сейчас при адрианопольском дворе: горничная мисс Делф обнаружила несчастного безумца по имени Букет — другими словами, пэра королевства, — который в сильном подпитии сидел на лестнице, непосредственно у покоев ее госпожи. На вопрос, зачем он здесь, благородный лорд, икнув, сообщил, что его намерения касательно мисс Делф в высшей степени честны.
Накануне отъезда из Адрианополя я, как всегда в таких случаях, захандрил. Волнение сборов улеглось. Утром я получил последние указания от Энары, а всю вторую половину дня провел за долгой беседой с премьер-министром в казначействе. Оставался лишь один шаг, но время для него еще не пришло. Я сидел в гостинице один. Близился закат. Медленный день, подобно яркой птице, складывал золотистые крылья после долгого полета, готовясь опочить на далеких холмах между Заморной и Адрианополем. Цветы на подоконнике сомкнули свои лепестки, и солнце, казалось, медлило, прежде чем закатиться за лиловую вершину, которой вскорости предстояло его скрыть. Вечерний свет лился сквозь листья мирта и соцветья герани, бросая на противоположную стену багряные отблески, в которых четко прорисовывались тени каждого стебелька.
В вечерней тишине задуматься способен трехногий табурет, упитанный телец и даже, возможно, маркиз Харлау. Вот и я, разгуливая взад-вперед по комнате и глядя то на алый прямоугольник западного окна, то на мрачную историческую картину, украшавшую мой номер, невольно углубился в раздумья.
— Что ж, Перси, — произнес внутренний голос, с которым мы постоянно беседуем, — завтра ты отплываешь в чуждые края. Тебя ждет дальний путь, в твои руки доверены министерские дела и королевские тайны. Задумайся теперь: неужто тебе нечего делать до того, как прозвучат слова прощанья? Слова прощанья? Кому ты их обратишь? Это большой город, столица! Уж конечно, средь широких площадей и длинных улиц, среди тысяч домов Адрианополя сыщется хоть один человек, которого огорчит твой отъезд?! Ведь есть же влюбленная красавица, что каждую ночь разлуки будет слать вслед тебе нежнейшие мысли?
— Нет, наблюдатель, такой красавицы нет!
— Перси, подумай! Уж конечно, хоть одна живая душа пожмет тебе руку с чувством, когда узнает, что ты отправляешься в опасную и загадочную поездку, из которой можешь не возвратиться.
Я думал и думал, но все тщетно. Я не мог представить ни одного человека, связанного со мною узами любви. Наконец внутренний голос шепнул мне единственное имя. Кажется, я усмехнулся с горьким сомнением, но тем не менее решил действовать так, как если бы это было правдой.
Впрочем, до встречи предстояло последнее деловое свидание, и час его близился. Перед моим уходом из казначейства мистер Уорнер сказал, что теперь у меня на руках есть все необходимые бумаги, за исключением одной, которая будет вручена в восемь часов вечера в Заморнском дворце. Было восемь. Когда я выходил из гостиницы, солнце как раз спряталось за холмы. Мне лень описывать вам двухмильную поездку в быстром экипаже, мое вступление во дворец, лестницы и галереи, по которым меня вели. Вообразите, что я наконец в небольшой комнате. Слуга ушел, чтобы меня объявить. Возвратившись, он говорит:
— Сэр Уильям, за вами пошлют немедленно, — кланяется, закрывает дверь, и я остаюсь один.
К этому времени уже начало смеркаться. Королевский дворец был необычно тих, а когда я подошел к ряду окон в дальнем конце комнаты, то увидел засаженный деревьями сад, подступающий к самой стене, и здесь и там — бледное сияние статуй. В темноте ничего толком было не разглядеть, и я скоро устал от вида сумеречных деревьев.
Я заходил по комнате, время от времени останавливаясь и прислушиваясь. Ни звука: ни шагов, ни голоса, ни шепотка. Неужто, Тауншенд, стены дворцов делают толстыми, чтобы одни августейшие обитатели не слышали, чем заняты другие? Я так и не знал, от кого получу искомый документ: от какого-нибудь министра или от самого короля. Какая мука для придворного честолюбца вроде меня — гадать, переходя от надежд к сомнениям!
Наконец послышался звук растворяемой двойной двери. Кто-то вошел.
— Пожалуйста, следуйте за мной, сэр Уильям, — произнес тонкий голосок, и я увидел перед собой пажа — изящного мальчика с волосами, расчесанными на прямой пробор, как у девушки.
Дверь вела в коридор, устланный ковром. По всей его длине горели светильники. Я шел за мальчишкой, присланным меня проводить, и вскоре увидел еще одни двустворчатые двери: свет ламп отражался в полированном дереве так ярко, что мне сперва почудилось, будто передо мной огромное зеркало.
— Вы ведете меня к его светлости? — спросил я, останавливая пажа, когда тот уже взялся за ручку.
— Не знаю, — промолвил он. — Мне велели привести вас сюда.
— Кто велел?
— Лорд Хартфорд.
— Лорд Хартфорд! — воскликнул я в понятном изумлении. Менее всего я ожидал, что у этого человека есть власть распоряжаться в Заморнском дворце. Я ненавижу его, Тауншенд.
Прежде, нежели я успел высказать свое недоумение, дверь отворилась, и меня залил поток света. Когда я вновь обрел способность видеть, то понял, что нахожусь в просторном помещении, дверь которого за мною немедленно затворили. Огромные восковые свечи горели на столе, на каминной полке, в каждой нише. Такая иллюминация вполне подошла бы королевскому празднеству. Я огляделся, ожидая увидеть блеск бриллиантов и колыхание султанов. Ничего подобного.
За центральным столом сидели четверо, устремив друг на друга тяжелый, напряженный взгляд. Больше в комнате никого не было, только на коврике у камина дремала огромная собака. В одном из четверых — он сидел, закинув ногу на ногу и заложив одну руку за голову, — я узнал лорда Арундела. Другой склонился над столом и, пересиливая нервическую дрожь в руках, пытался завести золотые часы с репетиром — это был, вне всяких сомнений, Уорнер Говард Уорнер, эсквайр. Третий, обернувшийся к боковой стойке, чтобы налить бокал красного вина, и тут же выпивший его в торжественном молчании, как на похоронах, обладал характерной наружностью А. Ф. Энары. Но кто же четвертый — сухопарый господин, который, поставив оба локтя на стол и зажав в ладонях хищное лицо, переводил разгневанный взгляд с одного коллеги на другого, хмуря лоб и кривя губы в яростной усмешке? Это, Тауншенд, был лорд Хартфорд.
Я высматривал еще одно лицо, но тщетно. Герцога Заморны здесь не было.
Когда я подошел к столу, трое государственных мужей пожали мне руку; Хартфорд не шелохнулся. Я сел. Некоторое время все молчали. Было очевидно, что перед моим приходом произошло нечто необычное, — оглядевшись, я заметил следы недавнего пребывания герцога. Во главе стола стояло его кресло, а на развернутой карте лежал серебряный пенал.
— Он вернется? — шепотом спросил я лорда Арундела.
Тот собрался ответить, но не успел: лорд Хартфорд заговорил.
— Черт побери, — начал он. — Черт побери, вы все наблюдали его сегодняшний произвол. Вы все видели, как меня оскорбляли и унижали, и ни одному из вас не хватило мужества взять мою сторону — ни одному.
— Милорд, ваше поведение беспрецедентно, — сказал мистер Уорнер. — Ни одно министерство не может без ущерба для своей чести предпринять шаг, к которому вы склоняли герцога. Я дал слово. По-вашему, сэр, я должен от него отступиться? А если его величество отверг ваше предложение в резкой форме, так чего еще вы могли ожидать?
— Это гнусная несправедливость! — отвечал Хартфорд. — Я, представитель одного из древнейших семейств Ангрии, связавший все свои интересы с этой страной еще до рождения Заморны, прошу доверить мне важную миссию за границей и получаю оскорбительный отказ, в то время как гусарского офицера, безродного выскочку, назначают на это место через мою голову. Клянусь всем святым, что есть на небе и на земле, он у меня пожалеет о своем последнем выпаде! Я скажу такое, что затронет каждый нерв этого чертова гордеца!
— Вы слышали, джентльмены? — спросил генерал Энара с широкой ухмылкой. — Примечательное красноречие! Такое не часто услышишь за пределами приюта для душевнобольных!
Хартфорд ожег его взглядом, выхватил из кармана бумажник с визитными карточками и, не сходя с места, бросил генералу вызов.
— Отлично! — прорычал Энара, засовывая карточку в жилетный карман. — Давно я мечтал о таком случае! Пилюля, которой я вас попотчую, живо исцелит безумие и похоть.
Мне хотелось расцеловать старого сурового Тигра — так к месту были его слова. Эхом к ним прозвучал глухой саркастический смех. Он раздавался из-за моего плеча; в тот же миг я почувствовал, что спинку стула крепко сжала чья-то рука. Мне не было нужды оглядываться — я знал, кто там стоит.
Его тон, когда он заговорил, напомнил мне ночь накануне Лейденской битвы. Тогда он отдавал мне приказы лично, и с тех пор я не слышал этого голоса.
— Энара, вы не примените лекарство, которое так толково прописали. Дуэль с безумцем едва ли что-нибудь прибавит к вашей заслуженной славе, а я, Бог мне судья, убежден, что лорд Хартфорд не в своем рассудке. Вот и сейчас его глаза горят лихорадочным блеском душевного нездоровья.
Лорд Хартфорд вскинул голову. Его ноздри трепетали от сдерживаемой страсти.
— Ваше величество начали против меня вторую кампанию, — проговорил он с деланным спокойствием. — И сейчас вы дали мне ключ к вашей тактике следующего сезона. Публичным образом меня будут отстранять от важных государственных дел, а приватным — объявят буйнопомешанным.
— Сказав, что „приватным образом поместят под надзор врачей“, вы бы точнее выразили мое намерение, — поправил герцог.
Хартфорд что-то пробормотал вполголоса, встал, обошел стол и оказался лицом к лицу с его светлостью.
— У меня есть тайна, которую я должен сообщить вашему величеству, — сказал он. — До того как этот совет разойдется, я хотел бы снять с души ее бремя.
— Я не желаю слушать, — с высокомерным безразличием произнес Заморна. — У безумцев бывают странные причуды.
Хартфорд шагнул ближе. Герцог не отстранился, только вскинул голову и придал своим чертам выражение убийственной насмешки, от которой стошнило бы лошадь.
— И все же я обязан сделать признание, — сказал Хартфорд.
Он приступил к герцогу вплотную, прижал губы к его уху и сатанинским шепотом произнес какие-то фразы, что заняло около двух минут.
Я внимательно наблюдал за герцогом, и все остальные тоже. То ли он чувствовал на себе наши взгляды и не хотел показывать, что задет услышанным, то ли слова Хартфорда и впрямь оставили его равнодушным — не знаю. Так или иначе, Заморна не дрогнул ни одним мускулом. Черты хранили ту же холодную, спесивую улыбку, что и вначале, однако от лица отхлынула вся кровь. Когда Хартфорд закончил говорить и отступил на шаг, щеки его монарха были совершенно белы.
— Я польщен вашим доверием, милорд, — проговорил Заморна тем же презрительным тоном, что и раньше, — и при первом же случае отплачу вам таким же знаком расположения. Скорблю, что помрачение ума и моральные изъяны внушают вам подобного рода фантазии. Однако же не отчаивайтесь, милорд. В лечебнице для душевнобольных, при должном внимании врачей, вы еще можете вернуться в рассудок.
— До свидания, ваша светлость, — с мрачной усмешкой проговорил Хартфорд.
— До свидания, милорд, — отвечал его государь, усмехаясь не менее мрачно. — Мы с вами еще увидимся.
— Да, в аду! — отвечал Хартфорд и, повернувшись на каблуках, вышел из комнаты.
Едва дверь за ним захлопнулась, Энара издал необычно глубокий вздох. В следующий миг достойный Тигр вспомнил про некое дело, которое непременно должно исполнить сегодня вечером. Он уже вставал, когда монарх, положив руку ему на плечо, принудил генерала опуститься обратно в кресло.
— Нет, Анри, не выйдет. Знаю я, что у вас за дело. Однако учтите, что, если вы в него вмешаетесь, я расценю это как медвежью услугу.
— Я не имею обыкновения перечить вашему величеству, — ответил Энара, — и потому смолчу, как вы приказываете. Впрочем, дозвольте сказать, что, на мой взгляд, вы придерживаетесь совершенно ошибочных воззрений на то, как надлежит в подобном случае действовать.
Мистер Уорнер, наблюдавший за происходящим без единого слова, но с самым пристальным вниманием, теперь вмешался в разговор.
— Сознаюсь, — промолвил он, — что не понимаю этого дела и всех его скрытых пружин. Видимо, вне официальной сцены разыгрались некие события, которые, будь они мне известны, пролили бы на обстоятельства новый свет и вполне оправдали то, что сейчас представляется не вполне благоразумным. Однако же в имеющейся ситуации я считаю своей неотъемлемой обязанностью честно сообщить государю то мнение, к коему пришел, на основании моих ограниченных сведений. Как помнит ваше величество, я всегда без утайки говорил, что мне представляется хорошим или дурным в вашем обращении с подданными; и сейчас я последую этим прямым, хоть местами и тернистым путем.
Милорд герцог, Хартфорд вполне справедливо назвал себя представителем одного из древнейших семейств Ангрии; и будучи таковым, а равно и человеком твердых политических принципов, каковы бы ни были его личные недостатки, он, по моему разумению, заслуживает, чтобы в деле, затрагивающем глубочайшие интересы страны, его кандидатура была рассмотрена в первую очередь. Сэр Уильям Перси позволит мне сказать в его присутствии, что я не знаю человека храбрее и благороднее, чем он, или другого, чьи действия на службе Ангрии были бы в большей мере свободны от греха своекорыстия. И все же, полагаю, даже сэр Уильям согласится с утверждением, что Хартфорд имеет более прав на доверие своего государя, нежели пришлец в этой стране, на двадцать лет его моложе и ниже в воинском звании.
Ваше величество припомнит, что со мною не консультировались касательно назначения, иначе я раньше привел бы доводы против. Вы обратились к генералу Энаре, и на плечах генерала лежит ответственность за данный им совет.
— Я ее принимаю, — сказал Энара. — За мной есть грехи похуже, чем отстранение от должности полоумного волокиты.
— А вам, Арундел, нечего добавить? — спросил герцог, адресуясь к красавцу шевалье, который в молчании сидел напротив, демонстрируя голову куда более приятную для глаз, нежели у остальных сановников, но, между нами, Тауншенд, начиненную куда меньшим количеством мозгов.
Тот переменил позу и, обращаясь к его величеству, ответил:
— Мне представляется, что мистер Уорнер взял сегодня чересчур диктаторский тон. Хотел бы я знать, какое посягательство на королевские прерогативы он счел бы для себя чрезмерным, если вашему величеству уже нельзя исключить из своего доверия человека, обманувшего это доверие так подло, как лорд Хартфорд.
Мистера Уорнера эти слова задели за живое. Он отбросил спокойный тон и заговорил с обычной воинственностью:
— Ваше величество окружают льстецы — гнусные грибы-паразиты, которые питаются пороками короля и разрушают его сердце. Насколько я понимаю, лорд Хартфорд не посягал на честь вашего величества. Он досадил вам в том, что касается ваших побочных увлечений. Неужто за столь мелкую провинность дворянина следует преследовать и отстранять от государственных дел? По взгляду вашего величества я вижу, что от моей прямоты у вас вскипает кровь. Мне известно, что вы твердо решили затворить перед этим несчастным все двери к придворным почестям и скорее рискнете благом страны, нежели перемените свое намерение. Ваше величество мстительны и безрассудны.
— Мистер Уорнер! — тихо проговорил лорд Арундел тоном возмущенного изумления. — Мистер Уорнер, вам стоит сделать паузу. Если вы будете продолжать в том же духе, то вынудите меня принять меры, от которых я предпочел бы воздержаться.
Теперь мистер Уорнер разозлился окончательно. Он обернулся к лорду А, словно дикий кот.
— Вы мне выговариваете, сэр? Вы диктуете, что мне произносить вслух, а что оставлять при себе? Я скажу: вы и ваша свора губите монархический строй. Вы сводники и подстрекатели. Юный король в окружении таких, как вы и Энара, подобен невинной молодости, искушаемой опытным соблазнителем. Вы печетесь о его вожделениях, разжигаете похоть его плоти, похоть очей и гордость житейскую, гасите в нем все высокие и чистые порывы; вы учите монарха затворять сердце и слух от предостерегающих голосов. Вы толкаете его в ад по дороге, усеянной цветами.
— Аминь! — воскликнул его величество, который в продолжение этой тирады попеременно брал понюшку и смотрел на карту. — Аминь, Уорнер! Проповедь закончена? Она оборвалась на высокой ноте. Да уж, ни капли сахарного сиропа — совсем не похоже на те пирожные, которые дьявол бросает несчастным обманутым душам, убеждая, что у него в гостях они будут получать их каждый день. Это истинный хлеб жизни, горький как желчь, кислый как уксус, грубый как мякина. Фредерик и Анри, понравилось ли вам наставление?
— Мы привычные, — хладнокровно ответил Энара.
— Однако, — продолжал герцог, — не кажется ли вам, что последняя фраза удалась преподобному джентльмену особенно хорошо? Слово „ад“ было произнесено с истинным чувством. Я слышал, как один малый на севере вворачивает его в свои проповеди с таким же пафосом.
— Милорд герцог, можете шутить, — промолвил Уорнер, — и все равно это правда. Сэр, в настоящем деле у меня нет личных мотивов. Я не люблю лорда Хартфорда. Вам это известно. Было время, когда ваше величество приблизили его к себе, когда он входил в тот самый круг, который я сейчас обличаю, и подобострастнее других угождал порокам вашего величества. Полагаю, Хартфорд более схож характером с лордом Арунделом и генералом Энарой, нежели со мной, и когда ваше величество ему благоволили, я предупреждал вас о его разнузданности и указывал, куда она ведет.
— Да! — подхватил герцог. — Когда я был доброго мнения о Хартфорде, вы, Уорнер, говорили о нем только дурное. Теперь, когда я его безгранично презираю и когда вы знаете, что моя решимость неколебима, вы меняете позицию и объявляете лорда Хартфорда ангелом. Вздумай я последовать вашему совету и сменить гнев на милость — завтра он вновь стал бы демоном. И, Анри, если я поссорюсь с вами, результат будет тот же. Как только мы расстанемся врагами, Уорнер обнаружит в вас святость, о которой раньше не подозревал. О, Говард, однако вы ревнивы, ревнивы!
— У вашего величества есть привилегия безнаказанно меня оскорблять, — произнес мистер Уорнер, явно уязвленный последними словами.
— Я не оскорбляю вас, Говард, — произнес наш султан, подаваясь к нему. — Мне известно, что вы желаете мне добра и ваше служение совершенно бескорыстно. Более того: все, что вы сказали об Энаре и Арунделе, — истинная правда. Они отребье. Не счесть, сколько вреда они мне причинили. Энара меня сгубил. До знакомства с ним я был образцом добропорядочности. Вы знаете, каким безупречным юношей я считался в пору своего маркизата; теперь моя репутация испорчена так, что стыдно сказать. Однако меня смущает маленькая загадка, которую я попросил бы вас разъяснить.
Помню, года два-три назад, когда вас тревожила моя близость с безобидным старым аристократом по имени Нортенгерленд, вы держались несколько иного мнения о присутствующих здесь джентльменах. Весь ваш гнев изливался на невинную главу упомянутого престарелого дворянина. Он был соблазнителем моей юности, губителем моих принципов и, главное, подрывал мою популярность в народе. Эти господа были тогда опорою трона, подлинными друзьями монархии. Я помню, как утомляли меня бесконечные хвалы достоинствам и дурно вознаграждаемой преданности генерала Фернандо ди Энары и Фредерика, лорда Арундела. Как же так, Говард?
— Ваше величество лучше меня сумеет объяснить свои парадоксы, — ответил Уорнер.
— Я могу объяснить их с легкостью, — сказал герцог, — но для этого мне придется повторить слова, которые так вас раздосадовали.
Уорнер сидел, глядя в стол и стиснув виски руками, как если бы его мучила головная боль, поэтому не видел взгляд, обращенный на него Заморной, а выразить свои чувства словами гордый властитель не пожелал.
Довольно долго стояла тишина, затем его светлость, обратись ко мне, сказал совсем другим, бодрым тоном:
— Что ж, сэр Уильям, завтра, если все будет хорошо, вы нас покинете. Ну как, приятель, думаете, вам хватит отваги провернуть это щекотливое дельце? Чтобы действовать тайно и не попасться, нужно изрядное проворство.
— Я думал об этом, милорд герцог, и пришел к выводу, что не стоит бояться риска.
Он улыбнулся.
— Я знаю вашу решительность, Перси, иначе не выбрал бы вас в качестве тайного агента. Насколько я понимаю, вы получили все необходимое для своей миссии.
— Все за исключением одной бумаги, сир, которую мне сказали забрать здесь.
— Знаю, — сказал он, затем вытащил из кармана бумажник, расстегнул серебряную застежку и протянул мне письмо. На конверте был собственноручно начертан адрес, включавший имя, при виде которого у меня дрогнула рука.
— Это вас ускорит, — произнес Заморна. — Вы переночуете в доме, куда доставите письмо, и получите указания, которые не могут быть даны в ином месте.
Я поклонился. Скажу вам только, что письмо было адресовано: „Мисс Лори, Риво, Хоксклиф“.
Заморна встал с кресла. Это был сигнал, что совещание окончено. В то же самое мгновение часы начали бить одиннадцать. Трое сановников поднялись, и я тоже. Они поклонились герцогу и пожелали ему доброй ночи. Он, стоя у камина, ответил каждому таким же пожеланием. Арундел и Энара вышли из комнаты вместе, Уорнер шел последним. В дверях он обернулся и встретился глазами с повелителем. Герцог улыбнулся и отвел взгляд.
Вы спросите, Тауншенд, почему я не вышел вместе с государственными мужами. У меня была просьба, которую я не хотел излагать в их присутствии. Когда дверь за ними затворилась, я подошел к своему могущественному зятю и отважно промолвил:
— Сир, могу я увидеть сестру?
Он что-то буркнул про поздний час, однако я не забрал свою просьбу обратно. Тогда герцог велел мне следовать за ним, и я подчинился. Мы прошли длинным лабиринтом комнат, с которым Заморна, по всей видимости, хорошо знаком, поскольку даже в кромешном мраке без труда находил путь. Затем он остановился перед портьерой и велел мне минутку подождать.
Я стоял в темноте, прислушиваясь к его тихому голосу и едва слышным ответам кого-то другого. Затем он позвал меня, и я вошел. Не стану описывать покои моей сестры — именно такие человек, подобный ему, и должен был создать для своей королевы.
Они с Заморной стояли рядом у камина. Я всегда стараюсь проявлять в общении с нею те чувства, какие старший брат может выказать, не роняя своего достоинства. Она единственный человек в мире, которого узы крови связали со мной естественной привязанностью.
Я подошел к ней.
— Я подумал, что должен с вами проститься.
— Вы уезжаете завтра? — спросила она тихой скороговоркой.
— Да.
— Я чем-нибудь могу быть вам полезна до отъезда?
— Нет.
— И вы не знаете, когда вернетесь?
— Не знаю.
— Если у вас будет время, пишите.
— Сомневаюсь, что отыщу досуг для сочинения частных писем.
— До свиданья, Уильям.
Она протянула мне руку, я ее пожал.
— До свидания, Мэри.
— Желаю тебе всего хорошего, — проговорила она, отводя глаза.
— Счастливо оставаться.
Я еще раз сжал ее руку и поклонился зятю, который, облокотясь на каминную полку, наблюдал за моей сестрой. На этом мы с нею расстались.
Тауншенд, старый лоботряс, доставка этого пакета прожжет в вашем кармане изрядную дыру. Завтра, ура, в Париж! Мне, словно казаку, теперь все нипочем! Будущность моя обеспечена. Старика Талейрана больше нет, а хитрецы рангом пониже пускай трепещут!
Ваш, первый дипломат дня, Уильям Перси».

 

Ш. Бронте
21 июля 1838 года.
Назад: Гостиница «Стэнклиф»
Дальше: Генри Гастингс